Он будет упорствовать до последнего, до обморока. Будет скрывать свою слабость, зажимать ее ладонью, как кровоточащую рану, хотя в глазах уже плывут огненные круги. Ему тяжело дышать.
Ещё и месяца не прошло, с тех пор, как смерть, запустив ледяную руку ему под ребра, давила, рвала истошным кашлем мягкую легочную ткань, пресекая вдох, когда он, задыхаясь, горел в изнуряющей лихорадке, когда воздух, скатываясь в горло, обжигал как раскаленный свинец.
Но он мужчина, и по природе своей вынужден играть во всесилие и несокрушимость.
Батистовым платком я вытираю пот с его лба и сладко добавляю:
— Верхом будет быстрее.
И он сдаётся.
С той же тяжеловесной медлительностью экипаж показывается из-за поворота. Кучер замечает нас и натягивает вожжи. Геро так же бросает повод андалузца и спрыгивает на землю.
Но шага не делает.
Он смотрит на застывшую перед ним флегматичную шестёрку, на пыльную, обитую кожей посудину на колесах. Он хочет и боится приблизиться.
Я вижу торчащую круглую голову Перла и тут же, как росток в грибнице, головенку маленькой девочки.
Меня удивляет наступившая тишина. В событиях, часах, минутах происходит странный разрыв, остановка. Все замирает, цепенеет и сводится в круг. Даже пчёлы зависают над облюбованным цветком.
Требуется осознать, осмыслить, провалится в это мгновение с головой, стряхнуть все второстепенное, ненужное, легковесное, пробудиться и узреть, наконец, толкуемое Господом.
Вот оно, смотрите, то, что в самом деле имеет цену! То, что важно и священно!
Тишина длится мгновение, всего один удар сердца, или даже меньше, потом я слышу голос девочки. Она кричит и молотит ручками в дверцу кареты:
— Папа! Папочка!
Она его узнала. Узнала в запыленном, измученном, исхудавшем человеке в одежде с чужого плеча, с неровно остриженными волосами, в башмаках на босу ногу, в сорочке мокрой от пота, заляпанной краской, она узнала этого незнакомца, потерянного и оплаканного, воскресшего и безмерно любимого.
Грохот опустившейся подножки. А потом я вижу, как она бежит. Бежит, раскинув ручки, загребая носками своих новых башмачков, шаркая, спотыкаясь, соскальзывая нетвердой ножкой в колею, которую пробили здесь огромные колеса из взрослого мира, бежит что-то крича, захлебываясь не то от плача, не то от смеха, бежит, попирая эту необъятную земную твердь своей отчаянной детской верой, своей надеждой и любовью, не ведая о том, что этой верой удержала своего отца от ухода и растворения.
Она бежит.
Но Геро не в силах сделать и шага. Силы, что взметнули его из уныния и швырнули сюда, на пыльную полосу меж зеленых, волнуемых ветром, гудящих, цветущих полотнищ, внезапно иссякли.
Он падает на колени и тоже протягивает руки, как счастливый утопающий, когда уже почти захлебнувшийся, с резью в груди, он видит сияние песчаной отмели.
Он и рад бы плыть дальше, помочь несущей его волне, но руки и ноги уже налились свинцом и тянут на дно, вот он и смотрит мутным, влажным взглядом на мелькающий цветной шар, в который обратился спасительный островок. Он способен лишь молить милосердную волну нести его дальше, к золотистому, нагретому солнцем берегу.
Башмачок Марии цепляется за нижнюю юбку, за кружево, которого, по щедрости моей, так много, и я закрываю глаза.
Она спотыкается, теряет равновесие и взмахивает ручками, будто собирается обратиться в птичку и взлететь, вспорхнуть в небо, как тот освобождённый мною скворец.
Я закрываю глаза. Только бы она не упала. Только бы удержалась на ногах, только бы продолжала идти к нему.
Потому что, если она сейчас упадет и на какое-то жалкое мгновение исчезнет в том пятнистом кружении, что сейчас происходит в его полуслепых от солнца и пыли глазах, он почувствует такую боль, такое сердечное давление, что вряд ли сможет еще раз вдохнуть.
Но Мария твердо держится на ногах. Она храбрая девочка.
Она справляется и с камешками, и с новыми негнущимися башмачками, и с юбками, и с дорогой, которая сужается и разглаживается, будто на нее прикрикнул могущественный чародей.
Последний её шаг обращается в короткий полет.
Она не подпрыгивает, а почти взлетает, чтобы броситься отцу на шею.
Она совершает этот бросок так расчетливо и красиво, будто репетировала его долгие дни напролет. Что совершенно не удивительно.
Она воображала это счастливое мгновение с тех пор, как начала ждать своего отца из далекого путешествия, в которое он отправился по словам Наннет, она совершала этот прыжок, когда твердила, что папа вернется, она вновь и вновь в своем детском предвидении проживала этот миг через движение и полет.
Она чувствовала, как напрягаются её коленки, как она толкает ножками земную твердь, как подошвы отрываются, как взлетают маленькие ручки-крылья и замыкаются, намертво сцепляются, обнимая его, потерянного и долгожданного, как щекой она прижимается к его жесткой, колючей скуле, и как твердь, необъятная, каменистая, теряет свое устрашающее присутствие, потому что ей не упасть, потому что там уже его руки, которые подхватят и защитят.
— Папочка, ты нашелся! Ты нашелся! Наконец-то ты нашелся! Я тебя ждала! Я тебя искала! Я знала, что ты найдешься… Я знала! Знала!
Она повторяет это беспрестанно, громко, истошно, швыряя к небу свое многодневное, детское отчаяние.
Она терпеливо собирала это отчаяние вместе с надеждой и тайными слезами, она копила его, прятала, рассовывала по карманам, по снам, по дням, по ночам и рассветам.
А теперь избавляется от него, замещая смехом и плачем.
Она ещё не может радоваться так же, как и он.
Ей ещё надо кричать, рыдать, топать ножками, негодовать на этот несправедливый, такой огромный и такой неповоротливый мир, которые играет нечестно и всегда настаивает на своем, пользуясь своей слоновьей огромностью.
Я сворачиваю с дороги, шагаю, не глядя, с обочины, чувствую боль в неловко подвернутой ноге, но безжалостно на неё опираюсь потому, что эта боль ничего не значит, она бессильна и смешна, как укус комара, чей нитевидный хоботок дырявит щетинистую шкуру вепря, ибо есть другая боль, настоящая, замешанная на ужасе и восторге, на слезах и рвущемся звенящем смехе, и эта боль рвет сердце и голову.
Я падаю в гудящий, цветущий клевер, чтобы укрыться за ним, а главное, отгородиться от них, ибо смотреть на этих двоих невозможно, как невозможно выдержать яркую небесную вспышку.
На них и нельзя смотреть. Это только их минута, их святое откровение, которое должно оставаться скрытым от глаз любопытных и равнодушных.
Но здесь нет равнодушных. Все, кто причастен, так же закроют глаза, ослепленные и оглушенные сердечным набатом.
Я хочу не только закрыть глаза, но и зажать уши, потому что все еще слышу голос Марии.
Она захлебывается слезами и повторяет:
— Папочка, ты нашелся! Мне было так стлашно! Там было темно… А я убежала. Я искала. Я звала тебя, звала, а ты ушел… Я бежать хотела, а бабушка двель заклыла… я отклыть не могла, и Наннет не могла…
Как небеса могут оставаться такими безучастными к этим голосам, к мольбе несчастных, потерянных детей?
Как милосердный Господь может пребывать в своем сияющем чертоге и без слез, сомнений, без вздоха участия позволять этим зовущим голосам звучать и дальше?
Ведь их так много, маленьких, беззаветно верующих, любящих, всепрощающих, вызванных в этот мир без согласия и покинутых, живущих ожиданием любви, тех, чье ожидание так и не увенчается счастливой развязкой, и они никогда не воскликнут: ты нашелся!
Рядом кто-то шумно пыхтит, ломает каблуками податливые стебли и плюхается в благоухающий клевер.
Перл со свистом втягивает воздух, покашливает, трет глаза, притворяясь, будто виной всему дорожная пыль и этот густой медовый запах.
Наконец не выдерживает и достает из-за обшлага огромный платок. Его нос подозрительно красен, а глазки моргают часто-часто.
— Это все пыль, — утыкаясь в платок, трубно поясняет он.
Голос у него гнусавый, как у страдающего неизлечимой простудой. — Я понимаю — отвечаю я тихо.
— И ещё этот клевер — продолжает бубнить шут – А знаешь, что — вдруг оборачивается он ко мне — с сегодняшнего дня, вот прямо с этой минуты, я начинаю грешить! Ух, как я буду грешить! Я буду лениться, гневаться, чревоугодничать, сладострастничать, завидовать. Да они там… они там, — он тыкает пальцем в небо, — покраснеют! У них там… у них там нимб вспотеет!
Вид у него был восторженный и комичный. Я невольно улыбаюсь сквозь слезы, которая так же стыдливо пытаюсь скрыть, без всякого изящества размазывая по лицу.
— Вот спроси меня, почему! Вот спроси. Давай спроси.
Он толкает меня локтем.
— Почему? – спрашиваю я так же гнусаво, хлюпая носом.
— А потому, что нам, и тебе тоже, плакса, нам теперь всё можно! Нам всем всё можно! Потому что вот за это — Перл кивает в сторону дороги и понижает голос — нам все простится! Всё! Полное отпущение грехов. Вечная индульгенция.
Я больше ничего не слышу. Только стрекотание кузнечиков в траве и деловитый гул шмелей. С ноги на ногу переступает лошадь. Позвякивает сбруя. Где-то нетерпеливо фыркает Алмаз, озадаченный моим пренебрежением.
Перл помогает мне подняться. Мне всё ещё страшно взглянуть, ибо глаза как два переполненных в весеннюю оттепель горных озерка, куда стаяли все вершинные ледники, и округлая целостность этих озер сохраняется лишь благодаря двум неустойчивым камешкам, готовых сдвинуться от одного порыва ветра, и тогда вся горная влага обрушится вниз, заливая склон.
Эти двое, что грозят одним присутствием сохранности целого мира, теперь молчат. Но они там, на дороге.
Геро по-прежнему на коленях, а Мария неловко гладит его спутанные, влажные от пота, волосы. Вторую её ручку он то и дело прижимает к губам.
Мария держится почти покровительственно и будто слегка недоумевает, почему её отец, этот взрослый, всемогущий мужчина, такой сильный и красивый, все еще так взволнован.
— Папа, почему ты плачешь? – спрашивает девочка – Я же нашлась.
— Я не плачу, родная, — отвечает Геро, улыбаясь с какой-то сумасшедшинкой.
«Он не плачет, милая» — мысленно договариваю я – «Это всё пыль. И клевер. Он так сильно пахнет. Солнцем и мёдом.»
— Хочу на лошадке, на лошадке!
Мария подпрыгивает от нетерпения. Сегодня её день. Сегодня она повелевает и тиранствует. Сегодня ей ни в чем не будет отказа.
Ради неё солнце совершает свой дугообразный поход, цепляя огненный венцом зенит, и небо простирает над миром прозрачный до бездонности лазурный купол, ради неё невидимый днем Млечный путь закручивает звездную спираль и планеты подставляют блестящие бока под любопытные взгляды, ради неё ветер, вкрадчивый Зефир, качает распахнутые, в лепестках-ресницах, глазки цветов и мохнатые шмели, а с ними мотыльки цвета индиго совершают свои воздушные па, торжественные, как в королевском минуете, и ради неё бьется сердце её отца.
Если уж сама вселенная с нагромождением сфер, орбит и комет, покоряется и движется ради неё, то что говорить о её отце, который порабощен и обессилен счастьем.
Геро не в силах возражать.
Несколько часов назад, я, будучи в подобном опьянении, предвкушая этот триумф воссоединения, пообещала Марии, что непременно покатаю её на своем огненном бербере, что она непременно окажется в седле и будет им править.
И маленькая повелительница вселенной не преминула поймать меня на слове. Вокруг неё вращался и гремел водоворот самых значимых событий, все эти всемогущие взрослые сегодня были её верноподданными, она повелевала их действиями и помыслами. И могла требовать от них всё, что угодно.
— Хочу на лошадке!
Но девочка умна, и сердечко у неё светлое, бесхитростное. Она не капризничает, её просьба звучит нежно, ласкающе.
Она и уступить готова, готова отказаться от прихоти, ведь она хорошая девочка, добрая, и отца очень любит, но и он её любит, ради неё сделает все, что она пожелает.
Геро смотрит на меня просительно и беспомощно. Он сейчас её раб, но раб, упоённый своей неволей.
Я вовсе не отказываюсь от брошенного по легкомыслию обещания. Я и сама рада услужить маленькой обожаемой повелительнице, подхватить её на руки и вознести к желанной вершине, а потом любоваться восторженным детским личиком.
Но я знаю, что будет дальше. Если Мария сядет верхом, то Геро ни за что не пожелает с ней расстаться.
Он будет идти рядом, как верный оруженосец, придерживая стремя. Бесполезно будет указывать ему на необходимость проехать оставшийся путь в экипаже. Он не согласится.
Но он устал. Я вижу бледность, испарину на висках, и тени под глазами наливаются синевой, как грозовые тучи. Он пережил потрясение.
Счастливое, невероятное, нежданное. Он пережил чудо, побывал у той священной пещеры, где сам Спаситель отвалил могильный камень и повелел умершему встать.
Его, уже утратившего надежду, коснулась длань Провидения, благая, но непереносимо тяжкая. Он едва держится на ногах. Но слабости своей не выдает.
Да он её и не чувствует, охваченный пьянящим восторгом. Усталость скажется позже, когда сердце умерит свой иступляющий галоп.
Я могу уговорить Марию, могу шепнуть об усталости отца, о его недавней болезни, но он мне этого не простит. Он ещё не осознал и не оценил в полной мере мое прошлое прегрешение, оно пока присыпано блестящей крошкой из благородных камней и детских сладостей, но непременно обнажится, как дно проржавевшего кувшина, когда шербет будет выпит.
Он вспомнит моё предательское молчание, мою затеянную интригу, прикрытую дырявой, но благородной ветошью.
А тут я допущу новую ошибку. Открою дочери истину, что её отец не всемогущий бог, а жалкий смертный, который не способен пройти оставшееся лье.
0
0