— Э-ге-гей! Отворяйте! — не выдержав, зычно закричал Митяй еще на подъезде к воротам родного дома — шутка ли, столько его не было! — Вернулся я!
Слышно было, как за забором зашевелились, забегали. Лошади, чуя родное стойло, предвкушая воду, овес и отдых, шумно фыркали, устало поводя покрытыми потом боками. Работник соскочил с телеги и подхватил их, нетерпеливо переступающих ногами, под уздцы. Митяй тоже спрыгнул на землю, окинул хозяйским взглядом дом: вот он и вернулся. Вернулся с дальнего извоза, целым, живым. Вернулся богато: будет чего и жене на обновы, и на приданое дочери, и пожить хватит. А там, бог даст, сынки подрастут в помощь отцу.
— Э-ге-гей! — гаркнул он еще раз от избытка чувств. — Жинка! Встречай мужа!
За воротами, наконец, справились с замком, и на дорогу выбежала простоволосая и босиком Малина — ввечеру никого уж не ждали.
— Митя, Митенька! — запричитала она, хватая его за руки и заглядывая в глаза, будто не веря, что это он. — Вернулся?
— Вернулся, вернулся, — пробормотал он и крепко притиснул к себе жену. Потом снова отодвинул, всмотрелся в родные черты. — Как вы тут без меня?
— По всякому, Митя, по всякому… — начала она, но больше ничего сказать не успела: налетели дети, облепили отца.
— Гасенька, Гаврик! Выросли-то как! Совсем уже взрослые! Мамке-то помогали?
— Помогали, помогали, — быстро закивала Малина. — И за телятами следили, и сено кидали… А на дочку-то глянь, Митяй!
В стороне, пережидая ребячий гвалт, скромно стояла Наталка. Коса до пояса, глаза скромно потуплены.
— Ой, Наталка! Да ты совсем невеста стала!
— Невеста, невеста, — снова закивала жена. — Сваты уже есть, да я велела тебя дожидаться.
— Ах, родные вы мои! — растроганно пробормотал Митяй. — Ну чего на улице-то стоим, пойдемте в дом. Подарков я навез, покажу…
Так дружной гурьбой и двинулись за ворота, куда работник уже завёл коней с телегой, полной добра.
Позже, когда дети, нагалдевшись, уснули в обнимку с подарками, Малина рассказывала другие новости.
— Ой, Митенька, неладно тут было без тебя. Ой, неладно! Мор по хутору прошел…
— Свят-свят-свят, — истово перекрестился Митяй. — Как же вы?..
— Нам-то повезло, видишь, все живы. А которые дворы подчистую скосило. Ботниковых вот… Шкаредных… И… — Малина чуть помедлила и добавила едва слышно. — Брат вот твой.
— Родька?!
— Да, — опустила глаза Малина. — И жена его. И сыночек маленький.
— О-хо-хо, — Митяй взялся за голову. — Брат родный… Как же так, братик?..
— Пути господни, Митенька… Устенька, дочка ихняя, одна осталась… — Малина вытерла слезу уголком платка.
— А Устя-то где? — вскинулся Митяй. — Она ведь, вроде, нашей Наталке ровесница? Так, может к нам её?..
— Да звала я ее, звала. Не идет. Говорит: здесь мамка с тятькой жили, здесь, говорит, и останусь…
— Вот ведь выпало… Схожу я к ней, вот передохну и схожу.
— Ты уж завтрева сходи, Митяй… — попросила Малина. — А то темнеет уже, опасно…
— Да чего в родной деревне-то бояться?
— Неспокойно у нас, Митенька, — Малина воровато оглянулась на окна, будто боясь, кто услышит, и прошептала. — После мора-то мертвяк завелся…
— Как мертвяк? — оторопел Митяй. — Да куда ж глядели-то?!
— Так туда и глядели… — вздохнула Малина. — Вроде, делали всё как надо: каждому помершему — кол. И смолой заливали. Да больно много покойников было, видно кого и проморгали. Знаешь же, коль в ближнее время не поспеешь, так мертвяк подымется и от человека его не отличишь. Вот он, видно, и успел подняться. Сейчас хоронимся друг от друга, по ночам не ходим… Он, правда, мертвяк этот, людей пока не трожит. Коров только. Пять коров уже пало, нашли их: совсем высушенные — одни шкуры лежат, да дырки колотые. Аккуратные такие — видно, когтями душу-то живую вытягивает…
— Да чего ж это такое! Чего мужики думают?! Этому мертвяку надолго коров не хватит! Ему ж человечьи жизни нужны, иначе загнется окончательно. Ой, дурни-и-и! Ловить его надо. Завтра пойду на сход разговаривать…
Он взял обеими руками кружку, наполненную парным молоком, ноздрями втянул густой запах. Вспомнилось, как в детстве мать выставляла им с братом по такой же кружке и клала сверху по куску хлеба. Эх, брат-брат… Как же так?
— Малина! — Митяй встрепенулся. — По деревне где-то мертвяк ходит, а ты Устю там одну оставила! Надо было заставить её к нам идти!
— Да звала я! Взрослая ведь девка-то, я ей не мать, не указ… — снова повторила Малина. — Тут ведь дело такое… Это еще не все ещё беды, Митенька. Пан-то опять жениться удумал…
— Ах ты етить твой растак! — крякнул Митяй. — Значит, прошлая опять не подошла? Да какого ж ему рожна надо?!
— Не подошла, — вздохнула Малина. — А ведь такая бедовая баба была…
Местный пан был не намного лучше заведшегося мертвяка. Гарный владелец громадных угодий, перепортивший немало девок по окрестностям, брака избегал как огня. Потому, когда разнеслась весть о его желании найти себе нареченную, не сразу и поверили. Но пан твердо заявил: хочу жениться. Мало того, он обещался разделить с женой свое немалое состояние, но с условием: она должна удивить его в постели. Но и это было еще не всё. Если удивить в постели она его не сумеет, то придется ей умереть.
Последнее, правда, тоже сперва сочли шуткой, и множество родичей, желающих устроить своему чаду, а заодно и себе безбедную жизнь, вывезли дочек на смотрины. Пан довольно быстро выбрал одну из красоток. Невеста была счастлива, а родители потирали руки в ожидании половины владений. После свадебного пира молодые с шутками и прибаутками были препровождены на ложе, а на утро пан во всеуслышание объявил, что ничуть не удивлен, и невеста мертва. Тело девушки было выдано родителям. Поднялся шум, но… Условие-то оказалось несоблюденным, и пан был в своём праве.
Прошло некоторое время, и пан снова объявил о решении найти достойную супругу. Первый случай ничему не научил охотниц за богатством, и нашлась новая претендентка на руку, сердце и состояние пана. Всё повторилось: свадьба, ночь и выданное родителям тело.
После третьего раза желающих резко поубавилось. После четвертого они исчезли совсем. Тогда пан сообщил, что невеста необязательно должна быть благородных кровей, его вполне устроит и достойная простолюдинка. И желающие вновь нашлись. Двух горожаночек после пятой и шестой свадьбы постигла та же участь, что и благородных невест. Седьмой оказалась сельская вдовушка, пережившая — все забавлялись совпадению — семь мужей. Все, знавшие её, заводили глаза к небу: «Ну, уж она-то его укатает!..» Но и она оказалась не той, которую жаждал встретить пан.
— Ну вот, — продолжала между тем рассказ Малина. — После Рогнешки-вдовы желающих выскочить замуж больше не нашлось. И тогда пан велел тянуть жребий по деревням. Какой деревне жребий выпадет, та и выставляет свою невесту. А выпало нам…
— И кто же невеста? — предчувствуя недоброе, спросил Митяй.
— Устя…
— Что-о-о?! — взревел он. — Родителей похоронила, брата, а тут еще женишок выискался?! А мужики-то, мужики! Выпихнули сироту, да и рады! Да я сейчас сход соберу! Пусть на всех жребий кидают!
Митяй рванул к двери.
— Стой, Митя! Не надо! — Малина повисла на его руке, заголосила. — Не надо! Некого больше выбирать в деревне! Какие девки замужем, каких мор унес. А подходящие — только Устя да наша Наталка! Неужто дочь родную извергу отправишь?!
Митяй, будто налетев на стену, остановился. Дочка, родная кровиночка, только в возраст вошла, ей ещё жить и жить… Как же так?! А Малина, успокаивая, наглаживала его руку:
— К Наталке сваты уже приходили. Хороший парень, Виты Серого сын. А Устя… Она сама говорит — нет у меня никого, тётка Малина, мне уж всё равно теперь… Пусть уж она идет, а вдруг, глядишь, стерпится-слюбится с паном, панночкой станет… А ты устал сегодня, да и поздно уже… Пойдем-ка спать… Я постелю постелю… Утро вечера мудренее…
Малина говорила и говорила, успокаивая, уговаривая, и Митяй, смиряясь, уже шел за ней, и ему хотелось верить, что, может, и правда, всё ещё у дочки брата сложится и будет она жить лучше некуда…
В тот день, когда Устю должны были забрать в панское имение, к ней перебывала вся деревня. Ребятня липла к окнам, бабы утирали глаза углами платков, мужики мялись, порываясь дать советы по части удивления в постели. Все вслух жалели кроткую безответную Устю, но в душе каждого большей частью было недоброе любопытство: а как оно там у пана-то? Вот сидит сейчас Устя — живая, здоровая, а через несколько дней… Но тут почти каждый конфузливо обрывал себя и начинал думать по-другому: а, может, ещё сложится, как всё надо. Может, молодая Устя так-таки приглянется пану, и пойдет у них все складно да ладно. Хотя где ж тут приглянуться, судачили бабы, коли невеста тощая, да бледная, словно смерть. Конечно, после кончины родичей да выбора пана тут уж не до веселья, но хоть бы юбку лишнюю понадела, чтоб уж коли не быть, так казаться в теле, да щёки бы свеклой помазала, чтоб какой-никакой румянец был, да глядела бы поласковей… Но Устя сидела тихая, молчаливая, ровно как была душа ее далеко отсюда.
Собирала Устю Малина. Складывала немудреные девичьи пожитки, глядела жалостливо, а в душе прятала-ласкала мысль: «Не Наталка!» Не Наталка пойдет к пану, не её единственная выпестованная-вырощенная дочка, к которой сватается хороший парень, и с которым они будут жить-поживать, да детишек наживать…
А когда уже приехала панская карета, чтобы привезти невесту в имение, и Устя, вставшая переодеться, потянулась к самому нарядному платью — с кружевами, с оборками, привезенному покойным отцом из далеких краев — Малине вдруг стало жалко одёжи: пропадет ведь! А ведь могло бы Наталке достаться…
— Доченька, — метнулась она к Усте. — Другое, поди, надень? Все равно ведь…
И сама вдруг смутилась-застыдилась своих слов. И попятилась, замахала руками:
— Ой, чего это я, доченька!.. Надевай чего хочешь!..
Но Устя уже очнулась от своей задумчивости, услышала её и поняла.
— Хорошо, тетя Малина, и вправду ведь ни к чему… Пан, наверное, какой другой наряд велит надеть, что ему наши деревенские обновы…
— Да, Устенька, да… — обрадованно засуетилась Малина. — А вот это — тоже очень красивое…
И протянула девушке другой наряд. И Устя безропотно надела его.
Последним попрощаться зашел Митяй. Остановился у порога, окинул взглядом разворошенную горницу, вспомнил, как справляли с братом шестнадцать годков назад рождение Усти… Увидел девушку, понуро сидящую в углу, неловко кашлянул.
— Дядька Митяй, — вскинулась Устя.
— Ты это… В общем… — забормотал он. И понял, что сказать ему нечего. Что вот сидит она сейчас перед ним ещё живая, а после свадьбы… И он вдруг будто воочию увидел её мертвое тело, лежащее на лавке. И на глаза навернулись слезы, и засвербело в горле, но сделать-то — сделать-то было нечего! Жалко племянницу, а ещё жальче свою родную кровиночку!
— А!.. — махнул он рукой в отчаянии. — Жисть наша подневольная!
И бросился прочь из горницы.
— Дядька Митяй! — крикнула вслед Устя.
Но не остановился Митяй, и хлопнула, закрываясь за его спиной, дверь…
Посмотреть на панскую карету выбежала вся деревня. Слепя глаза, ярко блестела на солнце позолота, сильные тонконогие кони всхрапывали и рыли копытами землю, на козлах восседал невозмутимый возница, и два лакея в напудренных париках ожидали выхода нареченной хозяина.
Когда Устя появилась на пороге родного дома, народ, как один, вздохнул, встречая её. Была она в простом сером платьице, в руках держала узелок с неказистыми пожитками. Худенькая, бледная, она походила на утицу, гонимую охотниками прямо в когти хищного сокола.
Лакеи соскочили с козел, распахнули дверцы кареты. И Устя прошла к ним, ни на кого не подняв взора, ни с кем не попрощавшись.
— Хоть бы слово сказала, бесстыдница! Чай не чужая нам! — пробормотала Малина.
А Устя, будто не слыша, всё также молча шагнула на приступку кареты, и один из лакеев, будто она уже успела стать панночкой, поддержал её под локоть, помог взойти по двум ступеням в темную нутрь. И всё. Исчезла, пропала, будто её и не было.
Захлопнулась золоченая дверца, кучер взмахнул кнутом:
— И-йех!
А добрым коням только того и надо было: взяли сразу с места, да только пыль из-под копыт густым облаком. Заголосили бабы, ребятишки помчались вслед удаляющемуся перестуку копыт, а мужики только глубокомысленно вздохнули: до панской свадьбы и гулянки оставалось день-два, а выпить, обмывая просватанную невесту, было бы неплохо уже теперь.
— Митяй, ты это… Проставиться бы надо… — высказал общую мысль Сморчок — скрюченный мужичонка, пользы от которого было как от козла молока, но по части пьянки он был первый мастак. — Родственница Устька-то тебе, как-никак…
Митяй открыл рот, хотел взъяриться, но вместо этого вдруг махнул рукой:
— А, мужики, давай! Коль надо, так выпьем…
И побрел к своему дому. А за ним, вытирая усы и предвкушая дармовую выпивку, потянулись остальные…
Богатая комната, куда привели Устю, чтобы нарядить к свадьбе, была полна служанок да тёток-приживалок. Все они суетились, гомонили, шушукались, глядя на молодую невесту, а она замерла, ни жива ни мертва, стояла, прижимая к груди неказистый узелок, захваченный из дома, и в общем гомоне слышала только отдельные фразы:
— Тоща больно невеста-то…
— Ништо! Пан таких любит…
— Тащит пан в постелю кого ни попадя…
— Не нашего ума дело! Кого хочет — того и тащит…
Тетки и бабки крутились вокруг нее, хватали за руки, щипали за бока, и она совсем потерялась в их толпе, и только все крепче сжимала пестрый узелок с пожитками.
— А ну-ка, дай-ка! — одна из гомонящих старух ухватилась за эту последнюю памятку, оставшуюся от родных. — Грязь всякую в панский дом тащить!
Но Устя — откуда и силы взялись! — вцепилась в холщевую ткань.
— Не отдам! — вскрикнула.
— Ох ты еще какая! Прынцесса нашлась! Думаешь, пан замуж берет — так всё? Хозяйка? Вот погоди, плетей у меня еще изведаешь до свадьбы-то! А ну дай сюда!
Баба изо всех сил дернула мешок, вырывая из рук Усти, ткань затрещала, надрываясь, и немудреные пожитки посыпались на пол.
— Оставьте её! — послышался уверенный голос.
Приживалки испуганно охнули, метнулись в стороны стаей вспугнутых кур, а Устя, вскинув глаза, впервые увидела своего нареченного. Пан был хорош: высок, статен, а взгляд черных глаз из-под бровей, словно намазанных углем, ожег Устю.
— Ну-ка, ну-ка, дайте-ка я погляжу на мою невестушку, — произнес пан, усмехаясь в усы. И вдруг гаркнул. — А ну вон отсюда!
И только ветер пронесся по комнате. И сдернул всех бабок-мамок, умыкнул за собой, как будто их и не было. А пан неторопливо, оглядывая со всех сторон, обошел Устю кругом, будто скотину на торгах. Пробормотал:
— А что, недурна, недурна…
Остановился перед Устей, осторожно приподнял за подбородок опущенную голову:
— Ну что ты, глупенькая? Боишься?
Но Устя упорно отворачивалась, прятала взгляд.
— Ах ты боже мой, какая скромность! — насмешливо попенял пан. — А ведь ты красотка, могла бы быть посмелее… Нежные щечки… лебединая шейка… …алые губки… Сладкие ли?
Его рука вдруг обвилась вкруг Устиной шеи, притянула, чёрные глаза оказались близко-близко, а губы коснулись Устиных. Устю закружило, завертело, понесло. И унесло бы, наверное, совсем, но она рванулась, вырвалась из панских объятий и, не задумываясь, со всего размаху отоварила пана увесистой оплеухой.
— Ах ты!.. — пан схватился за пострадавшее место.
Устя, сама перепугавшись содеянного, замерла, не зная, то ли каяться, то ли прочь бежать.
— Так вот какова моя новая невестушка… — протянул пан, отнимая руку от заалевшей щеки. Посмотрел насмешливо. — Что ж, до свадьбы осталось недолго, я подожду. Надеюсь, у тебя найдется, чем ещё меня удивить.
Снова провел ладонью по щеке, успокаивая боль, обернулся к перепугано притаившимся по углам приживалкам:
— Подготовьте её, как надо. Приоденьте. Да и повежливей тут — девушка молодая, горячая, кабы и вам не досталось.
Усмехнулся и вышел прочь.
— Задерживаются чегой-то, а, Митяй? — пробормотал Сморчок, не отрывая взгляда от вожделенной бутыли, наполненной мутноватой жидкостью.
— А? — Митяй, думающий тяжелую думку о том, что не так, совсем не так его брат мечтал справить свадьбу любимой дочки, непонимающе поднял голову.
— Невесты долгонько нету, говорю.
— А я чего? — зло отозвался Митяй. — Не я тут главный! Вон пан сидит, тоже ждёт, его и спрашивай.
На свадьбу Усти и пана была приглашена вся деревня: и стар и млад. Малышню всё же было решено оставить дома под присмотром старух и стариков, а вот мужики с бабами явились все — кто ж попустит такое. В большой зале приглашенные, правда, оробели. Пан-то, вишь ты, решил принять всех вместе — и деревенских, и благородных. Ладно, хоть столы поставили раздельные, а то совсем бы было ни чихни, ни кашляни. Но даже так деревенские костенели, не зная куда девать руки, ноги, глаза. Да и богато накрытые столы заставляли сглатывать невольную слюну. А выход невесты всё затягивался.
— Ништо! — успокаивающе пробормотала Малина. — Подождем, куда торопиться-то. Чай Устеньке собраться надо, приодеться…
И она с любовью и тревогой глянула на собственную дочь, сидящую рядом: уберегла ли? Свадьбы-то ещё не было. А ну как пан увидит алые щечки да ладную фигурку Наталки, где есть за что ухватиться — не то, что у племянницы! — да и передумает? А Наталка — и вправду хороша — кровь с молоком! — сидела, скромно потупив глаза, и делала вид, что совсем даже не замечает, как ласково взглядывает на нее её собственный веснушчатый жених.
За господскими столами тоже ждали. Кавалеры развлекали дам беседою. Дамы, прикрываясь веерами, жеманничали. За главным столом, предназначенным жениху и невесте, восседал один пан. Устин стул пустовал.
— Скорей бы уже! — сил на ожидание у Сморчка оставалось всё меньше и меньше, рука так и тянулась к заветной бутыли.
— Подождёшь! — мстительно прошипел сквозь зубы Митяй.
И тут пронзительно взвыли фанфары. Пропели, смолкли, и мажордом, выступив вперед, зычным голосом объявил:
— Невеста пана Крочика, госпожа Устинья!
— Ишь ты, в замке без году неделя, ещё и женой не побыла, а уже в госпожи заделалась! — пробурчал обиженный ожиданием Сморчок.
— Молчи уж, пьянь! — одернула его кто-то из деревенских баб. — Тебе бы только налакаться, а что дальше с бедной девочкой будет — всё равно.
И тут замолчали все, ибо в комнату ввели невесту. Пестрый сонм сопровождающих бабок и тёток расступился, и Устя осталась одна на всеобщем обозрении. Деревенские разинули рты: это была, вроде бы, их прежняя Устя и, в то же время, не она: одетая в господское платье, с волосами, поднятыми вверх по барской моде…
— Тоща невеста-то больно… — прошептала какая-то баба, жалостливо глядя на тонкую талию — руками обхватить — и хрупкие плечи девушки.
— Много ты понимаешь! — оборвала её соседка, когда-то служившая в господском доме чернавкой. — Господа — они так и любят: чем тощее, тем лучше.
Видимо, её слова были правдой, потому что господский стол, глядя на Устю, притих. Перестали шушукаться барышни, замерли кавалеры, а что касается самого пана, то он подхватился, с грохотом отодвинул стул. Подлетел соколом к невесте, взял за белую руку и повлек с почетом к столу.
Свадебный пир был в самом разгаре.
— Ой, утица ты наша сизая… — пробормотала одна из баб, глядя на невесту, восседающую во главе стола вместе с женихом. — Умучит ведь тебя пан…
— Нишшто! Оттерпится! — заплетающимся языком пробурчал Сморчок. — Вон пан-то как на нее глазеет, чисто кот на сметану. Глядишь, слюбится у них, сладится.
Пан действительно не сводил с молодой невесты глаз, нашептывал чегой-то на ушко, подкладывал на тарелку лучшие куски. Но Устя по-прежнему молчала и смотрела в стол.
— Влюбится, панной сделает… Ой, и заживешь тогда Митяй, панским-то зятем…
Захмелевший Митяй только тупо мотнул головой.
— А что, — пробормотала Малина, она тоже глотнула господского вина, и щеки её раскраснелись, а в голове было гулко и пусто. — Очень даже может, что панной сделает…
— Была бы я невестой, меня бы точно сделал, — заявила вдруг Наталка, завистливо глядя на вьющегося вокруг сестры видного чернобрового пана, рядом с которым её жених был будто глупый щенок супротив вольного волка. — А Устька — она же глупая! Хоть бы слово ему ласковое сказала, коли счастье такое привалило…
— Молчи, дура, коли бог ума не дал!.. — взъярился Митяй, выходя из мрачного похмельного состояния. — Чтоб ты понимала!..
— А чего молчи? — впервые не послушалась родителя Наталка. — Как есть, так и говорю: повезло ей! У нас вон мертвяк по деревне ходит, не сегодня-завтра всех сушить начнет, а она тут как сыр в масле кататься будет! Вот если бы вы мне позволили, тятенька, уж я бы…
— Цыц! — гаркнул Митяй и с размаха грохнул кулаком по столу. — Не твоего ума дело!
— Тихо-тихо, — зашептала Малина, опасливо косясь на господский стол. — Не ровен час пан услышит…
Но пан уже услышал. Глянул остро, поднялся из-за стола.
— Ой, что будет, — ахнула Малина.
Однако пан только потянул за руку Устю, заставляя подняться за собой. Произнес громко:
— Спасибо, гости дорогие, что почтили нас. Не стесняйтесь, продолжайте праздник, а нам пора на покой.
— Все, отдали девоньку, — подперев щеку ладонью, пробормотала Малина. — Ну, дай ей бог всего…
— Э-э-эх, — горестно вздохнул Митяй и уронил хмельную голову на стол.
В спальне, предназначенной для новобрачных, было темно и тихо. Пан шагнул к окну, дернул занавесь, и мертвенный свет луны залил пол красного дерева, да белоснежную кровать посредине.
— Жарко! — вздохнул пан, начал расстегивать рубаху. Оглянулся на Устю, кивнул ей: проходи мол.
Устя взглянула на пуховую перину с заботливо отогнутым углом, закусила губу и осталась стоять на месте.
— О, господи! — картинно вздохнул пан. Сделал три широких шага, остановился близко — рядом. Усмехнулся, отшатнувшейся Усте. — Неужели я такой страшный?
Черные глаза казались омутами в пруду — нырни, не выплывешь. «А не все ли равно когда? — отчаянно подумала Устя. — Муж ведь он…» И вдруг пошатнулась, начала валиться, но не упала — пан подхватил:
— Господи! Да что с тобой?
Легко, будто пушинку, вскинул на руки, отнес на широкую кровать. Опустился рядом, заглянул в глаза:
— Испугалась что ли? — легко коснулся Устиной щеки. — Красавица… Все пановье могли бы быть у твоих ног…
Обнял, прижал к себе… И вдруг отшатнулся, прянул в сторону, уставился в изумлении на руки невесты:
— Что это?! Что с тобой?!
Ногти на тонких пальцах девушки быстро росли, удлинялись, превращаясь в крючковатые когти.
— Уйди, пан! — крикнула Устя. — Не хочу твоей смерти, а неровен час — не удержусь!
Сжалась в комок, подумала облегченно: вот и всё. Кликнет пан людей, забить проклятого мертвяка, и кончатся, наконец, ее мучения. В невесты-то панские за этим и пошла– боязно самой-то руки на себя накладывать…
— Не удался, значит, свадебный пир… — пробормотал пан. — Вот так сюрприз… Да не дрожи так, милочка, ничего я тебе не сделаю. Погляди-ка на меня.
Пан изящным жестом вскинул ладони, и Устя разинула рот: ногти пана росли, вытягивались, загибались крючком, как и её собственные.
— Пан?! И ты тоже?! Значит… Значит, невесты все твои… Ты их всех?..
— Да, — согласно кивнул пан. — Всех. Сушить-то дочиста каждую нельзя было — а ну бы догадались? Вот и пил по чуть-чуть, да возвращал родителям. Ну чего так смотришь? Жить-то всем хочется. А сама ты как? Небось, коровками промышляла? То-то бледная такая — не житье нам без человечьих душ. Так что рано или поздно и тебе пришлось бы.
— Нет! Не стала бы я людей пить! — содрогнулась Устя.
— Почему? — деланно удивился пан. — Жалеешь их? Они ведь тебя не пожалели.
Малина, пожадничавшая платьем, дядька Митяй, бросивший на произвол судьбы, Наталка, злой лисицей глядящая из-за свадебного стола… Хоть бы один!.. Хоть бы кто-то один!..
— То-то, — вздохнул пан. Усмехнулся с подначкой. — Кого будем из деревни просить?
— Что? — непонятливо переспросила Устя.
— Нас же двое сейчас. Я девиц люблю, а ты парней, поди, затребуешь?
Глаза Усти распахнулись от ужаса.
— Ладно, — весело махнул рукой пан. — Разберемся по ходу. Времени у нас много.
— Засим объявляю, что поставленное мною условие соблюдено, и эта девушка, — пан небрежно кивнул на Устю, — становится моей законной супругой с правом наследования и душеприказничества.
Народ, собранный под балконом господского дома, удивленно запереглядывался: неужто свершилось?
— Эх, и заживем сейчас! — Сморчок вдруг с размаху хлопнул Митяя по спине, первым сообразив пользу. — Жена-то панская — с нашего хутора! Глядишь, милостью не забудет!
Митяй посмотрел, набычившись, дёрнул плечом.
— Отстать от него! — погнала прочь Сморчка Малина. — Всё бы тебе выгоду искать!
А сама потянула Митяя за руку, заставляя нагнуться. Жарко зашептала в ухо:
— Вот подвезло-то, Митенька! Устя-то поди, свадьбу Наталке поможет справить… А то ещё в поместье жительствовать позовет — родня как никак…
Митяй выдернул руку и пошел прочь. Позади односельчане радостно кидали вверх шапки, а на балконе, рядом с глядящим гоголем паном, стояла тихая молчаливая Устя.
В панском доме Митяя долго держали в людской, выспрашивали кто такой да зачем пожаловал. Насилу уговорил, смилостивиться, позвать панночку. Когда она вошла — ровно еще тоньше, да бледнее, чем была — Митяй качнулся, хотел обнять, да застыдился вдруг. Пробормотал только:
— Доченька…
Устя смотрела пусто, будто сквозь него. Спросила безучастно:
— Помощь какая нужна, дядька Митяй? Ты скажи, я распоряжусь…
— Помощь? Не-е-е… — Митяй запнулся, теребя шапку, не зная как сказать. — А только…. Повиниться я пришел, да забрать тебя, девонька.
Устя вскинула удивленные глаза:
— Чего ты такое говоришь, дядька Митяй?
— Мертвяк лютует, Устенька, почти каждую ночь кого-нибудь в деревне недосчитываемся. Уезжать надо…
Устя долго смотрела непонятно, наконец, произнесла тихо:
— Чего ты, дядька Митяй, со мной такие разговоры заводишь? Знаешь ведь, муж мой воспретил деревенским уезжать. Аль лакеев мне кликать, чтоб забрали тебя, смутьяна?
Митяй вздрогнул. Переглотил. Выговорил, запинаясь:
— Это уж… смотри сама как. Да только… Моченьки больше нет. Сперва мертвяк на мужиков охотился. А сейчас за баб, да деток принялся. Наталку, сестру твою, вот третьего дня… И Гаврика… — горло Митяя перехватило.
Устя отвернулась вдруг, шагнула к окну, встала спиной.
— Виноват я перед тобой, девонька… — глухо проговорил Митяй в эту спину, справившись с комом. — Дочку свою берёг, а тебя сдал… И её не уберег. И тебя… Не защитил, не оградил, отдал на умучение пану.
— О чем ты, дядька Митяй? Все хорошо у меня, муж он мне… — глухо, не оборачиваясь, произнесла Устя.
— Муж! Такой же, как паук мухе. Не чета он тебе, доченька — от него холодом так и тянет, — Митяй, сминая в руках шапку, шагнул к племяннице, заглянул в лицо. Попросил, — Поедем с нами, Устенька…
— Нельзя мне, дядька Митяй, — Устя отвернулась, пряча глаза. — Вам же хуже будет… Не знаешь ты всего, я ведь тоже виноватая пред тобой…
— Девонька! Да что ты говоришь, какая твоя вина! — Митяй попытался обнять племянницу, прижать к груди. — Бог даст — схоронимся. И от пана, от мертвяка.
— Нет, дядька Митяй! — Устя вырвалась-вывернулась. — Нельзя мне! Нельзя!
И заспешила, побежала прочь из комнаты.
— Устенька!
А в ответ — только удаляющийся стук каблучков.
В спальню заглядывал лунный луч, делил её напополам. Устя, сидя на разобранной постели, спросила тихо:
— Ночью опять в деревню собираешься?
— Собираюсь, — пан стянул через голову белую рубаху, бросил на пол.
— Зачем? Ты ведь вчера свое получил.
— Больше — не меньше, — усмехнулся пан. — Главное, думают, мертвяк из деревни. Про меня не догадаются.
Посмотрел на бледную, сжавшую губы Устю, пожал плечами:
— Ну чего ты? Пойдешь со мной сегодня?
— Нет! — вскинулась Устя.
— Что ж, — пан равнодушно пожал плечами. — Не сегодня, так завтра пойдешь. Вон, бледная вся, едва держишься.
— Ты бы хоть детей не трогал, — безнадежно попросила Устя.
— А не всё ли равно кого?
Пан сдернул последние одежки, нагой шагнул к постели:
— Ну что, жёнушка? Поиграем в охотника и мертвяка?
Устя посмотрела на него долгим взглядом и вдруг решительно кивнула:
— А что, пан, и поиграем. Только ты уж не обессудь, охотником я буду.
— Давно бы так! А то все супротив, да супротив… — засмеялся пан и скользнул на мягкую перину.
— Отворяйте, хозяева! — стук, раздавшийся в неурочный час, заставил зайцем запрыгать сердце Митяя: «Неужто прознали?!» Все было готово к отъезду: пожитки собраны, жена с дитем сидели одетые. Неужто прознал кто, да доложил?..
— Митяй! Открывай же! Я это!
— Фу ты! — пробормотал Митяй, признав голос Сморчка. Махнул Малине, чтобы оставалась в доме. Загремел замками.
— Чего ты, черт этакий, бродишь по ночам? — попенял, впуская мужика в щелку калитки. — Напугал! Я уж думал, мертвяк пришел.
— Да тут вот дело такое, Митяй… — Сморчок шмыгнул носом, утер его рукавом. — Нарочный с панской усадьбы прискакал, говорит, нашли мертвяка-то.
— Изловили?! — ахнул Митяй. — Да кто был-то им?
— Так вот… пан и был. Нашли его в постеле, и кол из груди осиновый торчит. Плоть вокруг вся расползшаяся — с давнего времени, вестимо, в мертвяках-то ходил…
— Вот Господи! А кто ж его тогда колом-то?.. А Устя? Устя-то где?!
— А Устя пропала. Исчезла, как не было. Верно, выпил её пан, да спрятал шкурку-то, чтобы никто не опознал. Ну чего поделать-то. Бог дал, бог взял, — Сморчок снова шмыгнул. — Тут ведь, вишь, в другом вопрос. Помер пан, и наследница пропала. А ты один родственник-то Устенькин. Так, стало быть, ты паном у нас. Так что ждем тебя все. Собралися и ждем. Так ты уж почти народ-то, выйди…
— Что-о-о?!
Митяй оттолкнул Сморчка, чуть не срывая с петель, рванул калитку. И замер, разинув рот: на улице стояла вся деревня: мужики, бабы, ребятня. При виде соседа, вздохнули разом, да дружно склонили спины, головы, почитая властителя. А новый пан обомлел, не в силах вымолвить ни слова, и только хватал воздух, будто речной лещ на сухом берегу.
03.08.2013
Кристина Каримова
Родилась 10 сентября 1974 года в г. Кирове (Россия). Два высших образования: гуманитарное и экономическое. Больше пятнадцати лет работала преподавателем. В настоящее время коммерческий директор туристической компании.
К настоящему моменту имеется около тридцати публикаций в сборниках издательств «Эксмо», «Снежный ком», «Аэлита» и журналах: «РБЖ Азимут», «Зеленая улица», «Фантастика и детективы» «Чайка», «Техника молодежи», «Уральский предприниматель», «Наука и жизнь», «Юный техник», «Знание – сила» «Уральский следопыт», «Фантаскоп», «EDITA» и других.
Финалист конкурса «Альтернативная реальность» (журнал «Если», 2012 год), первое место в конкурсе РБЖ «Азимут» (2013г.), первое место XIII фестиваля-конкурса литературного творчества «Решетовские встречи-2013» в номинации «Произведения малой прозы» (г.Березники, 2013г..), в второе место в номинации проза в областном литературном фестивале «Зеленая улица» (Кировская область, июнь, 2012 г.)
Иногда он чувствовал себя огненной птицей; летучим сгустком пламени, наглухо запертым в темнице с омерзительными, истекающими гнилью, стенами. Иногда он думал, что уже умер — растворился без остатка в холоде, черноте и одиночестве. Намек на дверь — узкая трещина; мерцающая в темноте нить цвета свободы и неба — обнаружилась случайно и неожиданно. С тех пор все силы и отчаяние были брошены к этой нити — удержать, не упустить; отыскать инструмент, которым можно взрезать отмеченный нитью бок черноты и вырваться из опротивевшего узилища.
***
Странная, почти болезненная по мнению родителей слабость к музыке обнаружилась у Свена в возрасте нескольких недель. Капризный младенец, казалось, недовольный самим фактом своего появления в этом мире, орал, не переставая, доводя родителей до беспомощного отчаяния. Они растерянно щупали сухие пеленки, приглашали лучших врачей, в один голос заявлявших, что мальчик абсолютно здоров, пытались развлечь дитятю свежекупленными яркими погремушками. Впрочем, от последнего довольно скоро отказались. То ли звук, то ли цвет этих нехитрых приспособлений для успокоения младенцев доводил маленького Свена до истерики.
Когда родители, измученные бессонницей и отчаянными воплями первенца, уже приближались к нервному срыву, неожиданно нашлось спасение. Бабушкин проигрыватель с парой дюжин пластинок.
Слушая слезливые романсы, которых у бабушки было в изобилии, младенец хмурился, иногда похныкивал, а иногда разражался прежним плачем. Но стоило слететь из-под тонкой иглы первым звукам сороковой симфонии Моцарта, Свен замолкал. Хмурился — теперь уже по-другому — сосредоточенно; беззвучно шевелил пухлыми губками; а в некоторые моменты даже улыбался светло и безмятежно.
Музыка, заставлявшая Свена умолкать, не делала его дружелюбнее. Когда он слушал, сосредоточенно морща личико, все попытки родителей поласкаться и поугукать с любимым чадом воспринимались как помеха. Он сердито отталкивал назойливые взрослые руки — и тянулся сам, будто пытаясь ухватить в воздухе что-то невидимое, точнее, невидимое для всех прочих. Потому что взгляд его был напряженным, а в движении маленьких пальчиков, на первый взгляд беспорядочном, после некоторого наблюдения можно было заметить систему, связанную со звучащей мелодией.
***
Родители ругались, когда он пытался разбирать Музыку.
— Ну что ты как дурачок, малыш, — ласково, но укоризненно говорила мама. Свен выскальзывал из-под назойливой ладони, гладящей его макушку. — Ведь можно просто сидеть смирно и слушать, да?
Свен угрюмо кивал. Испуганный тем, что его вообще могут лишить новой Музыки из черных пластинок, со временем он научился сидеть смирно. Правда, руки тянулись сами собой — разобрать тонкие серебристые нити; понять волшебство их соединений, переплетений, изгибов, мерцающих оттенков, иногда, в правильном сочетании вспыхивающих ослепительно белым пламенем. Почти таким, как нужно. Почти…
Постепенно Свен научился сдерживаться. Судорожно вцеплялся своенравными пальцами в сиденье стула или табуретки — заставлял себя сидеть смирно. Иногда хмуро косился на умильно улыбающихся бабушку и маму. Слушал, запоминал. Чтобы потом, в своей комнате или в дальнем уголке парка снова развернуть серебристое кружево запомненной Музыки. Разобрать осторожно — ниточку за ниточкой; распутать мерцающие прозрачным лунным светом узелки. А потом сплести заново — так, чтобы свет вспыхнул ярче солнца в полдень. И смотреть — задыхаясь, выжигая глаза; растворяясь, истаивая без остатка комочком свечного воска — чтобы возникнуть заново прекрасной огненной птицей, крылатым невесомым существом из белого пламени и Музыки.
Существом, сейчас наглухо и безжалостно запертым внутри неуклюжего тела мальчика Свена.
***
Это было бы так просто. Недоставало пустяка.
Сотни ярдов волшебного огненного кружева, сплетенного именно так, как нужно, хранились у Свена в памяти. Как алый шелк того самого, единственно верного оттенка, — в лавке торговца тканями. Теперь нужно было только сшить паруса и набросить их на дрожащие в нетерпении мачты. Сшить паруса и наполнить их ветром — чтобы они смогли полететь. Сшить паруса и наполнить огонь Музыкой — чтобы он смог зазвучать.
Недоставало пустяка — узнать, откуда берется Музыка.
Сперва Свен потихоньку тщательно изучил черные пластинки, из которых получалась Музыка. Три из них были безжалостно раскрошены в труху в процессе экспериментов. Тайна спряталась надежно. Пришлось прибегнуть к помощи взрослых.
— Вот здесь не так… и вот здесь, — Свен взмок и покраснел, пытаясь объяснить правильно. Как нужно изменить Музыку, спрятанную внутри лаково сияющей черноты. Бабушка сначала только недоуменно хмурилась. Потом поняла.
— Нельзя менять, милый. Эта музыка уже записана. Видишь? — бабушкин коричневый палец скользнул по круговой царапине, коверкающей безупречность черноты.
Свен с отчаянием посмотрел на указанные бабушкой линии. В самом деле, каждый раз, когда именно эта пластинка ложилась на диск проигрывателя, Музыка всегда получалась одна и та же. Получалось, что изменить Музыку внутри черных кругов невозможно.
— Откуда записана?
— Ну… — бабушка задумалась, разглядывая пластинку: — вот эта — с концерта.
— Мне нужно на концерт, — нахмурившись, заявил Свен.
***
Обещанного родителями похода на концерт Свен ждал с нетерпением. По вечерам долго не мог уснуть. Лежал в темноте, широко раскрыв глаза. Черные стены, мешавшие двигаться и дышать, теперь будто сдвинулись еще теснее. Но и огненная нить, обозначавшая путь к свободе, мерцала ярче. Скорее, скорее — торопил Свен. Скорее бы день, потом — следующий, потом — концерт. Скорее понять, как получается Музыка. Скорее. Пока еще он может дышать, пока чернота не раздавила его; пока еще горят волшебные нити, обозначая дверь.
***
Они прошли по проходу под гром аплодисментов, шелестя черными мантиями, будто сложенными крыльями.
— Вот это музыканты, малыш, — шепнула мама в самое ухо, обжигая кожу горячим дыханием.
Сначала ему было страшно. Слишком много народа, слишком шумно. Слишком много дыханий, голосов, шагов, движений. Хотелось плотно зажать уши и остаться в тишине. После маминых слов Свен позабыл о страхе. Вокруг галдели и грохотали так же громко, но это было уже неважно. Замерев, Свен напряженно следил за людьми в мантиях. Музыканты. Те, кто делают Музыку. Сейчас он узнает, как это. Сейчас…
Черная бархатная занавеска возле сцены качнулась, пропуская Музыкантов и скрывая их от зала. Через несколько напряженных минут первые неловкие звуки полетели из-за занавески; на фоне мерцающего бархата выгнулась бело-розовая танцовщица, приготовившись следовать за мелодией.
— Свен, куда..куда?! Стой! — мамины руки поймали его уже в проходе. Свен отбивался. Его обманули. Гнусно и отвратительно. Он рвался за занавеску цвета черноты, опять скрывшую собой тайну Музыки.
— Мне нужно, нужно… — пытался он сквозь слезы объяснить маме — что ему нужно увидеть, как получается Музыка.
Ему позволили вернуться в зал и дослушать концерт только после того, как Свен успокоился и клятвенно пообещал больше не двигаться с места. Оставшееся время мама крепко держала сына за руку.
Музыка была не такой хорошей, как на бабушкиных пластинках. Иногда не в такт топала балерина в розовой юбочке. Свен морщился, отмечая разрывы в серебристых нитях, струящихся из-за занавески.
***
— Почему нельзя видеть, как делают музыку?
— Почему? — Папа хрустко сложил газету, поглядел на Свена поверх очков — удивленный первым внятным вопросом сына. — Ну, потому… Необязательно видеть, как делают некоторые вещи.
Свен переступил с ноги на ногу. Переспросил упрямо:
— Почему?
— Свен, малыш, — вмешалась мама. Торопливо пригладила сыну взъерошенные волосы, одернула рубашечку. — Чтобы носить одежду, необязательно видеть, как ее делали, правда? Или часы. В каждом доме есть часы, но почти никто не знает, как их делают…
— В каждом мастерстве есть свои секреты, мальчик, — сказал папа, снимая очки и улыбаясь: — Но если ты хочешь научиться…
— Я мог бы научиться делать музыку?
— Я так и знал, — папа нахмурился; опять зашуршал газетой; спрятался за мятый лист, похожий на снег, истоптанный птичьими лапками: — Я говорил, что все эти пластинки и концерты пора прекращать.
— Конечно, милый, — поспешно согласилась мама: — Но он еще маленький и не понимает…
— Свен, малыш, — тихонько объяснила мама вечером, поправляя на кроватке сына одеяло: — Ты огорчил папу. Ты ведь знаешь, что он делает на заводе часы. И он надеялся, что ты тоже… Что тебе будет интересно…
— Клетки для птичек, — перебил Свен, думая об огромных кухонных часах, где была заперта испуганная черноглазая кукушка. Всякий раз, когда часы содрогались, гулко отмечая окончание очередного часа, птичка пыталась вырваться наружу, отчаянно трепеща крыльями; но блестящий металлический крюк опять утаскивал ее обратно, в темную жуткую глубину, где шевелилось и тикало. Свен жалел до слез бедную узницу — однажды он попытался освободить ее; но был пойман сам и строго отчитан мамой.
— Что? — растерянно переспросила мама.
— Я не хочу делать клетки для птичек, — совсем тихо и неразборчиво пробурчал Свен, прячась под одеяло. Он зажмурил глаза, представляя, как страшно жить внутри часов и думая о своей собственной клетке, выход из которой все еще был крепко заперт.
***
После долгих уговоров мама сводила его еще на несколько концертов.
Везде была черная занавеска, надежно скрывавшая людей в крылатых мантиях. Свен представлял, как они заходят за эту занавеску, сбрасывают мантии, и…и… наверное, под темной тканью прячутся какие-то особенные люди? Может, у них крылья под этими плащами?
Музыкантами обычно становились дети музыкантов. Исключения дозволялись редко. Раз в год в столичной музыкальной школе устраивали публичные прослушивания для выявления талантливых детей. Тех, кого строгая комиссия находила достойными, потом под наблюдением наставников допускали к тайнам искусства.
Лестью, уговорами, мелким шантажом Свен заставил маму повести его на прослушивание. Ему нужно было попасть за черную занавеску. Любой ценой. Он не любил себя все больше с каждым днем — капризного, лживого, противного мальчишку. Тот, другой огненно-крылатый, все больнее и отчаяннее бился внутри, задыхаясь и требуя свободы. И все больше ненавидел свою отвратительную темную оболочку. «Кто я?» — иногда думал Свен, и эта мысль пугала его. Тот, огненный? — или этот, которого видят все остальные и он сам, когда глядится в зеркало?
Прослушивание оказалось совсем не таким, как представлял Свен.
Десять скучающих дядь и теть сидело за длинным столом. Украдкой позевывали, перебирали бумажки, пили воду из пластиковых стаканчиков. Экзаменовала детей очень худая женщина с волосами, затянутыми в узел на затылке так туго, что кожа на сердитом костлявом лице, казалось, могла лопнуть в любой момент.
Свен, комкая в потной ладони бумажку со своим номером, на негнущихся ногах приблизился к столу.
— Пожалуйста, Ада Юльевна, — велел седой львиноголовый человек в центре стола. Худая женщина неприязненно посмотрела на Свена и неожиданно тонким голосом напела:
— Та-ти-та, та-та-та…
— Ну, мальчик, — подбодрил Свена седой: — повтори.
Свен угрюмо молчал. Он не умел петь — и не понимал, зачем это от него требуют.
— Гхм, — сказал лысый старичок, сидевший с края стола: — тогда, наверное, следующий? Ада Юльевна, будьте добры…
— Следующий! — громко крикнула женщина, вырвав из ладони Свена номерок и подталкивая мальчика обратно к двери.
Свен сделал несколько шагов. Ноги не слушались. «Черная занавеска», — вспомнил он. «Мне нужно туда попасть. Нужно!»
Он обернулся.
— Подождите! — крик получился отчаянный и сиплый, не громче шепота. Но его услышали.
— Подождите, — велел седой, жестом останавливая хмурящуюся Аду Юльевну.
— Я покажу, — торопясь и опасаясь, что его перебьют, Свен опять шагнул к столу: — Подождите. Я покажу. Вот, сейчас. Гайдн. Симфония двенадцать. Ре мажор. — Он вынул из своей памяти ткань с этим названием, подбросил в воздух, легко перебрал нити — одну за другой, тронул соединения, заставляя их замерцать…
— Хорошо… — услышал он довольный голос седого: — Хорошо. А что-нибудь еще?
Свен кивнул. Краем глаза заметил недоуменно вскинутые тонкие брови Ады Юльевны, поощряющую улыбку седого. Послушно отложил Гайдна и перешел к Бетховену.
— Вам это ничего не напоминает, профессор? — обратился седой к лысому старичку.
— Гхм, — старичок побарабанил пальцами, строго покосился на Свена: — Лео Фран, пожалуй.
— Гениальный Лео, — кивнул седой, довольно жмурясь: — мне повезло его увидеть один раз…
— Скажи, мальчик, — старичок вдруг прытко соскочил со стула, цепко ухватил Свена за плечо: — а где ты мог видеть дирижера за работой?
***
Его приняли.
Занятия в школе начинались осенью. Пока Свен иногда приходил в кабинет к седому господину Эдуарду — разбирать музыку.
Свен выжидал. Он чувствовал, что приблизился к черной занавеске так близко, как это возможно. Осталось откинуть ее — и войти внутрь. Теперь нельзя было поторопиться — и допустить, чтобы его выгнали из зала, и пришлось опять начинать все сначала.
В конце лета господин Эдуард подарил Свену и родителям пригласительные билеты на концерт приезжего Музыканта.
— Этот — самый лучший, — сказал он, передавая билеты: — ну ты сам увидишь.
На концерте Свен отыскал седого.
— А, малыш, — обрадовался тот: — ну как? Тебе нравится?
Свен покивал, восхищенно блестя глазами, переполненный новой Музыкой до краев. Эта Музыка была действительно хороша — нужно было изменить совсем немного для того, чтобы она стала настоящей — сильной, совершенной, ослепительно-огненной.
— А можно… — робко попросил Свен, дрожа от нетерпения: — можно мне было бы посмотреть…
Седой улыбнулся восторженному и просительному лицу мальчика:
— Почему бы нет? Ты ведь теперь наш, верно? Пойдем, я тебя познакомлю. Он — мой хороший приятель.
Когда черная занавеска качнулась уже за его спиной, у Свена на минуту потемнело в глазах. На ощупь бархат был мягким и шершавым. Ничего особенного. Сдерживая торопливое дыхание и отчаянно вцепившись в руку господина Эдуарда, Свен озирался по сторонам.
Сначала Музыкант показался Свену похожим на птицу. Быстрые движения, тонкий крючковатый нос, острый темный взгляд. Крылья… Мантия мятой сброшенной шкуркой распласталась на стуле; белая рубашка обтягивала узкую спину. Крыльев не было. Свен разочарованно перевел дыхание. Музыкант был самым обыкновенным. Как же у него получается? Как?..
…- Тот мальчик, о котором я рассказывал. Сыграй ему, Виль. Немного. Он никогда не видел, как играют музыку.
— Не вопрос, — темноглазый Виль улыбнулся — на миг ослепительно блеснула полоска зубов между тонких губ. Развернулся черно-белым вихрем; плеснули широкие рукава рубашки. Между острым смуглым подбородком и вздернутым плечом очутилось нечто, причудливо выгнутое; в быстрой руке мелькнул тонкий стержень.
Музыка волной обрушилась на Свена, перебив дыхание. Оборвалась на миг, замерев танцором перед пропастью — и снова рванулась — выше и сильнее. «Не так, не так», — отчаянно подумал Свен, следя, как Музыка рождается из прикосновений тонких нитей в руках теперь почти крылатого Виля: «Вот здесь — не так»…
— Ну что, понравилось? — Сверкнув улыбкой, Виль склонился над мальчиком, недоуменно разглядывая его застывшее лицо.
— Что, Свен? — встревожено спросил господин Эдуард: — Понимаешь, он никогда раньше не видел…
Свен, с трудом различая их голоса — как будто сквозь толщу воды, слепо и упрямо тянулся к странным предметам, все еще зажатым в быстрых руках Виля.
— Это скрипка, — сказал Виль: — А это смычок. Струны.
— Дай ему, — попросил Эдуард. Виль медлил. — На минутку. Малыш, ты хотел знать, как получается музыка, верно? Вот. Смотри.
Уже дотрагиваясь до гладкого бока скрипки, Свен знал, что все бесполезно.
— Эта — самая лучшая? — дрожащим голосом спросил он на всякий случай.
— Что?
— Раз Вы — лучший; она тоже — самая лучшая?
— Да. Лучшая, — серьезно подтвердил Виль, наконец, разжимая руку и строго следя за тем, как мальчик берет инструмент.
Свен погладил теплое дерево, тронул лезвие струны, соединил его с тонкой нитью смычка. Сквозь слезы он почти не различал склонившихся лиц.
— Что с тобой малыш? Что?
Не глядя, он сунул обиженно загудевшую скрипку обратно в руки Виля.
Бархатная занавеска, так долго не пускавшая его вовнутрь тайны, с обратной стороны оказалась мятой и тусклой. Свен отшвырнул ее в сторону и вышел, не обернувшись.
— Мальчик? Что случилось?
Спотыкаясь, налетая на кресла, задыхаясь от отчаяния и рыданий, он оттолкнул чьи-то заботливые руки, потянувшиеся из зала.
Все было напрасно. Все. Сотни ярдов правильно сплетенных огненных нитей никогда не станут парусами. Паруса бесполезны для утлой лодочки. Тот, крылатый, внутри Свена, бессильно бился и плакал, осознавая, что заперт навсегда. Музыка, прекрасная огненная Музыка, которую он считал своим спасением, инструментом для побега, оказалась такой же узницей, как и он сам. Она была безжалостно и наглухо заперта в уродливом куске дерева и накрепко связана острыми лезвиями писклявых струн…
Татьяна Томах
Родилась и живет в С.-Петербурге. Образование высшее техническое (С-Петербургский государственный технический Университет).
Более 70 публикаций рассказов, пьес, повестей в сборниках и периодике. Публикации подборок стихов в сборниках и периодике.
Единственный на сегодняшний момент роман «Имя твоего волка» опубликован в 2009 г.
Финалист, победитель ряда литературных конкурсов.
По результатам конференции молодых писателей Северо-Запада 2007 г. принята в Союз писателей России. В 2013 – в Союз писателей Санкт-Петербурга.
До чего же ужасная стоит погода! Весь день моросит холодный дождь, а к вечеру, как будто дневной непогоды было недостаточно, поднимается туман. Густой и грязно-серый, он заволакивает дома и гасит фонари. Бредущие со смены фабричные работники, понурые и молчаливые, в этом мареве кажутся настоящими привидениями.
Нейдж Тинсоу чувствует себя чужой в этом мрачном месте. Еще полгода назад ей бы и в голову не пришло, что она может так вот запросто оказаться на улице после восьми вечера одна, да не просто на улице, а в Западном Краю, самой бедной части Олднона. Она старается держаться в тени, идти вдоль стен, так, чтобы не привлекать к себе мужского внимания. Эти люди кажутся ей грубыми и жестокими. В большинстве случаев так оно и есть. Тинсоу знает об этих местах только из рассказов прислуги, пересуд и сплетен, обрывки которых можно случайно услышать, когда заходишь на кухню или в кладовую. Нейдж находила их отвратительными, но реальность оказалась отвратительнее многократно. И всё же, выбора у неё нет.
«Пойдешь по Мэдчестер-стрит, пока не увидишь паб на углу с переулком. Это Крысиный тупик. Сворачивай туда и иди, пока не дойдешь до самого конца. Там будет большой дом из красного кирпича, на котором будет написано «Старая пивоварня». Заходи внутрь и спускайся вниз, до самого дна. Рискованное это дело — не всякий возвращался оттуда живым. Не забудь сказать, как я учила».
Страшные эти слова снова и снова звучат в голове Нейдж. Вот она видит паб с дверями в углу и тусклым фонарём над ними. У крыльца ничком лежит бродяга. Одежда на нём — собрание обмоток, рванины и заплат, и уже нельзя наверняка сказать, чем они были тогда, когда могли зваться одеждой. Бродяга не шевелится: может быть мертвецки пьян, а может просто мёртв. Нейдж отводит глаза и спешит повернуть.
Света в Крысином тупике ещё меньше, чем на Мэдчестер-стрит. Редкие окна здесь плотно закрыты ставнями, а свет из них тусклый. Вскоре Тинсоу видит нужный ей дом — это мрачная громада с тёмными провалами вместо окон и проплешинами обвалившейся штукатурки. Выгоревшая от времени вывеска полукругом висит над старыми воротами.
Коснувшись их рукой, Нейдж чувствует, как внутри неё всё замирает. Ворота поддаются с противным скрипом, открывая дорогу в мрачную, наполненную смрадом темноту.
Таинственные обитатели этого места — голодные и обездоленные, расступаются от неё, настороженно изучая. Скоро они поймут, что Нейдж Тинсоу — всего лишь беззащитная женщина, и тогда бросятся на неё, готовые разорвать на части. Ей хочется убежать, а ещё лучше — проснуться. Пусть это всё окажется глупым сном, кошмаром, который мучит ее, но обязательно закончится.
Нет.
Нейдж решительно ступает в темноту Старой Пивоварни. Кошмар ждёт её впереди, но ещё больший кошмар остаётся за спиной, и преодолеть его можно, лишь спустившись на самое дно этого ада.
Потёмки здешние нарушаются лишь слабым свечением лучин и сальных ламп. Эти огоньки, точно болотные виспы, влекут её на погибель. С трудом отыскивает она лестницу, которая ведёт её вниз, в катакомбы ещё более мрачные, чем строение наверху. Нейдж чувствует, как десятки голодных глаз ощупывают её. Для здешних обитателей её чистая одежда, ботинки, даже волосы и зубы — немалая ценность. Наконец, ожидание становится для кого-то из них невыносимым — из темноты перед Тинсоу вырастает мрачная фигура, сутулая, со вздутым животом и лихорадочным блеском глаз — единственным, что можно различить на тёмном от грязи и волос лице. Он не намерен говорить — в его руках тяжелая дубина, уже поднятая для удара, точного и смертельного. Страх сковывает Нейдж, словно заключая в ледяную глыбу.
— Я пришла к Джеку! — едва успевает выкрикнуть она. Фигура разом замирает, словно дагеротип, затем пятится, через мгновение растворяясь в темноте. Нейдж продолжает свой путь, и теперь никто не пытается её остановить, словно сказанное ей вдруг разнеслось по всему дому и достигло каждого уха.
Наконец, путь женщины окончен. Она стоит у входа в пещеру, откуда пахнет гнилью и шерстью, словно из клетки в зоосаду. У входа в пещеру в стену вделан газовый фонарь. Двое оборванцев сидят под ним прямо на земле, играя в кости.
— Я пришла к Джеку, — шепчет заветный пароль Тинсоу. Один из игроков недовольно морщится.
— Это мы и без тебя знаем, — говорит он. — Заходи, не копошись!
— Будь Всевышний милосерден к её заблудшей душе, — под нос себе бормочет второй. — Поспела как раз к ужину.
— Цыц! — обрывает его первый и зло косится на Нейдж. — Ну, давай, чего встала?
Женщина ступает в проход, чувствуя, что сердце её вот-вот разорвётся от страха.
— Стой.
Впереди вдруг вспыхивают золотым два глаза — больших, словно блюдца. Нейдж замирает.
— Кто ты такая? — голос звучит низко и утробно. Это не голос человека — звериный рык, который вдруг облёкся в форму человеческих слов.
— Нейдж Тинсоу, сэр. Я пришла к вам за помощью.
— За помощью? — в рычании девушка, кажется, слышит нотки интереса. — А с чего ты взяла, что я помогаю людям? У меня с ними другие дела. Тебе ведь сказали, кто я, Нейдж Тинсоу?
— Да, — стараясь сдержать в голосе дрожь, отвечает девушка. — Вы — Рипперджек, мантикор.
Из темноты раздаётся удовлетворённый рык.
— Какой помощи ты ищешь от меня?
Нейдж глубоко вздыхает.
— Мой муж, Джастер… Он много проиграл в карты и, чтобы отыграться, поставил на кон… он поставил…
— Что именно? — требовательно спрашивают золотые глаза. Нейдж показалось, что они приблизились — настолько, что она даже ощутила на лице горячее дыхание чудовища.
— Нашу дочь, — едва сдерживая рыдания, почти выкрикивает она. — Совсем кроху!
— И что ты хочешь от меня?
— Барбот, человек, которому проиграл мой муж, назвал цену, за которую готов уступить Милдред. Таких денег у нас нет, даже если мы продадим всё, что имеем. Люди говорят, что казна Рипперджека не меньше королевской…
— А что ещё люди говорят? — обрывает её причитания властный рык. Нейдж понимает, к чему идёт разговор.
— Люди говорят, что вы не даёте деньги за деньги.
Снова обжигающее, влажное дыхание касается кожи Тинсоу.
— Люди так много болтают обо мне? Может мне разорвать десяток-другой, чтобы меньше трепались? Пожалуй.
В пещере воцаряется тишина. Нейдж слышит только, как бешено стучит её сердце.
— Я знаю тебя, Нейдж Тинсоу. Ты и твой муж — известные повара. Лорды Олднона ссорятся из-за вас, каждый норовит перетащить на свою кухню. Дурная слава.
— Как скажете, сэр.
Чудовище смеётся. В этом раскатистом рёве Тинсоу распознает смех не сразу — первые несколько секунд ей кажется, что мантикор сейчас разорвёт её.
— Скажу так, Нейдж Тинсоу. Я не помогаю людям. Но иногда я даю им то, чего они хотят. И назначаю за это цену. От цены моей нельзя отказаться — если ты пришла сюда, ты уже приняла эту сделку. Так слушай: я оплачу твой долг и верну тебе дочь, если ты приготовишь мне завтрак. Этот завтрак должен заменить мой обычный, и я должен остаться доволен им. Иначе, я позавтракаю в обычной своей манере. Ты знаешь, чем?
— Нет, сэр.
— Мою утреннюю еду составляет младенец. В Старой пивоварне в них нет недостатка. Бродяги плодятся как блохи, и, как блохи, не думают о будущем собственных чад. Многие несут их мне. Я не отвергаю такие подношения. Через три дня принеси мне замену этому блюду. Если не принесешь или блюдо мне не понравится — его заменит твоя собственная дочь. Не спрашивай, как и когда, просто знай, что это случится. А теперь иди! Сейчас время ужина, и твой запах раздражает меня.
Охваченная ужасом, Тинсоу выбегает прочь. Она не помнит, пути наверх, не помнит, как покинула Старую Пивоварню, Крысиный Тупик, Мэдчестер-стрит… Придя в себя, она понимает, что находится дома, в тёмной и пустой гостиной.
— Что я наделала, — шепчет она. — Зачем я пошла туда?
В комнату, пошатываясь, входит муж. На нём грязные кальсоны, сорочка с пятном на груди и помятый котелок. Его шатает. Он пьян.
— Уходите, мистер Тинсоу, — шепчет Нейдж, — уходите, я не могу видеть вас сейчас!
— Ты всё-таки пошла к нему? — с трудом ворочая языком, спрашивает Джастер. — Послушалась эту старую ведьму?
Нейдж вскидывает голову:
— А как я должна была поступить? — с вызовом спрашивает она. — Утопиться в бутылке, как это сделали вы?!
Мужчина молчит. Ему нечего ответить.
***
Восточный Край пробуждается поздно — с этой стороны Зетмы жизнь не подчинена фабричному гудку. Долгие партии в джентльменских клубах, званые ужины a la russe, тайные свидания — всё это продлевает вечера здешних обитателей глубоко за полночь. А значит, и утро отступает к десяти, а иногда и к двенадцати часам.
Сейчас время длинных теней и настороженной тишины. Солнце ещё не успело подняться, и улицы покоятся в холодной тени особняков, а проснувшаяся раньше хозяев прислуга трудится так, чтобы ненароком не потревожить их.
В этот трепетный час Нейдж Тинсоу встречается с Бабулей Таттерс, полубезумной старухой, которую не слишком любят богатые хозяева, но привечают их слуги. Бабуля — опытная травница, и те, кто не может позволить себе доктора, готовы терпеть её чудачества и несуразный вид. Чтобы не дразнить констеблей, она приходит во время осторожных теней, обтираясь у чёрных входов богатых имений.
— Ты была у него? — спрашивает Бабуля. Нейдж кивает.
— Теперь я не знаю, верно ли поступила, — говорит она с тихим отчаянием. — Джек выслушал меня и назначил цену. Он потребовал, чтобы я приготовила ему завтрак.
Бабуля хихикает — словно смычком водят по куску стекла:
— И это испугало лучшую повариху Олднана?! Ты должна Всевышнего благодарить, что такой подарок сделал тебе!
— Подарок? Он сказал, что если завтрак ему не понравится, он съест мою дочь!
Старуха перестаёт смеяться, вперив мутный взгляд в Нейдж.
— Что с того? — сварливо говорит она. — Таков его обычай. Джек не помогает людям, ему до людей есть одно только дело — кулинарное. Думаешь, тебе одной такое выпало? Всем он задает что-то ему сготовить. Обычно, правда, на кон ставится тушка самого повара.
Нейдж замирает, глядя на Бабулю Таттерс почти с ненавистью.
— Ты знала? Мерзкая старуха, ты знала и промолчала?
— Рипперджек всегда требует ставки. Видать, считает, что человек так больше стараться будет.
Тинсоу не слышит её. В голове колоколом бьётся мысль: «Если бы она сказала сразу! Почему она не сказала?!»
Силой заставляя себя успокоиться, Нейдж буравит Бабулю горящим взглядом
— Что ещё? Что ещё ты мне не сказала?
Старуха кривляется, распахивая беззубую пасть и высовывая жёлтый язык.
— Что, что? Ты ведь не благородная, чего ж ты не понимаешь? Принеси Джеку обычный его завтрак, только приготовь как следует, точно королю на стол подаёшь. Вот и вся премудрость. Мантикор, он только человечье мясо ест, иного и на зуб не возьмёт.
— Ты совсем из ума выжила, старуха? Он на завтрак ест младенцев! Ты говоришь мне приготовить младенца?
— Приготовь. Или он твою дочку сырой съест. С костями. Даже похоронить нечего будет, разве что кучу мантикорьего дерьма, — она визгливо-скрипуче смеётся, довольная своей шуткой. Нейдж чувствует, как подступил к горлу горький комок.
— На Западном Краю любая рабочая семья продаст тебе новорожденного, даже не спросив, что ты задумала сотворить с ним. Им лишь бы голодных ртов поменьше. Иди туда и купи то, что тебе нужно.
Старуха горбится, снимает со спины сумку, забираясь в неё обеими руками, что-то выискивая.
— Младенец чист и безгрешен, душа его пойдёт прямо ко Всевышнему, — бубнит она. — Подумай: когда он вырастет, кем станет? Пьяницей, бандитом, прелюбодеем. Будет бить жену и детей, воровать на фабрике, а может даже и убивать. Такая жизнь противная и Владыке Земному, и Владыке Небесному.
Нейдж смотрит на Бабулю Таттерс с отвращением. Жуткая старуха всё ещё бормочет, перебирая в своей суме какие-то мешочки, бутылочки и пучки. Развернувшись, Тинсоу уходит прочь, не сказав ни слова. Ей противно говорить со старой ведьмой, но ещё противнее от другого. Нейдж Тинсоу понимает, что иного пути у неё не будет — или это будет чужой ребёнок, или её собственный.
У обочины стоит двуколка — извозчик дремлет, знаком вопроса согнувшись на своём месте, кнут почти выскользнул из ослабевшей руки.
— Мистер, — слегка постучав по лакированному борту, произносит Тинсоу. Лошадь вздрагивает, разбуженная чужим голосом.
— Мистер, — снова зовёт женщина, в тот раз дёргая извозчика за обшлаг. Тот вскидывается, всполошенный, но, видя перед собой леди, успокаивается.
— Мне нужно на Западный Край. К Овощному рынку.
***
Овощной рынок — единственное место Западного Края, которое Нейдж Тинсоу знает и посещает. Это шумная, заставленная убогими прилавками площадь, полная неряшливых торговок, сутулых грузчиков, облезлых псов и наглых крыс. Рынок начинает работу ещё до рассвета и затихает только к одиннадцати, оставляя запоздалых пьяниц вести бессвязные разговоры и горланить похабные песни. Вопреки названию, торгуют тут не только овощами — в лабиринте прилавков найти можно было самую разнообразную снедь. Тинсоу всегда скрывали, что покупают здесь продукты к своему столу. Заносчивым и чванливым лордам нет дела до того, что их поставщики давно проворовались и вконец обнаглели, раз за разом привозя непригодный, порченый товар. Им куда важнее соблюсти границу — джентльмен не будет есть одну и ту же пищу с рабочим. Большая глупость больших людей.
Нейдж идёт по торговым рядам, рассеяно кивая торговкам, узнающим её. Сегодня она пришла за иным товаром, таким, какого доселе не покупала и не думала даже, что когда-нибудь станет искать.
В тяжелом воздухе, среди запахов сырого мяса, гниющих овощей, южных фруктов и рабочей похлёбки, носятся миазмы слухов и сплетен. Овощной рынок для жителей Западного Края — то же, что свежие «Ежедневные новости» для обитателей Восточного. Здесь можно услышать обо всём: от войны и мировой политики до семейных ссор Мясника Уильяма. Слова, словно назойливые насекомые, жужжат вокруг, норовя забраться в уши. Нейдж давно научилась не замечать их, но сейчас её слуха касается что-то, тревожной струной отозвавшееся в груди.
— Ещё одна несчастная душа! Да примет её Всевышней! Хоть и блудлива была, как кошка, да всё же и самой распоследней потаскухе не пожелаешь такой смерти!
— Если бы Финчи не позволяла прожорливой дырке у себя между ног верховодить собой, ничего бы этого не было. Зачем она среди ночи вышла из дому? Хотела запрыгнуть на очередной кочанчик. А получила Джековых когтей. Поделом!
— Спаси Владыка небесный! Что же он сделал с ней?
— Лучше себе не знать. Я утром проходила в том месте, где тело нашли. Там на земле пятно крови больше твоего прилавка и на стенах вокруг тоже.
— Покарай Всевышний этого людоеда!
— Молчи! Ты не знаешь разве, что нельзя про Джека плохо говорить? Кто знает, сколько народу прячется в Старой пивоварне? Я слышала, их там целая тысяча!
— Не может такого быть!
— Может! Мне тётка Мэдди говорила, а эта женщина зря болтать не станет. Помнишь, как она вторую войну с дикарями предсказала? Вот то-то же. И кто знает, вдруг, один из этих, из Пивоварни, сейчас рядом стоит и слушает тебя! Или ты тоже с Джеком пообниматься захотела?
— Спаси Владыка! Да Джек на меня вряд ли позарится. Что во мне? Одни кости — разве в суп, и то жидкий будет.
— Я слышала, что Джеку мясо — вопрос десятый. Другим он кормится. Вот вроде, какой человек его до смерти боится, такой ему, Джеку, самый сладкий будет. Оттого и мучит он их, чтобы страха побольше было. Поняла?
Нейдж долго обдумывает подслушанный разговор. Что-то было в нём, чего сама женщина пока понять не могла. Она всё идёт между лотков, бездумно заглядывая в них, кивая на призывные выкрики продавцов. На этом пути Тинсоу встречает трёх или четырёх женщин с младенцами в руках или свёртках, примотанных к груди, но каждый раз не может набраться смелости, чтобы обратиться к ним.
Наконец, извилистые проходы вывели женщину к южному тупику, месту, где глухие стены рыбной фабрики образуют сплошное полукольцо. Тут сыро, сумрачно и воняет тухлятиной. Рыночники, видя, что покупатели это место обходят, лет пять назад устроили здесь свалку. С тех пор в густой тени стен, которая стояла здесь с утра до ночи, с каждым днём всё выше вырастают огромные груды мусора, похожие на могильные курганы. Здесь и правда нередко находят мертвецов: бродяг, пьяниц или просто ограбленных и убитых. Тинсоу собирается тут же повернуть, уйти, но слух её вдруг улавливает звук, какого не должно быть на свалке. Сквозь гул рынка за спиной, сквозь машинный рокот из-за стен, он прорывается, едва слышный. Это плач ребёнка.
Она находит его совсем рядом — завёрнутого в невообразимое тряпье, уже едва способного кричать, искусанного насекомыми. Она разгоняет жирных крыс, с голодным интересом подбирающихся к нему, поднимает, высвобождая хрупкое тельце из стягивающих его лохмотьев. Младенцу едва хватает сил, чтобы шевелиться, но чувствуя тепло, он жмётся к женщине, хватает беззубым ртом выпуклую пуговицу и начинает отчаянно её сосать. Нейдж медлит, — но лишь потому, что в голове составляет маршрут в запутанной системе проходов Овощного рынка. Она уже знает, что ей нужно купить, а через минуту уже понимает, где.
Торговки провожают её насмешливыми взглядами. Для них поступок Тинсоу — блажь богатой леди. Одобрение она замечает лишь однажды, и женщина выказывает его одним только взглядом, словно стесняясь.
Малыш усердно тянет из небольшой бутылки тёплое молоко. Нейдж держит его на груди, так чтобы кроха слышал стук её сердца. Она укрывает его собственной шалью, грязного, всего покрытого язвами. Извозчик бросает на сидящую с младенцем женщину косые взгляды.
— Клянусь, — бормочет он себе под нос, — никогда ещё не видел, чтобы на Овощной рынок ездили покупать грудничков!
***
— Зачем ты притащила этого крысёныша? — Джастер держится рукой за голову. Сегодня он ещё не пил, но выпитого вчера хватило, чтобы страдать от похмелья. — Думаешь, он заменит тебе Милдред?
Нейдж не смотрит на мужа. Младенец спит в её кровати, она сидит рядом, листая «Современного Повара» Франка Маркателли, известного кулинара, готовящего для королевской семьи. Газовая лампа горит тусклым жёлтым светом. Мистер Тинсоу с выражением страдания прикрывает глаза.
— Я знаю, — шепчет он, — я знаю, любовь моя, я совершил ужасную вещь. Я…
— Ужасную вещь совершила я, Джастер Тинсоу, — отрывисто произносит Нейдж, — Когда вышла за вас замуж. А теперь помолчите и дайте мне исправить хоть какую-то часть из содеянного.
Джастер вскакивает, опрокинув стул, лицо его перекошено от гнева. Он открывает рот, намереваясь что-то сказать, но затем передумывает. Резко развернувшись, он выходит из комнаты.
Нейдж остаётся одна. Она занята составлением рецепта. Рождение нового блюда — всегда особый процесс, часто мучительный, блюдо должно появиться в голове, а потом воплотиться в наборе компонентов и процедур. Мясо, овощи, масла, приправы, варка, жарка, тушение… Все эти вещи существуют словно сами по себе, связать их воедино, представить будущий результат… Обычно, это захватывающий процесс, своего рода полёт на крыльях вдохновения, сродни экстазу поэта или художника.
Но не сейчас.
Нейдж мучительно тяжело думать о том, что ей предстоит сделать. Всякий раз, когда мысль её, удалившаяся было в умозрительную плоскость, неизбежно возвращается к главному предмету, женщина чувствует, как грудь сжимает стальными обручами. Ноющая, неумолимая боль рождается в сердце, с каждым его ударом растекаясь по телу. Каждый раз, когда она смотрит на фигурку спящего ребёнка, вымытого и спеленатого, Нейдж чувствует дрожь в руках.
— Я смогу, — говорит она себе. — Я должна. Он и без того обречен. Без имени, без таинства крещения, забытый всеми, он уже умер. Пытаться задержать его здесь — только увеличивать его страдания… Соус. Здесь важен соус.
Впервые для неё это была обратная процедура — не от готового вкуса, не от ощущения во рту, а от компонентов, дедуктивный процесс совмещения деталей для единого результата.
Растопить немного масла в сковороде, медленно, не давая закипеть. Добавить грибы, лук и бекон, всё измельченное максимально. Томить под крышкой — совсем немного, пока кипит красное сухое вино. Добавить трюфели, петрушку, специи, и вино к грибам, всё размешать и томить ещё немного, пока трюфели не вберут достаточно влаги. Снять с огня, добавить сливки и желтки, тщательно размешать. Не давать остыть.
Нейдж закрыла глаза, снова и снова представляя себе получившийся соус. Да, именно так. Соус достойный короля. Собственно, королю он и будет подан.
Она слышит, как рядом шевелится, просыпаясь, младенец. Он спит уже долго и сейчас должен проснуться, чтобы поесть. В этом возрасте, когда от рождения не минуло и месяца, они только спят, едят и испражняются.
Но ребёнок молчит. Нейдж поворачивается, чтобы посмотреть, и встречается с ним взглядом. Большие голубые глаза смотрят на неё внимательно и серьезно. В них словно читается немой вопрос: «Как ты поступишь, странная женщина? Что сделаешь со мной?»
Нейдж закрывает глаза. Ей нужно быть сильной. Ей нужно исполнить сделку.
***
Рабочие Мэдчестер-стрит взбудоражены. Вчера Генерал Дулд призвал их выступить против фабрикантов, которые закупили для себя новые машины в Королевских Механических Мастерских. Дулд говорил, что эти машины станут делать за людей всю работу и тысячи окажутся на улицах, без единой монетки, чтобы купить еды. Он призывал громить проклятые творения, громить жестоко и беспощадно. Бездушное железо не должно творить, только живыми людскими руками могут создаваться вещи, таков замысел Всевышнего. Искуситель же изобрёл машину, чтобы проклятие его множилось и распространялось, принося кругом лишь горе и лишения. И вот, сегодня утром рабочие идут к своим фабрикам, переговариваясь глухо и зло. Иные, воровато озираясь, прикладываются к флягам, которые прячут под сюртуками. Воодушевлённые Деном Дулдом, готовые постоять за себя, они не замечают хорошо одетую женщину, которая идёт по Мэдчестер-стрит в сторону Крысиного тупика. Женщина несёт тяжелую корзину, в которой виднеется небольшой продолговатый свёрток и широкое горлышко бутылки, плотно замотанной в шерстяную ткань. Нейдж также не замечает рабочих. Не замечает она и утреннего холода, который забирается под одежду. Она переполнена тревогой и ожиданием. Внутри себя она непрерывно молится, надеясь, что Всевышний поможет ей и простит, если она сделает всё неправильно.
Крысиный тупик молчалив и хмур. Ночь ещё не покинула этого места, оно закутано сырой темнотой, словно старыми тряпками. Щербатые окна Старой Пивоварни смотрят на Тинсоу как пустые глазницы мертвеца. В этом взгляде — злоба, но женщине всё равно.
Она знает, зачем пришла и что на кону. Она проходит в ворота Старой Пивоварни так, будто явилась навестить родственников. Никто не решается встать у неё на пути.
В этот раз пещера Джека ярко освещена. Несколько больших масляных светильников коптят потолок — бронзовые чаши на длинных подставках. К удивлению Тинсоу, это место вовсе не похоже на логово зверя. Животный запах, как и в прошлый раз, режет ей обоняние, но сама пещера напоминает ей смесь вавилонского храма и министерского кабинета. Перед ней — массивный дубовый стол с резьбой и тончайшим лаковым покрытием, с высоким креслом, покрытым бархатной обивкой. За креслом — барельеф, изображающий крылатых львов и воинов в длинных халатах с копьями и диадемами.
Джек стоит немного в стороне, у книжного шкафа. Он листает толстый фолиант, и когти его тихо скребут по плотной бумаге страниц.
— Ты всё-таки пришла, Нейдж Тинсоу, — он оборачивается, представая перед ней во всём своём ужасающем величии. Его массивная фигура облечена в дорогой шёлковый фрак, белую сорочку и элегантные бриджи. Туфлей нет — едва ли даже самый лучший мастер сможет сделать обувь для этих, похожих на птичьи, лап. Три пальца впереди расходятся почти на фут, каждый увенчан двухдюймовым когтем. Их покрывает густая красная шерсть. У ног виден чёрный, ороговевший хвост. Похожее на запятую жало хищным остриём указывает на пришедшую.
За широкими плечами — кожистые крылья, сейчас сложенные и недвижные. Слухи говорят, что когда Джек расправляет их, между дальними их концами может уместиться повозка.
Обрамлённые белыми манжетами руки — комки красной шерсти, украшенные чёрными кривыми когтями.
Наконец, Нейдж хватает смелости взглянуть мантикору в лицо. К её удивлению, оно мало отличается от человеческого. Завитая в кольца чёрная борода идеальными локонами спадает на грудь. Орлиный нос, ровные брови, волосы, завитые в толстые косы, перетянутые золотыми кольцами. Только глаза чужие — глаза кошки, круглые и ярко-золотые, с узкими вертикальными зрачками.
— Я пришла, Рипперджек. Я пришла заплатить по сделке.
Мантикор смотрит на корзину, которую держит Тинсоу.
— Что у тебя там? — спрашивает он требовательно.
— Ваш обычный завтрак, — говорит Нейдж, сдерживая дрожь в голосе. — Обычный и необычный. Такого вы ещё не пробовали.
— Посмотрим. Вот стол — сервируй.
Нейдж замерла, чувствуя как бешено колотится сердце. Страх переполнял её.
— Нет.
Джек склонил голову набок, зрачки его расширились.
— Ты думаешь, я не смогу взять его? Ты думаешь, ты сможешь меня удержать?
В ушах звенело, точно Нейдж оказалась внутри гигантского колокола.
— Не смогу. Но я… не отдам его добровольно.
Джек делает шаг вперёд. Крылья его подрагивают, хвост оживает, медленно поднимаясь за спиной.
— Ты затеяла опасную игру, Нейдж Тинсоу, — его рык становится глухим и утробным. — Смотри не оступись.
Нейдж молчит, парализованная ужасом. Всё, что она придумала себе там, в безопасности собственной спальни в Восточном Краю, теперь кажется глупым и бессмысленным. Её начинает бить крупная дрожь. Джек подступает к ней, скрипят когти о камень пола, с шипением вырывается из глотки дыхание. Ребёнок в корзине шевелится и тревожно всхлипывает.
— Я разорву тебя на части. И, пока ты будешь истекать кровью, на глазах съем твоего младенца.
Нейдж падает на колени, сгибаясь над корзиной, укрывая её руками. Страх властвует ей целиком, бесконечно. Джек делает ещё шаг. Всхлипывания ребёнка сменяются громким плачем.
«Теперь…теперь… — бьется в голове. — иначе будет поздно…»
Она вырывает из манжеты булавку и с силой вгоняет её в запястье. Боль огненной стрелой пронзает её, отрезвляя.
Мантикор замирает, удивлённый.
— Я…- с трудом поднимает голову женщина, — заплатила вам, Рипперджек.
Молчание повисает в пещере, даже младенец затихает, испуганный. Нейдж поднимается на ноги.
— Я знаю, что ваша пища — страх Вам не нужна людская плоть, чтобы насытится. Вы убиваете, чтобы страх жил в сердцах людей. Младенцев, которых подносят вам, вы принимаете, потому, что подносящие их боятся. Но их страх — ненастоящий, ведь они знают, что подношение удержит зверя от нападения. Я же дала вам истинный ужас. За себя и за этого ребёнка.
Она смотрит прямо в огромные золотые глаза.
— Вы довольны, сэр?
Джек запрокидывает голову и издаёт протяжный, раскатистый рык. Спустя мучительно долгие мгновения женщина понимает, что он смеётся.
— Правду говорят: истинный повар не тот, кто в совершенстве знает вкус еды, а тот, кто в совершенстве знает вкус едоков. Ты великолепна, Нейдж Тинсоу, твоя слава хоть и дурна, но правдива. Я принимаю твою плату. Твоя дочь будет дома сегодня к вечеру.
Женщина низко кланяется, стараясь скрыть слёзы облегчения.
— Спасибо, сэр! Спасибо вам…
— Иди, — рычит мантикор, — не позволяй себе обмануться. Я не помог тебе, я лишь заплатил за твой труд.
Нейдж кивает и, подхватив корзину, пятится к выходу. Джек отворачивается, возвращаясь к шкафу.
— Стой, — властный рык останавливает Тинсоу, словно замораживая её изнутри. Она медленно оборачивается.
— Как ты смогла родить в себе истинный страх, если знала, что я не стану убивать ни тебя, ни младенца?
Нейдж не находит в себе сил взглянуть на чудовище.
— Я не знала. Я хотела в это верить, когда выходила из дома, но я не могла в это поверить, когда переступила через этот порог.
Удовлетворённый рык эхом отражается от каменных сводов.
— Воистину, для людей незнание — величайшее из благ. Теперь иди. И никогда больше не приходи сюда.
***
— Но дорогая моя! Я прошу тебя — подумай ещё раз. Ты представляешь, что будут говорить люди?
Рандсакса Иль, старшая сестра Нейдж, говорит, не прерывая своего вязания — обычного для неё занятия в последние годы. Нейдж занята младенцем — она держит бутылочку, которую он, с обычной своей жадностью, сосёт.
— Развод для женщины твоего статуса недопустим. К тому же, с этим ребенком, как ты рассчитываешь найти нового мужа? Да и работа — кто из этих богатых джентльменов знал, что именно ты была автором тех замечательных блюд, которые прославили поварскую чету Тинсоу? Тебя не возьмут главным поваром просто потому что ты — женщина.
— Оставь это сестрица, — наконец отвечает Нейдж, — Всё уже решено. Я не могу жить с мужчиной, который продал собственную дочь. К тому же, у меня есть, кем заменить его.
— О! У тебя есть на примете богатый вдовец?
— Боюсь, что нет. Он сирота и за душой у него ни гроша. Но этот мужчина был дарован мне Всевышним, и отказаться от него было бы преступлением против Вышней Воли.
Рандсакса морщится, выражая так крайнее недовольство.
— Ты слишком привязываешься к нему. Он может не пережить этой зимы.
Нейдж качает головой и улыбается ребёнку.
— Он переживёт. Дважды он должен был покинуть этот мир и дважды спасся. Нет, смерть не скоро придёт за ним, Ранди.
Сестра сокрушенно вздыхает.
— Я слышала, вы познали таинство крещения. Как священник назвал его?
-Джекфри, — улыбается Нейдж. Рандсакса озабоченно цокает языком.
— Плохое имя. Плохое. Не нужно тебе дразнить его, дорогая моя.
Нейдж Тинсоу молчит — она должна молчать. Никто не узнает, что у дверей церкви жуликоватого вида громила сунул ей записку. Всего три слова было в ней.
«Назови его Джекфри»
Подписи не было. Она и не была нужна.
Закатные лучи проникали в открытые окна. Олднон, столица империи Альбони, прощался с ещё одним днём.
Владимир Кузнецов
Родился в 1981 году в Северодонецке, где и живу. В 2004-м окончил Восточно-Украинский Национальный Университет, по образованию экономист. Женат. Работаю преимущественно в жанрах исторической фантастики и альтернативной истории. Впервые попробовал себя в литературе в конце девяностых, долгое время работал в музыкальной журналистике (статьи, репортажи, критика). Повторное обращение к художественной литературе состоялось в 2010 году, с малой формы для конкурсов, альманахов и антологий. Публикации в альманахе «Фантаскоп», в журнале «Очевидное и Невероятное», готовятся к изданию еще несколько рассказов. В настоящий момент перешел к крупной форме.
АСТРАНОВА 2014. Часть 2. Марина Ясинская. ЗАГОВОРЁННЫЕ
Раненые лежали вплотную друг к другу на сдвинутых в один длинный ряд школьных партах. Хирург оперировал тут же, в бывшей классной комнате. Звонко шлепали по цинковому тазику извлеченные из тел осколки и пули, громко шумел примус, непрестанно кипятивший воду.
Левая рука и плечо давно отнялись, в боку что-то токало. Пытаясь отвлечься от боли, Борис разглядывал классиков на стенах, с удовольствием узнавая старых знакомцев — задумчивого Александра Сергеевича, гордо приосанившегося Михаила Юрьевича и чуть заметно улыбающегося Николая Васильевича…
Холод всё больше расползался в груди. Голоса хирурга и медсестёр глохли и таяли, исчезали со стен классики в рамках, сквозь стены классной комнаты проступал зимний лес. Запахло горящим углём, застучали колёса поезда. И холодный снег, падая на впалые Васькины щеки, почему-то больше не таял…
— Эй, ты! Помирать, что ли, вздумал? — донёсся до Бориса возмущёный мужской голос, бесцеремонно возвращая его обратно на школьную парту, — Попробуй только!
Борис моргнул. Пропал зимний лес, не слышно стука колёс, и только мужской голос ворчливо возмущался над ним:
— Помирать он собрался! Даже и не думай! Мы тебя так подлатаем, что ещё бегать будешь!
Ледяной холод в груди вдруг пронзило чем-то обжигающе-горячим, голова закружилась — и Борис унёсся прочь, в белые смоленские леса, в медленно ползущий по заснеженным рельсам поезд.
***
Комбриг, мужик суровый и прямой, так и сказал:
— Честно вам признаюсь, бойцы, я не знаю, наша это уже территория или ещё немецкая. Но даже если и немецкая — придётся вам как-то прорваться. Потому что больше подмоги госпиталю ждать неоткуда, раненых у них счёт пошёл на тысячи, а без крови они и четверти не спасут. Вся надежда на вас.
А ситуация в районе и впрямь была непростая. Красноармейцы прорвали вражеский заслон в районе Лучёсы, прямо посередине Ржевской дуги. На севере и западе — немцы, и большинство тамошних железнодорожных путей Красная армия подорвала ещё при самом первом отступлении. С востока с боями пробиваются армии Калининского фронта. Оставался юг, но никто толком не знал, разрушены ли там железные дороги или нет, есть ли там немцы или нет, а если есть — то где именно и сколько. Получалось, что к Лучёсе приходилось ехать вслепую, наудачу.
Тут-то и вспомнили в бригаде о «заговорённых». Все двадцать пять бойцов взвода как на подбор: выносливые, как богатыри и везучие, как черти. Они выживали там, где никто больше не выживал, пробирались туда, куда никто больше не мог — и в окружение под Брянском они кровь привозили, и в Вяземский котёл прорвались, и на Можайской линии побывали, и в Калинине, и в Клине, и в Туле. Значит, и тут пробьются.
Решили, погрузили в поезд боеприпасы и канистры с донорской кровью для эвакогоспиталя, уложили запасные рельсы со шпалами и отправили «заговорённых» в путь.
Поезд продвигался медленно: железную дорогу скрывал снег, и под белым покровом разглядеть, есть ли еще впереди рельсы или же нет, не понять. Караулить, лежа на крыше паровоза в обнимку с тёплой трубой, приходилось по очереди — подолгу смотреть на сияющую под солнцем белизну было решительно невозможно, начинало резать глаза.
И настолько все бойцы взвода были сосредоточены на том, чтобы вовремя заметить, не обрываются ли впереди пути, так беспокоились, как бы не сошёл поезд с рельс, что другую опасность едва не проморгали…
— Засада? — высказался лежавший справа от Бориса усатый Митрич, сообразив, что сделанная рассказчиком пауза приглашает к участию с разговоре.
— Мины! — предположил кто-то из дальнего угла бывшего кабинета химии, зная, что постоянно переходящая из рук в руки здешняя земля была щедро заминирована — как своими, так и фашистами.
— Ну, точно, немцы, — вздохнул лежавший слева от Бориса Сашок. Комсомолец, не призванный ещё на фронт по возрасту, он попал под ударную волну фугаски, оставленной отступающими фашистами, и оказался в госпитале. Самый молодой из всех раненых, лежащих в палате, Сашок единственный ни разу не побывал в бою, и потому с любопытством слушал истории более опытных товарищей. В его глазах была такая голодная жадность до подвигов, которые он свершит, как только ему будет позволено отправиться на фронт, что Борис невольно усмехнулся.
— Да если бы немцы, — покачал он головой, пряча улыбку. — Если бы мины. Что мины? Их можно обезвредить. Немцев можно убить… Хуже.
— А что может быть хуже немца? — искренне удивился Сашок.
— Нечистая сила.
Парень совсем по-детски натянул одеяло повыше на себя, словно ребёнок, слушающий страшную сказку на ночь, и Борис довольно кивнул. Это хорошо, пусть считает, что есть кое-что пострашнее немца, так-то оно проще будет, когда придёт пора в бой идти…
Митрич спрятал в усах улыбку и подмигнул Борису. Многоопытный комроты, он насквозь видел, что делает раненый лейтенант.
***
После операции Борис долго не приходил в себя. Когда, наконец, открыл глаза, то увидел, что лежит на тощем матрасе в бывшем кабинете химии с таблицей Менделеева на стене. Парты и стулья вынесли, окна заколотили фанерой, в углу поставили печку-буржуйку.
И кругом — раненые. На кроватях, на столах, на полу и на подоконниках, а сквозь открытую дверь видать, что раненые лежат и в коридоре, и на лестничной площадке.
Многие из них были совсем еще молодыми ребятами. Недавние призывники, мальчишки, всего несколько недель назад грезившие о подвигах. Теперь, узнав, каково это, когда тело рвут пули, трясутся от страха. Только ни за что на свете в этом не признаются. Вылечатся, стиснут зубы и пойдут воевать, презирая себя в глубине души за трусость и малодушие. А сейчас, пока лежат здесь, они будут с жадным любопытством слушать истории более опытных товарищей, пытаясь в чужих рассказах найти ответ на самый главный вопрос — откуда же её взять, храбрость для боя?
Когда-то давно, словно в другой жизни, Борис тоже больше всего на свете боялся проявить трусость в бою и считал смерть самым страшным, что может приключиться в жизни. Но это было прежде…
***
— Ну точно упыри. Штук тридцать. Убитые немцы в них обернулись. Загнали оставшихся в деревне баб с ребятишками, — сообщил бойцам вернувшийся через полтора часа Лёха, стаскивая с головы пилотку и водружая вместо неё теплую ушанку.
Невысокий скуластый парень считался лучшим разведчиком взвода. Да что там взвода — всей дивизии! А всё потому, что у него были нервы из стали, железная выдержка, уникальная память и — пилотка-невидимка, отличавшая его от сотен других разведчиков. Лёха незамеченным пробирался туда, куда никто больше не рискнул бы сунуться, и возвращался оттуда, откуда живыми не возвращались.
Солдаты молча переглянулись. Им, конечно, велено как можно скорее доставить кровь в эвакогоспиталь, но… Как тут оставить беззащитных женщин на произвол упырей?
Слово было за командиром.
Борис оглядел окружавшие его лица и остановил взгляд на кудрявом темноглазом молдованине: тот вырос в деревне под Кагулом и от соседей-румынов, испокон веков живших бок о бок с вампирами, выучил про нечистую силу всё, что только можно было.
— Михай, — вполголоса спросил он, — какое оружие упыря берёт?
Тут Борис вздрогнул всем телом и крепко зажмурился. Раненые, слушавшие его затаив дыхание, сочувственно молчали — каждый из них знал, что такое боль.
Только вот они не знали, что болело у лейтенанта вовсе не в простреленной груди.
Болело прямо в сердце.
…На опушке зимнего леса шеренга немцев гнала впереди себя по полю деревенских баб. Поле замело снегом, и невозможно было сказать, оставила ли там отступившая Красная армия мины или нет. Вот немцы и проверяли.
Когда рванула первая мина, солдаты взвода вздрогнули, и только железная дисциплина удержала их на месте. В обращенных на Бориса взглядах читался один-единственный вопрос.
В тот момент Борис готов был отдать что угодно, чтобы снять с себя лейтенантские нашивки и командирские обязанности вместе с ними. Простая математика: на одной стороне жизни тысячи раненых солдат, которым так нужна кровь, на другой — жизнь двух десятков деревенских женщин. Только как потом жить с самим собой, ставя между ними знак «больше»? Как?..
***
Взвод отправился в деревню в полном составе. Шли с винтовками наготове, в окружную, чтобы подобраться к вампирам незаметно, со спины. Тихон-учитель нёс с собой фляжку с бензином: Михай утверждал, что лучше бы, конечно, серебряной пулей или осиновым колом, но и огонь подействует не хуже. Подстрелить — и в костёр.
Перестрелять упырей оказалось совсем несложно. Только вот беда — они неохотно занимались огнём и всё норовили вылезти из костра обратно.
— Может, эти мертвецы — особые? Потому что из немецких солдат получились? — растерянно предположил Михай. Обычно он всегда знал, как и чем нечисть взять, а тут вдруг — такая осечка!
— Ну, если это потому, что упыри из немцев, то я, кажется, знаю, чем их добить, — воскликнул Тихон-учитель. Подскочил поближе в костру и вдруг давай во всё горло кричать стихами: «Бейте в площади бунтов топот! Выше, гордых голов гряда! Мы разливом второго потопа перемоем миров города!»
И подействовало! Чем дальше лупцевал Маяковским Тихон, тем больше корчились в огне упыри. Глядя на такое дело, подбежали и остальные и принялись торопливо припечатывать мертвецов кто чем горазд — кто-то затянул комсомольские песни, кто-то читал пионерские речёвки.
А когда костёр догорел и от упырей остался только пепел, «заговорённые», под благодарные напутствия деревенских, вернулись к поезду и поехали дальше.
На душе было легко и радостно, с губ сама собой рвалась песня, и совсем скоро, под мерный стук колёс, над заснеженными полями понеслись дружные слова:
Нас не трогай — мы не тронем,
А затронешь — спуску не дадим!
И в воде мы не утонем,
И в огне мы не сгорим!
…Деревню покидали молча, не глядя друг на друга. От колючего ветра слезились глаза.
Одиннадцать человек.
Им удалось перебить всех немцев, но они оставили у безымянной деревни, в мерзлой земле смоленских лесов почти половину взвода.
***
В палату внесли миски с супом. Завтрак, обед и ужин были для раненых главным событием дня. И неважно, что не хватает на всех ложек, и что снова пустая похлебка с капустой и картошкой. Зато горячая. И раздаёт её высокая, красивая медсестра Наденька, в которую были немножко влюблены, пожалуй, все раненые.
Со школьного двора донеслось громкое фырканье машины и крики:
— Разгружайте! Давайте же, нам надо ещё раз успеть!
Наденька торопливо сунула последнюю миску в руки круглолицему усатому комроты Митричу и убежала. В госпиталь, открытый в уцелевшей в бомбежках школе, последние несколько дней раненые поступали бесперебойным потоком — после страшных боев под Сычёвкой Красная армия возобновила наступление на Белое и Ржев. Запасы камфоры, кофеина и морфия иссякали; так необходимая для переливаний раненым спасительная кровь закончилась уже давно, и вместе со вторым санитарным самолётом, сбитым несколько дней назад, последняя надежда госпитального персонала на её получение умерла.
Умерла — и воскресла: пару дней назад к госпиталю подошёл поезд, в одном из вагонов которого обнаружили канистры с донорской кровью, а в машинном отделении — тяжело раненого в грудь синеглазого лейтенанта.
Серые от усталости и недосыпа врачи и медсёстры с удвоенной силой бросились спасать жизни. А когда выдавалась свободная минутка, прибегали проведать лейтенанта, которого, как оказалось, звали красивым русским именем Борис. Они пожимали ему здоровую руку и называли его «нашим спасителем». Тот слабо улыбался и отводил глаза: доставка крови вовсе не являлась главной целью, ради которой командование рисковало его взводом. Самым важным было разведать опасную местность, а кровь — она так, прилагалась. Только ни врачи, ни раненые об этом не знали. Как не знали и бойцы его взвода.
Лежавший рядом с Борисом курносый старлей Димка страдал, ревниво наблюдая за тем, как заботливо Наденька кормила «спасителя», поскольку сам тот держать ложку не мог, и ворчал:
— Куда уж нам до него! Он кровь привёз, а мы что? Мы так, мы всего только немцев отсюда прогнали, подумаешь, тоже мне, делов-то!
— Ревнуешь? — расплывался в широкой улыбке усатый комроты Митрич, — Не ревнуй, старлей, не ревнуй. У Наденьки любви на нас всех хватит. А ту любовь, о которой ты думаешь, она уже отдала.
Курносый старлей вздыхал, вспоминая о том, что Наденька преданно ждёт пропавшего год назад под Черниговкой мужа-танкиста, и принимался вместе с другими ранеными слушать истории Бориса.
А рассказывал тот складно и занимательно. Про свой взвод, где что ни боец, то заговорённый, про нечистую силу, которая до донорской крови сама не своя, про мертвых немцев, обернувшихся упырями, которых можно изгнать пионерскими речёвками, про волшебные винтовки, про пилотки-невидимки…
Плёл, ясное дело, с три короба. Но плёл убедительно. Так, что хотелось поверить.
***
Поезд проехал уже больше половины пути, когда, взобравшись на вершину очередного холма, резко дернулся и встал. Выглянувшие наружу бойцы увидели, что внизу, под холмом — немецкая застава. Прямо в чистом поле. Незаметно никак не пробраться, придётся прорываться с боем.
Бойцы переглянулись и пожали плечами: подумаешь, не впервой! Их целый взвод, каждому не привыкать глядеть смерти в глаза. К тому же, у каждого из них была на неё своя управа.
У Лёшки-разведчика — пилотка-невидимка.
На Михае-молдаванине под гимнастёркой — заколдованная рубаха, которую расшила ему мать по всем наказам деревенской знахарки Иляны; такую простая пуля ни за что не возьмёт.
У белобрысого сибиряка Ивана — заговорённая карточка, снимок невесты, он его в нагрудном кармане гимнастёрки носит. Куда в Ивана не стреляй, хоть в ногу, хоть в голову, пуля непременно попадёт именно в эту карточку и отскочит; и по-прежнему будет смотреть с черно-белого снимка на своего жениха русоволосая девушка с длинной косой и бойкими глазами.
Улыбчивому связисту Руслану, что родом из казанских татар, покровитель их семьи, старый домовой, по-ихнему — йорт иясе, видения посылает. Если Руслану снится, что йорт иясе муку просеивает, значит, смело можно хоть на передовую идти, ничего ему не будет. Если же снится, что шерсть прядёт — то надо поберечься.
У его брата, снайпера Раиса, есть настоящая волшебная винтовка. Она сама чует, где немец прячется, и всегда в него попадает, даже если Раис и целиться-то особо не будет.
У Тихона-учителя — заклятье-оберег; когда он его читает, смерть пролетает мимо него…
— А у вас, товарищ лейтенант? — полюбопытствовал обожжённый Сашок. — У вас что было?
Но Борис только молча улыбнулся в ответ.
Первыми на заставу пошли связист-Руслан с Лёхой-разведчиком: одного не видно, а другому ночью йорт иясе целую гору муки просеял, значит, смерти сегодня можно не бояться. За ними следом — Михай в заколдованной рубахе и Тихон с заклятьем-оберегом на губах, ну а дальше уже — и весь взвод, кроме только снайпера Раиса, облюбовавшего себе со своей волшебной винтовкой удобный холмик.
Немцев было, конечно, немало, но они настолько не ожидали нападения в чистом поле, что сначала было растерялись. А когда принялись отстреливаться, и того хуже — испугались. Да и как тут не испугаться, когда стреляешь в упор и раз за разом промахиваешься? А когда попадаешь прямо в грудь несущемуся на тебя солдату, он не только не думает падать, но ещё и продолжает бежать, как ни в чём не бывало?
— Хорошо вам, — с легкой завистью протянул кто-то из раненых. — Вы вон все какие — заговорённые.
— Да, хорошо нам, — заставил себя ответить Борис, и лицо его скривилось от боли.
Вокруг Бориса свистели пули; дыхание вырывалось из груди тяжелыми толчками. Бежавший чуть впереди гармонист Петро споткнулся, подломился в коленях и бессильно уронил винтовку. Следующий прямо за Борисом Тихон-учитель торопливо, взахлёб, словно молитву, словно спасительное заклинание, шептал: «Жди меня, и я вернусь, всем смертям назло, кто не ждал меня, тот пусть скажет: повезло. Не понять, не ждавшим им, как среди огня ожиданием своим ты спасла меня…». Шептал, будто его Настасья и впрямь могла услышать его за тысячи километров, и не замечал, что из простреленного плеча хлещет кровь…
Когда наконец утих немецкий пулемёт, около станка бойцы нашли пилотку Лёхи, так и не вернувшегося из разведки немецкой заставы…
А потом оставшиеся в живых солдаты с остервенением рыли мёрзлую землю и долго стояли над холмиками свежих могил, не замечая холода. И Борис крепко сжимал в руках испачканную кровью, пробитую пулей в самой середине карточку Ивана, с которой смотрела на него русоволосая девушка с длинной косой и бойкими глазами.
***
Железнодорожные пути оборвались тогда, когда до красноармейских линий осталось рукой подать. Полотно не было взорвано, его просто аккуратно разобрали, метров на сто.
Невелика проблема, в одном из вагонов лежат запасные рельсы и шпалы, как раз на подобный случай. Только вот там, где рельсы обрываются, с двух сторон стеной стоит густой лес, такой высокий и плотный, что дневной свет не проникает в этот тоннель. И царит такая зловещая тишина, что сами собой на ум приходят мысли о засаде.
Не дожидаясь команды, с поезда спрыгнул Михай и решительно нырнул в сумерки. Вернулся через несколько минут и пожал плечами:
— Да всего только стриго́и. Вампиры, то есть. Наверное, кровь донорскую сквозь канистры почуяли, нюх-то у них на это охо-хо какой, — Михай оглядел вытянувшиеся лица товарищей и ухмыльнулся: — Ну, чего скисли? Что, думали, всё легко и просто будет, одни только немцы и никакой вам больше нечистой силы? Разбаловались!
Бойцы переглянулись. Конечно, лучше бы обычный немец, чем вампир. Но когда Михай сообщил, что припас действенную защиту от кровососов, тут же повеселели. Получили от него каждый на руки по октябрятскому значку — страшная сила против вампиров, сильнее разве что пионерский галстук, и по обойме особых, по словам Михая, патронов. Прицепили звёздочки кто на грудь, кто на ушанку; десятеро встали по обе стороны от разобранных путей, с винтовками наперевес, остальные пятнадцать принялись восстанавливать полотно.
Работали дружно и бойко, споро укладывали шпалы и рельсы, для сугреву распевали песни, и голосистый гармонист Петро уверённо заводил то «Катюшу», то «О винтовке», то «Синий платочек». Пели, не останавливаясь, даже когда приходилось отбиваться от вылезающих из темного леса вампиров, проскочивших сквозь огонь дозорной десятки. Кровососы, чуя поблизости донорскую кровь, становились сами не свои, теряли всякую осторожность и продолжали бросаться на бойцов, несмотря на верную погибель.
Когда поезд, наконец, тронулся в путь по свежеуложенному полотну, вслед за ним полетело, стрекоча крыльями, всего-то с полдюжины вампиров-летунов.
Расправляться с ними отправили Раиса. Тот долго устраивался на крыше вагона так, чтобы сподручнее было обнять любимую спайперскую винтовку. Потом и так, и эдак пристраивался щекой к холодному стволу. Жмурил раскосые глаза на резком ветру и что-то бубнил себе под нос на татарском, глядя на крылатые тени, упорно следующие за медленно тянущимся по железной дороге составом. А потом принялся стрелять.
Когда закончилась выданная Михаем обойма, он застучал кулаком по крышке люка:
— Эй ты, знаток вампиров, дуй сюда! У меня только обычные пули остались, и они на этих кровопийц не действуют.
Михай тут же вылез на крышу, с готовностью вытащил из патронташа обойму с патронами и начал над ними торопливо колдовать. Потом протянул Раису. Тот поднёс одну гильзу поближе к глазу, увидел, что на кончике патрона была выцарапана пятиконечная звёзда и, повеселев, заправил обойму в винтовку.
— Вот тебе! — азартно приговаривал он, одного за другим снимая преследователей, — Вот тебе, вот тебе!..
— Так и добрались до красноармейских застав, — закончил Борис и устало прикрыл глаза.
Раненые его не торопили. Все видели, что рассказчик был бледен как мел и, казалось, слабел на глазах. Вот уже который день за обедом он с трудом глотал две ложки похлёбки и едва мог пошевелиться.
— А когда же вас ранило, товарищ лейтенант? — полюбопытствовал наконец Сашок, нарушив благоговейную тишину.
— Меня? — переспросил Борис и рассеянно отозвался: — Да уж на самом подъезде к нашим заставам, когда почти отбились от вампиров. Сам виноват, засмотрелся я на этих летунов, ну, и проморгал немецкий разъезд.
Под перекрёстным огнём укладывали шпалы все семеро оставшихся в живых бойцов взвода. Отчаянно торопились, понимая, что немцы, наверняка оборудовавшие вдоль разрушенных путей несколько смотровых точек, вот-вот появятся…
Отстреливаться получалось с трудом. Раненому ещё на немецкой заставе в ногу Султану пуля вошла в бок, бледному от слабости Тихону, силящемуся приподнять последнюю шпалу — в плечо.
Как пуля пробила грудь ему самому, и что случилось после, Борис не помнил. Но, видимо, справились ребята — следующим воспоминанием было, как пыхтел поезд и стучали колёса, как клекотали преследующие их мотоциклы, и как медленно, очень медленно приближались красноармейские заставы…
Как перестал бороться за следующий вздох улыбчивый связист Султан…
Как мертвенно-белый Тихон, зажимая здоровой рукой плечо, из последних сил, словно заклинание, шептал своей Настасье, отгоняя смерть: «Жди, когда из дальних мест писем не придёт, жди, когда уж надоест всем, кто вместе ждёт»…
Помнил, как холодный снег, падая на впалые Васькины щеки, почему-то больше не таял…
Помнил, как он вылез на крышу, когда замолчала винтовка Раиса, и сам отстреливался от немцев до тех пор, пока не кончились патроны…
Помнил, как, наконец, перестали свистеть пули, как его пытались унести, уложить, перевязать откуда-то взявшиеся красноармейцы, а он всё рвался обратно к составу и повторял, что там лежат ребята из его взвода, тяжело раненые, что надо сначала их…
Помнил, как после его слов рванули к вагонам красноармейцы. И помнил их молчание, когда они вернулись…
Он слишком много помнил…
***
Бодрая интонация врача, каждое утро осматривавшего рану Бориса, не могла его обмануть. Наденька прятала тревожные глаза, санитарки хмурились и встряхивал головой, словно отгоняя беспокойные мысли.
Однако несмотря на нездоровую бледность и непроходящую слабость, голос Бориса, когда он травил байки о своём путешествии, оставался всё таким же живым, а улыбка при виде лиц увлечённых его историями безусых солдатиков — такой же тёплой и чуточку насмешливой.
Борис завидовал этим молодым ребятам — они верили в чудеса, о которых он им рассказывал, и искренне восхищались, считая его героем. Только не далёким и незнакомым, вроде тех, о которых говорилось в сводках новостей или байках в окопах, а настоящим, живым и оттого близким и понятным. И разочаровать их своей смертью было ну просто никак нельзя.
— Андрей Иваныч, — тихо попросил Борис врача, когда понял, что его время истекло, — Разрешите мне… уйти. Не надо, чтобы ребята видели, как я… ну, сами понимаете…
Воспалённые от недосыпа глаза врача скользнули по лежавшим в бывшем кабинете химии мальчишкам-солдатам и остановились на Борисе. Он медленно кивнул, пожал Борису здоровую руку и, вспомнив кое-что из пересказанных ему в операционной медсёстрами баек раненого лейтенанта, насилу улыбнулся:
— Ну, прощай, заговорённый.
Час спустя, облачённый в форму, с рукой на перевязи и улыбкой в синих глазах, лейтенант бодро прощался с ранеными.
— Да нет, хватит мне тут разлёживаться, — говорил он в ответ на предложения привязавшихся к нему солдат ещё подождать, подлечиться, окрепнуть. — Меня мой взвод заждался. Да и под Ржевом, говорят, нашим туго, пора туда кровь везти, а кому это делать, если не нам?
— Товарищ лейтенант, а всё-таки, — не удержавшись, спросил на прощание обожжённый Сашок, — какая же у вас управа от смерти?
Борис на миг задумался, а потом улыбнулся:
— Бездонный патронташ. Сколько из него не бери, всё равно одна обойма непременно остаётся.
— О, — восторженно выдохнули сразу несколько раненых, а усатый Митрич одобрительно покивал:
— Полезная вещь.
— Очень полезная, — согласился Борис.
Уже на подъезде к району прорыва, когда на горизонте показались красноармейские заставы, у Бориса кончились патроны. И упорно преследующие поезд немцы усилили обстрел, поняв, что отвечать последнему защитнику состава больше нечем.
Прикусив губу и тяжело опираясь на сестру, Борис дошёл до двери кабинета химии. Обернулся, взмахнул на прощание рукой и шагнул в коридор.
— Надюша, закрой дверь, пожалуйста, — попросил он её, сделал два неверных шага к окну — и обмяк.
Когда Наденька подбежала к Борису, тот, восковой от боли, всем телом осел на подоконник.
— Я сейчас, сейчас, — засуетилась она. — Носилки! Врача!
— Не надо, — выдохнул Борис и шевельнул здоровой рукой, указывая куда-то сквозь стекло. — Вон же, смотри, меня ребята мои уже во дворе у ворот встречают…
Рука лейтенанта бессильно упала на подоконник.
Наденька глянула в школьный двор.
Там никого не было.
У ворот школы стоял его взвод — в полном составе. Щурил хитрые татарские глаза Раис, качал головой кучерявый Михай, подкидывал в воздух пилотку-невидимку Лёха-разведчик. Петро, Иван, Руслан и все остальные радостно махали руками, а Тихон-учитель что-то шептал, и лейтенант знал, что тот, как всегда, тихонько говорит своей Настасье: «Как я выжил, будем знать только мы с тобой. Просто ты умела ждать, как никто другой».
Боль стремительно отступала.
Борис оглядел родные лица и улыбнулся:
— Ну, здравствуйте… заговорённые.
Марина Ясинская
Родилась на Северном Кавказе, жила в Сибири, Питере, Прибалтике, Поволжье и США и осела на данный момент в Канаде, в городе Эдмонтон. Тут я остаюсь верна полученному в России диплому юриста — занимаюсь правовыми исследованиями в уголовном департаменте министерства юстиции.
В свободное время пишу, предпочтение отдаю фантастике. Лауреат премии МГУ Facultet в номинации «фантастика и фэнтези», лауреат IV премии КГУ «Проявление» в номинации «проза». Мои рассказы публиковались в журналах «Мир фантастики», «Полдень XXI век», «Химия и жизнь», «Уральский следопыт», «Нева», «Сибирские огни», «День и ночь», «Очевидное и невероятное», «Реальность фантастики», «Азимут», «Вселенная. Пространство. Время» и др., а также в тематических сборниках и антологиях.
— Мот. Меня зовут Мот.
У него было настоящее имя. А как же! И чёртова фамилия тоже. Но он предпочитал кличку. Сам придумал. Звучит шикарно — будто всегда при деньгах и швыряет их направо-налево. Ещё хотелось добавить: для друзей — Мот. Но друзей у него не было.
В последний раз его имя понадобилось дежурной медсестре, когда он отморозил два пальца на ноге. Не повезло, да… но это было зимой, а сейчас весна. И вопрос задала не какая-то старая карга в застиранном халатике, а хорошо одетый мужчина. Подозрительно хорошо для этих мест — таким ни к чему знать лишнее.
— Ну, а меня зовите Игорем. Послушайте, Мот, мне кажется, у вас есть и другие монеты.
— Может, и есть. Что с того?
— Я бы хотел взглянуть.
— Я тебе чё, музей? Смотри что есть.
Мот кивнул на свой импровизированный прилавок из картонных коробок. Несмотря на показное равнодушие, парень напрягся. Черт бы побрал эти монеты. Он и прихватил-то их на автомате в том привокзальном кафе у какого-то инострашки. А нечего было клювом щёлкать.
— Если честно, меня интересует только одна. Знаете, такой формы забавной… будто её мыши обгрызли.
— Эту? Ну, видал такую, чё дальше?
— Так она у вас?
Мот плохо разбирался в людях, иначе он бы не торговал здесь барахлом. И всё же надо быть последним ослом, чтобы не заметить, как занервничал этот хмырь. Того и гляди лопнет от нетерпения!
— Она у вас?!
— Да как сказать… у меня-то много чё есть. А вот что у тебя?
— Вы про деньги?
—Про что ж еще? Карточки не принимаю.
— Сколько? Если это она, сумма меня не волнует!
— Ну, — Мот задумчиво потер нос и назвал цену, которой сам немного испугался.
— Хорошо. Согласен. Покажите, — солидный мужчина, казалось, растерял все слова.
Мот вытащил из кармана потемневшую от времени монетку. Вообще-то он не собирался выкладывать её на прилавок — уж больно затертый вид. Погнутая вся. К тому же, эта корявая денежка была удивительно приятной на ощупь. Так незаметно, поглаживая большим пальцем металлический бок, Мот переселил её из кармашка каталога в свой собственный. Да там и оставил.
— Она, — выдохнул мужчина, когда кругляш оказался на грязной ладони парня. Мот даже испугался, что Игорь схватит монету и убежит — так судорожно дернулись его руки, — Она, это она, точно она…
— Зашибись! Теперь деньги.
— Что?
Мот быстро сжал кулак и спрятал монетку в пальто.
— Деньги, говорю.
— Да, конечно! — мужчина с трудом оторвал взгляд от кармана, — только знаете… у меня сейчас с собой нет столько. Я ведь не думал, что найду её именно сегодня! Боже мой — сегодня!
— Нет денег, нет товара.
— Есть! То есть не с собой… у меня дома есть!
— Ну, приноси, чё.
— Нет! Нет, я прошу вас, пойдёмте со мной. Я так долго её искал… пожалуйста, я не могу позволить, чтобы вы куда-нибудь исчезли.
— Чего это вдруг?
— Мот, — мужчина пристально посмотрел на парня, — дорогой мой друг, поверьте, когда находишь что-то по-настоящему ценное, нельзя выпускать из рук.
***
Мот плохо помнил своё детство, но отец точно не проводил с ним бесед насчет опасных незнакомцев. Таких, к которым ни в коем случае нельзя садиться в машину, даже если они обещают дать конфет. Никто и никогда не предлагал Моту конфет, но насчёт незнакомцев он кое-что знал. В интернате ходили всякие страшилки. Большинство из них были правдой.
Мот говорил себе, что мужчина совершенно не похож на опасного незнакомца. Чёрт побери, да в нём опасности не больше, чем в божьей коровке. И всё равно, когда Игорь распахнул дверь двухэтажного особняка, у Мота тоскливо заныло в груди.
— Не волнуйтесь, у меня нет собаки, — мужчина, похоже, заметил его волнение, — я хотел завести и даже одно время приглядывал щенков Джек Рассела — знаете, такой черный, вертлявый. Но я вечно в разъездах, и это неудобно, пришлось бы договариваться с уборщицей. То есть, зачем тогда вообще заводить собаку? Для уборщицы?
В доме вместо угрюмой сосредоточенности на Игоря напала болтливость. Ни то ни другое не устраивало Мота. Он-то планировал как можно скорее свалить.
— Давай ближе к делу!
— Да, конечно… хотя, раз уж мы пришли, вы не против… понимаете, семью я тоже не успел завести, как и собаку. Для меня находка монеты большое событие, а отметить не с кем. И если вы не торопитесь…
Что-то щёлкнуло в мозгу Мота, и вся подозрительность исчезла. Когда речь шла о бухле, у него напрочь отбивало всякую осторожность. Даже история с пальцами ничему не научила.
Собственно, почему бы не обмыть сделку с этим милым чудаком? Чего опасаться? Сумма, которая Моту казалась огромной, вроде бы совсем не впечатлила Игоря. У него, в конце концов, свой дом в центре города, рядом с парком. Возможно, Мот даже продешевил — эти коллекционеры просто чокнутые, когда речь заходит обо всяких побрякушках.
— Только сначала закончим дела.
— Конечно! Господи, само собой! — Игорь выбежал из комнаты, но почти сразу вернулся, отсчитывая купюры, — вот, пожалуйста.
С неожиданным сожалением Мот отдал тёмную монетку. Мужчина жадно схватил её и прижал к губам — так в голливудских фильмах целуют руку дамам. Потом смутился и спрятал покупку в карман.
— Проходите, пожалуйста, в гостиную. Располагайтесь, я сейчас присоединюсь к вам.
Потыкавшись наудачу в пару комнат, Мот выбрал большой круглый зал, предположив, что это и есть гостиная. Обставленное белой мебелью, помещение заставило его почувствовать себя грязным. Он бы снял ботинки, но носок на правой, лишенной половины пальцев ноге выглядел жалко. Впрочем, полупустая бутылка виски на стеклянном столике легко смыла неприятное чувство. Чудаковатый хозяин сам предложил отметить покупку, и Мот, не стесняясь, плеснул напиток в единственный стакан. К возвращению Игоря он уже удобно устроился в кресле.
— Ну что ж, вижу, вы освоились, — поставив ещё одну бутылку и чистые стаканы на стол, мужчина опустился в соседнее кресло.
— Отличный дом.
— Неплохой. И просторный, к тому же. Знаете, моё хобби занимает много места…
— Да ладно!? Этих монет, чё, так много?
— О да! Очень много. И монет, и пластин, и шаров, и спиц — у меня огромное количество всякого такого, — Виктор мечтательно закрыл глаза, — Скажи, Мот, у тебя есть что-то, ради чего ты живешь? Какая-то цель — я не имею в виду квартиру или машину, нет. Что-то такое… не сиюминутное. То, к чему можно идти всю жизнь.
— Что-то типа вашего хобби, да? — подмигнул Мот.
— Именно.
— Ну как сказать. Только без обид — ты спросил, я ответил. Как по мне — это всё игрушечки от скуки. Хорошо, если есть время на всякое такое. Но я предпочитаю жить настоящей жизнью.
— Настоящей жизнью? — Игорь уставился на парня, будто тот штаны снял и кучу ему посреди гостиной навалил, — Знаете, дорогой мой, если что-то и называть настоящим, то уж точно не эту глупую суету. Люди карабкаются, стараются изо всех сил успеть, будто в награду им дадут какой-то приз. Но в итоге никто ничего не выигрывает. Нет, Мот, эта жизнь самая что ни на есть иллюзия. Не лучшая, к тому же…
— Ну да? — Парень выразительно осмотрел комнату, — А чё! Я б с удовольствием обменял свою иллюзию на твою, раз она тебе не нравится. Только вряд ли удастся провернуть сделку так же ловко, как и с монетой.
Игорь рассмеялся.
— Дорогой мой, ты пойми, мы пришли в этот мир одинаково нищими…
— Я бы поспорил!
— Не перебивай. Мы пришли нищими, и мы останемся такими, сколько бы денег ни заработали, какой бы роскошью себя не окружили. Это всё не то. В душе каждый чувствует, что занимается ерундой. И опять же — что не ерунда? Я тебя спрашиваю — что имеет значение?
— В смысле?
— Не понимаешь, да? Ну, не беда, ты ещё молод. Когда почувствуешь зов настоящего, не спутаешь его ни с чем. Это будет обещание твоего счастья, твоего сокровища. Только тогда ты перестанешь быть нищим. Вот как раз сегодня ты, друг мой, сам того не зная, сделал меня самым богатым человеком на свете!
—Реально? Эта чёрная херня столько стоит?
Игорь усмехнулся.
—Сама по себе она не стоит ничего. Но для меня она дороже всего на свете.
—Я смотрю, вы прям серьёзно к своей коллекции относитесь.
—Да, серьёзно, — Игорь задумчиво потёр бокалом подбородок, — Послушай, Мот, хочешь увидеть кое-что интересное?
— Чё! Ты за пидора меня держишь?!
Нахмурившись, Игорь с минуту соображал, потом до слёз расхохотался. Кажется, удачное приобретение пьянило куда сильнее виски.
— Я же сказал, что не могу завести даже собаку, с чего ты решил, что я хочу завести человека? Нет, я просто покажу тебе то, что собирал всю свою жизнь. В конце концов, именно твоя монетка станет завершающим штрихом. То есть, уже моя монетка. Моя… разве не интересно?
— Интересно, — Мот ещё не до конца успокоился, но любопытство взяло верх.
Почему-то он думал, что они спустятся в подвал, как показывают в страшилках. Но, вопреки ожиданиям, хозяин, пошатываясь, направился к лестнице, ведущей на второй этаж. Опрокинув в себя остатки виски, Игорь оставил стакан на перилах и провёл освободившейся рукой по карману. Проверял, на месте ли покупка.
— Слушай, а с чего ты взял, что монета у меня?
— О, дорогой мой! Я так давно охочусь за ней, что должен уже, как пёс, идти на запах. Или, может быть, она сама звала меня.
— Ну да, конечно! Фартануло тебе.
— Не совсем. Я ведь уже почти купил её дня три назад. Но посредника обокрали, пришлось выучить все монеты, которые были в той коллекции и заняться обходом блошиных рынков, ломбардов… я, знаешь ли, очень терпеливый человек. И вот она здесь. Последняя.
— Последняя? Разве можно собрать коллекцию монет полностью? Или что вы там собираете?
— Или что, — рассмеялся Игорь, отпирая дверь, — вот именно — «или что»!
Наблюдая, как трясущимися руками Игорь пытается попасть в замочную скважину, Мот удивился, зачем человек в своём доме запирает двери. Хотя, мало ли, какие у богатых сдвиги. Нет, он не испытывал ненависти к толстосумам — зависть, обида, страх — но не ненависть. Сильные чувства редко посещали Мота. Отчасти за это в интернате его считали мямлей. Мот очень редко чего-то по-настоящему хотел, чем-то интересовался…
Но этот хмырь — Игорь — сумел разжечь в нём любопытство! Парень осторожно заглянул в комнату, и все опасения тут же остались снаружи.
Там росло дерево.
Оно заполняло пространство от стены до стены — невозможное, самое прекрасное на свете. Тёмные, узловатые ветви заплетали верхнюю половину комнаты так, что потолка не было видно, и всё же сквозь крону сочился свет. Лился, стекал по мощному стволу прямо к ногам обомлевшего парня. Чёрные узкие листья оставались неподвижны, и всё же Мот слышал едва уловимый шелест. Этот звук, и этот свет, и сам воздух комнаты наполняли голову странными, чужими мыслями. О сладком молоке утреннего тумана, о мелком, тёплом песке под босыми ногами, о зелёном береге и белых скалах — обо всём, чего не было в жизни Мота. О чём он даже не думал.
— Ну как? — мужчина встал напротив Мота, гордо уперев руки в бока.
— А?
— Спрашиваю — нравится тебе моё «или что», моя коллекция?
— Коллекция?
— Именно. Всё, что ты видишь, собрал я. Ну, не только я, но это не важно. Мной добыт последний кусочек. Недостающая часть.
— Не понимаю…
Но Мот понимал. Когда прошло первое потрясение, и глаза привыкли к неверному свету — сиянию, окружающему дерево, он разглядел, что оно состоит из тысячи частей. Некоторые предметы легко угадывались — крышки, половники, какие-то колёса, но большей частью детали оказались слишком хорошо подогнаны, чтобы отличить одно от другого. И всё выполнено из того же чёрного материала, что и проданная им монетка.
— Оно не настоящее…
— Не настоящее?! — взвизгнул мужчина, — да понимаешь ли ты, что смотришь на единственную настоящуювещь? Стоит мне вставить последний фрагмент и тебя сдует, как пылинку! Весь мир исчезнет, потому что как раз он-то не настоящий!
— То есть как?
— А вот так! Ты что-нибудь слышал о том, что человек приходит на землю, чтобы вырастить себе душу? Хотя откуда тебе… Объясню проще: это древо — ключ! Каждая частичка его не опасна, она принадлежит нашему миру настолько, что даже воспринимается как его составляющая. Но если собрать всё вместе, мировая иллюзия рухнет, и мы — если только мы сами настоящие, если в нас выросла живая душа — мы войдём в мир реальный. В прекрасный и чистый, каким он был создан в начале времён.
— Рай?
— Если хочешь, называй так, — мужчина указал на ствол, — посмотри сюда.
В переплетении древесины Мот заметил маленький, едва различимый кусочек — ещё более чёрный, чем кора вокруг. Пятнышко неправильной формы, будто его обгрызли мыши.
— Теперь вы его закончите?
Мужчина помедлил, потом бережно вытащил чёрную монетку. Какое-то время он разглядывал её, склонив голову набок, затем, взяв двумя пальцами за края, поднес совсем близко к дереву и… убрал обратно в карман. Как ни в чём не бывало, он обернулся к Моту.
— Ни в коем случае, мой дорогой. Ни за что на свете.
— Но вы должны! Это же то, о чём вы говорили — счастье, цель и всё такое! Или боитесь, что исчезнете?
— Ничего я не боюсь!
—Тогда почему? — Мот чуть не плакал от досады, он хотел выхватить монетку и прижать к дереву, но не решался. Как всегда оказался слишком труслив, — и зачем тогда показывать?
— Мне хотелось, что бы кто-то был свидетелем моего торжества, — просто ответил Игорь.
— Но почему я?
— А кто ещё? К тому же, ты безопасен. Власти, чтобы отнять у меня древо, не имеешь, рассказать некому, а если и расскажешь — кто тебе поверит? У тебя вся биография на лбу написана. Не обижайся, дорогой мой, раздели со мной этот момент.
Игорь примиряюще улыбнулся, но Мот упрямо потряс головой:
—Поставьте монетку. Вы же сами говорили…
— Да что тебе в этом?!— сердито прервал его мужчина, — разве ты не понял ещё? Только сейчас я счастлив, в моей руке последний фрагмент! Вот он, смотри! Я всю жизнь стремился к этому моменту и что? И что ты предлагаешь? Просто взять и прервать его? Нет, мой друг, я хочу всю оставшуюся жизнь провести у корней этого древа. Каждую секунду ощущая, что могу шагнуть в Рай.
***
— Эй, давай- давай на выход! — Охранник постучал ногой по скамейке, на которой сидел неопрятный молодой человек, — Парк уже два часа, как закрыт.
Парень, встал и быстро пошёл к воротам, будто только и ждал, когда его попросят.
— Нарик хренов, — буркнул охранник и продолжил обход.
Тем временем молодой человек свернул с дорожки, быстро перебрался через забор и оказался в маленьком неухоженном саду. Пригнувшись, он направился вдоль стены дома, пока не оказался рядом с водосточной трубой. Ловко забрался по ней на второй этаж и влез в окно, которое сам и приоткрыл несколько часов назад.
Вопреки обещаниям, Игорь спал не у корней древа, а в своей кровати. Под его прерывистый храп Мот быстро обшарил одежду, валявшуюся на полу. В карманах монетки не обнаружилось, зато нашлись ключи от комнаты на втором этаже. Поднявшись по лестнице, парень тихо отворил дверь. Насколько он помнил, никакой сигнализации не было, но кто мог сказать наверняка?
Дерево всё так же сочилось призрачным светом. Мот приложил все усилия, чтобы не попасть под его чары. Не до того. У него была цель — может быть впервые в его грёбаной жизни — у него была цель! И цель эта лежала прямо перед ним на обычной белой подушке. Возможно, хозяин дома и собирался в будущем соорудить алтарь для чёрной монетки, но сегодня его хватило лишь на это. Этот пьяный дурак даже не подумал спрятать её в сейф!
Ощущая странную боль в груди, Мот поднял монетку и протянул к дереву. Парень так дрожал, что пришлось помогать второй рукой. Он чувствовал, что жизнь, безрадостная, как осенняя слякоть, подходит к концу. То, что будет дальше, настолько же не похоже на унылое существование его, как и деревья в саду, через который он пролез, не похожи на это чудесное древо.
Повторяя движения мужчины, Мот поднёс монетку к коре, почти закрывая брешь, и зажмурился. По щекам его катились слёзы. Этот кусочек металла в его руках ничего не стоил, но для кого-то был самым большим сокровищем на свете. Да, Мот понимал, теперь он понимал!
***
Спустя час, всё ещё шмыгая носом, Мот покинул дом тем же путём, каким и проник в него.
«Когда находишь что-то по-настоящему ценное, нельзя выпускать это из рук» — сказал старый дурак. И как он был прав, чёрт побери! Тысячу раз прав!
— Ни на мгновенье, — пробормотал Мот и нежно погладил пальцем металлический бок монетки.
Валентин Орлов
Родился в 1985 году в городе Саратове, окончил Саратовский государственный университет по специальности Вычислительные машины, работает в телекоммуникационной компании. Инженер связи. Одним словом, технарь. Считал, что для публикации литературных произведений нужно особое образование и подготовка, потому собственное творчество нигде не афишировал. Но желание развиваться не давало покоя, хотелось узнать профессиональное мнение, потому в 2013 году Валентин отправил свою работу в редакцию альманаха.
Это первая публикация автора.
Нэлле налила чай в старую эмалированную кружку, взяла осторожно, стараясь не обжечь пальцы, вышла на крыльцо. Закуталась поплотнее в тёплую шаль— свежо еще, хоть и солнце припекает. Весна выдалась ранняя, бойкая, звенящая дружной песнью капели. Снег на прогалинах давно растаял, и лишь глубоко в лесу среди старых еловых иголок ещё затаились потемневшие островки. А Ситка, и без того полноводная, разлилась-раскинулась аж до самой ивовой рощи.
Подошла кошка и начала тереться о ноги.
— Завтра Ионыч приедет, — сказала ей Нэлле, — мы у него крупы купим и спичек, и ещё платье новое надо, а то совсем износилось. И кофе.
— Муррр, — согласилась кошка.
— Мы с тобой столько носков за зиму навязали, что теперь можем слегка шикануть.
Нэлле уселась на порожек, глядя в небо, улыбаясь. Вот и ещё одна зима прошла. Этого первого весеннего приезда Ионыча она ждала как праздника, долго решала, что выменяет у него за своё рукоделие, что необходимо сейчас, а что потом, ближе к осени. Например, свечи кончились, но с ними до осени повременить можно, дни сейчас длинные, летом и так всё можно успеть. А вот кофе Нэлле любила, и всегда по весне, если дела шли хорошо, покупала баночку — только растворимый, обязательно… но, может быть, дело тут даже не в кофе, а в чём-то ещё. И обязательно газет, пусть и старых, читанных, побывавших в чьих-то руках. Старых — даже лучше.
Старик Ионыч появлялся в середине апреля и потом каждую неделю до конца октября, всегда в субботу утром, на большой моторной лодке. Он возил всякую всячину из Гроховца для дачников, выше по течению на полста верст, ну и к ней заглядывал. Нэлле ему радовалась. Места здесь глухие, дорог нет, болота, кроме как по реке до её маленького домика никак не добраться.
Сегодня пятница, она отметила в календарике, значит завтра.
Но завтра лодки не было.
Нэлле всё ждала, до самого вечера не отходила от реки, беспокоилась, а вечером решила, что, наверно, сбилась, перепутала… она всегда отмечала прожитые дни аккуратно, но мало ли? За долгую зиму — немудрено. Наверно, сегодня и не суббота. Может быть, завтра?
Но и на другой день Ионыч не приплыл тоже. Нэлле доила коз, чистила курятник, прибралась в доме, штопала ещё раз старое платье… только дела шли кое-как и всё валилось из рук. То и дело она бегала к реке, посмотреть — не покажется ли лодка. Прислушивалась.
Лодки не было.
— А вдруг он уже был, — говорила она, насыпая курам зерно, — меня на берегу не увидел и проплыл мимо?
Куры косились на неё круглыми глазами.
Нет, Ионыч бы зашёл, обязательно зашёл, и даже, не застав её дома, оставил бы записку. Так уже было. Что-то случилось? Он всегда так точен…
Нэлле не находила себе места, извелась, уже почти неделя прошла…
Страшно становилось. Такая простая и налаженная жизнь ломалась на глазах.
А если он больше не приедет, что с ней будет? Идти в город самой? Нет, не выйдет, не пойдёт она никуда, будет жить без крупы и спичек, как-нибудь… Совсем одна. Она привыкла.
Нельзя ей никуда идти.
А в новую субботу, рано утром, Нэлле услышала на реке шум мотора. И разом стало смешно и стыдно за собственные страхи.
Но всё же…
Нэлле застыла, не сразу поняв, что же не так.
Лодка была всё такая же, большая, плоскодонная, с облупившейся по бортам краской, и мотор урчал так же, и так же разгонял волны. Только человек был не тот. Вместо старого Ионыча на корме сидел другой, молодой, высокий и тощий как жердь, в красной бейсболке.
— Эй! Это ты Нэлле? — крикнул он.
Нэлле вдруг испугалась, хотела даже убежать, но ноги не послушались. Только кивнула.
Человек спрыгнул у берега в воду, вытащил лодку, привязал её к торчащей коряге. Махнул рукой, иди, мол, сюда. Нэлле вздрогнула. И не пошла. Не по себе стало. Кроме Ионыча она уже давно не видела людей…
— Ну, ты чего, — крикнул тот, — иди сюда.
Нэлле облизала губы, но не двинулась с места.
Тогда человек достал тяжёлую клетчатую сумку, пошёл к ней сам.
Нэлле попятилась.
— Так… — он остановился, вытер лоб тыльной стороной ладони. — Бегать за тобой и уговаривать я не буду, учти. Вот тут гречка, рис, мука. Надо? Тогда неси свои варежки.
Нэлле кивнула и побежала домой. Схватила приготовленный мешок, взвалила на спину, понеслась обратно. Человек отошёл назад и сидел на борту лодки, свесив в воду ноги в здоровенных сапогах, курил.
Поставив своё рукоделие около сумки, Нэлле замялась.
— Мне можно это взять? — спросила она.
— Бери, это тебе.
— Спасибо.
Он только ухмыльнулся. Нэлле взялась за ручку, потянула, но поднять такую тяжесть оказалось непросто, пришлось тащить волоком.
— Может, тебе помочь?
— Нет, спасибо, я справлюсь.
— Я в следующую субботу приеду. Что-то ещё надо привезти?
Нэлле остановилась, закусив губу, долго не могла сообразить, как-то разом всё вылетело из головы.
— Баночку кофе, — попросила наконец.
И только дома, оставшись одна, поняла, что забыла о важном, спичках, например…
Ничего, решила она, попрошу в следующий раз. Напишу список, чтобы не забыть.
Всю неделю она только и думала: что же случилось, и почему вместо Ионыча теперь другой. Кто он такой? Ведь всё знает про неё. Может быть, он временно? Может, Ионыч заболел или дела какие? А может, так теперь будет всегда? Теперь этот молодой в бейсболке будет плавать к ней? Всегда?
Что же делать?
Привыкать заново? Всё с начала?
Новый ей не понравился. Неприятный тип, не доверяет она ему. Старый Ионыч — куда лучше.
Но, может, ещё ничего, может, всё образуется.
Всю пятницу она убиралась: выскоблила стол до блеска, постелила на пол свежей соломы, разобрала вещи, постирала занавески, перемыла посуду с песочком, чисто вымела дорожки у дома, до самой ночи возилась, убирая курятник, всё переживая, что не успеет… А утром старательно расчесала волосы, повязала чистый платок.
Лодка появилась в назначенный день.
— Ну, и навязала же ты варежек! — весло крикнул он, помахав Нэлле рукой. — Мне теперь с тобой не расплатиться!
Нэлле поджала губы, вытащила из кармана список. Руки отчего-то дрожали.
— Мне нужны спички, — она старалась говорить громко, но голос подвёл, неприятно взвизгнул. — И ещё мыло, соль, две иголки, газеты, можно старые, всё равно какие, и ещё… ещё платье.
Молодой усмехнулся.
— Платье? Какое?
Он сидел на корточках, на носу лодки, и разглядывал Нэлле с интересом. Бейсболку в этот раз он надел козырьком назад, куртку сменила красная объёмная безрукавка и фланелевая рубашка с закатанными рукавами.
Нэлле вдруг смутилась.
— Ну, платье… моё уже протёрлось совсем. Я ведь могу заказать платье? Варежек хватит? Если нет, я потом ещё…
Щёки вспыхнули и запылали. Не зная, куда себя деть, Нэлле опустила глаза.
— Хватит твоих варежек, — сказал молодой. — А размер какой?
— Размер?
— Да. Какой ты носишь?
Нэлле не знала размер, она даже не знала, какие они бывают. Нет, что-то помнила такое, но… Молодой улыбался, Нэлле показалось — он над ней смеётся, обидно так.
Не выдержала, сорвалась с места, пустилась бежать. Даже про кофе забыла.
За что ей это? Он смеётся над ней. Ведь Ионыч ничего такого не спрашивал, привозил одежду, если она просила, и всё. Почему его больше нет? Неужели теперь всегда…
До вечера прорыдала, уткнувшись в подушку. А вечером пошла к реке.
Баночка кофе стояла на пригорке, под банкой стопка журналов. И ещё — хрустящий пакетик конфет.
Неделя прошла в делах и заботах, хозяйство у Нэлле было немаленькое, надо убирать, чистить, сеять, следить за рассадой, поправлять забор, чинить крышу, которая после зимы начала протекать. За всем этим Нэлле старалась не думать о молодом лодочнике, который причинял ей столько беспокойства.
— Ну что он, сам не видит, что ли, — спрашивала она у кошки, — какое платье мне надо, какой размер? Что у него, глаз нету?
Кошка урчала и тёрлась о ноги.
А Нэлле зачем-то вспоминала, что глаза у молодого, конечно, есть — серые, насмешливые. От таких воспоминаний становилось щекотно и горячо внутри. Непривычно становилось. Менялось в ней что-то, шевелилось… от этого становилось хорошо и страшно одновременно.
На речку она пришла намного раньше положенного срока, лишь только взошло солнце. Всё равно не спалось. Взяла с собой вязанье, села на пригорке.
Он ещё издали помахал ей рукой, она сделала вид, что не заметила.
— Вот, всё привёз!
Молодой спрыгнул у берега в воду, вытащил лодку, держа увесистый пакет. Вытянул руку, словно предлагая взять у него.
— Ты меня боишься?
— Нет.
Подходить Нэлле не решалась.
— Я не кусаюсь, — не унимался тот.
— Зато я кусаюсь!
— Ну, может быть, — молодой рассмеялся, поставил-таки пакет на землю. — Как знаешь.
Повернулся и пошёл к лодке.
Нэлле закусила губу. До крови. До слёз. Ну за что ей…
Подойти и посмотреть, что там в пакете, она решилась только когда шум мотора стих вдали, так и сидела с вязаньем в руках, неподвижно.
Всё было на месте, и даже платье. Удивительное! Старик Ионыч таких не привозил. Мягкое, тёмно-васильковое, сидело так, словно по ней сшито. Нэлле даже всю неделю ходила в старом, всё не решалась надеть, боялась запачкать.
Решилась в субботу утром.
А он в этот раз даже на берег не вышел. Подплыл поближе, заглушил мотор… лицо хмурое, сигарета в зубах.
— Тебе что-нибудь еще надо? — крикнул он Нэлле.
— Нет, — ответила она.
Лодка рявкнула и заурчала, поднимая волну.
— Подожди!
Нэлле едва не кинулась за ним вплавь, так неожиданно…
— Подожди! — кричала она. — В середине июня земляника будет! Я наберу!
Он кивнул, хотя вряд ли что-то слышал за рёвом мотора.
Нэлле осталась стоять по колено в воде. Платье намокло.
Солнечные зайчики резвились вокруг.
Казалось, что-то важное сломалось, раскололось и теперь больше не склеить. Прежней спокойной жизни не вернуть. Страшно. Пусто. Даже то непонятное внутри, то страшное отчего-то молчит.
До середины июня почти месяц… целая вечность. Рассыпались и тихонько увяли белоснежные звёздочки ветреницы, одуванчики покрыли золотом все окрестные луга, и тоже потихоньку начали разлетаться белыми парашютиками, отцвел багульник у реки… а вот земляника в этом году не удалась…
Нэлле старательно ходила по лесу, стараясь набрать, но выходило всё не больше кружки. Ионыч бы и кружку взял, а ей бы за это ещё, к примеру, баночку кофе привёз… Но Ионыча нет. А молодой, казалось, только посмеётся над ней.
Нэлле заварила в кружке зелёный чай с мятой и смородиновым листом, достала последнюю конфетку.
— А если он не приедет? — сказала тихо.
Приедет, конечно, обязательно приедет. Нэлле видела его лодку, каждую субботу смотрела на неё из кустов, боясь показаться. Подглядывала, словно за чем-то запретным. И завтра опять…
На завтра она подбежала к нему сама. Не задумываясь, забыв обо всём, лишь только лодочник ступил на землю, Нэлле была уже рядом, протягивая маленькую берестяную корзиночку с земляникой.
— Вот! Сейчас мало ягод, все зелёные еще… это всё…
Она хотела сказать, рассказать, объяснить, но испугалась. Лодочник взял корзинку прямо из её рук. Он был едва ли не на две головы выше, от него пахло рекой, сигаретами и немного бензином.
— Ничего, — улыбнулся он ей, — сколько есть. Что тебе привезти?
Горячая волна пробежала по телу, разливаясь дрожью, зазудела кожа, что-то хрустнуло и заныло в спине… Нельзя было! Ей же было нельзя!
Бежать! Нэлле поняла, что ещё хоть секунда — и уже не сможет справиться. Будет поздно!
Объяснять уже нет времени.
Вскрикнула, сорвалась и понеслась прочь. Подальше. Скорее…
Упала лицом в густые заросли папоротника, в землю… подобравшись, сжав кулаки, стиснув зубы, стараясь справиться с собой, не поддаться, не пустить… Не выпустить на свободу то страшное, чего так боялась столько лет и от чего пряталась.
Долго боролась.
Потом, поборов, заплакала. Ну как она могла? Как она могла, дура… Ведь знала же, что нельзя подходить. Нужно держаться подальше от людей. Иначе… иначе случится беда. Разве она забыла? Разве можно такое забыть? Как тот парень лежал в лужи крови с перекушенным горлом… глубокие борозды от когтей на его плечах… её когтей. Разве можно забыть.
Как она могла?
Нэлле плакала.
И что же теперь? Что теперь будет? Что он подумает о ней?
Что он может подумать? Что она дура? Ведь ничего же не случилось. Она успела. Он не увидел ничего. Совсем ничего. Она отдала корзинку и убежала. Он, должно быть, удивился, может быть, посмеялся над ней. Наверняка этот молодой лодочник считает её странной, может быть — сумасшедшей. Но ведь считает и без того…
Нэлле села, обхватила колени руками, уткнулась в них носом.
Стало ужасно, просто невыносимо, жалко себя. Она всегда будет одна. И никогда не сможет даже прикоснуться к другому человеку. Никогда-никогда. Даже подойти. Поговорить просто…
Раньше Нэлле уже думала, что смирилась, привыкла, что она сможет… да ей и не нужно вовсе…
Слёзы текли по щекам. Тихо-тихо.
Как так вышло?
Она просидела в лесу до самого вечера, а потом пошла к реке. Осторожно, словно её мог кто-то увидеть. Словно он мог ещё быть там.
Там, конечно, никого не было. На пригорке лежала пачка журналов, на них баночка кофе и пакетик ирисок, как в тот раз. Постояла немного, глупо оглядываясь. Потом, прижимая всё это богатство к груди, пошла домой.
До утра не могла уснуть. Вертелась, думала, перебирая в голове всё, что произошло… и кожа чесалась, ломило кости. Разбуженный зверь снова заворочался в ней, внутренний почти забытый, почти незнакомый зуд нарастал, всё тяжелее становилось терпеть.
А на рассвете Нэлле вдруг решилась сделать то, чего боялась все эти годы.
Теперь уже всё равно.
Нет, выпустить на волю дикую голодную пятнистую кошку она не рискнула. Но кроме кошки была ещё огромная водяная змея.
Пусть будет змея.
Река ждала её.
Нэлле разделась, аккуратно сложила одежду, положила под куст рябины, придавила камешком. Осторожно зашла в воду.
И что теперь? Нэлле начинал бить озноб, ноги подкашивались. Она чувствовала себя куколкой, готовой вот-вот превратиться в бабочку. А может быть, змеей, меняющей шкуру. То страшное, запретное столько лет, вдруг начало казаться таким манящим. Чудесным. Ради чего терпеть и прятаться, если она всё равно никогда не сможет жить с людьми. Она другая. Такая. Надо лишь выпустить на свободу…
Только пока Нэлле не знала — как. Забыла. Это было так давно… в детстве…
Больше никогда…
Нэлле закрыла глаза.
Нужно лишь захотеть, представить, поверить…
Прохладная вода ласкала ноги, пальцы утопали в мягком песке…
Вот сейчас…
И вдруг мир перевернулся. Раскололся. Завертелся.
А в месте с ним упала Нэлле, заметалась в воде, извиваясь, захлёбываясь…
А потом всё встало на свои места. Она поплыла. Радостно, всем телом, ныряя и выпрыгивая из воды. Она и забыла, как это хорошо. Зачем же пряталась столько лет?
Больше прятаться не будет.
Впрочем, купаться днём Нэлле пока не решалась, приходила на речку каждую ночь. Как на праздник приходила, ждала целый день, всё представляя… Дела шли кое-как, Нэлле ещё старалась, но куры поглядывали с неодобрением, может быть, чувствовали в ней что-то…
— Что случилось? — лодочник разглядывал её, не скрывая удивления.
— Ничего, — сказала Нэлле, пожала плечами. — Я земляники ещё набрала.
Она надела новое платье, распустила волосы, сплела пёстрый венок.
Лодочник хотел было подойти, сделал шаг вперед. Но Нэлле остановила.
— Не подходи. Я поставлю и уйду, потом ты возьмёшь. А мне пока ничего не надо, пусть пойдёт в счёт будущего.
— Ты меня боишься?
— Тебя — нет, — Нэлле даже улыбнулась.
— А чего тогда?
— Не всё ли равно?
Поставила корзинку, сверкнула глазами и ушла.
Не всё ли равно, что он подумает? Ну его к чёрту! Сегодня Нэлле была твёрдо убеждена, что никакие молодые лодочники её больше не волнуют.
А на следующий день решила выпустить кошку.
Счастье переполняло её, захлёстывало через край. Свобода пьянила. Нэлле никогда не было так хорошо. Она больше не собиралась ни от кого прятаться, пусть смотрят, если хотят! Хотя, конечно, смотреть тут некому, она не зря выбрала это место для жилья… Не важно. Ей никто не нужен!
Мир полностью изменился для неё, стал шире, ярче, прекраснее, стал полон новых запахов, ощущений, нового вкуса…
Она даже не пошла в субботу встречать лодочника — ну его! Зачем? Земляники всё равно не набрала, до земляники ли… Встретит в следующий раз. Вот, кажется, завтра…
И вдруг однажды, подойдя к дому, увидела на двери записку: «Нэлле, что случилось? Тебя не было три недели. Я вижу, что ты бываешь тут, оставь хотя бы записку. Я волнуюсь.»
Он волнуется! Нэлле прижала записку к груди и долго стояла. Он волнуется о ней! А она, дура… она где-то бегает.
И только потом поняла — три недели! Прошло три недели! А не две, как она думала.
Какой сейчас день?
Нэлле стало страшно, она впервые потеряла счёт времени.
Когда ждать лодочника в следующий раз?
На пороге лежала кошка, лениво вылизывая живот.
Боже мой! Козы! У неё же и козы и куры, а она бегает по лесам! Нет, она прибегала, конечно, кормила их, убирала… она ещё помнила, что это важно… да она и не запирала их, они не разбегались, привыкли… но когда Нэлле была тут в последний раз?
Как она могла?!
Всё хозяйство в запустении, огород вытоптан. Трёх коз и одного козлёнка не хватает… может, ещё вернутся? Может, она найдёт? Волков здесь нет…
Куры деловито бродят вокруг дома. Все ли?
Нэлле села на порог, закрыв руками лицо. Слёзы катились по щекам.
Ещё бы немного — и всё. Она ведь могла забыться, остаться кошкой, не вернуться вовсе. Что бы было тогда?
Теперь она ходила к реке каждый день, с самого утра, боясь пропустить, садилась на берегу, ждала. И вот дождалась.
— Нэлле! Ну, слава Богу!
Он подвел лодку к берегу, спрыгнул, чуть вытащил носом на песок, но привязывать не стал, так и остался стоять рядом по колено в воде.
— Я уж думал, случилось что. Думал, ты совсем пропала.
— Ничего не случилось, — тихо сказала она. — У меня просто были дела.
— У тебя всё хорошо?
— Да…
Нэлле замялась. Нужно было что-то сказать, что-то простое… такое, чтобы он понял, что всё хорошо. Нужно что-то сказать. Придумать. Он стоит, ждёт… и лодка привязана. Он ведь переживал за неё! Она ведь ради него сидела тут всю неделю безвылазно! Так много хотела сказать, но сидит и молчит. Слова потерялись где-то, все до одного.
Если она ничего не скажет, он сейчас сядет в свою лодку и уплывёт.
— Я не набрала земляники, прости, — наконец выдавила из себя Нэлле. Получилось не к месту и как-то неуклюже.
— Ничего страшного…
— Я в следующий раз наберу… черника уже пойдёт.
Он кивнул.
— Привезти чего-нибудь?
Нэлле растерялась. Она ведь что-то хотела, но сейчас ничего не шло в голову. Вдруг поняла, что хочет лишь одного — подойти. Близко, так, чтобы снова почувствовать его запах — реки и сигарет. Человеческий запах. Мужчины… Да просто так подойти! Почувствовать, наконец, что не одна, что рядом есть люди… поговорить. Боже мой, как бы ей хотелось просто поговорить! Всё равно о чём.
И ведь можно, даже кошка не вырвется, она уже нагулялась, успокоилась, снова научилась подчинять кошку и змею себе.
Но как подойти? Нэлле не набрала ягод для него, он ничего не привёз… У неё нет предлога. Как? Ни с того ни с сего…
В следующий раз?
— Привези пакетик гречки, — попросила Нэлле.
— Хорошо.
В следующий раз.
Она подождёт. Она умеет ждать.
Лодочник постоял ещё, словно тоже чувствуя, ожидая… потом повернулся, отвязал лодку… та зацепилась за корягу… он дёрнул, с остервенением, резко.
— Подожди!— вскрикнула Нэлле.
Он обернулся.
Сердце готово было выпрыгнуть из груди.
— Подожди… — Нэлле поняла, что не сможет, смелость только показалась и снова оставила её. — Я ведь не спросила, как тебя зовут!
— Антон.
— А я Нэлле…
Вышло глупо, она тут же прикусила губу…
Лодочник усмехнулся.
— Я знаю.
Ещё она хотела спросить, где Ионыч, но больше не решилась. Смутилась… В следующий раз. Вот приедет он снова, и Нэлле обязательно спросит.
Заурчал мотор…
Всю неделю Нэлле очень старалась быть прежней. Не бегать, не плавать, боялась снова потерять счёт дням. Занималась хозяйством, огородом, домом, собирала чернику в лесу. И ждала.
Всю эту неделю она думала о вещах, о которых не могла, не позволяла себе думать столько лет. Сначала несмело, пугаясь сама себя, потом уже открыто, с упоением. Нэлле понимала, что влюбилась и ничего не может с этим поделать. Или даже нет, не так… она просто истосковалась по любви. Дело было даже не в лодочнике, дело было в ней.
Нэлле представляла, как он вернётся, как улыбнётся ей, возьмёт за руку, посадит с свою лодку, обнимет крепко-крепко и увезёт в чудесные края. И она будет счастлива.
Она так ждала.
Так, что темнело в глазах от одной только мысли…
А он не приплыл.
Всю субботу Нэлле просидела на берегу, кусая губы, глядя вдаль, прислушиваясь к малейшему шороху, так надеясь услышать шум мотора. Но ничего.
Как же так? Этого не может быть.
И в воскресенье его не было.
Нэлле ходила на берег каждый день. Не верила. Ей все казалось, что вот-вот услышит знакомый шум, вот-вот увидит… Проклинала себя за то, что не смогла подойти, когда ещё было можно, когда был удобный случай. За то, что боялась, за то, что пряталась. За то, что три недели бегала по лесам…
Да что толку проклинать?
Спрашивала себя — почему? Что случилось с ним? Она ли виновата? Что ей делать теперь?
Кусала губы и грызла ногти. Плакала по ночам.
Всё валилось из рук.
На полянках распустился цикорий и живокость, отцвела ромашка, давно увяли колокольчики… трава начала жухнуть под летним солнцем. И только когда воды коснулись тонкие желтые листья ивы, поплыли куда-то вдаль, уносимые течением, Нэлле поняла — лодочник не вернётся больше.
Всё закончилось.
Не будет того, о чём она мечтала. Но и по старому тоже уже никогда не будет.
А что будет — Нэлле пока не знала.
К тому времени она уже перестала плакать. Перестала злиться на него и на себя… нет, она не смирилась. Просто приняла. Поверила. Сама высохла, как осенний лист, у которого впереди — только зима. Скоро наступят холода и снег укроет все печали…
Ничего уже не вернуть.
Всё придется начинать с начала. Но возможно ли?
А лодочник приехал только весной, так вышло… но Нэлле уже не было в том домике у реки. Никого не было.
Только вокруг заброшенного, покосившегося за зиму домика, крупные кошачьи следы.
Екатерина Бакулина
Родилась 13 октября 1980 года в Москве, где и живу до сих пор. По образованию учитель рисования и черчения, закончила худ-граф МПГУ. В основном занималась компьютерной графикой для кино, рекламы и прочего. Последнее — художник по текстурам для программы «Мульт-личности».
Первый рассказ был напечатан в журнале «Порог» в 2005 году, потом еще в «Просто фантастике», сборнике «Аэлита», «Уральском следопыте», чуть позже в «УФО» и повесть в электронной версии «Реальность фантастики».
Проблемы начались, когда Айзек нашел на обочине глаз.
В тот день погодка была жуткая. Атлантический циклон завалил город снегом, трамваи и автобусы встали; люди бросали автомобили у подножья холмов и к домам шли пешком. Айзек тоже после двух неудачных попыток не стал испытывать судьбу — загнал свою «Ностру» на подземную стоянку при супермаркете, затянул шнурки на капюшоне и поплелся наверх, сгибаясь пополам от встречного ветра.
Где-то на полпути, за табачной лавкой, дорога превратилась в узкую, едва расчищенную тропинку между тридцатисантиметровыми сугробами. Перчаток не было, пальцы окоченели, и руки пришлось сунуть в карманы. Айзек уже и не следил, куда наступает, когда вдруг под ногу попалось что-то круглое, скользкое.
Конечно, не удержал равновесие.
Конечно, упал, напоролся спиной на какой-то штырь — к счастью, не смертельно, но в глазах ненадолго потемнело от острой боли.
И, конечно, из карманов выпали ключи и бумажник. Пока Айзек искал их, случайно нашарил в снежной каше и то самое — круглое, скользкое, на ощупь — стеклянное. Машинально прихватил с собой, вместе с ключами и прочей мелочевкой, и только дома вытер, как следует разглядел… и чуть коньки не отбросил.
— Матерь Божья! Так это ж глаз!
Глаз был очень красивым, темно-синим и совершенно точно женским — только женщины могут смотреть так уязвимо и требовательно одновременно. Время от времени он моргал, затягиваясь черной пленкой, и тогда нарисованные ресницы щекотали Айзеку ладонь прямо как настоящие. Капли воды от растаявшего снега были точь-в-точь будто слезы.
— Самайн же вроде, — пробормотал Айзек, рассматривая глаз, потерянно моргающий на ковре. — На Самайн всегда разное случается. Почему нет. Почему нет…
Сначала глаз перекочевал с ковра на комод, потом — во внутренний карман Айзековой куртки. Иногда он щекотно ворочался и теплел, как живой, но когда Айзек доставал его и смотрел на него, то моргал все так же беспомощно и требовательно.
Так Самайн прошел, а глаз остался.
Постепенно снег расчистили, заново пустили троллейбусы, а потом витрины и фонарные столбы увили рождественскими гирляндами, и вечера стали светлее. Айзек чаще возвращался с работы пешком — мимо переполненных кофеен, дышащих в морозные сумерки ванилью и горячим шоколадом, мимо стендов, зазывающих на тотальные распродажи, мимо безразличных пластиковых Санта-Клаусов, мимо бездомных собак, потрошащих мусорные баки за университетской столовой, мимо захрясшего в пробках шоссе — линия алых огней по одной полосе, белых — по другой. И постепенно Айзек начал замечать странные вещи… точнее, странные не сами по себе, а из-за концентрации на точку пространства.
Сначала это был просто мусор. Фантики от арахисовых батончиков, консервные банки, смерзшаяся жвачка, окурки и пластиковые пакеты — такого добра в любом городе много, но обычно в глаза оно не бросается, распиханное по контейнерам и урнам. А тут вся дорога оказалась усыпана разной дрянью, как будто дворники вымерли в одно прекрасное утро. Срезая путь через парк, Айзек даже остановился в одном месте — не выдержал и сгреб вонючий хлам в одну кучу, а потом долго и брезгливо оттирал ботинки в сугробе.
Настроение в тот вечер было ни к черту.
Затем появились и другие странности. Трещины в сияющих витринах; провалившиеся крыши в библиотеке и в музее; детские игрушки и разорванные книги, неряшливо сваленные во дворе почти каждого дома; брошенные автомобили, занесенные снегом едва ли не целиком…
Однажды Айзеку показалось, что вечернее небо тоже иссечено трещинами — еле заметными, но глубокими, как в толстом слое льда. Цвета вдоль них были немного ярче, точно свет отражался от сколов и разбивался радугой, а из глубины таращилась мгла.
Самая тоска была в том, что люди вокруг словно и не замечали ничего. Нервы у Айзека сдали, когда однажды он заметил, как две девчонки-официантки из пиццерии напротив стоят посреди улицы по щиколотку в мусоре. Та, что посимпатичнее, блондинка в коричневых лакированных сапогах, топталась прямо по старой кукле. Фарфоровая голова хрустела под каблуком, как свежий наст, и осколки путались в искусственных кудряшках и обрывках голубого платья. Девушка переступила с ноги на ногу, и из-под каблука выкатился стеклянный глаз — почти такой же, как лежал у Айзека дома, в кармане куртки.
После этого гулять вечерами как-то расхотелось.
Он стал больше ездить на машине, а когда не получалось — уходить с работы позже, когда улицы становились безлюдными. Сами по себе кучи хлама не так уж и раздражали — к ним можно было привыкнуть.
Иногда, когда усталость не слишком душила, Айзек отправлялся на уборку. Обычно ближе к ночи, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из соседей. В преддверии Рождества света хватало — перемигивались гирлянды с заборов и фасадов домов, город у подножья холма сверкал рекламой. Айзек надевал рукавицы, брал упаковку пакетов для мусора и выходил на улицу. Собирал все подряд, попутно сортируя — фантики и жвачки в один мешок, книги — в другой, игрушки — в третий, железный хлам, не поддающийся опознанию — в четвертый… Он сам не знал, зачем делает это, но после каждой такой уборки из груди исчезал противный скользкий комок — на время, конечно.
Мусор Айзек потом распихивал по бакам, а игрушки и книги приносил домой. Работы хватало на все выходные — подклеить корешки, кое-где подновить обложки, заштопать кукольные платья и распоротые заячьи бока, отмыть румяные фарфоровые лица, расчесать спутанные кудри… Синий глаз довольно жмурился с серванта и, кажется, одобрял. Починенные вещи Айзек тайком разносил по всему городу; что-то оставлял у дверей детской больницы или у библиотеки, иногда наугад подсаживал игрушки на порог чьего-нибудь дома. Небольшое кукольное семейство в потертом английском твиде, оставленное у калитки соседей, на следующий день расположилось уже на подоконнике, в уютном тепле, и разглядывало заснеженную улицу нарисованными глазами.
Ночные вылазки становились все дольше. Иногда Айзек брал с собой термос с имбирным чаем и устраивал небольшие перерывы во время уборки — присаживался на чей-нибудь забор, грелся и глазел на пустой город.
Тогда-то и он и начал замечать их — «арестантов».
Первого он принял за припозднившегося прохожего. Мало ли кто и куда может идти ночью по городу? Длинное пальто черно-белой арестантской расцветки подметало обочину, высокий воротник почти целиком скрывал лицо. Проходя мимо Айзека, незнакомец не удивился ни грязным рукавицам, ни большим черным мешкам, наспех сложенным у забора — наоборот, кивнул, как старому знакомому, и слегка приподнял шляпу в знак приветствия. Айзек машинально ответил тем же, и только потом сообразил, что ему показалось неправильным.
Иглы и ножницы.
Иглы были заткнуты за рукав — сверкающей стальной полоской, как в наборе для шитья, Айзек уже насмотрелся на такие, выбирая инструменты для своей «мастерской выходного дня».
Ножницы торчали из кармана — шесть или восемь, судя по количеству ручек.
Странный прохожий надолго запал в память. Айзек думал о нем целую неделю, до следующего вторника, пока не повстречал второго такого же. На сей раз в веселую черно-белую полоску был комбинезон и шарф. Из нагрудного кармана все так же торчали разнокалиберные ножницы, а вокруг пояса, как пулеметная лента, был обмотан ремень с кармашками для катушек и швейных игл.
Айзек в этот момент пытался отодрать от асфальта намертво примерзшего плюшевого кенгуру. Задние лапы попали в лужу, а накануне ударили морозы, и теперь игрушке грозило остаться без солидного куска плюша.
— Помочь? — хрипло спросил человек в комбинезоне. Шарф, намотанный до самого носа, и низко надвинутое кепи не давали толком разглядеть лица, но, судя по голосу и прядям рыжих волос, это был совсем молодой парень — может, даже студент. — С ними так часто случается, особенно зимой.
— И что делать? — Айзек уставился на нежданного собеседника, дыша на озябшие пальцы. — Может, за кипятком домой сбегать?
Парень качнул головой.
— Не надо.
Он присел на корточки, достал из кармана ножницы и принялся методично и аккуратно сбивать лед. Кое-где приходилось долбить прямо по ткани, но парень умудрился нигде не прорвать ветхий плюш. Кенгуру извлекли, практически целым и невредимым, а потом торжественно усадили на самый большой мешок — любоваться городом. Парень убрал ножницы и натянул на покрасневшие пальцы рукава, чтоб хоть немного согреться.
Айзек спохватился и полез в сумку за термосом. Горячий чай исходил густым паром, а имбиря было столько, что горло продирало после каждого глотка, как от крепкого алкоголя. Пить из одной крышки с незнакомцами Айзеку раньше не приходилось, но сейчас все вышло настолько естественно, словно он каждую ночь это делал.
Только разговор не клеился.
Допив чай и согревшись, парень махнул рукой, замотал получше шарф и пошел вниз по улице. Снег той ночью не шел, и видимость была прекрасная; Айзек некоторое время наблюдал за парнем, пока тот не остановился тремя улицами ниже, у табачной лавки, и начал что-то то ли рисовать на стене, то ли соскребать с нее… От пристального разглядывания у Айзека вскоре заслезились глаза, и он вернулся к своей работе. Хлама по обочинам оставалось еще предостаточно.
А на следующий день, когда Айзек шел мимо табачной лавки, то заметил, что с боковой стены исчезла здоровенная трещина. Раньше через нее было видно, как продавщица внутри листает учебники, пока нет клиентов, а теперь стена стала целой, как новая. Только вдоль того места, где раньше змеилась трещина, шли мелкие, аккуратные стежки.
После этого Айзек стал искать людей в полосатой одежде уже специально. Он бродил с мешками не только по окрестным улицам, но и забирался в соседние кварталы. Там хлама было гораздо больше, но и «арестанты» встречались чаще. Выглядели они по-разному. Мужчины и женщины всех возрастов, от стариков до школьников, и объединяло их только одно — черно-белые полоски и швейные принадлежности. «Арестанты» принимали помощь Айзека как должное и сами помогали ему иногда, а он наблюдал за ними — и чувствовал, что медленно сходит с ума.
В ночь на двенадцатое декабря черно-белые собрались на площади перед библиотекой целой толпой, человек пятнадцать, наверное. Был среди них и рыжий парень в комбинезоне. «Арестанты» откуда-то притащили гигантские, в три этажа, стремянки и расставили вокруг библиотеки, взобрались на них и принялись тянуть что-то — Айзек никак не мог разглядеть, что. А потом проваленная крыша вдруг начала выпрямляться с хрустом и треском, как обледеневший купол сломанного зонтика. Черепичные полотнища хлопали на ветру, словно куски брезента. Рыжий парень тогда заметил Айзека, глазеющего на все вокруг с видом идиота, окликнул его и попросил подержать стремянку, а сам вдруг пополз по крыше вдоль разрыва, орудуя здоровенной иглой, как заправский сапожник. Ближе к утру от огромного разрыва не осталось и следа; парень скатился по крыше обратно к стремянке, спустился, молча пожал Айзеку руку, и все вокруг начали собираться. Через несколько минут остался только сам Айзек — в грязных рукавицах и с пустыми черными мешками для мусора.
Промаявшись на работе весь день, на следующие две недели он взял отпуск, вплоть до Рождества.
По ночам Айзек все так же бродил по округе, днем чинил книги и игрушки — сколько мог. На соседних улицах хлама уже почти не было, да и в ближайших районах стало почище. Но с того самого раза «арестанты» словно избегали Айзека — или случайным образом перестали попадаться навстречу. Он маялся, как от гриппа, и с каждой прогулкой заходил дальше и дальше, наворачивая круги по окрестностям. Сторожил «арестантов» у самых больших трещин, одну даже попытался заштопать сам, но то ли иглы были неправильные, то ли нитки, но трещина так никуда и не делась.
И вот однажды, уже под самое Рождество, возвращаясь из больницы с пустыми руками, Айзек заметил на дороге перед своим домом девчонку в полосатых чулках и в платье с длинными рукавами. Она была босая, но, кажется, ей это не доставляло никаких неудобств, даже в снегопад, на морозе. Ножницы и катушки ниток валялись рядом в беспорядке, а сама девчонка сидела, низко склонившись над чем-то.
Айзек недолго поколебался, но потом стянул рукавицы, распихал их по карманам и направился к «арестантке».
— Э-э… Привет.
— Привет, — буркнула она недовольно. — Отойди, фонарь загораживаешь.
— Сейчас. — Айзек послушно отступил в сторону. — Э-э… тебе не холодно?
— Есть немножко.
Волосы, заплетенные в небрежную косу, свесились через плечо и подметали асфальт. Они были красновато-каштановые и жесткие, почти как у тех кукол в твиде, которых Айзек подкинул соседям.
— Хочешь, чаю налью? У меня осталось в термосе.
— Хочу. — Девчонка на секунду замерла. — Только вот доделаю работу…
Айзек облизнул пересохшие губы. Было слегка нервно.
Или не слегка.
— А… а что ты делаешь?
— Штопаю кошку.
Айзека прошибло холодным потом.
— Кошку?
— Ну да, — сосредоточенно ответила девчонка. — Ее утром сбила машина. А кошка красивая, совсем новая. Жалко.
— Э-э… — Айзек присел на корточки рядом с «арестанткой». — Игрушечная кошка?
— Не-а. Настоящая.
Кошка, которую девчонка штопала, действительно была как настоящая. Свалявшаяся от снега серая шерсть, стеклянно застывшие желтые глазищи, неестественно вывернутая и закоченевшая лапа, кровяные подтеки… Айзек сглотнул и принялся чересчур тщательно заниматься термосом. Расстегнул сумку, вытащил термос, открутил крышку, налил чай, вытер капли с горлышка рукавом, выпил чай, протер крышку снегом, завинтил.
— Все, готово!
Голос у девчонки был исключительно довольный.
Она убрала иглу и нитки в карман платья и на секунду прижала мертвую, закоченевшую до деревянного состояния кошку к себе. Подышала на нее, почесала за ухом, чмокнула в окровавленный нос… И вдруг кошка недовольно зажмурилась и принялась вырываться из слишком крепких объятий — сперва вяло, а потом все активнее и активнее, пока наконец не съездила девчонке лапой по щеке, не выскользнула на дорогу и не убежала, отряхиваясь по пути от снега.
«Арестантка» из-за царапины, кажется, только обрадовалась.
— Во, злющая! И красивая, да?
— Кто?
Вопрос застал Айзека врасплох.
— Кошка.
— Да.
— Жалко ее было… — со вздохом повторила девчонка и улыбнулась: — Слушай, ты мне ведь чай обещал, да?
У «арестантки» были красивые синие кукольные глаза, фарфоровая кожа и теплая, человеческая улыбка.
Айзек механически отвинтил крышку термоса и налил еще чаю. Он был уже не таким горячим, но пар все так же шел. Девчонка выхлебала свою порцию в один глоток и попросила еще, а пока Айзек разливал — разглядывала его руки.
— Ну-ка, дай, посмотрю.
Он едва успел отставить крышку и термос, когда девчонка схватила его за руку и потянула на себя, а потом бесцеремонно — и больно — развернула к свету, к фонарю.
— Да-а… — протянула она, трогая холодными пальцами грубую ладонь Айзека, едва зажившие следы от уколов из-за швейных иголок и порезов от ножниц. — И давно ты занимаешься починкой?
— Почти два месяца.
— С Самайна?!
— Попозже начал.
— Плохо, — резюмировала девчонка и огляделась по сторонам, наконец отпустив руки Айзека. — То есть хорошо, что ты кругом прибрался, но для тебя — плохо. Скажи, а ты случайно не находил ничего необычного? Ну, незадолго до…
Айзек сразу понял, о чем речь — еще бы, ведь ответ был прямо перед ним, на фарфорово-белом лице.
— Глаз. Я нашел ярко-синий глаз. Тогда, еще давно, когда город завалило снегом. Атлантический циклон…
— А… Ясно. — Она растерянно тронула ножницы. В ее голосе появились неожиданно ласковые нотки. — Тогда все ясно, — повторила она, почему-то избегая глядеть на Айзека. — Слушай, ты ведь недалеко живешь? Сбегай за глазом, хорошо?
Отказаться Айзек не смог — просто язык к гортани присох при одной мысли об этом.
Дома было холодно и темно. Айзек забыл включить отопление, уходя на свою ночную вылазку, но заметил только сейчас. Как и скопившуюся пыль на комоде, и посуду — в раковине. В стенах, конечно, не было трещин, да и сломанные игрушки нигде не валялись, но в целом дом сейчас куда больше напоминал выстывшую пустую улицу, чем место, где живут люди.
Глаз нашелся быстро — он лежал там же, где его оставили, в вазочке на серванте, мигал себе и мигал, грустно и понимающе. Айзек так и не рискнул сунуть глаз в карман — нес в руке, и от нарисованных ресниц было слегка щекотно.
— Ну, точно, — вздохнула девчонка, когда Айзек показал ей глаз. — Это его, наверняка. Вот же растяпа… Пойдем, вернем глаз хозяину.
Айзек послушно встал и закинул на спину рюкзак. Руки и ноги словно онемели.
— Слушай… когда я его отдам, то перестану… видеть?
Вопрос звучал по-дурацки, но девчонка поняла.
— Не совсем. И не сразу. Может, до равноденствия еще продержишься, ты же долго его у себя хранил… Эй, ну не грусти, это же к лучшему.
Девчонка пихнула его локтем в бок, и Айзек только тогда понял, что они уже долгое время идут по незнакомой улице. Кусок памяти словно ножницами вырезали. Вокруг валялось много хлама, очень; не только книги и игрушки, но и машины, и какая-то бытовая техника… Пару раз Айзек заметил что-то похожее на человека, но ему хотелось верить, что это была всего лишь ростовая кукла или манекен.
— А все это, куклы и вещи… они откуда?
— Отовсюду, — передернула плечами «арестантка». Платье липло у нее к коленкам, как наэлектризованное. — Что-то выбрасывают, что-то забывают — так хорошо забывают, что оно проваливается оттуда сюда. Ну, ты знаешь, как это бывает. Дети вырастают и все такое.
— А кошка?..
— Кошку, наверно, тоже выбросили. Но вообще иногда это происходит случайно. Когда что-то уже не нужно там, но и сюда этому чему-то рановато… А, ладно, сам поймешь когда-нибудь. Или нет.
Они некоторое время молчали и просто шли. Айзек хотел спросить еще, но тут девчонка заговорила сама, очень тихо:
— Слушай, ну… а у тебя есть что-нибудь важное? Или кто-то? Девушка?
— С весны вроде бы нет, — сознался Айзек. Сейчас это уже не казалось трагедией. — Ушла к другу. Моему.
— Значит, друга у тебя теперь тоже нет?
— Ну, да. Бывает.
— Конечно, бывает… А семья?
— Нет.
Айзек сказал, как отрезал.
— Ясно… — пробормотала девчонка и уткнулась взглядом в дорогу. — А у тебя есть… Впрочем, ясно, что нет. То-то и оно… то-то и оно…
— Ты о чем?
Айзеку стало уже не тревожно — тягостно. Как во сне, когда хочется проснуться, но не выходит. Фонари перемигивались желтым и синевато-белым, освещая груды хлама и битые автомобили, а вдоль дороги тянулась глубокая трещина.
— Да так, ни о чем. Мы уже пришли, кстати.
Они остановились перед большим старым домом. Он весь был в разломах и не разваливался на части, кажется, только из-за грубых ниток, стягивающих края трещин. От калитки к порогу стелился вытертый красный ковер, а через щель в двери сочился мягкий, теплый свет.
Девчонка пихнула ногой дверь и бесцеремонно шагнула через порог. Айзек ожидал увидеть что угодно, кого угодно… только не того рыжего парня в комбинезоне, методично штопающего потрепанного игрушечного медведя.
Парень обернулся с интересом, но тут же заскучал и поплотнее подоткнул шарф.
— А, это ты. Помочь пришла? Я думал, ты по живым.
— Я думала, ты по игрушкам, — едко передразнила она его и отобрала у Айзека синий глаз. — Ничего не терял?
— Вроде нет.
— А это?
И она небрежно бросила ему глаз, как мячик для пинг-понга.
Парень вскочил на ноги и в невозможном прыжке поймал его — у самого пола. Потом подбежал к окну, блестящему, как зеркало, повернул кепку козырьком назад, поднес руку к лицу, ойкнул… Когда он развернулся, то смотрел на Айзека и девчонку уже двумя глазами — кукольно синими, кукольно томными и лукавыми.
Парень моргнул.
Айзек рефлекторно сжал кулак, чувствуя иллюзорное щекотание нарисованных ресниц.
— А, теперь правда лучше видно! — обрадовался парень. — Нет, серьезно, я думал, что все, конец теперь… Ты молодец! А это кто? — он ткнул в Айзека пальцем.
— Тебе лучше знать, — пожала плечами «арестантка». — Твоя ведь работа.
Он сощурился, недоверчиво моргнул.
— О, точно. Должны быть такие аккуратные стежки, я старался… Так это у тебя был мой глаз? Спасибо! — и он горячо потряс руку Айзека. — Тогда такая метель была, я все время лицо тер, тер, уронил, стал искать, а нашел тебя, и вот… Спасибо!
Парень бы еще долго рассыпался в благодарностях, но тут влезла девчонка и решительно отстранила его:
— Не надо. Ему еще домой возвращаться, а это, сам понимаешь, тяжело… Пойдем. Я тебя отведу.
Обратную дорогу Айзек запомнил плохо — или, вернее, не запомнил вообще. Девчонка крепко держала его за руку, но все остальное плыло, как в бреду. В память врезалась только страшная черная трещина, рассекающая небо от горизонта до горизонта.
У калитки дома девчонка выпустила руку Айзека и вздохнула:
— Всё. Дальше сам. Не пугайся — сначала сложно будет, но потом сообразишь, что к чему… И напросись на Рождество к кому-нибудь в гости, что ли. Мы проследим, чтобы тебя позвали.
Она улыбнулась и потрепала его по щеке — белой, фарфоровой рукой.
Айзек как будто от сна очнулся.
— Погоди… А я еще встречу тебя? Или не тебя, но кого-нибудь из ваших?
— Ты? — Она наклонила голову на бок, и тяжелая коса мотнулась через плечо. — Да, конечно. Ты — обязательно встретишь, ведь у тебя хорошие руки… Только не скоро.
Девчонка заставила Айзека наклониться, привстала на цыпочки и поцеловала его в лоб — холодными, кукольными губами с запахом имбиря.
— Как тебя зовут?
— Айзек.
— Возвращайся домой, Айзек. Спасибо тебе за все.
А дома было пусто, холодно и темно.
Первым делом Айзек включил отопление. Потом прошелся с мокрой тряпкой по всему дому, безжалостно смывая пыль и грязь. Разогрел в духовке пиццу. Зачем-то позвонил домой напарнице с работы, выслушал массу нелестного о людях, которые трезвонят в пять утра и с облегчением извинился, пообещав все объяснить завтра. Да-да, завтра, в канун Рождества, в офисе.
Конечно, он туда придет.
Почему нет?
Позже, в ванной, Айзек долго стоял под горячей водой, а потом разглядывал спину в мутном зеркале. От спины до поясницы, конечно, тянулся еле заметный шов.
Очень-очень аккуратные стежки.
Айзек медленно выдохнул и закрутил воду.
— Завтра, — произнес громко, — завтра все будет по-другому.
Но подумал, что штопать игрушки и клеить книги некоторое время продолжит. В конце концов, видеть всякое Айзек будет еще до равноденствия.
А кукла сказала, что у него хорошие руки.
Софья Ролдугина
Родилась в Москве. В 2008 году закончила Колледж МИД России, затем два года провела в командировке в Бразилии. После возвращения в Россию продолжила работать в Архиве МИД.
Примерно в это же время серьёзно увлеклась фантастикой. Дебютный роман «Ключ от всех дверей» занял первое место на конкурсе фантастики «Триммера-2010» и вскоре был опубликован издательством «Центрполиграф». А через год издательство «ЭКСМО» выпустило мои книги «Белая тетрадь» (2012 г.) и «Зажечь звезду» (2013 г.). Также публиковалась в журнале «Seagull Magazine» (стихи, рассказ), в газете «Интеллигент» (стихи), в электронном журнале «Буквица» (стихи).
На первый взгляд Маррь ничем не отличалась от других заброшенных деревушек. Полтора десятка кособоких приземистых домиков, прилипших к обеим сторонам дороги, больше напоминающей временно пересохшее русло бурной реки. Такие места, с лёгкой руки остряка Лёшки Ильина, группа называла «ненаселёнными пунктами». Два дня назад они оставили за спиной сразу три таких «пункта». Ещё один миновали не далее как вчера. Не было никаких оснований ожидать, что в пятой, наиболее удалённой от цивилизации деревне, ещё остались люди. Бог — он троицу любит. Про пятёрки никто не говорил.
И всё же Сергей Иванович Потапов привёл группу в Маррь. Потому что упоминание в монографии Гревингка — это вам не фунт изюму! Сложенная вчетверо ксерокопия брошюры лежала в нагрудном кармане потаповской «энцефалитки», возле самого сердца, и стучала туда, как пресловутый «пепел Клааса».
— Да поймите вы! Это же 1850 год! — вещал он на каждом привале, размахивая перед Алёнкой и Лёхой мятыми перепачканными листами. — Афанасьев эту легенду только через девятнадцать лет запишет! А у Гревингка — вот! Даром что геолог!
Потапов шлёпал распечаткой по колену и с видом победителя поправлял очки. Малочисленная группа не спорила. Меланхолично пожимала плечами, хмыкала неоднозначно и продолжала заниматься своими делами. Алёна Виртонен, большая аккуратистка и умничка, перепаковывала рюкзак, стремясь достигнуть какой-то запредельной эргономичности, а Лёшка Ильин неловко пытался ей помогать. Студенты не разделяли восторгов своего руководителя. Подумаешь, самое раннее упоминание легенды о Снегурочке! Если бы кто-то из них заранее знал, что до зачёта неделя дня пешего пути… В первую же ночёвку Сергей Иванович невольно подслушал, как Лёшка, жалуясь Алёне на стёртую ногу, бросил в сердцах:
— Манал я такие «автоматы»! Ну, Потапыч, зараза лысая!
А сейчас лысину Потапова нещадно пекло июньское солнце, от которого не спасала даже бандана. В Маррь они вошли чуть за полдень, когда светило включилось на полную мощность. На единственной улице не было ни души. Стук и зычные крики, исторгаемые Лёхиной глоткой по поводу и без, увязали в плотной пелене тишины, стелющейся от дремучего леса, кругом обступившего деревню. Однако опыт подсказывал Потапову, что Маррь всё же живая. Во-первых, в воздухе отчётливо пахло дымом. Не едким костровым, а более мягким, печным. Во-вторых, стёкла в большинстве изб хоть и заросли грязью, но стояли. Мёртвые дома, как и люди, в первую очередь лишаются своих глаз. Только не птицы их выклёвывают, а ветер. Ну и, в-третьих,… где-то недалеко жалобно блеяла коза.
— Ау! Есть кто живой?!
Лёха забарабанил кулаком в высокие посеревшие от времени ворота, с ржавым кольцом вместо ручки. Заборы здесь ставили из наглухо подогнанных друг к другу досок, существенно превышающих человеческий рост. Не то, что редкозубые оградки, догнивающие свой век в пройденных «ненаселённых пунктах». Пытаясь заглянуть во двор сквозь щель в воротах, Потапов мягко оттеснил Лёшку в сторону.
— Эй, хозяева, есть кто дома?! — Сергей Иванович вложил в голос максимум почтения. — Мы этнографическая экспедиция…
Никто не ответил. Потапов прислушался. Показалось, или за забором действительно заскрипела приоткрывшаяся дверь? Стянув бандану, он обтёр прелую лысину и капельки пота над верхней губой.
— Сергей Иванович, — Алёнка деликатно дёрнула его за рукав. — Местный житель на горизонте.
С противоположного конца деревни, вывернув из-за сарая с провалившейся крышей, плелась одинокая фигура. Рыхлая женщина с нечёсаными патлами, скрывающими широкое лицо. Покрытые синяками и ссадинами полные руки безвольно повисли вдоль тела. Окутанные облачками пыли босые ноги шлепали по засохшей земле. В такт мелким семенящим шагам подпрыгивали обвислые груди, прикрытые одной лишь грязной ночной рубашкой. Другой одежды на женщине не было.
— Ого! С утра выпил — день свободен! — гоготнул Лёшка. — Интересно, чем это мадам так упоролись? Тормозухой, что ли?
Сергей Иванович сделал пару шагов навстречу и, точно мантру, повторил:
— Мы этнографическая экспедиция! Доброго дня вам!
Никакой реакции. Взгляд женщины, направленный сквозь троицу этнографов, уходил куда-то вдаль, теряясь в густом лесу. Грязные ноги, живущие отдельной от тела жизнью, выворачивались под самыми необычными углами, отчего казалось, что движется женщина благодаря одной лишь инерции. Сбросив рюкзак на землю, Лёшка пошёл ей навстречу.
— Лёш, да не трогай ты ее! На фиг, на фиг… — в голосе Алёны послышалась брезгливость. — Больная какая-то…
— Да погоди, ей, походу, плохо совсем, — отмахнулся Ильин. — Эй! Эй, тётя!
Ни тогда, ни потом, Потапов так и не почувствовал опасности. Вплоть до момента, когда исправить что-то стало уже невозможно. Опасность? Это ясным-то днём?!
Вблизи толстуха в ночнушке оказалась весьма рослой. Головы на полторы выше Лёшкиных ста восьмидесяти. Поравнявшись с парнем, она подняла руки, словно предлагая обняться. Неугомонный Ильин, вполголоса выдав какую-то пошлую шутку, попытался отстраниться. Суетливо, нервно. Видно, сумел разглядеть что-то за шторкой грязно-белых волос. Нечто такое, во что и сам не сразу поверил. А потом уже попросту не осталось времени. Совсем. Пухлые ладони одним невероятно быстрым и выверенным движением свернули Лёшке шею.
Треск сломанных костей показался Потапову таким громким, что заложило уши. Эхо страшного звука металось над притихшей деревней, рикошетя от мрачных елей, как пинбольный шарик. Где-то совсем рядом заорал какой-то мужик. Потапов не сразу осознал, что этот перепуганный рёв вылетает из его глотки, а сам он уже мчится к упавшему в пыль Лёшке. В спину хлестнул тонкий визг Алёны, наконец сообразившей, что произошло. На полном ходу Потапов налетел на толстуху, угодив костлявым плечом аккурат между обвислых грудей. Не удержавшись на ногах, повалился сверху на рыхлое, студенистое тело. От удара Сергей Иванович прикусил язык, очки слетели с носа и утонули в высохшей колее. Женщина под ним извернулась, неожиданно мягко и плавно вильнув бёдрами, словно подталкивая к соитию. Несмотря на весь ужас ситуации, Потапов отстраненно почувствовал, как обгоревшие на солнце щёки заливает краска смущения. Отталкиваясь руками, он попытался подняться…
…и глупо застыл, в миссионерской позе нависнув над сбитой женщиной. Их лица разделяло меньше полуметра. На таком расстоянии Потапов прекрасно видел даже без очков. Но поверить увиденному не мог. Под ним лежал не человек. Грубое лицо существа покрывали короткие, напоминающие щетину, прозрачные волоски, под которыми легко просматривалась ноздреватая пористая кожа. Грязно-белые патлы смело на затылок, обнажив вывернутые ноздри, острые звериные уши, и бессмысленный мутный глаз цвета затянутого ряской болота. Один. Прямо посреди лба. Жуткую морду на две неравные части разделяла тонкая щель безгубого рта. Она медленно распахивалась, обрастая неровными треугольными зубами, широкими и крепкими. А Потапов, как загипнотизированный, смотрел и не верил глазам.
Больно вдавив кадык, горло Потапова перехватили толстые пальцы. Лишившись воздуха он, наконец, затрепыхался, тщетно пытаясь отодрать обманчиво слабые руки. Под рыхлыми телесами скрывались стальные мышцы. Перед глазами учителя заплясали фиолетовые круги. Непрекращающиеся крики теперь долетали до него, будто через толстое ватное одеяло. В ушах звенело. Лишённое кислорода тело зашлось мелкой дрожью. Пытаясь вырваться, он бестолково молотил кулаками бледную тварь и что-то хрипел. В какой-то момент Потапову послышалось, как в дрожащий Алёнкин визг вплетается встревоженный старческий голос — предсмертный кульбит паникующего мозга. А через секунду грубые тиски на горле разжались, дав дорогу потоку восхитительного свежего воздуха. Голова взорвалась разноцветной вспышкой, горло разодрал жгучий кашель, и Потапов завалился на бок, больно приложившись головой о твёрдую землю. Он понимал, что сейчас, в непосредственной близости от смертельной опасности, не самое подходящее время, чтобы терять сознание. Но когда невидимые руки подхватили его с двух сторон и потащили прочь, Сергей Иванович всё же благодарно нырнул в чёрную бездну беспамятства.
***
Сквозь щели забранных ставнями окон на грязный пол падал свет. День вошёл в полную силу; полутёмную избушку со всех сторон пронзали солнечные спицы. Пролетающие сквозь них пылинки вспыхивали волшебными искрами. Во дворе заливисто чирикали дерущиеся воробьи. Где-то на краю деревни хрипело радио «Маяк»…
За высоким забором молчаливо топталась бледная погань.
Покачав кудлатой седой головой, дед Хилой отодвинулся от окна. Видимо, не доверяя ставням, для верности задёрнул его занавеской. В доме страшно воняло падалью, однако ни у кого даже мысли не возникло попросить распахнуть окна. Эпицентр смрада, похоже, находился где-то в кухне, но заходить туда не хотелось совершенно.
— Мужика хочет, — косясь на Потапова, сказал хозяин. — У ней щас самая пора етись.
Их спаситель оказался крепким высоким стариком, удивительно подвижным для своих лет и габаритов. Повадки и действия его напоминали матёрого первопроходца, чей форт осаждают кровожадные индейцы.
— Что ж она Лёшку тогда… — закончить Потапов не сумел. Всхлипнул по-бабьи и откинул голову назад, крепко приложившись затылком о бревенчатую стену. Боль отрезвляла, не давала забыть, что происходящее с ними реально.
— А того, что поперву — еда! А опосля уж всё остальное, — дед Хилой назидательно покачал узловатым перстом. — И что вам дома не сидится, туристы, в бога душу…
— Сказки собирать приехали, — ядовито ответила Алёнка.
Она поразительно быстро пришла в себя. Едва ускользнувший от смерти Потапов, забившись в угол, трясся осиновым листом, а девчонка, всего час назад визжавшая так, что лопались стёкла, воинственно расхаживала по комнате, примеряя к руке то изогнутую кочергу, то увесистое полено, сдёрнутое со сложенного возле печки дровяника. Не удовлетворившись, вынимала из кармана складной нож и принималась проверять, легко ли выходит лезвие. Она жаждала действия. Дед Хилой со своего табурета наблюдал за Алёнкиными манипуляциями, посмеиваясь в бороду.
— Ты, девонька, шилом своим её разозлишь только. От стали в таких делах од…
— Что она такое?! — перебила Алёна. — Леший? Йетти? Кикимора какая-нибудь?
Этот вопрос она задавала каждые пять минут. Дед Хилой отмалчивался. Вот и сейчас, недовольно зыркнув на непочтительную соплюху, он просто закончил начатую фразу.
— …одна польза — горло себе перерезать, чтобы живьём не взяла.
Виртонен резко обернулась к Потапову.
— Бежать надо, — выпалила она. — Вернёмся с помощью, и раскатаем эту… это…
Сергей Иванович испуганно икнул. Сама мысль о том, чтобы выйти наружу, снова ощутить сверлящий взгляд одинокого глаза… почувствовать себя мясом… Спина его неосознанно вжалась в ошкуренные брёвна. Глядя на суетящуюся девчонку, Дед Хилой недоверчиво выгнул брови, в который раз уже покачал нечёсаной башкой и скрылся в кухне.
— Рванём, со всех ног! Она же плетётся, как дохлая кобыла! — присев возле учителя, Виртонен схватила его за плечи. — Она нас хрен догонит! Давай, Потапыч, миленький! Рюкзаки бросим, и рванём…
В запале Алёна даже не заметила, что назвала преподавателя по прозвищу. Глаза её лихорадочно горели, изломанные в походе ногти царапали кожу Потапова даже сквозь куртку. Напрягшиеся мышцы поджарого девичьего тела сочились адреналином. Для себя Виртонен уже всё давно решила. Сергей Иванович опустил голову, пряча взгляд среди рассохшихся досок давно неметёного пола.
— Тряпка! — брезгливо выплюнула Алёнка.
Больше она не произнесла ни слова. Деловито распотрошила рюкзак, откладывая в сторону самое необходимое. Распихала по карманам пакетики с орехами и изюмом, полулитровую бутылку кипячённой воды, складной нож и спички. Длинный «полицейский» фонарик оставила в руке, накинув петлю на запястье. Решительно отбросила засов и шагнула на улицу, так ни разу и не взглянув на сжавшегося в углу Сергея Ивановича.
На шум открывшейся двери из кухни выглянул дед Хилой. Безучастно оглядел комнату: Потапова, разорённый рюкзак, распахнутый дверной проём. После чего кивнул и сказал:
— Не пошёл? Правильно сделал.
— У меня мениск повреждён, — поспешил оправдываться Сергей Иванович. — А у Алёны разряд по лёгкой атлетике! Я темпа не выдержу, а так…
— Сдохнет, — равнодушно перебил дед Хилой. — Хоть так, хоть этак.
Шурша заскорузлыми шерстяными носками по полу, он прошаркал к двери, но не закрыл, а остался стоять в проёме, «козырьком» приложив руку ко лбу.
— Позапрошлой зимой Лиша шестерых мужиков положила. С ружьями и собаками. Троих уже в лесу догнала, и снегоходы не помогли. Эт она только на солнышке квёлая, а ночью скачет — что твоя коза! А уж зимой…
Потрясённый Потапов встал и опасливо подошёл к своему спасителю. С высокого порога крохотная Маррь отлично просматривалась в обе стороны. Сергей Иванович как раз успел заметить, как скрылась между ёлок ярко-красная курточка Алёны Виртонен. Следом за ней с огромным отставанием плелось существо, голыми руками убившее Лёшку Ильина.
— Как… — Потапов нервно сглотнул, — как вы её назвали?
Дед Хилой смерил учителя хмурым взглядом из-под разросшихся седых бровей.
— Сказки, говоришь, собираешь? — невпопад ответил он. — А слыхал такую: жили-были старик со старухой, и не было у них детей. Уж сколько они Христу не молились — всё без толку! А как пошли они в лес дремучий, старым богам поклонились, вылепили себе дитятю из снега, так и ожила она. Подошла к ним, да молвит: тятенька, маменька, я теперича дочка ваша, оберегать вас стану. Только горячим меня не кормите — растаю! Обрадовались дед с бабкой, да назвали девчонку…
— Снегурочкой… — шёпотом закончил Потапов.
Дед Хилой кивнул. У кромки леса мелькнула в последний раз и исчезла грушевидная фигура женщины в грязной ночнушке.
— Далеко не убежит, — старик отнял руку от морщинистого лба. — К утру назад воротится. Пойду-ка к Тойвовне схожу, мукой одолжусь, раз такая оказия.
Кряхтя от усердия, дед Хилой натянул резиновые калоши и ушёл. К соседке. За мукой. Как будто мир по-прежнему оставался нормальным.
***
Дед Хилой вернулся с берестяным лукошком, в котором, помимо муки, оказалась пыльная литровая банка и мешочек с неведомым содержимым. Привычно заложив засовом толстую дверь, старик скинул калоши и отправился на кухню. Потапов набрал побольше воздуха в лёгкие и отправился туда же, с головой нырнув в густой смрад. Источник тухлого запаха обнаружился сразу: жестяной таз, стоящий в самом углу, за печкой. А точнее, его содержимое — пяток ворон со свёрнутыми шеями. По чёрным перьям лениво ползали жирные личинки, при виде которых желудок Потапова подпрыгнул к горлу. Глядя на побледневшего учителя, дед Хилой прикрыл таз пыльным мешком.
— Ты морду-то не криви, сказочник! Эта падаль тебя от смерти спасла… а может, и отчего похуже.
Осторожно высунув нос из-под ладони, Потапов, наконец, решился вдохнуть. Не сказать, чтобы воздух очистился, но делать было нечего.
— Разве может быть что-то хуже?
— Кому как, — философски заметил старик. — Оно, может, и впрямь, ничего хуже смерти нет. Да вот только помирать, опосля себя целый выводок одноглазых щенков оставляя… мне б совсем тоскливо было. Дети — они ж страшнее семи казней Египетских. А лиховы дети…
Хилой замолчал, укладывая в топку нарезанную щепу и бересту. Чиркнула спичка и огонь проворно перепрыгнул на маленький деревянный шалашик. Белый дым потянулся было к дверце, но быстро опомнился и устремился кверху. Загрузив печь дровами, дед Хилой захлопнул дверцу. Эмалированный чайник звякнул закопчённым дном, встав на плиту. Под напором засаленной открывалки с принесенной банки слетела крышка. В острой вони гниющей птичьей плоти проклюнулась тонкая нотка клубничного аромата.
— Вот. Тойвовна гостюшке передала, — старик подвинул к Потапову чайную ложку и блюдце со сколотым краем. — Тебе, значится. Почаёвничаем. Это снегуркам горячего нельзя, а нам…
— Вы сказали, что это… — чтобы не смотреть на укрытый мешком таз, Потапов сел вполоборота, — … что это меня спасло. Как?
На долгое время воцарилось молчание. Пока на плите не забулькал чайник, старик сидел за столом, демонстративно не глядя в сторону Сергея Ивановича и занимаясь своим делом. В таинственном мешочке оказались измельчённые травы, ароматные настолько, что даже мерзкая вонь, сдавшись, расползлась по углам и затаилась, выжидая время, чтобы вернуться. Только когда чашки наполнились чаем, а в блюдцах растеклись кровавые лужицы, украшенные крупными ягодами клубники, дед Хилой, наконец, заговорил.
— Ты, кажись, сказки собирать приехал? Ну так и слушай, старших не торопи!
Покорно склонив голову, Потапов принялся прихлёбывать обжигающий травяной отвар. Оледеневшее от страха нутро, кажется, начало оттаивать.
— Лишке горячее пить — себя губить. Она суть что? Упырь обнакновенный! Просто не кровушку горячую ест, а токмо мертвечину холодную. Видал, как она дружка-то твоего оприходовала? Ни единой капельки не пролила! Трупоеды от живой крови дуреют шибко, потому как меры не знают. Нажрутся от пуза, а потом болеют… Ну а когда она тебя душить стала, я её вороной и угостил. Лишке — чем гнилее, тем слаще! А ты как думал, я для себя эту падаль готовлю? Мы Лишку по очереди подкармливаем, штоб, значится, за нас не взялась…
Старик слизал с ложки огромную ягоду и довольно причмокнул. А Потапов, внутренне содрогаясь, внезапно вспомнил широкую пасть и зубы… слишком тупые, для того, чтобы рвать живое мясо. Больше пригодные для дробления костей, в которых таится сладкий мозг.
— Лишка, это Лихо? — воспользовался паузой Потапов. — Лихо одноглазое?
— Смышлёный, — кивнул хозяин, счищая с ложки излишки варенья о край блюдца.
— А… а Снегурочка?
Над столом вновь повисло молчание. Дед Хилой задумчиво выхлебал кружку до дна и наполнил по новой. Когда Потапов решил, что старик вновь обиделся, тот внезапно начал рассказывать. Он говорил долго, путано, с какой-то неявной, плохо скрытой горечью.
— У нас, за Марревой гатью, испокон лихи водились. Когда моя прабабка маленькой была, они в лесу ещё чаще встречались, чем теперь зайцы. Так она сказывала. А когда её прабабка девкой сопливой была, так и вовсе, мол, целыми семьями жили, голов по двадцать. И людей тогда не губили. Их не тронь, и они не тронут. Зверя — вдоволь, рыбы, птицы — на всех хватает! Ягода, грибы, корешки разные — не то, что сейчас. Летом жирок копили, а зимой спали, совсем как косолапые… но уж если просыпались по зиме, всем худо приходилось. Наша Снегурочка уже восьмую зиму не спит…
Забыв про стынущий в кружке чай, Потапов слушал, разинув рот. Уста хмурого, неприятного старика отматывали назад историю, столетие за столетием, к самому началу времён, где бок о бок с Человеком жили те, кто сегодня уцелел лишь в сказках. Туда, где шаманские пляски призывали дождь и солнце, в покрытых ряской водоёмах плескались пышногрудые русалки, и рыскала под землёй белоглазая чудь. Где Одноглазое Лихо было такой же частью природы, как вороны и медведи, и олени, и белки, и другие четвероногие, пернатые и ползучие твари.
Внимая торопливой, сбивчивой речи Марревского старожила, Потапов с головой погружался в мир древнего волшебства, жестокой кровавой магии. Становился сторонним наблюдателем грандиозной битвы за место под солнцем, в которой проигравшая сторона исчезала навсегда, превращаясь в предания, легенды и детские страшилки. Избегая войны с более сильным и жестоким противником, Старый Мир откатывался всё дальше и дальше. И постепенно не осталось лесов настолько глухих и далёких, чтобы туда не добрался вездесущий Человек, жаждущий новых охотничьих угодий, рыбных рек и пахотных земель. А потом чужеземцы из-за моря подарили Человеку Крест. И Человек захотел очистить новые земли от скверны…
Страх исчез. Смытый душистым травяным чаем, уступил место жалости. Тоске по убитой сказке. В голове шумело, точно после выпитого литра водки. Разглаживая на столе мятую распечатку монографии Гревингка, Сергей Иванович втолковывал ничего не понимающему, осунувшемуся старику:
— Всегда не мог понять, что за мораль у этой сказки? Не лепи детей из снега? Не прыгай через огонь? Не слушай подружек? Какой позитивный посыл несёт эта история? Чему научит ребёнка? А ведь просто искал не там! Кто бы знал, а?! Горячим меня не кормите…
Она действительно вернулась только с рассветом. Дед Хилой уже спал, забравшись на прогретую печь, а Потапов, распахнув ставни, смотрел, как потягивается просыпающаяся заря. Снегурочка вышла из леса, стряхивая с босых ног рваные останки ночного тумана. Вышагивая легко, почти грациозно, она больше не напоминала пьяную гориллу. Прямая спина, высоко поднятая голова, уверенный шаг. Вся она даже стала как будто стройнее и чище. В грубых линиях её лица, в тяжело обвисших грудях и отяжелевшем от многочисленных родов животе Потапов видел черты языческих богинь, чьи статуэтки по сей день находят от Урала до Дальнего Востока. Вымокшая в росе шерсть серебрилась и отблёскивала в лучах зарождающегося светила. В это мгновение Снегурочка казалась почти прекрасной. Неземной. Осколком старого дикого мира. Частичкой зимы, неведомо как уцелевшей жарким засушливым летом.
Потапов не мог сказать, сколько из этого он действительно увидел, а сколько дофантазировал, вдохновлённый рассказом Хилоя. Волшебство пропало, когда кротовьи глазки учителя разглядели среди травы яркое пятно. Правой рукой Снегурочка волокла за ногу тонкое девичье тело в разодранной красной куртке. На вывернутом запястье мёртвой Алёны болтался включенный полицейский фонарик. Стиснутая ладонь по-прежнему сжимала рукоятку ножа. Стальное лезвие, обломанное чуть выше середины, испачкалось в чём-то чёрном и липком.
***
И дни потянулись транспортёрной лентой — такие же повторяющиеся, бесконечные и чёрные. Ещё затемно дед Хилой уходил на огород, отгороженный от Снегурочки высоким забором. Там он копался на грядках, пропалывал, рыхлил и поливал, а к обеду, проверив ловушки на ворон, возвращался в дом, прячась от полуденного солнца. Не зная, куда себя пристроить, Потапов слонялся по двору, стараясь не подходить близко к воротам.
На восьмой день вынужденное заключение стало невыносимым. Мёртвого Лёшку Снегурочка уволокла в сторону леса, а тело Алёны, брошенное на самом солнцепёке, быстро превращалось в падаль. Каждую ночь лихо приходило к нему кормиться. К счастью, батарейка фонаря разрядилась ещё до наступления сумерек. Однако Потапов всё равно не мог уснуть, слушая чавканье, хруст разгрызаемых костей и отвратительные сосущие звуки. А по утрам белёсая тварь подтаскивала исковерканные останки поближе к окну, и совсем по-звериному принималась на них кататься. Глядя на это дело, дед Хилой мрачно шутил:
— Покатайся, поваляйся, Алёнкина мясца поевши… — усмехался он, не зная даже, что совершенно точно угадал имя убитой Виртонен. — Вишь, как изводится, Лишка-то! Эт она для тебя старается, невеста бесова… Марафет наводит…
Юмор у него был сродни хирургическому: циничный, выстраданный долгими годами, проведёнными бок о бок со Смертью. И на восьмой день Потапов понял, что если ещё хоть часок проведёт среди удушающей жары, омерзительной вони и чернушных шуточек, то сойдёт с ума и сам выскочит к одноглазой твари с предложением руки и сердца.
В рюкзаке покойной Виртонен нашлось всё необходимое. Сидя на крыльце, освещаемый лучами восходящего солнца, Потапов обматывал найденную во дворе палку обрывками Алёнкиной футболки, тщательно вымоченными в бутылке с бензином для костра. Он пытался прочувствовать момент, ощутить себя древним витязем, идущим на бой с тёмными силами, но получалось слабо. Потапов не был рождён для битвы. Для пересчёта всех его драк хватало пальцев одной руки. И даже тогда неиспользованных оставалось больше половины.
Закончив импровизированный факел, Потапов встал возле высоких ворот, всё ещё надеясь уловить важность момента, какой-то особый мистический знак. Однако всё оставалось прежним: лысеющий учитель истории с пересохшим от волнения горлом по одну сторону забора, и беловолосая одноглазая погибель, шумно сопящая по другую. Слышно было, как за домом сам с собой разговаривает дед Хилой. Потапов недоумённо пожал плечами, поджёг факел, откинул засов и шагнул на улицу. Будто пересекая черту между миром живых и миром мёртвых.
С пылающим факелом в руке он больше не боялся. Отдавшись во власть электричества, люди утратили веру в огонь. Не удивительно, что за восемь лет никто даже не подумал о том, чтобы сжечь одноглазое лихо. Люди слишком привыкли полагаться на свои игрушки. Навигатор выведет из самой глухой чащи, ружьё защитит от хищников, а фонарь разгонит тьму. Вот только как быть с теми, кто сам является частью тьмы? Сжечь! Огонь вечен и никогда не боялся темноты и того, что в ней сокрыто. Потапов мысленно поблагодарил погибших студентов, подаривших ему время, чтобы осознать это.
При виде огня единственный глаз Снегурочки широко распахнулся. Страх — первая живая эмоция, которую Потапов прочёл на грубой уродливой морде. Снегурочка торопливо отпрянула. Пылающий факел очистил дорогу в доли секунды. Можно было спокойно уходить, двигаться к городу, ночами отгораживаясь от нечисти ярким костром. Но до ближайшей деревни дней пять ходу. Без еды и воды протянуть можно. Без сна — никак. И потому Потапов собирался драться.
— Ты чего это удумал, иуда! — взревело над самым ухом.
Жёсткие пальцы впились в плечи, отбрасывая Потапова от сжавшейся перепуганной твари. Отлетевший в сторону факел упал в высохшую колею, но не погас. Учитель вскочил на ноги и едва успел закрыться руками, как на него налетел дед Хилой. Удар у старика оказался поставленным, хлёстким и на удивление болезненным. Чувствовалось, что в молодости он не пропускал ни одной деревенской драки. Но разница в возрасте давала о себе знать. Совершенно не боевой Потапов всё же был моложе и сильнее. Первый же его удар расквасил деду нос, выбив из ноздрей красную юшку. На этом драка и закончилась.
Роняя сквозь пальцы красные капли, дед Хилой со всех ног бросился к дому. Потапов резко обернулся, понимая, что опоздал, уже почти чувствуя прикосновение холодных ладоней к своей шее… Но вместо этого увидел, как Снегурка, жадно втягивая медный запах вывернутыми обезьяньими ноздрями, точно зачарованная плетётся следом за стариком. Сейчас она походила на голодную собаку, не смеющую стянуть лакомый кусок со стола хозяина. Потапов зашёлся безумным визгливым хохотом.
— Так, значит!? — заорал он, заставляя Снегурочку обернуться. — Горячим тебя не кормить, да?! А ну, сука!
Он неуклюже прыгнул к обглоданному телу Алёнки Виртонен, даже в смерти всё ещё сжимавшей покрытый чёрной кровью нож. Расцепить пальцы нельзя было и домкратом, но это и не требовалось. Прижав запястье к обломанному лезвию, Потапов с силой надавил. Было почти не больно.
С окровавленной рукой вместо оружия он встал, шагая навстречу Снегурочке. Та завертелась вокруг, то подаваясь вперед, то отпрыгивая обратно. Жадно клокотало звериное горло. От нетерпения Снегурочка жалобно поскуливала. Кровь уже пропитала рукав «энцефалитки» до локтя, когда она, не выдержав, кинулась к Потапову и присосалась к открытой ране, подобно огромной белой пиявке. Только тогда Потапов почувствовал настоящую боль. Тупые треугольные зубы жадно терзали разрезанное запястье. Красные пятна, перепачкавшие оскаленную морду лиха, казались ненатуральными. Напрасно Потапов отчаянно бил свободным кулаком в рыхлое тело кровососа. Снегурочка только сильнее впивалась отсутствующими губами в рану. Когда же она, наконец, оторвалась, Потапову показалось, что жизни в нём осталось на самом донышке. Под коленки точно ударил какой-то невидимый шутник — учитель рухнул на землю, как мешок с картошкой. Рядом на четвереньки опустилась перемазанная кровью Снегурочка. Выгнув спину, она зарылась грязными пальцами в прогретую пыль и тут же вновь распрямилась. Из объемистого живота донеслось громкое урчание. Безгубая пасть распахнулась, выплёскивая наружу сгустки свернувшейся крови и не переваренные куски гнилой плоти. Снегурочку рвало так долго, что Потапов успел наскоро перетянуть повреждённую руку оторванным рукавом. Кое-как встав, он доковылял до всё ещё горящего факела. Шатаясь, как пьяный, подошёл к Снегурочке и ткнул огненной палкой прямо в грязно-белую паклю волос. Полыхнуло так, что не ожидавший этого Потапов едва не упал. Над улицей пронёсся визг, протяжный и жуткий…
Сколько времени он провёл, отрешённо пялясь на горящее тело лиха, Потапов не знал. Опомнился лишь, когда увидел, что пустынную улицу Марри, точно призраки, заполнили скрюченные старостью фигуры. Среди них, зажимая ноздри окровавленной тряпкой, стоял и дед Хилой. Потапов ткнул потухшим факелом в чадящие останки.
— Вы свободны! — крикнул он старикам. — Теперь вы свободны!
Получилось как-то пафосно и неискренне. В ответ — гробовое молчание. Лишь далёкое эхо еле слышно коверкает окончание глупой пошлой фразы. Сергей Иванович растерянно огляделся. Что-то блеснуло в дорожной пыли под ногами, послав солнечного зайчика в сощуренные глаза Потапова. Потерянные очки так и лежали здесь всё это время. С трудом удерживая равновесие, — обескровленное тело слушалось плохо и всё норовило упасть, — Сергей Иванович поднял их и водрузил на нос. Лица Марревских жителей впервые проявились перед ним ясно и отчётливо, точно кто-то подкрутил резкость картинки этой Вселенной. Недовольство, испуг, раздражение и даже ярость прочёл он в них, но никак не облегчение. Никто не радовался избавлению.
Сплюнув отсутствующей слюной, Потапов, шатаясь, ушёл во двор Хилоя. Вернулся он уже с топором и пустым рюкзаком. Обгорелую голову Снегурочки, зияющую единственной опустевшей глазницей, он отсёк только с пятого удара. Накрыл рюкзаком, сбивая остатки пламени, и в этот же рюкзак спрятал свой трофей… свою будущую славу. После чего презрительно сплюнул вновь, на этот раз демонстративно, и покинул Маррь, оставив за спиной полтора десятка стариков, медленно стягивающихся к догорающей Снегурочке.
***
Седенький старичок по-детски дёрнул деда Хилоя за рукав.
— Староста, чего делать-то будем?! — голос его подрагивал от испуга. — Он же других приведёт!
— Городские опять иконы мои забрать захочут, — прошамкала беззубая бабка Анники. — Иконами разве можно торговать-то!? Господи, прости!
Она мелко перекрестилась двумя перстами. Нестройный хор голосов загудел со всех сторон, разделяя опасения односельчан.
— Как понаедут, опять начнут вынюхивать про вещи старые, про сервиз мой, фамильный! Последнее отберут! — ярилась восьмидесятилетняя Марта Тойвовна, самая молодая жительница Марри. — У городских — ни стыда, ни совести!
— Землю! Землю отымут! — пророчил скрюченный ревматизмом дед Фёдор, заботливо обнимающий супругу, вперившую ослепшие глаза в пустоту.
— Тихо! — дед Хилой поднял мосластые руки вверх, пресекая базарный гомон. — Тут вот что… Я с неделю назад у Марревой гати лося дохлого видал. Лишкиных пацанов работа. Так что очкарику нашему житья — до первых сумерек. Щенки не выпустят. Они ему за Лишку сами голову открутят… уж они-то точно мамку услыхали…
— Ой, Лишень-ка-а-а, — запричитал кто-то из баб. — Да как же мы без тебя-а-а-а?!
— Кошка моя той неделей окотилась, — пожаловалась Тойвовна. — Я троих специально для Лишки отложила. Теперь что же, выкидывать?!
— Староста, слышь-ка! А ну как очкарика искать придут? А и не искать, так просто кто про нас прознает? Каждый год ведь приходят! Кто нас защитит-то теперь?
Дед Хилой обвёл тяжёлым взглядом сельчан. Молодой жестокий мир не ценит своих стариков. Не обращая внимания на крики о помощи, он вышвыривает их на задворки, гонит прочь, желая только одного — чтобы отжившие своё не путались под ногами и сдохли как можно быстрее… желательно — подальше от молодых и любопытных глаз. Чтобы те, пока ещё горящие и жизнелюбивые, не увидели свою будущую судьбу. Старикам остаётся только одно — взывать к старым богам. Просить помощи у тех, кто научился выживать, сросся с новой реальностью, став злее, жёстче и приспособленнее. Взгляд старосты дополз до согбенного деда Фёдора и остановился.
— Сосед, а не пора ли вам с Дарьюшкой детишек завести? Очередь-то ваша вроде…
Дед Фёдор ещё крепче прижал к себе жену, и кивнул. Та благодарно погладила его по морщинистой руке. Её ослепшие глаза наполнились слезами. Одинокие старухи завистливо ворчали что-то невразумительное, не смея спорить в открытую.
— Значит, решено, — дед Хилой рубанул воздух ладонью, — … как снег ляжет, пойдёте за Марреву гать. Новую Снегурку будить надо.
— Господи, — прошептала слепая Дарья. — Господи, счастье-то какое!
Олег Кожин
Родился в 1981 году в городе Норильске. На сегодняшний день живу в столице республики Карелия — Петрозаводске.
Окончил ЛГОУ им. А. С. Пушкина по специальности «Связи с общественностью». Профессиональная деятельность связана со средствами массовой информации или молодежной политикой.
Работаю преимущественно в жанре хоррора и мистики, гораздо реже — фантастики. Публиковался в журналах «Полдень. XXI век», «Машины и механизмы», «Знание — сила. Фантастика», «Уральский следопыт», «Север», «Фантастика и Детективы», «Реальность фантастики», а также межавторских сборниках.
Я понял, что мой братец заболел, когда у меня начали выпадать волосы. Лезли страшно: рукой проведёшь — копна в ладони остаётся! Вот бедняга, тяжело ему пришлось. Но спустя время, чувствую — справился. Все с его выздоровлением меня поздравляли, хлопали по плечу, улыбались. А я кивал утвердительно в ответку, мол, а как же иначе? По-другому и быть не могло.
А потом на пальце безымянном, на коже, появилась неширокая бороздочка. По сезону она загорала, временами становилась чётче. Повзрослел братишка, набегался, взялся за ум. Когда же глаза стали краснеть, как от нехватки сна, и ухоженность мою сняло как рукой, меня тоже все поздравляли — выглядел я тогда жутко, но на это внимания не обращали: первый ребёнок в семье — всегда счастье! И я усталый ходил, но довольный: знал, что мальчик у нас, гордился.
Спустя время на руках возникали и исчезали царапины: молодец, братец, на всё время находит. Когда котёнок подрос, он ещё и собаку завёл. Я всё удивлялся, почему не сразу, сживутся ли? Но всё обошлось. Руки натирал поводок, а на правом плече серые короткие волосы липли как приклеенные. Постоянно приходилось чистить.
Лет через пять в кошельке начали таять деньги. Нет, с ними давно уж так: откроешь карман, только видишь, лежит купюра, глядь — а нет её. Но тут уж ахово. Школа, видимо, — какие затраты. Но ничего не поделаешь — семья! А когда с банковского счёта исчезла огромная сумма, а по выходным я стал злиться и выглядеть усталым, понял — строят они себе дом. По мне — так далековато выбрали, столько бензина съедает. Не успеваю заливать.
А потом и девочка у них появилась. Любит его, как пиявочка, в лучшем смысле, конечно. Он расцвёл, совсем другим стал, нежным с окружающими, чувственным. Вот увидел я дворнягу грязную, сидит у дороги, испуганно носом водит, так чуть не расплакался, купил колбасы, положил ей.
Время, однако, неумолимо. К потере денег я привык и не замечал, к усталости — тоже. Нет, бывали и радости, ещё какие! Но уставать он начал. Хожу медленно. Вчера вон даже трость прихватил, дождливо ведь, суставы бесятся, ноют, аж спать не дают. Спать вообще он перестал: всю ночь ворочаюсь, кряхчу, кашляю, а сна ни в одном глазу.
На меня соседи не смотрят, делают вид, что незаметно, как я сдал. Седина иссеро-грязная, тусклая. Весь я тусклый, матовый. Ох, состарился братишка, жаль!
Вот уже несколько дней я лежу. Это сердце у него. Каждый раз к такому готовишься, но никогда не готов. Как прощаться боязно, больно. Так привык уже — расставаться невмочь! Я глаза закрываю, видеть никого не хочу, злюсь. Но, увы, время его подошло. Так это бывает, что никогда попрощаться толком я не успеваю, но, может это и к лучшему.
Образ его ещё тлеет во мне слабым огоньком, согревает, пока напротив, в другом окне, я смутно угадываю, вглядываюсь в нового брата. Он ещё крохотный, сидит на руках у матери. Время, когда я снова стал лысым, маленьким — не помнится. Я и сейчас его не всегда узнаю, а всего-то годик ему. Но уже неизменно радуюсь, улыбаюсь: «Родинушка!»
И как бы ни было всё одинаково, никогда не знаешь, как это будет. Но точно будет по-новому.
Наталья Сигайлова
Сигайлова Наталия Викторовна родилась в Москве 27 августа 1979 года. Получила две специальности: модельер-конструктор и журналист. Работаю в киножурнале «Ералаш» художником по костюмам. Печаталась в альманахе «У», «Этажерка»; журналах: «Наше поколение», «Контрабанда», «Кукумбер». А также в Международной Еврейской газете (МЕГ) и в информационном агентстве Shalom News. Пишу сценарии. В 2010 г. по написанным для «Ералаша» сценариям были сняты сюжеты: «Слон» и «Много будешь знать», номинированные на участие в конкурсной программе «Кинотавр -2011» Министерством Культуры в рамках программы поддержки молодых российских режиссёров.
Чуть позже, когда вызверился серпом в окошке тонкий месяц, Ленка обняла его и сказала:
— Сегодня два года, как… но я почему-то знала. Позвонила ребятам. Мы никогда не говорили, что ты погиб. Ушел. Значит, должен вернуться. Год назад собирались, решили, что если придешь, никто ни о чем тебя не спросит. Но ты мне расскажешь? Не сейчас, потом?..– она заглянула в глаза.
Значит я погиб, думал Никита. А Чиж остался. Стоп. Я? Вот он я. Дом? Мой же дом! Только дурацкие ставни. И Нева под окнами.
Тут его ждали. Вот только где это — тут?..
— Я даже к колдунье ходила, — сказала Лена, — две недели назад…
Облако волос под его рукой было невесомым. Светлые пряди, чуть светлей, чем у… его Ленки? Эта — другая. Бедная девчонка, подумал он. Ленка же… почти. Наверно, так сестрами-близнецами бывает: как две капли похожи, но нужна-то — одна. И точно знаешь, кто именно.
Она смотрела на него. Внимательно и грустно.
— Ты не расскажешь мне? Ты что… не рад? — спросила она.
— Рррад, — сказал он с запинкой.
И что рассказывать? Жил дома, с тобой, долго и счастливо. До этого вечера. А она два года ждала его здесь. Да не его! Другого Кита, которого нет на этом свете, наверное. Смелого, бедового… потому и остался там, в провале. А выкарабкался — другой…
А может… а если это наркотик, и он грезит? конечно! Подмешали что-то в питье, вот и сглючило. Мозг обрадовался, стал услужливо толкать по этому пути: ты спишь, это сон…
— Хочешь, завтра съездим к доктору, — вдруг предложила Ленка. — Он очень известный: гипноз там, тренинги… восстановление памяти. Я посмотрела, на всякий случай…
— На какой случай? — спросил Никита.
Приехали. Где ты, где ты, белая карета? А ведь ее тоже что-то смущает. Он другой. Похож, да не тот. Как воскресший кот с кладбища домашних животных. А тот неплохой, похоже, чувак был. Как все обрадовались! Вот уж свезло увидеть собственные поминки.
И что теперь делать? До четырех, сказал ему Рик. А потом что? Он превратится в тыкву? Или просто не сможет вернуться?
— На какой случай? — повторил он. Она не ответила.
Бедная девочка. Бедная, ага, сказал внутри кто-то злой. А кто кричал его Ленке: отдай? Кто его сюда затащил?
— Лена, как звали колдунью? — спросил он.
— Зачем тебе? Глупости же…
— Такая маленькая, смуглая, с седыми волосами?
— Толстая, огромная, с рыжей крашеной копной, — засмеялась она и обхватила его за шею.
Ну врет же! тоже чувствует, что все не так.
— Лена, — спросил он, — ты что, знала? что я — не он? Другой Никита?.. ты знала?
Вспугнутые птицы в ее глазах поднялись. Взгляд потемнел, и стало яснее несходство. С мягкой, молчаливой Ленкой. Его Ленкой.
— Что ты говоришь, — ровно сказала она. — Разве есть на свете другой? Давай спать. А завтра будет новый день.
И ты поведешь меня к доктору, подумал Никита, на лоботомию, угу… Бредовый день, бредовый город. Как сказал Чиж? Кроме солнца, мостов и котов? Неожиданно для себя спросил:
— Солнце, мосты и коты… почему коты?
— Спроси сам, — она отвернулась, кусая губы. — На лестнице Ватсон дежурит.
На лестнице. Ватсон. Дежурит. Нормально?
— Так я… пойду? — спросил он чужую женщину с лицом Ленки.
— Ты вернешься, — ответила она. — Чуток подумаешь и вернешься. Я проснусь, а ты уже будешь здесь.
Никита вышел, не ответив. На лестнице закурил.
— Я же сто раз просил дымить пролетом выше, — раздался голос. Никита оглянулся в поисках собеседника. На подоконнике сидел крупный рыжий кот.
— Здрастьте, — сказал он — Ватсон?
— Ага, — откликнулся кот, — и тебе не хворать. Предвижу вопрос. Отвечаю: говорю тут, действительно, я.
Никита затушил сигарету.
— Мне нужно на Лиговку, — сказал он.
— К Марго собрался, — Ватсон прищурился. Его голос ровным мурчащим дискантом звучал прямо у Никиты в голове. — Она мне кило парной телятины обещала. Ты ей напомни при случае…
— Ты знаешь Марго? Ты понимаешь, что тут происходит?..
— Вообще или в частности? — осведомился кот.
Никита взглянул на часы.
— Некоторым жаль потратить пять минут на разговор, который может сберечь им сутки, — заметил Ватсон.
— Я слушаю, дружище, — вздохнул он.
— Теория котоцентризма, — начал кот.
Издевается, подумал Никита.
— Теория котоцентризма, — продолжил собеседник с нажимом, — уходит своими когтями в тот период, когда зарождался этот город. Петербургский пра-кот, любимец Петра…
— Разве у Петра был кот? — спросил Никита.
— Петр построил город, — был веский ответ, — разве можно сделать что-то стоящее, не имея поддержки кота?
— Да, в самом деле…
Кот застыл, словно проверяя, нет ли в ответе иронии, и продолжил:
— Мы не любим перемен. Поэтому все, что можно было сделать постоянным, стало таким: дождь идет строго по расписанию, мосты растут по схемам. Пра-коту пришлось повозиться, намурлыкивая архитекторам чертежи. Весь город, развод которого — произведение искусства, подчинен ритмам котогармонии. И только вода переменчива.
Никто не знал, где возникнет Нева в следующий раз. Годы наблюдений позволили обезопасить котов и горожан. Установить порядок, в котором никто не рискует проснуться в одно ужасное утро в своем доме, в своей постели, но на дне речном…
— Круто, — восхитился Никита. — А как вообще тут передвигаются, когда город разведут?
— Никак, — припечатал кот, — на развод города нельзя смотреть. — Он словно цитировал по памяти: — Его необходимо переждать за ставнями, или — прижавшись к любой вертикальной тверди, исключая гранит…
— Почему гранит?
— По кочану! — отрезал он. — Гранит — это набережные. Самая нестабильная структура после воды.
— Тэкс, — он задумался. — На Лиговке тебе делать нечего, нет там Марго. Метро запечатано до пяти… вот бедолаги, кто застрял — так и катаются по кругу. Значит, сейчас выйдешь на набережную. Дороги — час с небольшим, только в три тридцать опять город разводят. В обрез.
— А… завтра? — спросил Никита.
— Если тебе сказали сегодня, значит, сегодня. Завтра тебе откроют, только вот куда ты от них попадешь? Твердо решил?
— Н-не знаю, — сказал Никита с запинкой. — Но не нравится мне. Как я понял, Лена, — он покосился на дверь, — что-то сделала, чтобы вызвать сюда… Черт, вызвать — как духа, прям! Меня из… оттуда, короче. И думает, что я останусь. Она похожа, но — другая.
— Интересно, какой бы стала твоя, если б ты пропал? — заметил кот.
— А она понимает, что я — не тот?
— А тебе что за дело, если решил?
— Ну, надо же ей объяснить…
— Что? Что она украла тебя у другой? Что ты — не тот, которого она любила, а тот пропал насовсем? И ты готов на все, чтоб удрать, потому что она — такая же, да не та? А ты думал, горе женщину делает мягче и красивей?.. — прозвучало в голове скороговоркой.
— Ты что? — крикнул Никита, — да какое тебе дело?!
— Эти твои мысли, как рыбки в аквариуме. Плавают так близко, что зацепить их — пара пустяков… — он растопырил когти и деликатно погрыз между ними, — опять собаки блох натащили, чтоб их…
— Но это же не мой мир, — заорал Никита, — я привык мосты разводить, понимаешь? Мосты! Я не умею тут жить!
— А хочешь? — спросил кот.
— Интересно было бы… посмотреть. И живы все тут. Кроме меня…
Кот смотрел, не мигая. Словно ждал, когда до Никиты дойдет.
— Живы… все? — прозревая, спросил он, — мама… батя?..
— Я тебе что, горсправка? — огрызнулся тот. — Мне-то откуда знать?
— Понятно, — кивнул Никита, — я пойду, наверное. Только попрощаться надо бы?..
— Иди уже, — ответил Ватсон, — поняла она все. Засунь свои прощалки знаешь куда!
— Ты чего, рыжий? — опешил Никита.
— Думаешь, легко? — прошипел кот, — я дежурный. Весь подъезд: головные, сердечные боли, живот или артрит — все на мне. Боль душевная — туда же! Слава богу, нормальные люди спят. Только на первом этаже у мальца зубки режутся. И вы оба на мою голову. Иди!
Никита кивнул и пошел по ступенькам. Бросив взгляд вверх, увидел, как исчезла светлая полоска под дверью.
— Про телятину не забудь, — прозвучало вслед.
Та же Нева. Привычный запах — огуречный с воды и бензиновый с улиц. Нормальный Питер, а не город Рубика, где в смотрящих — коты. За полдороги он не встретил ни одного прохожего. Как они, вообще, тут живут? Сидят за ставнями, бедолаги. А самая козырная питерская отмазка — мосты развели, не успел? у них, наверное, так: город развели… светлая память!
Клочками потянулся туман. Никита шел, потом бежал, понимая, что не успевает. Двадцать семь минут четвертого. Сейчас ему надо быть где угодно, но не на улице. Увидел мост, бросился к нему и понял вдруг, что уже не один.
Появились люди. Первый, второй, потом еще, и вот уже вокруг полно народу: наряженные кокетки с зонтами и в шляпках, бритоголовый амбал, старуха с лицом пресным, как ржаная горбушка… Брели бесшумно, поодиночке и группами. Совсем близко прошмыгнула стайка хорошеньких девчонок в мини-юбках, с глазами большими и пустенькими.
Никита стоял на мосту. Крепко вцепившись в перила, смотрел, как тает, съедается туманом гранит, исчезают деревья, а дома, ворочаясь неуклюже, начинают распадаться, как кубики, разбросанные в досаде малышом-великаном.
Простоволосые и в париках, бедняки и франты, чиновники в камзолах и каторжане в цепях, с язвами на мосластых лодыжках, люди шли и шли — из тумана в туман, такие же зыбкие, двигались из расщелин домов в плотную мглу, окутавшую город.
И звучал в голове голос, мягкий, мурчащий:
— Их всех, как ты понимаешь, нет. Но — красиво, согласись. Завораживает. Все возвращаются в город, — кот говорил торжественно.
Интересно, на каком расстоянии он может за ним наблюдать? Тоном гида Ватсон продолжал:
— Пока не изобрели автоставни, некоторые выходили искать своих. Не возвращались, конечно. А если возвращались — совершенно невменяемые, да… — голос убаюкивал.
Люди шли, дробились дома, под рукой дрожали перила. Никита плыл. Конечно, ничего этого нет. Как нет отсюда исхода, и лежит он сейчас, босой и голый, под свайной набережной, а верткие лихие людишки делят его нехитрый скарб: торбу с краюхой хлеба, да горсть медяков, честно сработанных подмастерьем в лудильной лавке. А через пару минут булькнут незадачливым телом в воду мутную да стылую, и поминай как звали Никитку, мамкиного с батькой сынка. Бежать надо. Бежать…
Он тряхнул головой. Под руками по-прежнему дрожали перила. Вот бесовщина. Будто в прошлую жизнь заглянул. Он огляделся. Города больше не было. Было марево, и зыбкий воздух, и твердь моста под ногами; да еще — сумасшедшая баржа с песком, которая вдруг оказалась внизу.
— Что ты стоишь, болван? — прозвучало в голове. Мост сейчас тоже… того! — быстрей, — прошипел кот, — дурень! Сигай вниз, пока мост…
Он перегнулся через перила. Метров восемь. Если правильно сгруппироваться… да нет, бред!
— Быстрей, — беззвучно проорали в голове.
Он набрал воздуха в грудь и прыгнул. Казалось, время застыло — так четко он ощутил свой полет. Сухой песок выбил остатки дыхания.
…Крошево во рту. Нечем дышать. Открывать глаза нельзя, проходили. Насыплет пыли, защиплет, а пошевелить рукой, протереть — невозможно. Под веками картинка: медленно и торжественно, как в кино, оседают перекрытия, рассыпаются балки, встает пыльное облако. И тихо. Грохот, и вдруг тишина. Сдавлена грудь. Не хватает воздуха. Где-то тут же, наверное, Чиж. И бесполезно орать, никто не услышит в этом чертовом городе под злющими звездами. От бессилия он зарычал, заворочался. И все-таки открыл глаза.
Баржа мирно ползла по реке. Он лежал, закопавшись, уйдя в в песок чуть не по пояс, как богатырь Святогор в землю. Но, кажется, жив. Слава богам. Или котам? Халявщики. Котоцентристы. Сами бы сигали с моста головой.
Не сразу, но поднялся. Мимо плыли заброшенные гаражи. Сама река казалась заросшей и неопрятной. От гранитных мостовых не было следа. Где он? Конец Фонтанки? Обводный?
Сидел, глазея по сторонам, пока не увидел огни. Баржа неторопливо приближалась, и он смог прочесть аляповатую вывеску: «Трактир…» — крупными буквами, дальше мельче, и он прищурился «…на Млечном пути»?!
Должен успеть. Когда баржа поравнялась со зданием, прыгнул, стараясь как можно дальше отлететь от страшного смоленого борта. Греб что есть силы, одежда мешала, но вода, к счастью, была не холодной.
— Это потому что у нас всегда стабильная, солнечная погода, — раздалось в голове.
— Скажи лучше, чтоб дверь подержали, — прохрипел он.
— Уже, — сказал голос обижено, — я свои обязанности блюду.
Ноги почувствовали дно. С мостков кто-то тянул руку.
— Вот и ладушки, — сказал Рик. — Вернулся — и хорошо.
Ввалились в таверну. Мокрый, как Ной, Никита вызвал у постояльцев интерес.
— Пари, определенно пари, — предположил интеллигентного вида очкарик. — Коллега, бальзаму не желаете?
— Рому ему, — откликнулся здоровяк в сувенирной бескозырке.
— Лучше пуншу горячего, — сказало существо с нежным румянцем, не разберешь, юноша или барышня.
— Кофе, — отрезал Рик, — пей и пошли!
И посетители мгновенно утратили к нему интерес.
— Вот ведь, — сказал Рик, — как сердцем чувствовал неприятности!
— И зачем вы меня сюда запихали? — спросил Никита.
— А я — знаю? — огрызнулся Рик. — Марго вот была уверена, что ты останешься.
— А ничего, что я — не тот, кого ждали?
Рик вздохнул.
— Да не знала Марго! Не знала. Она меня вконец доконает. Вот ответь мне, почему так? Есть человек, например, повар… Золотые руки. А его, понимаешь, тянет петь. Блеет, как козел, фальшивит, а ростбиф готовит — очередь на месяц вперед в ресторан. А эта скотина в хоре поет. Вместо того чтоб готовить.
— Ну, нравится человеку, — отозвался Никита.
— Нравится, — повторил Рик. — Марго вот, к примеру, поставь перед ней толпу оборванцев — укоротит! Темперамент! — он потряс сжатым кулаком. — Администратор от бога. Но ей хочется волшебства. Опыты, пробы. Годами! при полном отсутствии дара и интуиции. Голая физика, сплошь гаджеты, интернет, фармацевтика… и при этом хочет называться колдуньей. А тут — ты. Даты рожденья совпали. Лицо — одно. Она обрадовалась! Решила, что притянулся тот, кого искали. Думала, сам пришел, потому что с той девчонкой они ритуал провели. Ладно бы из местных травок она ей пойло сварила. Нет. Контрабанда… — Рик вздохнул. — Ведь в самой дальней дыре, самого захолустного мира она умудрится найти контрабандный канал. Эту бы ее энергию, да в мирные цели. Вечерок у нас был сегодня… Таможня… Санинспекция. Я бармена рассчитал. Какой был бармен…
Рик покачал головой. Вошла Марго, положила руку мужу на плечо.
— Меня подвел поставщик, — сказала она Никите, — вот ты и влип.
— А я-то тут при чем? — спросил Никита.
— Ну, как бы попроще… давай так. В одном месте, довольно странном, есть, гм, минерал. Местные растирают его и заваривают, на манер кофе. Я цапанула пару унций, когда мы удирали из Мюнхена.
Бедный Рик, подумал Никита. Он с ней не соскучится.
— Понимаешь, я всегда знала, что этот тип — халявщик. Зато дешево. А тут он мне, то ли сдуру, то ли горело у него, товар толканул качественный…
— И ты этот кофе заварила девушке, которая пришла сюда две недели назад, — продолжил Никита, — и что?
— Те туземцы вообще очень странные ребята, — продолжала Марго, — раздумчивые такие. Сутками на месте сидят. А мир у них райский. Идиллия. Минимум затрат при максимуме результата. Как-то так этот напиток действует, что, когда ты понимаешь, чтотебе надо, события выстраиваются оптимально для как. Вектор он дает, вот что. Вектор. Той женщине нужен был ты.
— Но тот… я — погиб?
— Откуда я знаю? Наверное. Будь сырье похуже, действие послабей, она нашла бы в своем мире кого-то похожего. А так контрафактное пойло выдернуло тебя. Передозировка вышла. Бывает, — Марго смотрела чуть виновато.
— Я зайду к вам еще? Просто так? — спросил Никита.
— Съехали мы, дружок. Пока, видишь, здесь. А у вас — совсем закрылись… иди, — сказала Марго.
Знакомая дверь. Он открыл и шагнул в утро. Раннее августовское утро где-то в новостройках. Услышал, как захлопнулась за спиной дверь, и что-то тяжелое немедленно придвинулось к выходу.
– Будь здоров, — донеслось за спиной.
Брел долго, мокрый и злой. В метро, конечно, его не пустили. Лишь около девяти оказался в родных местах. В знакомой лавке зубастый продавец зазывал:
— Свежее мясо! Купи, дарагой! Скидка первому покупателю!..
В парадную он входил с пакетом в руке.
– А ты уверен, что это именно телячья вырезка? — раздался голос. Рыжий котище сидел на окне. — Где брал?
— Ты? — Никита почти не удивился. Слишком много событий за одну ночь. — Ты что, за мной всю дорогу бежал, что ли?
— Это тебе бегать надо, — самодовольно ответил Ватсон. — У нас другие средства передвижения.
— Как Ленка? — спросил Никита.
— Которая? — насмешливо уточнил кот, — но ответил: — Та — выкарабкается. Ставен уже не ломает, — он осторожно засунул морду в пакет, — понимаешь, тот, другой, за два года стал у нее бронзовым. Идеальным. А тут — ты. Обычный. Посмотрела она, посмотрела… И с пьедестала сняла. Отойдет потихоньку. Отболеет.
Никита кивнул и пошел вверх по лестнице. Порылся в кармане, ища ключи. Дверь распахнулась.
Его ждали.
Юлия Бекенская
Юлия Бекенская родилась в Ленинграде. Живет в Санкт-Петербурге. Окончила Ленинградский политехнический институт. По образованию инженер-эколог, в недавнем прошлом — главбух, в настоящем — редактор петербургского литературного журнала «Вокзал».
Рассказы для детей публиковались в журналах «Кукумбер» и «Санкт-Петербургская Искорка». Проза для взрослых вышла в журналах «The Chief», «Зарубежные задворки», «Наша улица», «Вокзал», «Другие люди».