– Блэр, что здесь делает посторонний? – спросил вошедший свысока.
Блэр поднялся и от удивления несколько раз открыл и закрыл рот. Сделал вошедшему непонятный знак, подвигал многозначительно бровями…
– Я, кажется, задал вам вопрос. – Высокий старик смерил Блэра взглядом из-под сросшихся черных бровей, которые плохо сочетались с его благородной совершенной сединой.
– Доктор Сальватор, давайте обсудим ваш вопрос за дверью, без посторонних, – наконец-то нашелся Блэр.
– Не думаю, что в этом есть резон, – свысока ответил доктор, и Тони очень захотелось сказать вместо Блэра: есть-есть, и еще какой – «Резон» с большой буквы! О чем Блэр и хочет сообщить без посторонних, а при Тони сделать это стесняется.
– Доктор… хм… Сальватор, мне кажется, что Блэр получил насчет меня указания от вышестоящего начальства, – сказал Тони, чтобы облегчить Блэру задачу.
Глаза старика сверкнули из-под бровей неприкрытой ненавистью, яркие губы изогнулись презрительно, он молча подвинулся в сторону и кивнул моро-пинчерам на Тони. Они вломились в сторожку с проворством и выучкой группы захвата, распределились так, чтобы держать под прицелом всех присутствующих, включая Бинго, а вслед за ними через порог переступил человек в военной форме с сержантскими нашивками. Он-то и предложил Тони встать и протянуть руки вперед, на которых тут же защелкнул наручники.
Прищуренные глаза Блэра метались по сторонам, лицо искажалось то ли злостью, то ли досадой, и в конце концов он процедил сквозь зубы:
– Вы ответите за это, доктор Сальватор.
– Не волнуйтесь, я всегда отвечаю за свои поступки и теперь тоже к этому готов. Можете строчить донос прямо сейчас, мне к вашим доносам не привыкать. Но знайте: человек, которого вы впустили за ворота, шпион кайзера, нацист. Не вы ли кричали на Кейбл-стрит «¡No pasarán!» и собирались воевать с фашистами в Испании?
Блэр удивленно покосился на Тони.
– Доктор, с чего вы взяли, что я нацист? – осклабился Тони. – У меня в кармане лежит паспорт гражданина Великобритании.
Доктор не удостоил его ответом, а сержант бесцеремонно подтолкнул вперед, к двери. Под прицелом было глупо сопротивляться.
– Я получил приказ, – попытался оправдаться Блэр, – у меня не было сомнений, что он отдан с самого верха!
– Блэр, вам ли не знать, что на самом верху как раз и сидят предатели? – снисходительно покачал головой доктор. – Запомните: чтобы жить по совести, не все приказы нужно выполнять с таким рвением…
Ох, ну надо же – настоящий интеллигент, плохо представляющий себе, что такое приказы и зачем их надо выполнять… Побольше бы таких в вооруженных силах Великобритании, и победить английскую армию сможет и швейцарская гвардия Ватикана.
Во дворе накрапывал дождь – над Фермой не было кровли. Двери закрылись за спиной тихо и плавно, когда почетный эскорт Тони покинул сторожку.
– Доктор, вы когда-нибудь слышали о презумпции невиновности? – Тони попытался оглянуться, но сержант врезал ему дубинкой по плечу – наверное, тоже не любил наци. Стоило порадоваться, что теперь полицейские дубинки делают из резины, а не из дерева, но куртка осталась у Блэра в сторожке, и через тонкую рубаху удар вышел чувствительным.
Доктор не опустился до ответа на поставленный вопрос. В глубине души Тони надеялся, что его просто выставят за ворота, но ошибся – его повели в сторону дома в викторианском стиле. Что ж, не бывает чего-либо дурного без чего-нибудь доброго: взглянуть, что же таится в самом сердце «Анимал Фарм», было бы полезно. Даже мельком.
Тони уверенно шагнул в дверь, открытую доктором при помощи перфокарты, и приостановился на пороге – это было потрясающе… О таком он читал только в научно-фантастических романах: стекло, металл и ослепительно белый пластик, прозрачная шахта лифта… Откуда бы у МИ5 такие деньги? Помещение сперва показалось замкнутым, и только приглядевшись можно было рассмотреть контуры дверей, сливавшихся со стенами. Четверо моро-доберманов остались во дворе, а двое последовали за Тони, держа его на прицеле.
Лифт, сверкая хромированными гранями, опустился с легким шорохом, а не с воем, грохотом и звоном, плавно остановился, двери отъехали в сторону бесшумно. Тони поколебался снова – теперь из-за того, что пол в лифте был совершенно прозрачен: казалось, что сейчас шагнешь в бездну… Подумалось даже, что здесь так принято расправляться с людьми, убеждения которых кажутся доктору Сальватору неправильными, и когда охранник толкнул Тони вперед, тот попытался устоять на месте. После этого между лопаток ударили уже не рукой, не дубинкой, а прикладом автоматического ружья.
Нет, не бездна – всего лишь армированное стекло, и весьма прочное, было под ногами. Но все равно, ехать в лифте с непривычки показалось жутковатым. Управлялся он светившимися в толще стекла кнопками.
К удивлению Тони, лифт поехал вниз, а не вверх. Глубоко вниз – перед глазами проплыли пять уровней, и каждый из них стоил того, чтобы на нем остановиться и рассмотреть подробности. Дагерротипическая память фиксировала всё, на что падал взгляд, и подумалось, что доктор или дурак, который никогда не имел дела с профессиональными шпионами, или… или уверен, что Тони воспользоваться полученной информацией не сможет, потому что никогда с Фермы не выберется…
Особенное впечатление произвели расположенные на третьем сверху уровне клетки с самыми разными животными – от кроликов и крыс до мартышек и орангутангов. Но то, что Тони увидел на уровне ниже, заставило его содрогнуться и всерьез озаботиться собственной судьбой: это были стеклянные боксы с людьми – и моро, и не моро. Безумные взгляды, искаженные лица – или застывшие маски вместо лиц. Наверное, «Анимал Фарм» требовались подопытные, в мирное время с этим всегда есть проблемы, не то что во время войны, когда для опытов используют военнопленных. В Германии дела обстояли проще: там «человеческий материал» всегда был под рукой – из числа представителей неполноценных народов, что убедительно доказывало: врачи-нацисты не сомневаются в том, что все люди устроены одинаково. Четыре мертвых пинчера, готовые разорвать тело нарушителя границы на куски, показались вдруг меньшим злом…
Лифт сполз на шестой сверху уровень и затормозил быстро и осторожно, будто увяз в невидимой овсяной каше. Тут не встретилось ни белого пластика, ни стекла, а металл был преимущественно ржавым. Двери лифта открылись в противоположную сторону, и на этот раз сержант сразу толкнул Тони прикладом, почему-то ожидая сопротивления.
Это был обычный подвал, как в многоквартирных домах: анфилада с проложенными коммуникациями, паровыми котлами, реакторами, разводкой газовых труб. Серая некрашеная штукатурка на стенах и низком потолке, грубый пупырчатый бетонный пол, тусклые газовые лампы… Теплая влага в воздухе, затхлая и душная.
Доктор остался возле лифта, не сказав своим подчиненным ни слова, – проинструктировал их заранее? А может, они водили сюда людей регулярно и знали, как действовать?
В одном из помещений анфилады они свернули и дальше двигались по широкому коридору с проложенными по полу трубами, мимо множества серых металлических дверей без надписей и опознавательных знаков. По какому принципу была выбрана дверь, возле которой сержант велел остановиться, Тони разгадать не смог. А остановиться он велел по всем правилам: слева от двери лицом к стене, после чего обшарил карманы Тони и забрал фонарик, папиросы и спички, будто в насмешку оставив бинокль и кошелек с деньгами.
Врезанный в металл двери замок впечатлял массивностью и надежностью, закрывался на четыре оборота, а связка ключей, которой воспользовался сержант, была весьма увесистой. Как сержант отыскал в ней нужный ключ, осталось загадкой.
Газовые лампы почти не освещали помещения за дверью. Сержант еще раз доказал свою нелюбовь к нацистам, толкнув Тони вперед с такой силой, что тот споткнулся о порог и растянулся на бетонном полу, разбив локти и колени, а заодно ободрав руки от локтей до пальцев (наручники помешали сохранить равновесие). Дверь захлопнулась за спиной с металлическим лязгом, в замке четыре раза повернулся ключ – темно было так, что Тони решил, будто ослеп от удара об пол.
В приюте изобретательные монахи использовали множество наказаний, и Тони, будучи ребенком подвижным, любопытным, с неистощимой фантазией на шалости, испробовал на себе каждое из них и не по одному разу. Он, конечно, храбрился перед товарищами и проявлял недюжинное упрямство, но, запертый в темном чулане под лестницей наедине с пауками и крысами, быстро терял самообладание, раскисал и ревел от страха, как девчонка, – когда его никто не видел, конечно.
Вряд ли в этом сыром помещении с голыми стенами водились пауки или крысы. Если их, конечно, не подсунули сюда нарочно. Но полная темнота настораживала, давила на нервы, пугала не на осознанном уровне (чего бояться в замкнутом помещении?), а на уровне инстинкта. Когда доктор Фрейд говорил о подсознании, он почему-то думал только об инстинкте продолжения рода и совершенно не интересовался инстинктом самосохранения со всеми вытекающими из него фобиями. Наверное, страх перед темнотой ему бы удалось истолковать как боязнь большого пениса… Притаившегося в темноте… Тони читал о страхах, которые не выходят на сознательный уровень и проявляются необъяснимым плохим самочувствием: сердцебиением, одышкой, тошнотой, ощущением жары или холода, но, право, большой пенис был тут совершенно ни при чем.
Он, конечно, обследовал помещение на ощупь: оно было малюсеньким, три фута в ширину и не более восьми-девяти в длину – чуть больше гроба (с высоким, правда, потолком). В нем не обнаружилось ничего, кроме пола, потолка и стен.
Тони, конечно, изображал равнодушие – перед самим собой, ибо пускать пыль в глаза здесь больше было некому. И если боль в локтях и коленках постепенно сходила на нет, то запястья тянуло наручниками все сильней и муторней. Воздух был тяжелым, влажным и теплым, как протухший бульон, а от пола шел холодок – сидеть, а тем более лежать не следовало. Но не стоять же посреди этого каменного мешка истуканом…
А потом захотелось курить – как и ожидалось. Темнота сводила с ума, и в голову лезли нездоровые мысли о толще земли над головой, о том, что скоро кончится кислород, что наручники вызовут синдром сдавления, что его оставили здесь без пищи и воды нарочно, чтобы он умер от жажды суток так через трое – не раньше, потому что влажность воздуха слишком высока. Посещали его и более трезвые мысли: например, об отправлении естественных потребностей в помещении, для этого не приспособленном. Попытка заснуть ни к чему не привела – ни сидя, ни лежа. Бетон тянул в себя тепло, дышать было нечем, а зубы стучали от холода.
Но больше всего хотелось курить. Так хотелось, что вскоре и здоровые, и нездоровые мысли выветрились из головы. И дрожь от холода сменилась нервной дрожью ожидания, невозможности более здесь находиться, острого желания кричать и стучать в двери руками и ногами. Унять ее было нелегко.
В приютском детстве Тони еще не курил, начал позже, уже на улице, как и большинство его товарищей – не столько ради форсу (хотя и не без этого), сколько для того, чтобы притуплять чувство голода.
Счет времени был потерян – казалось, что прошло уже несколько суток, хотя, если судить объективно, он торчал взаперти не больше двух-трех часов, а то и меньше. Желание курить становилось только сильней, в груди кипело и клокотало что-то вроде истерики, отчего впору было биться головой о стену, но Тони только дергал руки в стороны время от времени – наручники впивались в запястья, и он ненадолго успокаивался.
Вспомнились вдруг кипарисовые парки, зеленые виноградники, кривые тропинки и широкие аллеи у склона могучей горы – и девушка в синих шароварах и майке, с полотенцем в руках спускавшаяся к пляжу.
Она смутилась, когда, выбравшись на горячие камни, к самому берегу, увидела Тони. Но все же поздоровалась, заговорила.
– Скажите, а вы по-нашему совсем не понимаете?
Тони изобразил глупую улыбку – он приехал к морю совершенствовать английский язык, якобы во главе группы бенгальских подростков. Ради него в состав группы вошли трое детей колониальных чиновников, к их речи ему и надлежало прислушиваться. Перед этим он две недели привыкал к солнцу – и все равно мало походил на жителя Калькутты: слишком белая кожа на лице облезала и облезала, а потому имела забавный пятнистый вид, будто он плохо стер с лица налет серовато-коричневой пыли. Впрочем, там, среди своих, разоблачения можно было не опасаться.
Она была милой, эта девушка… Не в смысле «красивой», а светлой, как язычок пламени. И вся жизнь на море, у склона могучей горы, была яркой и чистой, имеющей ясные цели и светлые помыслы, полной детских голосов и счастливого смеха. Тем страшней после этого было увидеть Калькутту, с нищетой, грязью и болезнями бедных кварталов, с вонью гниющих трупов, слегка обжаренных на погребальных кострах и пущенных в теплую, как бульон, воду мутной реки; с влажной жарой на улицах, пропитанных черным выхлопом дешевых паромобилей и толпами, тонущими в этом выхлопе; с неуклюжими картонными авиетками, приводимыми в движение мускульной силой рикш; с грудами мусора и бездомными, целыми семьями живущими под окнами домов-муравейников, сколь высоких, столь и нескладных; с едой, над которой вьются тучи жирных мух, с тощими полуголыми детьми-попрошайками… Да, жизнь уличного мальчишки морозными зимами покажется не в пример страшней – но, будучи подростком, Тони принимал ее как должное и не ужасался своему положению. И продолжал искренне считать, что промороженная горбушка черного хлеба, найденная в помойном баке, много вкусней выловленного из сточной канавы куска мяса, разложившегося и изъеденного опарышами. Впрочем, местные дети находили опарышей деликатесом, с видимым удовольствием раскусывая упругие шкурки червяков и наслаждаясь их сочной внутренностью.