Только единожды, когда они присели отдышаться на ступенях какой-то часовни, она робко шепнула, что хочет есть, и ножки болят. Но в ответ на грозную отповедь, что есть все равно нечего и всяким неженкам, привыкшим к пирогам и конфетам, лучше помолчать, послушно умолкла и время от времени только вздыхала, бросая на своего покровителя короткие взгляды.
От собственной грубости Максимилиан чувствовал к себе отвращение, но действовать иначе не мог.
Если он позволит себе слабость, снисхождение, жалость; если снизойдет до сочувствия, в нем самом оборвутся некие основополагающие струны. Он тут же сам почувствует голод и усталость, он вспомнит забрызганную юбку матери, свое разрушенное, темное, неопрятное, но родное, с материнским запахом, жилище, и тогда уже непреодолимой станет волна горечи и слез.
Он сам пожелает забиться в угол, свернуться в живой, трепещущий узел из худенький рук и ног, сходный с тем узлом, в каком он пребывал до рождения в материнском чреве, и беспомощно зарыдает, погребенный под сводом собственного ничтожества.
Он осознает, как мал и одинок, и это знание раздавит его, уничтожит.
Максимилиан знал эти приступы и прежде, знал их последствия и научился подавлять их, как искусный правитель подавляет мятежи.
Эта девочка, с ее фантазиями, с ее доверчивыми глазами, сделала его уязвимым. Его броня истончилась и одной ее слезинки хватило бы, чтобы и он снова стал младенцем и залился плачем. Нет, он уже не младенец, он мужчина, полноправный охотник в этих мглистых городских зарослях.
Он не будет плакать. А на следующий день они были схвачены вместе с другими бродягами и оказались в этой сводчатой зале в Консьержери.
Будь Максимилиан один, он бы проскользнул ужом между стражниками, которые, как рыбаки, раскинули сеть и загоняли свой измученный, грязный, голодный улов в огромные деревянные повозки.
Эти повозки напоминали гигантские передвижные клетки. Максимилиан мог бы броситься на мостовую и затаиться у самого колеса. Он мог повиснуть под деревянным днищем, а затем перекатиться прямо под копытами у лошадей и скрыться в ближайшем переулке. Он мог броситься в Сену и плыть в мутной воде до противоположного берега. Он проделал бы это с легкостью, если бы был один.
Но он не один, с ним Мария, едва живая от голода и усталости. Так они и оказались в этом необъятном каменном мешке.
Им удалось отыскать крошечное, сухое местечко у стены. Никто не пожелал занять его, ибо ни для кого другого там не было ни воздуха, ни пространства.
Максимилиан постелил на камни свою куртку и усадил на неё девочку. Она подсунула ручку под голову.
Максимилиану показалось, что она заснула. Он осторожно приподнялся, чтобы сходить за водой. Он уже заметил недалеко от входа огромный чан, из которого люди черпали воду. Но Мария уловила его движение. Она вцепилась в него пальчиками и тихо, без слез, заплакала. Максимилиан вернулся.
Она снова не то заснула, не то впала в забытье. Мальчик смотрел на чадящие факелы.
Когда-то он точно так же сидел в больной полудреме, укачивая хнычущую Аделину. Тогда он не понимал, что с ней может случиться, что означает эта хладная тяжесть на коленях и странная тишина.
С тех пор он многое узнал об окружающем мире, узнал через инстинкты, без развесистой паутины слов, философствований и рассуждений.
Он предпочел бы оставаться несведущим и с той же младенческой беспечностью ждать окончания ночи. Максимилиан закрыл глаза. Может быть, он тоже уснет. Вот так же тихо, как Мария, впадет в спасительное забытье.
И ему приснится сон. Она поделится с ним своими снами, своим детским верованием в то, что где-то есть кто-то сильный, прекрасный и любящий, что этот кто-то немедля отправиться в путь, чтобы обнять и защитить.
Рядом закряхтел, глухо выругался бродяга, к чьей спине сидел, прислонившись, Максимилиан.
Он открыл глаза, потревоженный этим звуком. Огляделся. И тут увидел её.
Он увидел даму с портрета. Максимилиан не удивился. Он же просил Марию поделиться с ним снами. Вот она и поделилась. А то, что это сон, бредовая шутка, он не сомневался.
Однажды он подхватил простуду, стоя босыми ногами на заиндевевшей мостовой, и лежал в жару на старом тюфяке у очага, куда подтащила его мать. Он тогда тоже видел странные сны. Открывал слипшиеся веки и видел то размалеванные лица шутов, то сходящих со своих пьедесталов святых.
Накануне он долго разглядывал безголового Дени над входом в Нотр-Дам. Были в его видениях и химеры, так же крадущиеся по мостовым. Он видел их всех так отчетливо, что попытался ухватить химеру за хвост.
Почему бы и этой даме не быть таким же видением? Её черты полустерты мерцанием факелов.
Максимилиан моргнул. Она не исчезла.
Напротив, её черты обозначились яснее. На этот раз она не улыбалась с тем ласковым интересом, с каким встретила его на углу улицы Сен-Дени. На лице застыла решимость, какой Максимилиану еще не доводилось видеть у женщины.
За её спиной он заметил двух вооруженных мужчин, не походивших на тюремщиков или стражников. Один высокий, холеный, вида самого благородного. Второй ростом пониже, круглолицый, видом попроще.
Лица обоих строгие, напряженные, руки на эфесах шпаг.
Женщина вдруг сделала шаг и стала пробираться по едва заметной тропке среди полуживых человеческих тел, грязных, вонючих, больных, с торчащими в прорехах ребрами, с серыми лицами, со слезящимися глазами.
Кто-то попытался ухватить полу её светлого плаща, еще кто-то потянулся, пополз, лег поперек дороги, стеная и жалобясь.
Женщина продолжала идти. Те двое, со шпагами, следовали за ней, ловко оттесняя тех, кто пытался ее коснуться.
Женщина кого-то искала.
Максимилиан испугался своей догадки. Испугался, ибо невероятно радостной была эта догадка. Она пришла сюда за Марией! Она настоящая!
Максимилиан боялся пошевелиться, боялся спугнуть видение. Он только смотрел, зачарованный, завороженный, как смотрел бы на нисходящую с небес Святую Женевьеву, как на пробудившийся в январе яблоневый сад, как на вспыхнувшее в пустом и сыром очаге пламя, как вдыхал бы сытный, густой пар из кипящего котелка над этим пламенем.
Это было чудо. У него сжималось сердце от недоверия и счастья. Вот сейчас… сейчас она их увидит! Ей осталось совсем немного, с десяток шагов.
Но прямо у неё на пути сидел огромный рябой оборванец. Он и не подумал сдвинуться с места. Тогда ей пришлось свернуть. Она уже стояла вполоборота. Смотрела в другую сторону, даже приподнялась на цыпочки. Там сгрудилось несколько жалких детских фигурок.
«Она сейчас уйдёт!» — мелькнула паническая мысль. «Сейчас уйдет!»
Максимилиан покосился на Марию. Она спала. Её маленькая ручка лежала на его предплечье. Максимилиан осторожно высвободился. Девочка не проснулась.
Он почти не слышал её дыхания. Может быть, она уже как Аделина…
Максимилиан, не в силах подняться, почти полз среди этих двуногих существ, сваленных здесь, будто шевелящиеся поленья. Вслед неслись ворчливые проклятия.
Кого-то он ненароком пнул, кого-то разбудил. Но это шевеление, гортанный ропот были ему на руку.
Женщина обернулась. Она уже вглядывалась в шевелящуюся груду.
Она всё ещё не видела Максимилиана. Его заслоняли багровые, бледные, испитые, страшные лица. От исходившего зловония, от ненависти она отступила.
«Она сейчас уйдет!» — вновь с ужасом осознал Максимилиан, выдираясь из чьей-то грубой руки.
— Эй, малёк, ты чего тут ерзаешь?
Максимилиан будто лез по глинистому речному обрыву. Он тонул, а размокшая, вязкая земля чмокала и чавкала. Он был слишком слаб, чтобы бороться.
Он дернулся из последних сил, пополз дальше под чьими-то коленями и локтями. Он уже видел светлый подол её плаща. Видел кончик её кожаной туфли.
И даже, — о чудо! – сквозь зловоние чуял аромат прохладной, изумительной свежести. Он протянул руку. А она все смотрела в другую сторону.
Мальчик коснулся мягкой и теплой ткани. Потянул.
Успел подумать, что рука у него грязная, в разводах черной плесени и сажи, и от руки его на этой прекрасной чистой ткани волшебной чистоты останутся пятна.
*******
Верхом я преодолею оставшиеся два лье минут за двадцать.
Мне вовсе не хочется садится в седло и нестись карьером по старой римской дороге.
Эта неспешная поездка в большом дорожном экипаже, который запряжен английской шестеркой, доставляет мне такое неслыханное удовольствие, что я готова ехать в этом рыдване целую вечность.
Только бы оставаться рядом с маленькой темноволосой девочкой, которая в минуты волнений так трогательно коверкает слова.
Впрочем, такое желание испытываю не я одна.
Перл из кожи вон лезет, чтобы развлечь малышку, и ему со всем его шутками, песенками и подражательством явно удается меня потеснить.
Он лает по-собачьи, мяукает, ржет и с готовностью подставляет свою шею, чтобы, как боевой конь, рыть копытом землю, взбрыкивать и подбрасывать маленькую всадницу, которая громко смеется и тянет его за уши вместо поводьев.
Есть ещё бедняжка Наннет. Старая кормилица не смеет с шумом, напористо, предъявить права на свою любимицу и только печально, умильно смотрит, ожидая, пока девочка, заметив её ищущий взгляд, на миг отвлечется от своих новых, таких громогласных, таких ярких, изобретательных знакомцев.
И Мария время от времени вспоминает. Затихнув, она слезает с загривка шута, подбирается к своей няньке и молча тыкается в потертую саржевую юбку.
Женщина в недоверчивом восторге касается головы девочки, будто Мария сотворена из самого тонкого фарфора, а то и вовсе из цветного дыма, и может от неосторожного прикосновения исчезнуть.
Катерина, которая на этот раз категорически отказалась играть роль подруги моряка, пока все основные, судьбоносные коллизии происходят где-то за линией горизонта, тоже вносит свою лепту. Козырь Катерины совершенно беспроигрышный – сладости всех видов и невиданный прежде шоколад.
Более того, моя придворная дама удивила не только бесхитростного ребенка, но и меня с Перлом.
Шоколад претерпел невиданное преображение. Это была уже не густая, липкая жижа, булькающая на огне, а твердая сладкая субстанция, из которой Катерина научилась вырезать множество фигур.
Оказывается, шоколад, залитый в формочки, застывает и сохраняет приданный ему вид самым чудесным образом.
Катерина и прежде заказывала у жестянщика разные формы для сладкого теста, преображаемое ею то в мифических зверей, то в библейские символы, то в звезды, то в листья клевера, политые глазурью.
Но на этот раз она превзошла самое себя. Все свои звездочки, листики клевера, ромбы и даже раковины улиток она создала из шоколада, умудрившись инкрустировать эти сладкие ювелирные поделки толченым лесным орехом и кусочками фруктов.
Как тут было устоять пятилетнему ребенку, который в жизни не видал таких чудес, а после перенесенных тягот, после страхов и слёз, увидел в этих чудо-сладостях прямое вмешательство ангелов.
Что же мне противопоставить этому соблазну? Я не умею делать конфеты, выпекать воздушные булочки, украшать сахарными вишнями белоснежные зефирные башни, но я умею делать подарки.
И ещё со мной можно говорить про папу! Мне можно задавать бесчисленные вопросы, и я знаю на них ответы. Со мной можно вспоминать те игрушки, которые папа сделал для неё на Рождество, тех трех старых волхвов, что несли за спиной серебряные мешочки. Ведь я их видела!
Со мной можно пробовать тот знаменитый рождественский пирог, от которого она съела всего кусочек.
Я могу рассказывать, где её отец был все это время, о том, как он искал свою дочку, как ходил за ней на улицу Сен-Дени и как сильно он огорчился, когда ему сказали, что Марии там нет.
Само собой, я не могла рассказать ребёнку всю устрашающую правду, о том, что бедный отец считал её умершей и едва не умер сам. С общего согласия я поведала более мягкий вариант событий.
О том, что отцу пришлось уехать из того самого дворца, где жила злая дама, но он не мог сразу забрать дочку, потому что ему пришлось отправиться путешествовать, и даже столкнуться с разбойниками, которые держали его в плену, а потом, когда он освободился (Мария смотрела на меня широко раскрытыми глазами и потом тихо спросила: «Он их победил?» — На что я уверенно кивнула.) он сразу отправился, чтобы спасти свою дочку.
Но бабушка не хотела её отдавать, потому что она всегда сердилась на папу и говорила, что это он виноват, что её мама умерла, поэтому бабушка Марию спрятала, а папу прогнала.
— Но я пошла его искать! – гордо заявила девочка. И тихо добавила – И потерялась.
— Но ты же нашлась — утешила я её – И теперь мы поедем к папе.