Тепло поднималось от тротуарных досок тонкими струйками, невидимыми глазу – только легкое дрожание воздуха, тонкое смещение мира говорило об их присутствии. С крыльца капало, барабанной дробью выбивая марш «Прощание с зимой». Плыли вниз по Вокзальной остатки сугробов, наматывались на колеса и расползались по всей деревне первобытной грязью. Грязь, кумач и ветер — на том и стоим.
Вошедшая весна открыла окна и включила звук: заголосили дети, запели магнитофоны, даже коровы не остались в стороне, хором аккомпанируя реву мотоциклов. Через два дома от опорного пункта милиции громко хохотала женщина. Смех ее лился патокой, густой и сладкой, напитывал нагретый воздух соблазнительными летними ароматами. И все же, в сердце этой какофонии вызревала тишина.
Звуки множились и отдавались эхом, поднимались к небу, а на их место затекала теплая, разогретая солнцем пустота. Она занимала свое место, предназначенное ей природой. В финале каждой драмы под названием «день» всегда становится тихо.
Степан смотрел, как тени перемещаются слева направо, становятся длинными и набирают плотность. Оранжевый диск солнца понемногу остывал, скатываясь куда-то за огороды, оставляя после себя розово-сиреневую лужу. Вечерело, Панкратова давно увезли, показания у него взяли. Закончился этот бесконечно утомительный день, а он все сидел на ступеньках, чутко прислушиваясь к тишине.
— Литвиненко, а ты чего тут сидишь? Портки прилипли?
Никонов старательно запер дверь и сдвинул фуражку на затылок:
— Ну и дела. Жили себе спокойно, а теперь начнется.
Степан усмехнулся:
— Ты не понял. Уже давно началось.
Он встал, разминая затекшие ноги, и махнул Никонову на прощание, оставив его гадать, что именно началось.
А действительно, началось уже давно – как он раньше этого не замечал? Уже давно прогнили и пошатнулись опоры, казавшиеся незыблемыми. Давно почернел красный кумач на знамени, а с фотографий членов Политбюро смотрели мертвецы – белые глаза их подернулись мутной пленкой, поросли плесенью, как комбикорм в совхозном хранилище.
И вот, пришла весна. Тает снег на крышах, подмывает шаткие столбики их прошлой жизни. Это они с виду еще ничего, а пни – и нога войдет как в мыло. Рухнут они, увлекая в мутном потоке все, что расплодилось тут в тепле за долгие годы.
А потом придут мужики, закурят, наденут рукавицы и вынесут на свалку все, что осталось. Расчистят поляну, поставят бетономешалку и будут лить в опалубку что-то новое. Бетонное, что простоит подольше.
Хотя… у нас как всегда – украдут цемент, вместо песка земли насыпят, а потом зальют получившейся жижей и подпишут акт приема-передачи. И сгниет оно еще быстрее дерева, дабы деревенские ходили да языками цокали: раньше, мол, прочнее было. Все гниет, и никуда от этого не денешься. Как и от того, что сгнившее надо выносить на свалку истории, даже если это твоя жизнь.
— А что моя жизнь? – подумал Степан, — я в порядке. Мое дело маленькое: есть две руки, две ноги и голова, вот ими и рулить буду. Поди, вырулю.
Он взялся за ручку двери сельмага и шагнул в помещение, пропахшее конфетами и хлебом. Выбрал печенюшек и попросил полкило Дунькиной радости. Нахрена фельдшерица сказала, что у Галки никого нет? Как это нет: Машка есть, он, Степан есть. И они у него есть, он не один. Завтра он зайдет, занесет ей конфеты, а потом, когда она домой вернется, подумает, где раздобыть шифер.
Все наладится. Придет лето с его белым, ослепительным солнцем и запахом скошенной травы. Будут дискотеки в Доме Культуры и новые фильмы, будут ночные посиделки под рев мотоциклов и рассветы с его пиджаком на чьих-то хрупких плечах. Да, это будут не ее плечи, и это нормально.
Впервые за восемь месяцев Степан подумал о Люде без надрыва. Его царапающая тоска отступила, оставив внутри ту самую предзакатную тишину. Она была. Она любила его, а потом разлюбила – ну что же тут поделаешь, это ее жизнь.
А у него есть своя. И он пойдет домой готовиться, чтобы летом поступить в техникум. Все будет так, как он задумал – Красноярск, железная дорога, комната в общежитии. Он пойдет своей дорогой, а Люда ушла своей, и в том ее полное право.
Степан развернул конфету и затолкал в рот, смяв фантик. Налетевший порыв ветра едва не утащил его с ладони, но Степан оказался проворнее. Сжал пальцы, а потом, повинуясь внезапному импульсу, отпустил – и долго смотрел, как летит в темнеющее небо пестрый шарик.
У него тоже своя дорога.
И вот, когда он, дожевав конфету, уже собрался повернуть на Четвертую, он увидел ее. В сгущающихся сумерках Люда шла вверх по Вокзальной, засунув руки в карманы, глядя куда-то себе под ноги и улыбаясь.
Степан задохнулся, выронил кулек с конфетами. Как волной от проезжающей машины, его окатило жаром с головы до ног. Вот она идет, в своих синих резиновых сапогах, в цветастом платье и старой отцовской куртке. Голову склонила немного на бок и словно что-то напевает про себя.
Волосы узлом на затылке схвачены, а вокруг лица выбились и вьются. И она их откидывает, наклоняя голову, словно ухом о плечо трется. Походка ее, плечи круглые, даже руки в карманах сжаты так, как она это делала. Только она, больше никто.
Поднималась она навстречу Степану, только по другой стороне улицы. А он стоял и смотрел, впитывая каждое движение, захлебываясь нежностью и болью. Смотрел на ее голову, на маленький нос, на ямочку между ключиц. Сейчас бы подойти и достать ее руки из карманов, увидеть припухлые пальцы с розовыми, коротко остриженными ногтями и небольшим белым шрамиком на костяшке указательного пальца.
И ведь ничего не надо, только бы знать, что все это где-то есть. Что она живет и дышит, разговаривает, сцепив руки перед грудью, как она всегда это делала. Какая глупость, — подумал Степан, — да пусть бы она была с Олегом, с кем угодно, где угодно, лишь бы была. Лишь бы можно было вот так иногда на нее посмотреть.
Но спасибо и за это. Пусть идет, он не будет ее тревожить, не побежит следом, и не будет звать в моменты слабости. Он посмотрит на нее в последний раз, запомнит каждую секунду, каждое движение, и… разожмет руки. Расправит сведенные судорогой пальцы, выпрямит спину и вдохнет полной грудью.
Пусть идет. В почерневшее закатное небо, влажное и теплое. Пусть шагает над Черной, над Козулькой, над Ачинском и Красноярском – все выше и выше. Пусть мелькают над головой апрельские звезды, становятся крупнее и горячее, и последним выдохом исчезает из памяти все, что держало ее и тяготило.
Когда фигура Люды растаяла в сумерках, Степан словно очнулся, снова услышав звуки. Теплый был вечер, окна нараспашку. Где-то магнитофон играл новую песню, которую Степан уже слышал. Хорошая песня, надо будет попросить Левушкина записать.
I follow the Moskva
Down to Gorky Park
Listening to the wind of change…
Теплый ветер налетел, взъерошил Степану волосы, обхватил мягкими ладонями лицо и пощекотал ноздри. Весна пришла, совсем новая и непонятная, как и жизнь, которая стоит на пороге. Это и страшно и любопытно, и даже как-то романтически – прыгай на подножку проходящего поезда, чтобы не остаться в прошлом.
И все-таки жаль. Так много родного и любимого навсегда останется на станции Новочернореченская, когда его поезд улетит вперед. Во вчерашний день не носят письма и телеграммы, не прокладывают телефонные линии – эта связь односторонняя. Разве что прошлое само захочет послать весточку и пройдет мимо тебя теплым вечером.
An august summer night
Soldiers passing by
They listen to the wind of change…
Степан постоял, послушал песню до конца, глядя в конец Вокзальной, куда ушла от него Люда. Потом наклонился, поднял кулек и пошел в другую сторону.
КОНЕЦ
Подморозило. Степан ухватился за доску палисадника и понял, что она заиндевела. За ночь дороги опять схватятся, и кто-то покатится юзом, чтобы почувствовать удар, а потом… тишину.
— Степа, куда пошел? – мать не дремлет.
— Покурить.
Он сходил в сени, достал новую пачку и с наслаждением затянулся. Внутри было пусто, черно, как над головой. Он даже боли не чувствовал, настолько дошел до ручки. Значит, Люда собиралась его бросить. Даже смешно, что все вокруг это знали, а он один бегал, как дурак с погремушкой.
И тем более смешно, что сейчас он единственный, кому не все равно, что ее убили. Ну как единственный, есть еще сумасшедшая старуха с дырой в башке, зерноуборочный комбайн и коза. Коза!
Твоюжмать!!!
Степан едва не обделался, когда из стылой темноты на него выехала инфернальная козья морда с фосфоресцирующими зрачками.
— Машка… Чтоб тебя… Ты где была?
— Тебя искала, всю деревню оббегала.
— А я тебя искал. Галка в больнице, ограду я запер. Можешь у нас в стайке перекантоваться, утром отведу домой.
— Какая в жопу стайка. Я тебя зачем искала – чтобы сказать, кто Галке по башке врезал. Я все видела!
— И кто?
— Не поверишь, блин. Председатель наш, Сан Саныч Панкратов. Пришел, постучал вежливенько, мол, Галина Иванна, нет ли жалоб? Не надо ли чего? Вон, крыша у вас худая, надо бы в совхозе вам шиферу выделить, как инвалиду. Ну моя дурочка уши-то и развесила, а он походил, лопату зацепил глазом, и говорит Галке: смотрите, мол, Галина Иванна, дыра у вас на крыше. Галка рот разинула, а он ей лопатой по затылку, я даже глазом моргнуть не успела. Каков прыщ! Хорошо, что я коза, а то там бы и прикончил.
— Хорошо.
— Что хорошо?! – завопила Машка.
— Что ты коза, — Степан выкинул сигарету и приоткрыл калитку. Там, у столбика, всегда стоял крепкий лом, которым они с отцом пни выкорчевывали.
— Иди в стайку, на улице холодно.
— Степа, ты чего? Ты чего придумал? Чеши в милицию и не фокусничай!
Дальнейшее Степан уже не слышал.
Он шел по улице, слушая, как хрустит под ногами подмерзший наст. Глубокая ночь, все спят уже, и Панкратов тоже спит. Но придется проснуться – умереть во сне слишком большая привилегия, он ее не заслужил. Где-то далеко уже занимается рассвет, но здесь пока еще царит тьма.
Хотя скоро, совсем скоро все изменится. Как бы зима ни цеплялась, ей придется разжать пальцы. Снег стает, подует теплый ветер, который принесет с собой что-то новое – новые песни, новые прически и новые возможности. Степан улыбнулся, подумав, как хорошо будет тем, кто это увидит.
А он шел по Четвертой к дому председателя. Шел, чувствуя себя оторвавшимся осколком зимы, который никогда не увидит света. А если и увидит, то растает, растечется лужицей, высохнет – и не станет его. Будто никогда и не было.
На перекресте Вокзальной и Четвертой он увидел поваленный палисадник – это Елисей утром пытался развернуться. А ведь он сюда и ехал, просто увидел председателя на дороге и озверел. Душевный он все-таки, хоть и комбайн. Пусть Родченко сделает его на совесть.
Дом председателя знают все. Когда умерла старая Морозиха, он захватил ее участок, избу снес и поставил там гараж для Волги. Той самой, которую сегодня героически сплющил Елисей.
Ворота у него железные, за ними – большая изба-пятистенка с сенями и открытой верандой для летних посиделок. Жена у Панкратова хорошая, общительная, в деревне ее любили – она частенько зазывала на веранду баб, и они там дотемна пели песни. Но сейчас веранда была темной, свет горел только в одном окне дома. Неужели не спит?
Степан подошел и просто постучал в калитку. В окне мелькнуло лицо председателя – он замахал руками, показывая куда-то вправо. Степан не понял, постучал еще раз. Панкратов появился в окне с пальцем, прижатым к губам. И через секунду раздался лязг открывающегося замка.
— Тихо. Жена спит.
Он пропустил Степана в сени, проводив глазами лом. Панкратов был большой мужик, и это еще вопрос, кто кого – даже с ломом. Но сейчас Степан был в таком состоянии, что мог идти на танк с голыми руками. Воин дракона – как когда-то с Левушкиным они видели в том самом фильме.
Сан Саныч плотно прикрыл дверь и повернулся, скрестив руки на груди:
— Убивать пришел?
Степан кивнул.
— Это мы еще посмотрим.
Кажется, председатель был пьян. Когда он прошел мимо, на Степана пахнуло густым перегаром. Надо же, нервы у него. А так с виду и не скажешь.
— Тебе налить?
— Не надо.
— Чего так? Мне не жалко.
В сенях стоял стол, застеленный клеенкой. На него Панкратов поставил пузырь с мутной, белесой влагой. Сел, вытащил из кармана пачку и закурил, откинувшись на стуле.
— Садись, Литвиненко, в ногах правды нет. Хотя впрочем, — он махнул рукой, наливая себе стопарик, — ты еще насидишься. Думаю, Никонов хорошо поработает, и будет у тебя диверсия с покушением на убийство должностного лица.
Степан молчал. Он смотрел на ребро ладони Панкратова, почти у самых часов, где темнело бурое пятно. Галкина кровь. И чувствуя, как в груди поднимается обжигающе-холодная ярость, мысленно возрадовался. Именно такое чувство ему сейчас необходимо. Председатель это почувствовал – по блеску глаз, по раздувающимся ноздрям, по белым костяшкам пальцев, сжимающих лом.
— Да ты серьезно? За что ты меня так ненавидишь, Литвиненко?
Степан выложил на стол разрезанный шланг. Панкратов вздрогнул и судорожно затянулся, выпуская клубы едкого дыма.
— Не докажешь.
— А я и не буду. Я вас, Сан Саныч, просто так убью. За Люду, за Олега Рохлина, за Галку… Надо же, этакого цыпленка обидеть не побоялись. Она ж как птенчик, с руки ест.
— Сядешь.
— А я и так сяду. Пусть хоть за дело будет.
Степан перехватил лом двумя руками. Панкратов поднял руки, защищая голову, но не угадал – Степан метнулся под ними, одним движением впечатал председателя в стену вместе со стулом, и навалился на лом, прижимая им морщинистую шею.
Панкратов ухватился, пытаясь оттолкнуть Степана. И ему почти это удалось, но тут Степан снова увидел то самое бурое пятно на ладони и озверел окончательно. Если ты считаешь себя вправе обокрасть другого человека, отнять у него самое дорогое, то не взыщи… Лом впечатался в шею, Степан уже почти слышал хруст хрящей гортани, видел выпученные глаза Панкратова, в которых плескался ужас. И тут он увидел бледно-розовый свет, падающий из окна на обитую вагонкой стену.
Откуда-то со стороны Красноярска шел рассвет. Красил кисточкой небо и землю, разгоняя тени. Облизывал сосульки, заставляя их плакать и таять, роняя слезки на подмерзшую за ночь землю. Такой же свет был, когда они с Елисеем ехали по трассе – свободные, счастливые, только свои.
Степан замер, а потом медленно отпустил Панкратова. Не давая упасть, схватил за шиворот и подтащил обратно к столу. Руки председателя тряслись, как у запойного алкоголика. Едва почувствовав под локтями твердую поверхность, он обхватил руками голову и затих. Степан опустил лом, не переставляя изумляться тому, что секунду назад он едва не убил человека. Совершенно всерьез.
— Вот и кончилось все. Может, оно и к лучшему.
Степан удивился еще больше, услышав голос председателя.
— Не хотел я их убивать. Швецову уж точно. Я ж не знал, что они вместе поедут. И вообще думал, что за ночь жидкость вытечет, он быстро увидит, что тормоза неисправны. Ну, улетит в канаву, переломает себе ноги, будет ему наука. Вот и все. Кто ж знал, что он сразу на мотоцикл сядет, да еще Людмилу подвозить возьмется…
Я не душегуб, просто так вышло. Понимаешь, все… рухнуло. Я не знаю, как это сказать, но мы идем ко дну. Мы все тонем – и ты, и я, и даже Галка. Я всю жизнь копил…
— Крал… — поправил его Степан.
— Ни хрена ты не понимаешь, аааа… — махнул рукой Панкратов. – Я бы на тебя посмотрел на моем месте. Я копил, я рисковал, я под статьей ходил, а в январе хоп! И все, Сан Саныч, все свои сбережения, весь свой каторжный труд и страх можешь вывезти в чистое поле и сжечь. Если бы ты знал, Литвиненко, сколько пота и страха в каждой сотенной, что ты по ветру пустил, ты бы ночь не спал. И я не спал, много лет — все думал, потерплю сейчас, зато потом даже внукам моим можно будет не работать.
Он усмехнулся, и губы его задрожали.
— Жена все зудила: купи золото. Да хоть у цыган, лишь бы деньги дома не держать. А я злился: ведь вроде заработал, а на книжку не положишь, людям не покажешь, а золото то… На что оно мне? Деньги есть деньги. Родные, советские, государством обеспеченные. Можешь себе представить, каково мне было, когда я метнулся в Красноярск и понял, что больше двух-трех тысяч не разменяю. Это ведь будущее было, мое и моих внуков. А теперь его нет. А еще эти… И все туда же – статьей меня шантажировать. Да я таких без соли на завтрак жру.
— Жрал, — снова поправил его Степан.
— Жрал. – на сей раз согласился Панкратов.
— Знаешь, Литвиненко, ты молодой еще, у тебя опыта, как у курочки. А я вижу, что кончилась наша жизнь, земля из-под ног уходит. Ты посмотри вокруг, нас скоро смоет и ничего не останется. Последние дни живем.
— И что теперь, убивать?
Панкратов схватился за остатки волос, сморщился весь, сжался.
— А что делать? Вот так просто все отдать и уйти? Рохлину отдать, пусть он сам коров режет и колбасу продает? Я при таком раскладе ему не нужен. И никому не нужен, потому что тут все стоит на пинках и чертовой матери. Нас не учили нормально работать, Литвиненко, никогда не учили. Ты вот свои гайки ковыряешь весь день, и то знаешь, что соляру воруют, что запчастей не доплачешься, что вся система стоит на голове. А весь совхоз как живет? Точно так же. Мы, как навоз на копытах, к государственной кормушке приклеены – отцепи нас и все, можно ползти на кладбище. Сдохнем с голоду. Коров порежем, поедим и сдохнем, ибо ни черта не умеем.
Я устал, Литвиненко. Чертовски устал бояться, крутиться, на каждый стук вздрагивать. Я не потяну новую жизнь, мне она не нужна. Мне бы и старой хватило. Запутался я, выдохся совсем и ничего не соображаю. Галку зачем стукнул, сам не знаю. Одурел уже от страха и злости – Рохлины всякие лезут и лезут. И не передавишь их, паразитов. Я не знаю, что дальше будет, но нам точно конец.
— Вам, — безучастно отозвался Степан.
— Что делать будешь? – спросил его председатель.
— В милицию пойду. Мы вместе пойдем.
— Так я с тобой и пошел.
— Ну выбирайте, — Степан положил на стол лом. – Или в милицию или в морг. Из милиции, пусть и не скоро, но вернетесь.
Панкратов опустил голову. Скрипнула дверь, и в проеме появилась его жена в розовом байковом халате:
— Ой, Санечка, а что вы тут сидите? Здравствуйте. Не ложились еще, что ли?
Степан наклонил голову вместо приветствия, а Панкратов тяжело выдохнул и велел жене:
— Оля, бумагу принеси с ручкой.
Писал он долго, за окном уже полностью рассвело. Ольга Петровна нажарила сырников. Она собирала на стол и улыбалась, невдомек ей было, что за бумагу пишет ее муж.
— Садитесь, позавтракайте. У меня и кофе есть растворимый. Степа, тебе чаю или кофе?
— Потом поедим, Оль. Сейчас некогда.
Панкратов встал, обнял удивленную жену, и протянул бумагу Степану:
— Пошли, что ли.
Никонов слегка обалдел, когда увидел председателя Панкратова с перегаром и вчерашней щетиной, и Степана Литвиненко с ломом и бумагой, которую тот бережно положил на стол перед участковым.
— Вы чего, пили ночью?
— Аааа, — махнул рукой Панкратов, — оформляй давай, пока я добрый. А то потом передумаю, адвокатов из города выпишу и скажу, что никогда такого не делал. А ты, Литвиненко, заставил меня, употребив насилие. Что делать будешь в таком случае?
— Не знаю, — сказал Степан, — все, что мог, я уже сделал.
Одурелый Никонов кинулся звонить в транспортную милицию. А еще надо звонить в райком и вызывать зампредседателя, который теперь вроде как председатель.
— Литвиненко, никуда не уходи. Мне с тебя еще показания снять нужно.
— Да я тут, на крылечке посижу.
Подходя к дому, он увидел свет в кухне. Это странно, когда он гуляет по ночам, мать обычно оставляет гореть только лампочку в сенях. Неужели отец нажрался? Вот только этого не хватало. Степан сделал глубокий вдох перед тем, как потянуть на себя ручку двери, и нырнул в знакомый запах, как в прорубь.
— Ой, Степа!
Мать кинулась к нему чайкой:
— Что ж такое! Ты что утворил?
— А?
Степан уже успел забыть про комбайн. Происшествие с Галкой начисто вытряхнуло у него из головы утреннюю диверсию.
— А, это. Да я не специально, управление потерял. Я рулю, а он в другую сторону едет. Ну я и заорал Панкратову, чтобы отошел.
— Что ж теперь будет-то а… Степ… Что в милиции сказали? Посадят?
— Да за что, мам? Это ДТП, а не убийство.
— Степа, здравствуй.
И вот тут Степан обомлел. Из-за матери он и не увидел гостью – за столом возле холодильника тихонько сидела Тамара Иванна, Людина мама.
— Здрассьте.
— Степа, мне поговорить с тобой надо, прямо сейчас. Тань, ты выйди, а?
— Я бы нипочем не пришла и не стала тебе этого показывать, если бы не сегодняшнее. Как бы там ни было, ты мне как сын, и я за тебя в ответе перед… — Тамара Иванна неловко дернула подбородком куда-то вверх.
Степан сел и потянулся к заварнику. Хоть налить чайку покрепче, раз поспать все равно не дадут. Тусклая лампочка мигала, больше пачкая, чем освещая кухню. От печи тянуло ровным теплом, обволакивающим, уютным. Равномерно капала вода в рукомойнике – даже запах конфет из стеклянной вазочки действовал усыпляюще.
Черный квадрат окна, разрисованный снежинками еще с декабря, казался провалом в бесконечную ледяную прорубь. Надо сказать Дашке, чтобы отмыла свои художества, а то уже Первомай скоро, а у нее все Новый год.
— Степа, ты, конечно, говоришь, что это случайность. – Тамара Иванна сильно постарела. Он давно ее не видел, только здоровался издали, и теперь заметил мешки под глазами и отвисшие, как у больной собаки, щеки. – И правильно, так и говори всем. Но мы-то знаем…
Она всхлипнула.
— Мы знаем, что это ты за Людочку. Она не зря приходила, сказала тебе, кто ее убивец.
— Э-э-э-э…
— Еще тогда, в августе, Лелька говорила мне, что надо заявить. А я подумала, ну куда я одна, без мужа, да с девкой-подростком? Мы ж едим только то, что я в совхозе зарабатываю. А ну как уволят, что, с голоду помирать?
На телевизоре, накрытом салфеткой, вздрогнули часы.
— Людочку-то не вернешь, да и доказать нечем. А Панкратов нам хорошо помог, в тепле теперь живем, не жалуемся.
Сон со Степана как рукой сняло.
… она с Олегом тем работать хотела. План у них был – арендовать нашу животноводческую ферму, поставить на нее линию по переработке молока. Это чтоб сразу здесь доить, пастеризовать и упаковывать. Молодые они, конечно, мечтатели, но дельно говорили. Хотели коров кормить и доить по науке, чтобы и привес хороший был, и телята не мерли.
Совхоз-то наш что – за копейки молоко сдает на завод, а они хотели тут разливать, чтобы деньги в совхозе оставались. И коровники новые построить, и хранить комбикорм как надо, а то он к весне весь в плесени.
Олег он больше о деньгах думал, а Люда о работе. Как все устроить, чтобы не воровали, чтобы все делали, что положено. Чтобы скотина сытая, здоровая и чистая стояла, а не так, как у нас. Очень Люде этого хотелось, прям мечтала она.
Но Панкратов им отказал. Видишь ли, чтобы выделить ферму в кооператив, надо было ревизию провести, а этого ему никак допускать нельзя. Ибо деньги сегодня у нас в небо улетели, но упали-то они совсем не с неба.
Я понимаю, все воруют, Панкратов ничуть не лучше. Все, что из районного бюджета на КРС выделяли, он растаскивал. Там проще всего – вон, в 88 нарисовали этот, как его, узелковый дерматит. Ну и списали под это дело прилично. А на деле Панкратов мясо кооператорам в Ачинск продавал, там у них колбасный заводик. Тут какое дело – завели эти кооперативы, мол, работайте люди на себя, да только сырье-то где покупать? Сырье могут только госпредприятия брать, кооперативам не положено. Вот и шныряют, добывают как могут. А что, все так делают, жить же надо людям.
— Ну да, только коровам жить не надо.
— А что корова? Корова она совхозная, читай – ничья. О чем тут переживать?
Тамара Иванна сидела неестественно прямо, теребя в руках какую-то бумажку.
— Я уже сто раз покаялась, что дома языком болтала, да девки мои это слышали. Люда вон как стала работать, так сладу с ней не стало. Казалось бы, живи и дай жить другим, так нет, ей больше всех надо. Но все бы ничего, да Панкратов им с Олегом отказал, и тогда она с ним сильно поругалась. Вроде даже пообещала в ОБХС сообщить. Но не успела.
Степан молчал, выложив перед собой на стол кулаки. Он медленно сжимал и разжимал пальцы, не осознавая, что делает. Но Тамара Иванна это очень даже замечала.
— Степа, ты не пори горячку. Я знаю, ты ее любил, но тут такое дело… Я как услышала сегодня, что ты Панкратова на комбайне сбил, так будто кипятком обварилась. Послушай меня, я мать. Больше меня никто Люду не любил, но она уже умерла. Не вернешь ее, и свою жизнь губить из-за нее не надо. Слышишь меня?
Степан посмотрел на нее взглядом, которым можно было ломы гнуть.
— Степа, очнись. Даже если Панкратов что и сделал, доказательств тому нет. Ты только зря себя погубишь.
— Вот доказательство, — Степан выложил на стол разрезанный тормозной шланг. – Люду убили, Тамара Иванна. У-би-ли.
Тяжелое молчание повисло над кухонным столом, и прервать его ни у кого не хватало духу. Наконец, Тамара Иванна положила на стол смятую бумагу, которую она давно уже комкала в руке.
— Даже если так, это уже никому не поможет. Я бы никогда тебе это письмо не показала, но сейчас ты можешь наделать глупостей. А ты мне как сын. Почитай и успокойся, пойми, что не стоит оно того. Это мне Люда в больницу писала в начале августа.
Она поднялась и неловко потопталась на середине кухни.
— Ты читай пока. Я к Татьяне загляну, — и вышла, оставив Степана наедине с влажной, измятой бумагой.
Степан развернул письмо и словно увидел Люду в ее скачущих, торопливых строках. Так она писала ему в армию, и он хранил ее письма. Как много места она занимала в окружающем мире – везде, куда бы Степан ни поворачивался, он сталкивался с пустотой. Даже эти неровные буквы и то теснили его, оттирали в сторону, выталкивали из собственной жизни.
Люда писала матери о том, что получила зарплату и отдала долг, что Лельке надо обязательно купить зимние сапоги и желательно новую шапку, а то она в старой как лохушка. Писала, что встретила Верку Алехину, и у той уже здоровый пацан – весь в Мишку.
Все это Степан проскочил по диагонали. Потому что главное было в трех абзацах в самом конце:
«…свадьбы не будет, мама, это дело решенное. Я еще не сказала Степану, все надеялась, что он сам поймет. В такой ситуации мужчине важно сохранить лицо, и я давала ему такую возможность. Не хотела обижать прямым отказом, давала шанс представить все, будто он сам меня бросил. Но не вышло, он ничего не понимает. Придется говорить прямо, пока он не взялся кольца покупать, иначе будет совсем некрасиво.
Он вообще меня не слышит, мама. Что бы я ни сказала, он как-то переворачивает в своей голове и получается совсем наоборот. Если я говорю, что не поеду жить в Красноярск, он говорит: ладно, постараюсь получить секционку вместо гостинки. Если я говорю, что хочу работать здесь, он снисходительно усмехается, будто кошечка сказала «мяу». Если я говорю, что свадьбы не будет, он говорит, ладно, давай скромно посидим семьями.
Он придумал себе что-то, и у меня в его придумке есть роль. А меня, как человека, он не видит и очень раздражается, когда я шевелюсь и порчу ему картину. Я любила его, но сейчас ничего не осталось. Совсем ничего. А это ведь будущий муж, с которым дети будут – куда уж ближе. Мы с ним в одну сторону должны смотреть, а мы друг друга не видим. Он хороший человек, но мы не будем счастливы, так что лучше пойти в разные стороны, пока не поздно…»
Белые снежинки на окне расступились, открывая путь в черную, ледяную бездну, куда уже восемь месяцев падал Степан.
— Я ж говорю, я поехал двигатель послушать. С этим комбайном вообще беда, сам Сан Саныч третьего дня видел.
— Что я видел?! – орал Панкратов.
Народу в опорном пункте милиции набилось, как селедок в бочке.
— Да я ж вам говорил, что когда под ним ползал, у него двигатель самопроизвольно запустился. Меня чуть на колбасу не перемололо. Электросхему вам показывал. Вы у меня еще бензин просили, чтобы бумагу жечь…
— А какого хрена ты оказался на этом комбайне посреди улицы?
— Да я ж говорю, двигатель поехал послушать…
И так раз двадцать.
Бледного Степана усадили на стул, зачем-то отобрали кепку и сигареты. Участковый Никонов выглядел растерянным. Виданное ли дело: комбайном смяло председательскую Волгу посреди бела дня. Это с какой-то стороны тянет на диверсию. Особенно учитывая, что по деревне летели старые деньги. Те самые пятидесяти и сторублевки, которые превратились в макулатуру в этом январе.
Честно говоря, развлечение детишкам вышло так себе. Пусть и устаревшие, но все же банкноты государственного образца. Можно сказать, символ советской власти. А над символами нельзя надругиваться… Нет, как-то по другому надо сформулировать… Никонов крякнул и схватился за сигареты задержанного.
Что тут скажешь: средь бела дня встали машины, люди побросали свои дела и высыпали на улицу. Не каждый день деньги по небу летят. Как первые весенние ласточки, летели над Черной пятидесяти и сторублевки, махали мятыми ладошками, прощались с теми, кто так долго гнул ради них спину.
Три десятилетия улетали прочь, подхваченные ветром. Закружились над клубом, собрались воронкой, а потом ффффырх! разлетелись в разные стороны. Стали оседать, все ближе и ближе, почти коснулись протянутых рук, и вдруг снова взмыли вверх, чтобы истаять в ослепительно голубом небе.
— Целая эпоха улетела…
— Скоро и мы улетим. Странные времена наступают.
— Одно непонятно. Откуда у Панкратова столько старых денег?
До самого вечера на селян сыпался денежный дождь. Купюры находили в огородах и стайках, на тротуарах и железной дороге. У Никонова на столе собралась внушительная куча – и это только то, что добросовестные селяне сдали в милицию. А сколько детей сейчас играли в магазин выведенными из обращения купюрами? То-то и оно. И Никонов напрасно задавал себе вопрос, который не решился задать председателю.
К нему уже приводили алкаша Турчина – одурелый, с совершенно белыми глазами и пеной у рта, он безостановочно кричал, что правительство деньги раздает всем желающим, потому что настал коммунизм. Все, что говорил Никита Сергеевич, оказалось правдой – пусть не в 1980 году, так в 1991. Орал и плакал, что его не пускают к дележу народного добра, пытался схватиться за нож – в смысле за обувную ложку. Никонов легонько дал ему в ухо и спровадил к фельдшеру. Ну не садить же его в самом деле.
В углу на стуле дремал Степан Литвиненко. Этот болван то ли случайно, то ли специально устроил этот цирк. И вроде складно бормочет, а Никонов подвох чует – надо бы кого-то попросить комбайн проверить. И если тормоза у него в порядке…
С другой стороны, на ночь его тут не оставишь. Участковый поколебался и достал из папки бланк подписки о невыезде.
Степан расписался, забрал кепку. Хотел забрать сигареты, но увидел только пустую пачку в мусорке. Никонов пожал плечами, мол, не обессудь. Да и черт с ними, с сигаретами, хотя сейчас ему очень бы хотелось затянуться.
— Я действительно не таранил Волгу. Комбайн был неуправляем.
— Я в транспортную милицию позвонил, завтра приедут и разберутся.
Лампочка мигала, серое лицо Никонова казалось постаревшим на десять лет. Он тоже чуял в воздухе что-то странное и боялся. Давно просил перевод в Красноярск, но никак не давали. А теперь и вовсе каша заварилась – небо в алмазах, то бишь в сотенных, ему еще долго будут поминать. До самой пенсии.
Хлопнула дверь.
— Серега! Серега, черт тебя дери!
Младший оперуполномоченный Тищенко, видимо, бежал через полдеревни. Задыхаясь, он оперся на косяк и злобно выругался. Потому что телефонная трубка, заботливо снятая Никоновым на время допроса, так и осталась лежать на столе.
— Ты трубу не берешь, гад, а там…
— Что опять?
— Что опять… Блаженная наша, Галка Зыкова, как увидела деньги в небе, так совсем умом тронулась. Бегала и орала, что Швецова с Рохлиным в прошлом году не сами убились, а мотоцикл им испортили. Убили, мол. И она доказательство собственными глазами видела.
— Ну?
— Баранки гну. Добегалась. Как стемнело, ей в ограде лопатой по черепу засветили.
Остального Степан не слышал, потому что выскочил в ночь прямо без кепки.
В ограде у Галки толпились люди, охали и ахали. Все тот же тонкий месяц на сей раз скалился зловеще, нависал над крышей турецким кинжалом.
— Она ж, бедная, на улицу выползла. Вон и след кровавый от калитки тянется.
— А кто ударил-то?
— Не говорит. Она вообще сейчас не очень соображает.
Степан растолкал толпу и пробился в дом. Галка сидела на кровати, как неживая, а вокруг нее суетилась соседка теть Люба. Подкладывала подушки, придерживала ей голову, все норовившую скатиться набок.
— Скорую вызвали?
— Да вызвали, едет. Пока приедет, мы уже поминки справим.
Галкина голова была обмотана полотенцем. Не особо чистым, как все в этом доме. Степану было неприятно, что все это видят и подмечают про себя, какая Галка засранка. Он подошел к ней и взял в руки ее махонькие, сухонькие птичьи лапки. Теплые, даже горячие. И в этом было большое облегчение.
— Ты как, теть Галь?
Она дернула скособоченным ртом и не очень внятно, словно пережевывая что-то промычала:
— Жива, Степушка. Тут же только кровищщи много, а мозгов-то у меня отродясь не бывало, хе-хе…
— Молчи уж. Потом поговорим.
Он повернулся к соседке:
— Дядь Саш дома? Мотоцикл может выгнать?
Тут ехать-то три улицы. Ждать еще, пока скорая приедет. Степан замотал Галку в одеяло, вынес на руках и долго пристраивал в люльку. Сам сел позади дядь Саши, придерживая ее, чтобы не трясло голову.
— Трогай потихоньку. Только сильно не тряси.
— Не учи ученого, — дядь Саша поддал газу, и они тихонько покатились вниз по Садовой.
Деревня уже ложилась, будто и не было этого дня, дикого и невозможного, который надолго отложится в памяти у всех, кто его видел. Понемногу гасли окна, успокаивались собаки, да мерцали в темноте зеленые огоньки кошачьих глаз.
Медпункт тоже встретил их темными окнами. За фельдшерицей пришлось бежать, но уже приехала скорая, и Галку сразу с мотоцикла аккуратно пересадили в служебную буханку.
— Не волнуйтесь, подштопаем вашу бабушку, будет как новая. Карточку заполните?
Фельдшерица перехватила карточку перед самым носом Степана:
— Сама заполню. Нет у нее никого. Трогай.
Степан вернулся вместе с дядь Сашей, выгнал людей из Галкиного дома и ограды, закрыл калитку и позвал в темноту:
— Маша, выходи.
Как ни странно, ему никто не ответил. Он прошелся по сараюшкам, покосившимся и наполовину вросшим в землю, отмечая про себя, что надо бы тут все поправить. Коза никак не находилась.
— Маша, — он вышел в огород, — я ее в больницу отвез, все нормально с ней будет. Выходи, тут больше никого нет. Маша!
Машка как сквозь землю провалилась.
Степан выглянул на улицу, прошелся вокруг, позвал – никого не нашел. Ему стало не по себе, а ну как что-нибудь случилось с Машкой? Галка же помрет сразу. Народ в деревне ушлый, под шумок могли и украсть козу, чтобы втихаря зарезать на мясо.
Что ж делать-то? Степан сел на скамейку у калитки и закрыл глаза. Бесконечная усталость последних дней навалилась на него камнем. Поспать бы хоть немного. Надо идти домой, завтра он встанет и пойдет искать Машку. И будет искать, пока не найдет. А потом вернется и вычистит все в этой загаженной избе, выкинет дерьмо со двора и найдет шифер, чтобы отремонтировать крышу.
Елисей знает, где мотоцикл. А почему он знает? Потому что он видел, как его туда положили. У него есть стеблеподъемники, в прошлом августе он убирал горох. Тот человек, который скинул в овраг мотоцикл, точно знал, что его лучше убрать с глаз подальше.
Что ж, значит, надо поговорить с Елисеем.
Утром Степан потребовал журналы регистрации работ за прошлый год, немало удивив Родченко:
— Тебе зачем?
— Дело есть.
Глядя на сжатые челюсти старшего механизатора, Родченко предпочел не спорить. А тот прошел в ангар к зерноуборочному комбайну и стал его осматривать, как ни в чем не бывало.
— Степ, ты бы тракторами занялся. Панкратов приезжал, требует их в первую очередь.
— Ты свое дело делай, а я сам разберусь.
— Блин…
Хуже нет, когда начальство само срывает сроки, а по хребтине потом получат все. Родченко сплюнул и полез под трактор.
А Степан методично осмотрел Елисея, проверил давление в шинах, подтянул аккумуляторные клеммы, долил солярку. Залез в кабину и притворил за собой дверь.
— Слушай, Елисей, тут такое дело. Ты же видел, как этот мотоцикл скинули в овраг? Я проверил, ты в прошлом августе работал на уборке гороха.
Комбайн молчал.
— Мне нужно знать, кто это сделал. Понимаешь, — Степан облокотился на руль, будто хотел донести до железяки тот кошмар, который полоскался у него внутри. – У этого мотоцикла порезали тормозной шланг. Представь, что у тебя его перерезали, и ты несешься под гору, а тормозить нечем. Тот человек, который это сделал, он и спрятал мотоцикл, чтобы наши ребята его не утащили и не нашли это дело.
Комбайн не шевелился.
— Мне нужно знать, кто это был. Давай сделаем так: мы сейчас с тобой поедем по деревне. Я буду делать вид, что управляю тобой, а ты сам повезешь меня к дому этого человека. Просто довезешь меня туда и остановишься. Дальше я сам.
Степан помолчал:
— Я скоро увольняться буду, в город переезжать. Когда я уволюсь, я тебя заправлю и выпущу – езжай куда хочешь, если хватит солярки. Дорогу ты теперь знаешь. Что скажешь?
Елисей вздрогнул и заурчал двигателем.
— Степан, ты куда? Ты че творишь вообще?
Огромная махина комбайна медленно развернулась, задевая столбы и проемы, а потом двинулась на выезд.
— Литвиненко, ты куда собрался на комбайне?
Степан высунулся в окно:
— Прокачусь по деревне, проверю двигатель. Сапунит он что-то, как бы не пришлось капиталить.
— Да ты сдурел, он тебе дома посносит!
Степан хотел что-то возразить, но Елисею надоело препираться, и он радостно рванул через проходную.
— Литвиненко!
— Да я мигом!
Странное это было ощущение. Степан держался за руль, но не управлял машиной – она ехала сама по себе. Главное, что человек в кабине сидит, а то народ впечатлительный, занервничает, наделает глупостей. Громоздкий комбайн, десять метров в длину, семь в ширину, еле-еле вписался в улицу, когда повернул на Вокзальную с Шестой.
— Ты полегче, крыши с домов не сдергивай.
Елисей ничего не ответил, он проехал до Четвертой и стал поворачивать направо, но вдруг остановился. Ребятишки высыпали на улицу, бабки показались в палисадниках, испуганно глядя, как огромная махина втискивается в улицу.
— Что такое? – Степан почувствовал, что комбайн дал задний ход и стал выкручиваться обратно. – Ты передумал? Куда мы едем?
Еще пара метров и Елисей встал прямо, качнулся и покатился вперед, быстро набирая скорость.
— Эй-эй-эй-эй, ты потише!
Разогнавшийся комбайн летел вниз, туда, где возле здания сельсовета стояла председательская Волга с открытым багажником. Сам Панкратов таскал туда какие-то коробки – видимо, собирался жечь бумаги, как и говорил.
Степан налег на руль, чтобы отвернуть, но отворачивать было некуда. Взбесившийся Елисей несся прямо на машину. Все, что успел Степан, это замахать руками и заорать председателю:
— Сан Саныч, уходите! Тормоза-а-аа!
Волгу смяло и впечатало в палисадник, председателя отбросило к стене. Коробка выпала у него из рук, развалилась, и взвились по ветру зеленые и коричневые бумажки. Полетели над крышами, над огородами, словно стая свадебных голубей.
Много было их в смятых коробках. Обалделый Степан выпал из кабины, шлепнулся на четвереньки и снял с лица прилетевшую бумажку: 50 рублей Билет Государственного Банка СССР.
До конца рабочего дня Степан не дотерпел. Перекинул два малых трактора на Родченко, пообещав отработать в первый же выходной, и слинял домой. Голова слегка кружилась от недосыпа, но мыслил он ясно, как никогда. Внутри, в области солнечного сплетения, у него горел огонь. Будто тлеющую головню проглотил.
Мать удивилась, увидев Степана дома.
— Случилось чего?
— Все нормально. Пожрать есть?
— Сейчас соберу. Так что случилось-то?
Степан старательно мылил руки, не отвечая на расспросы.
— Ты в сарае прибиралась?
— Ну.
— Куда ящик с инструментами дела?
— Да там он стоит. Степа, что случилось-то?
Подогретый суп дымился на столе, хлеб, нарезанный крупными ломтями, стоял на полке буфета. Степан схватил хлебную тарелку, другой рукой обняв мать за плечи:
— Не волнуйся. Я отпросился, у меня дело есть очень срочное и важное.
— Какое дело?
Все ей надо знать.
Днем овражик выглядел куда менее эффектно. Всего-то метра два склона, загаженного мусором, нанесенным с дороги. В этом месте никто не ходил – поле весной засеивали горохом, и осенью убирали. Кроме трактора и комбайна на этот участок никто не заглядывал. Даже интересно, почему мотоцикл Олега оказался здесь.
Степан взялся за деревянную ручку ящика и аккуратно пополз вниз, хватаясь за ветки и вытаявшие из-под снега жесткие стебли. Вот и он, убийца – полеживает себе тихонько, засыпанный снегом и рваными пакетами. Подавив подступившую к горлу дурноту, Степан принялся откапывать мотоцикл.
Когда-то он был оранжевым. Модный, чертяка – Степан себе такой хотел, но купил в итоге старенький «Минск». На «Восходы» была очередь, но раз Рохлин кооператор, то для него это не проблема.
Расчистив себе площадку на дне оврага, Степан разложил там имеющиеся детали. Да, тут было без шансов: рама пополам, вилка оторвана, бензобак разорвало в клочья. Как ему говорили, Люда погибла мгновенно – перелом шейных позвонков. Ее перебросило через водителя и впечатало в бетонную плиту забора.
Хоть бы ей не было больно.
Пусть, раз уж это случилось, то все произошло в долю секунды. Чтобы она ничего не поняла, ничего не почувствовала, просто вдохнула и уже там. Где-то там, откуда сейчас она приходит в поисках изоленты.
На том, что осталось от бака, были три синие полоски – как раз изолентой наклеенные. Типа, Адидас. Гнев сжал кулаки Степана, раздул его ноздри и заставил оскалить зубы: выпендривался бы ты, Олег, поменьше.
Интересно, а если достать этот «Восход» и восстановить. Смог бы Степан на него сесть в память о Люде? Вот так взять и поехать, зная, что этот мотоцикл убил его женщину. С другой стороны, это просто железо. Степан вспомнил их подростковые страшилки про черную «Яву» с десятью крестами. Каждый, кто ее купит, погибает, а на бачке наутро появляется новый крест.
А на этом оранжевом моднике уже целых два креста, быстро он управился. Степан внимательно осмотрел двигатель и коробку и подумал, что восстановить-то вполне можно. И даже странно, что мотоцикл оказался здесь, а не в гараже местных умельцев, которые уже бы продали его в соседнюю деревню – «небит, некрашен».
Степан сидел на корточках, обгрызая веточку, сорванную с куста, и все думал и думал о том, что случилось за пару последних дней. Пальцы правой руки бездумно шарились по мертвым внутренностям мотоцикла. Он мял какой-то шланчик, давил на него в месте разреза, погружая большой палец в расползающуюся дыру, и думал.
Стоп. Какого еще разреза?
Степан внимательно всмотрелся и понял, что держит в руках тормозной шланг. Большой косой надрез пересекал его примерно посередине. Судя по ровным краям, его сделали острым ножом. Но с таким повреждением Олег бы далеко не уехал, при первой же попытке притормозить тормоза бы провалились. Он бы не стал так разгоняться.
Хотя… Надрез сделан по косой, жидкость вытекала медленно. Если с момента надреза не прошло много времени, он мог и не заметить ослабший тормоз. Степана затрясло, потому что, как ни крути, а шланг в его руке говорил только об одном – Олега и Люду убили.
Вылез он бледный и взмокший, шел через поле, не чувствуя ног. Что сейчас делать? Идти в милицию показать шланг? Была у него такая мысль, но быстро прошла. Если этим делом они в августе не занимались, то теперь и подавно не станут. Нет, в милиции ему делать нечего.
Домой тоже не пойдешь. Там мать замучает расспросами, а он сейчас не в состоянии ее успокаивать. С Левушкиным рассорился, на работе лучше не появляться. Степан вдруг остановился как вкопанный. Постоял мгновение, а потом двинулся вниз по Садовой.
Дом на Садовой достался Галке от родителей. Крепкий, приземистый, с дощатой крышей, которую так и не заменили на шиферную. Он стоял как влитой, хоть и врос в землю примерно на полметра. Но Галка не расстраивалась – главное, что теплый и не падает, а остальное пережить можно.
Степан подошел и поморщился на покосившийся палисадник. Стоит без догляду, сразу видно – рохля живет. Жердочки тонкие, даже бабе поправить сподручно, но то ж Галка! Выросли у нее руки длинные да сильные, но жалко, что из жопы.
День был пасмурный. Худое и облезлое после зимы воронье кружило над проводами, противно каркая. Полинялые ворота покосились – наверное и не открывались уже толком. Снег Галка не чистила, протоптала себе дорожку от калитки, а ворота пусть подгнивают, напитываются талой водой – рухнут однажды, а она и не заметит. Перешагнет, в небо глядючи, да пойдет со своей козой прямо к божьему престолу.
Степан постучал в калитку и долго ждал ответа. Пришлось лезть в палисадник, чтобы подолбиться в окно. Спит она там, что ли, посреди бела дня? И точно – мелькнула в окне бледная нечесаная физиономия, похожая на артиста Милляра.
— Ой, Степушка, а ты чавой-то не на работе?
Степан отодвинул Галку плечом и вошел в ограду. Давно не метеный двор по углам был забросан мусором и полусгнившими поленьями. Жалкое зрелище, но другого Степан и не ожидал – старушечья доля такая, медленно врастать в землю, покрываясь плесенью.
— Чаю дашь?
Галка пискнула и мухой метнулась в дом.
В принципе, чего-то подобного и ожидал Степан, переступая порог ее дома. Жилища одиноких стариков похожи друг на друга и на своих хозяев – такие же неопрятные, заброшенные и жалкие. Редко какая бабулька будет скрести полы да вытряхивать половики, и уж точно не Галка.
У нее по дому громоздились завалы, среди которых она проложила себе тропинки. Если и хотел Степан поначалу снять сапоги, то быстро передумал – на улице и то чище. Галка расчистила ему место, виновато сгребла со стола заплесневелую посуду и даже повозила тряпкой.
— Ты уж не взыщи, Степушка, неубрано у меня.
Всматриваясь в залежи всякого хлама, пока Галка кипятила чайник, Степан думал – как вот она живет тут, в этом хлеву? Затыкает разбитое стекло книжкой, ложится в постель, в которой давно не разберешь, какого цвета простынь. Коза еще с ней – тут же ест, тут же гадит.
На стене висели портреты ее родителей, заботливо убранные пестрыми конфетными фантиками.
— Скучаю по матушке. Очень. Она меня любила, все по голове гладила. А потом я ее, но она меня уже не признавала. С тех пор меня никто не любил. Только Маша вот.
— С чего ты решила, что я тебя люблю?
— А куда тебе деваться? – бесхитростно возразила Галка.
— В цирк Куклачева.
— Там кошки, тебя не возьмут.
Машка вздохнула, и прошла, цокая копытцами, куда-то в дальнюю комнату:
— Тем и спасаешься. Телевизор включи!
— Не включу! Гости у нас, невежливо это, в ящик пялиться, когда человек с тобой поговорить пришел.
Вычистить бы тут все – такая же мимолетная мысль, как утром на дороге, немного приотпустила клещи на горле Степана. Немощная уже Галка, и помощь ей действительно нужна. На стенах потеки и плесень – крышу надо менять, сама она нипочем не справится, будет замерзать тут и зарастать грязью. Но так же быстро как пришла, и эта спасительная мысль покинула его голову.
Сидя перед обкусанной кружкой с каким-то вонючим пойлом, Степан мрачно смотрел на порезанный шланг.
— Что теперь делать?
Галка вся застыла, прижав руки к груди – маленькая, сухонькая мумия с голубыми игрушечными глазами.
— В милицию, наверное, надо. Пусть разбираются.
— Они уже разобрались, — сунула мокрый нос Машка. Обнюхала шланг, поморщилась, — потому он в овраге и оказался. А как ты его нашел?
Степан отхлебнул из кружки и даже не поперхнулся:
— А его мне показал комбайн Елисей в благодарность за ночную прогулку.
— Кто показал?
— Комбайн.
Машка посмотрела на него с большим подозрением.
— Степа, тебе того… поспать надо.
— Это мне советует говорящая коза?
— Как говорят, если преступление произошло, ищи того, кому оно выгодно.
Степан с Галкой уставились на Машку:
— Что? Я не права? Судите сами: Олег этот кооператор был, а у таких врагов хватает. Там, где деньги, всегда есть и загребущие руки. Мало ли кому он перешел дорогу.
Галка тихонько шепнула Степану:
— Она телевизора пересмотрела. Как «Следствие ведут знатоки» начинают показывать, ее из избы не выгонишь.
— С другой стороны, у Людмилы на ферме тоже проблем хватало. Помнишь, скандал с Иванченко?
Это случилось с год назад. Люда писала рапорт на старшую телятницу Иванченко за то, что резко перевела 20-дневных телят на снятое молоко. Они стали поносить, и Люде стоило больших трудов восстановить им пищеварение. Получился большой замес, в который втянули даже председателя Панкратова. Телятам нужны витамины A и D, обрат нужно давать кислым, в разное кормление с молоком – то есть заморачиваться куда больше обычного. В общем, вот где вылезли Людины книжки.
Иванченко яростно защищалась, писала жалобы на Швецову, но в результате погорела на воровстве молока, которое ее зять сбывал в Ачинске. Пришлось ее уволить, хоть Панкратов и не хотел раздувать скандал. В общем, недоброжелателей хватало и у Люды.
— Думаешь, Иванченко с ножом ползала в ночи, как партизанка? С ее-то брюхом?
— У Иванченко зять есть.
— Он в Ачинске живет.
Не срасталось.
Пока Степан с Машкой напряженно морщили лоб, Галка порезала хлеба, достала из буфета банку сайры и открыла ее ножом.
— Поешь, Степушка, ты совсем с лица спал, одни глазюки остались. Знаешь, я вот чего скажу. Может, я и глупая, но ты меня все-таки послушай. Люду не воротишь, а те люди, которые такое утворили, могут и еще чего сделать. А жизнь у тебя одна.
— У тебя, понятно, душа куриная. А я не боюсь.
Галка поджала губы:
— Зря. Ну вот найдешь ты виноватого, что делать-то будешь?
— Убью.
— Нахрена? В тюрьму из-за этого выродка садиться? Тебя и так жизнь побила, зачем самому-то колотиться?
Степан вскипел в одну секунду:
— Да что ты понимаешь вообще? Ты любимого человека хоронила? В могилу его заглядывала? Оставалась одна, когда пойти некуда, и места тебе нигде нет? Я же один, как волк в лесу, я просыпаюсь, и мне выть хочется.
— Чой-то ты один… Мы вон у тебя есть с Машей.
— Совсем сдурела?! – он швырнул в стену кружкой, оставив на грязной известке еще одно пятно. Галка испугалась, вжалась в стул и задрожала губами – вот-вот заплачет, как тогда, в детстве.
— Ты бы тут вещами не швырялся, — Машка была очень недовольна. – Галка тебе последнюю консерву открыла, а у нее не очень большая пенсия.
Степан полез в карман за рублем, но трясущиеся пальцы его не слушались. Да и рубля в кармане не было.
— Черт, отдам я эту консерву! Подавились бы вы ей.
— Не жалко консерву, Степушка, тебя жалко.
— А чего его жалеть, вон какой конь колхозный. Нашел себе печальку, вцепился обеими руками и бегает, трясет. Как Лешка – онанист. Чего в прошлом году не поехал в город? Зачем тут мотаешься, раз хотел ехать?
Степан даже растерялся.
— Чего ты пристала к нему? Уймись, животное, горе у человека. Это ты умная такая, а все кругом дураки. Думаешь, легко свое сердце в узел завязать, да на полочку положить? Не отпускает его Людмила.
Коза взревела, будто и не коза вовсе:
— Людмила его не отпускает? Да она перекрестилась, поди, как в гроб легла! От него только на тот свет и можно сбежать – он же липкий, как сопля зеленая. Вцепился в девку, в ЗАГС тащил волоком, всем уши прожужжал про свою железную дорогу.
— Я ее не тащил.
— Ну конечно! Сколько раз в день ты ее в универмаг водил платья показывать? Или просто над душой висел, как упырь голодный? Она уже не знала, куда от тебя щемиться. Я однажды траву щипала возле фермы, вижу, Людмила задами выходит. Думаю, чой-то – а там у ворот Степан пасется. И так каждый день.
— Это плохо?
— Да хрен знает. Просто задушил ты ее, Степа, душный ты и липкий. Даже сейчас не можешь от нее отстать. Все твои мысли все равно вокруг нее вьются, как приклеенные. Разуй глаза, нету больше Люды, только ты остался, и тебе пора свою жизнь жить. Галка дело говорит, а ты бесишься. Даже если убили их, что ты можешь сделать? Ты как баран, надрываешься, пытаешься рогами бетон проломить. А мог бы уже учиться и работать.
Степан вылетел на улицу, задыхаясь от ярости. Отшвырнул Галку, и пошел, как председатель, с ненавистью вколачивая сапоги в землю.
Ночь в деревне бывает двух типов. Первая – с хохотом и ревом мотоциклов, с песнями из магнитофона и забористым матом. Гуляет молодежь, торопится хлебнуть свободы, пока не затянулась на шее лямка жизни, унаследованная от отцов и матерей.
Казалось бы, уже девяностые на дворе, они совсем другие люди, и жизнь у них должна быть другая. Но вечная крестьянская доля ходит тенью, ждет, знает, что ее очередь обязательно настанет. Молодые хохотушки со стоячими челками оплывут, обабятся – подожмут челюсть, и скривят рот в презрительно-горестную подкову. А парни согнутся, зарастут щетиной, наденут засаленные кепки и будут черпать сапогами предвечную грязь, с каждым прожитым годом погружаясь все глубже и глубже.
Так было с их дедами, отцами и уже случилось с некоторыми из Степановых ровесников. Из этого он хотел вырваться, увезти Людмилу, а Санька ишь чего говорит – не поехала бы. Поехала бы как миленькая, куда ей деваться. Они свое уже отгуляли, юность укатилась под гору вместе с шумными ночами, мотоциклами и магнитофонами.
Сейчас над Чернореченской стояла другая ночь. Безмолвная, когда скрип снега под ногой случайного прохожего слышен за семь верст. Когда ты идешь один и чувствуешь, что все вокруг на тебя смотрит – даже проржавевшая телега у совхозных домов и то пялится.
Степан прошел Юбилейную и повернул направо – туда, где проселочная дорога вливалась в М-53, убегающую дальше на Ачинск. Хотелось пройтись, подвигаться, разогнать душное отупение от Санькиной бражки. Что вообще происходит – он круглыми сутками шляется где попало и медленно сходит с ума. Пора с этим заканчивать.
И тут Степан увидел странное.
Трасса М-53 в районе Чернореченской заботливо отгорожена бетонными отбойниками, да еще речкой-вонючкой, текущей в глубоком провале, заросшем кустами и осотом. Туда иногда падали заблудившиеся коровы, если умудрялись прорваться в гороховое поле.
Но гороховым это поле станет летом, а пока это просто поле, покрытое грязью и остатками снега. Тусклая луна освещала его рябую поверхность, покрытую рытвинами и… следами колес. Степан нахмурился и подошел ближе. Да, именно здесь они тогда нашли Елисея, упершегося в отбойник – семиметровый комбайн был слишком велик для небольшой двухполоски.
Вот и его следы: вот он сюда приехал, а вот Степан гнал его обратно. Вчера после обеда был небольшой снег, как раз их припорошил. А вот и новые следы, совершенно свежие, будто кто-то катался на комбайне прямо сегодня ночью.
Степан присел и рассмотрел рисунок протектора – никакой разницы. Действительно, похоже на Елисея – час поздний, деревня спит, только дымки к небу поднимаются. В такую ночь душа сама просит с миром побеседовать, и желательно наедине.
Что ж, вот и пришел момент истины для комбайнера Ощурова. Степан определил направление протектора и двинулся по следам.
Ночь выдалась лунная, но облачная. Тонкая нечистая ткань облака занавешивала лунный диск, пачкая свет сероватой примесью. В этом нездоровом свете элеваторная башня казалась заброшенной церковью из фильма ужасов, а гороховое поле – кладбищем с разрытыми могилами.
Серо-синий снег, черно-пепельное небо и тишина. Ни одна птица не каркнула, ни одна дурная корова не заревела в стайках – казалось, они все молчат и смотрят. А он один, как на ладони, которая сейчас сожмется в кулак и раздавит его к чертовой матери.
Степан шел и чувствовал, что лучше бы повернуть назад, вернуться домой и лечь спать. Завтра все-таки на работу. А еще ему мерещилась всякая пакость: боковым зрением он видел движение, будто у него за спиной кто-то перемещался. Но стоило ему обернуться, как все замирало.
Он осматривал поле, словно мог пригвоздить взглядом каждый ком земли. И вдруг ему подумалось, а что, если он сейчас увидит Люду? Вот так повернет голову, а там она, стоит и изоленту просит. Страшно стало, не продохнешь. Вроде он мечтал ее увидеть, а увидел сейчас – помер бы.
Особенно, если бы она явилась ему такая, как есть. Он предпочитал об этом не думать — восемь месяцев прошло, это вам не баран чихнул. Степан ее в гробу начисто забыл, память стерла чужое лицо, лежавшее на подушке из опилок, и он был сердечно за это благодарен.
Ветка хрустнула под ногой. Внутренне обмирая, Степан все же повернул голову, но Люды перед ним не было. Зато метрах в трехстах он увидел знакомый квадратный силуэт.
Чтобы не попадаться на глаза Ощурову, Степан пошел вдоль овражка, немного нагибаясь, дабы не выделяться на фоне кустарника. Он тихонько перемещался под прикрытием, подбираясь ближе к комбайну, который, пофыркивая, полз куда-то от деревни, не включая габаритки.
До Елисея оставалось не более пятидесяти метров, когда овраг кончился. Степан остановился и прикинул: как бы добежать незамеченным, чтобы поймать Андреича с поличным. Странное это было зрелище – ночь, залитое лунным светом поле с покосившейся башней элеватора, и темный комбайн, почти бесшумно плывущий прочь.
Жатва. Идет он тихо и собирает души – берет дань предвечную со всех живущих. Забирает ее сыновьями и дочерьми, покидающими свою землю, чтобы лечь в нее же. Степану повезло, он отслужил в Чите, а трое его одноклассников попали в Афган, там и лежат теперь, в чужой, раскаленной земле.
Левушкин вот спивается, кто-то разбился или по лихости угодил в драку со смертельным исходом. Молодежь бесилась в клетке, чувствуя, что выхода из нее нет. Некуда приложить силы, не к чему стремиться, нечем наполнить свои дни и ночи, кроме водки и паскудства.
А вот Люда знала, зачем жить, и этот Рохлин, вероятно, знал. Они были другими, непохожими на своих сверстников, выросших в теплом и тухлом болотце. Но результат был один: легли в ту же землю, где гнили Вовка Карпухин и два Димона: Стрыба и Лалетин. В ту землю, куда уже встал одной ногой Санька Левушкин.
А Степана миновало. Он был живой среди мертвых, стоял ночью и смотрел, как комбайн без комбайнера молотил заснеженное поле.
То, что в кабине никого нет, Степан понял метрах в двадцати. Жуткое это было зрелище – огромная черная махина без единого огонька шла по полю. Сама, своей волей, без участия человека, который вроде бы есть причина, суть и мера всех вещей. Тут бы и заорать, призывая милицию, дабы прекратить наваждение, но Степан уже слышал, как коза разговаривает, что ему какой-то комбайн.
Он прибавил шагу, чтобы догнать Елисея. Комбайн его заметил и припустил быстрее. Степан побежал наперерез, надеясь подловить неповоротливую махину у кромки поля.
Максимальная скорость… транспортная… 20 км/ч… стучало у него в голове. Но это на ровной дороге, а в поле не должно было быть больше 12-15. И все же Степан рвал жилы, чтобы догнать этот чертов комбайн.
Ноги скользили, застревали в колдобинах, Степан матерился, чувствуя, как пот заливает ему глаза. Кепка съезжала на лоб, и он сорвал ее, чтобы не мешала. На сапоги налипли комья грязи, старший механизатор Литвиненко бежал с отягощениями, а комбайн, почуяв слабину противника, пошел ровненько, как на параде.
Так бы и ушел, но Степану помогла бесхозяйственность. Еще с осени поваленный столб перегородил Елисею дорогу. Тот затормозил, дал заднюю, чтобы объехать препятствие, и понял, что на подножке у него висит Степан.
— Попался, гад.
Задыхаясь, он открыл дверь и влез в кабину. Первым побуждением было выдрать провода зажигания, чтобы эта железная скотина больше никогда не шевельнулась без его ведома. И Елисей понимал, что Степан может – дрожь прошла по могучему корпусу. Огромный семиметровый комбайн был бессилен против маленькой букашки в своем чреве.
Это было приятное чувство. Впервые за последние дни Степан ощущал, что может контролировать ситуацию. Он уже отвык от мысли, что может что-то решать, и сейчас ему хотелось показать власть хотя бы железяке.
— Значит, Елисей?
Комбайн что-то буркнул.
— Ты бы хоть пахал, зачем впустую соляру жечь? И что, что ты не трактор, хочешь жить – умей вертеться.
Степан откинулся в кресле и раздумывал, что бы такого сделать. Разобрать коробку, снять колеса, или хотя бы аккумулятор. Пусть побегает по полю без колес, посмотрим, какой он шустрый. Елисей испуганно притих, и, кажется, заглушил двигатель.
Степану показался забавным его испуг. Он опустил руки на руль и сжал пальцы, ощущая тепло, как от соприкосновения с живым телом.
— Ну что припух? Поехали.
Елисей помедлил, а потом тихонько зарокотал, раскручивая обороты. Степан сидел в кресле, скрестив руки на груди, и смотрел, как уплывает назад и вниз вздыбленная земля.
— И куда ты прешься? – глядя, как комбайн покорно повернул на МТС, Степан взялся за руль. – Раз уж сбежал, давай катайся. Теперь я поведу, а ты слушайся.
Он вывернул вправо и погнал комбайн куда-то в поле. Удивленный Елисей пофыркивал, но ехал, чутко слушаясь руля. А Степан смотрел в зеркало, как на нетронутом белом поле протягивается черный след.
Минут двадцать он ехал прочь от Чернореченской, пока речка-вонючка не вильнула вправо, и не кончились отбойники вдоль дороги. Небо посерело и потеряло плотность, даже воздух стал легче, когда они миновали деревню. Вот тогда, выбрав склон поумереннее, Степан поддал газу и выкатил комбайн на шоссе.
В три часа ночи трасса была пуста. Она уходила вниз, влажно мерцая в лунном свете. По бокам ее сходились и расходились лесополосы, и казалось, будто морские волны набегают на стремительную сверкающую линию.
Степан убрал ноги с педалей, отпустил руль и поудобнее устроился в кресле:
— Ну что, погнали?
Елисей задрожал, заурчал мотором, заскрипел корпусом, выпустил густое облако выхлопного газа и ринулся вперед. Двадцать километров в час – да это же жизненная трагедия! Но Елисей проживал эти километры каждый за десять. Он летел по шоссе, почти не касаясь его колесами, и Степан бы не удивился, если бы они вдруг воспарили в воздух.
Где-то далеко уже занимался рассвет, Степан видел его отблеск на стремительно бледнеющем небе. Верхушки елей четко прорисовались на розово-черничном фоне, тянулись к краю отступающей тьмы, умоляли не оставлять их на милость дня. Отсвет падал и на приборную панель комбайна, на руль, на руки Степана, лежавшие на коленях. А может, это казалось так, потому что и на душе у Степана неожиданно рассвело.
В лихой предрассветный час они с Елисеем были абсолютно свободны. Обалделая легковушка проехала навстречу, подслеповато таращась фарами. Степан рассмеялся, и Елисей заурчал громче, добавляя оборотов. А и правда, катись оно все к черту! Пусть наступает день, они его не боятся. Поедут куда захотят, ведь они – свои собственные.
То, что было с Людой – было. А теперь нет, и ничего уже сделать нельзя. Зато он может много чего сделать со своей жизнью, и никто ему не указ. Никто его не держит, никому нет до него дела. И это обалденно.
Так хорошо стало на душе от этой мысли, что хоть песни пой. Но была она короткая, промелькнула за одно мгновение и утонула в привычном тревожно-муторном фоне. Елисей – совхозный, приписан к МТС и имеет инвентарный номер. И он, старший механизатор Литвиненко, за него отвечает. Если уехать в Красноярск на комбайне, то обратно он приедет года через три. В лучшем случае. Степан поднял руки, ставшие розово-золотистыми, и положил на руль:
— Пора домой, Елисей. Покатались и будет.
Возвращались они медленно, прячась за развевающимися клочьями уходящей ночи. Хорошо бы успеть на МТС пораньше, чтобы ничего не придумывать и ни с кем не объясняться. Степан устал, теперь он это почувствовал в полной мере. Глаза слипались, голова была тяжелая. Надо бы прилечь хотя бы на пару часиков, иначе потом весь день будет муторно.
Они свернули в поле в том же месте, где остались их следы. Степан подумал, что надо бы срезать крюк и выехать на дорогу, ведущую к Юбилейной. По дороге все-таки быстрее будет. Но Елисей почему-то упорно ехал назад, по своим же следам.
— Давай направо, на дорогу.
Комбайн не послушался. Степан удивился – до сих пор они с Елисеем прекрасно ладили. Он взялся за руль и повернул его вправо, удивляясь, как потяжелела рулевая колонка. Нос комбайна поехал вправо, потом остановился и упрямо повернул влево. Степан повис всем своим весом на руле, но ничего не смог сделать. Комбайн ехал туда, куда хотел сам.
— Да что ты будешь делать… Железный дровосек хренов.
Пока Степан боролся с рулевым управлением, машина вернулась на поле, где они изначально встретились, и поехала вдоль речки.
— Зачем сюда-то приехал… Нам на МТС надо… Поворачивай…
Но Елисей, как заговоренный, медленно двигался вдоль овражка. Степан уже собрался срывать кожух, чтобы выдрать провода, как едва не прилетел лбом в стекло. Елисей подъехал прямо к оврагу и встал, как вкопанный.
— Что? – почти заорал взбешенный Степан.
Комбайн щелкнул ручником и включил фары, выхватывая из мглы чахлые кусты, убегающие вниз. Степан присмотрелся, но сквозь забрызганную лобовуху ничего видно не было. Тогда он вышел наружу, немного опасаясь, что Елисей сейчас или удерет, или вообще столкнет его в овраг.
Но комбайн продолжал ровно рокотать двигателем, подсвечивая кусты, и не двигался с места. Степан раздвинул ветки и заглянул вниз – на дне оврага лежала какие-то темная груда. Елисей осторожно придвинулся ближе, почти задев Степана жаткой, и посветил вниз.
Это был искореженный мотоцикл. «Восток 3М», судя по уцелевшему шильдику. Степан замер, пораженный внезапной догадкой, а потом заскользил вниз, цепляясь за торчащие ветки.
Это был мотоцикл Олега Рохлина. Тот самый, на котором он разбился с Людой.
— Дура! Дура! Чертова дура! – матерился Степан, задыхаясь от быстрого, неровного шага. Снег подтаял, где-то осел, а где-то намерз липкими кочками – оскальзываясь и чуть не падая, парень шел по Шестой в направлении МТС.
Ему, разумеется, приходилось слышать байки о покойниках, которые просили всякую дрянь у живых. И во всех таких рассказах проблема решалась закапыванием в могилку требуемого – чаще всего обуви. Типа, похоронили девочку в выпускном наряде и бальных туфельках, а она потом начала таскаться по ночам, просить кроссовки, ибо туфли, сука, жмут. Закопали ей кроссовки – отстала.
А Люда почему-то приходила за изолентой. Но при мысли, что надо взять лопату и потревожить ее могилу, у Степана волосы вставали дыбом. Может, Галка и правильно мыслит, она ведь те же байки слышала, но копать ее могилу – извините. Она ведь там. Ее тело, волосы, золотистые ресницы и родинка на плече. Она совсем одна там, в холоде — снежное одеяло, укрывавшее ее полгода, почти совсем сошло. И он будет ковырять ее лопатой?
При этой мысли Степана словно переломило пополам, скрутило где-то в районе живота. Он согнулся и медленно сполз в оплывший снег, вцепившись зубами в кулак, чтобы не завыть. Без Люды был он маленьким и ничтожным, не нужным даже себе. Во всем, что он делал, не было смысла, а в мире больше не было никакой радости.
Как же он не видел эту звериную тоску свою? И как теперь жить, когда он ее увидел? Звезды высыпали на потемневшее небо, расчерченное дымками из труб, как реактивными самолетами. Вокруг шла жизнь – неизменная и невозмутимая, словно течение Енисея. И лишь его болтало щепкой: к берегу не прибьешься, и на дно не пойдешь.
Он немного отдышался, поднялся и пошел. Намокшие брюки неприятно царапали коленки. Надо бы все-таки зайти к Левушкину, иначе можно просто тронуться умом от всего происходящего. Степан постоял, успокаивая часто бьющееся сердце, вытер ладони о куртку и двинулся дальше по Шестой, которая вообще-то Юбилейная, но никто почему-то ее так не называл.
Санька Левушкин был слегка навеселе, кажется, он подбухивал еще со школы. Некоторые люди словно рождаются пьяненькими, и никогда не трезвеют — тут бессильна любая антиалкогольная кампания. И это было очень жаль, потому что Степан Левушкина любил.
Санька был неглупый парень, и даже в чем-то чувствительный. Это ему и мешало – там где надо просто плюнуть и растереть, он царапал себя, терял силы и заходил в тупик. Бессмысленность окружающей жизни он понимал глубже и яснее Степана, потому и подбухивал, чтобы не было так грустно.
В детстве они были неразлучны, но потом как-то отдалились. Не ссорились, ничего не выясняли, но однажды Степан понял, что разговор без водки не идет. Левушкин оживлялся, только когда на столе стоял пузырик. С тех пор Степан визиты сократил, а Санька ему не навязывался. Так все и заглохло помаленьку.
И все же Левушкин – друг. Один-единственный, с ним столько пережито, что у других просто нет шансов. Не будет никогда другого детства, других длинных, томительных дней, за которые проживается целая жизнь. Не будет озера с головастиками, поленницы в Санькином доме, где они тайком курили завернутый в газету лавровый лист.
Постучавшись в Санькины ворота, Степан хотел отдохнуть. Пусть ненадолго, но вспомнить время, когда всего этого не было, и они были счастливы. Могли махнуть на электричке в Красноярск, чтобы посмотреть в кино иностранный фильм с невероятным Брюсом Ли. Четыре часа туда, четыре обратно, полдня болтаться без дела, а потом – счастье. Потрясение. И вот они уже мутузят друг друга в ограде, выясняя, кто из них Воин Дракона.
— Степан! Братан, ну надо же…
Санька затащил Степана в свою комнату, плюхнул на газетку сковороду с картошкой, и открыл кильку. Мутная жидкость в наполовину пустой трехлитровой банке зажигала в его глазах огоньки и наполняла речь остроумием и живостью.
— Чокак? Рассказывай. Говорят, у Андреича опять комбайн сбежал. Вернее, Андреич говорит.
— Андреич-то говорит. Галка вон тоже утверждает, что у нее коза говорящая.
Левушкин хихикнул:
— Помнишь, мы ее трусы с веревки украли, а потом бегали, пытались юбку задрать, чтобы посмотреть, в трусах она или без?
Степан скривился:
— Идиоты.
— Да прикольно же.
— Нет. Совершенно не прикольно. Хреново у нас было, Саня, с чувством юмора. Да и сейчас не очень.
Левушкин прищурился и подлил себе бражки:
— У тебя-то точно. Ты чего как в воду опущенный? Неужели из-за Галкиной брехни?
Степан накинул стопарик и откинулся на спинку стула. Эта комната была ему так же хорошо знакома, как своя собственная. С третьего класса он ошивался здесь почти каждый день, и помнил каждое пятно на обоях. Здесь было светло, в меру грязно и удивительно спокойно, словно крашеные известкой стены могли защитить его от всего плохого в мире.
Плакат с Брюсом Ли, приколотый на иголки, они добыли в восьмом классе путем сложной операции по обналичиванию отцовского электрорубанка. Санька был тогда жестоко порот, но рта не раскрыл и Степана не сдал. Сейчас это казалось дикостью – обменять хороший инструмент на плакат и жвачку, но тогда это была сделка века.
— Бабу тебе надо, Степ. Хочешь, познакомлю с одной? Третий сорт не брак, для душевного отдохновения пойдет. Особенно под беленькую.
Степана передернуло:
— Забористая бражка.
— Ну так что?
— Иди в жопу. Утешитель нашелся. Когда надо будет, я себе найду, и не третий сорт.
Левушкин иезуитски усмехнулся:
— Ну да, ну да, они ж все за тобой в очередь стоят, только пальцем помани. Особенно первосортные.
— А что, я жених видный. По осени все равно буду в Красноярске в техникум поступать, и на железку устроюсь. Квартиру теперь, конечно, не дадут, но мне и комната пойдет. Начинать с чего-то надо.
— Блестящая перспектива! За это надо выпить, — Левушкин подлил бражки и зацепил из банки рыбину, — За тебя, братан. Пусть все получится, тем более что никто тебе больше не мешает.
— А раньше кто-то мешал?
— Ну, Людка. Она ж не хотела в Красноярск ехать.
— В смысле не хотела? Вышла бы замуж и поехала.
— Так потому и не выходила. Ей здесь нравилось, а тебя все тянуло в пампасы.
— Какие пампасы, я для будущей семьи старался.
Левушкин почесал затылок и наморщил лоб, вспоминая:
— Помнишь, с год назад мы в кино ходили, а потом на Садовой чекушку прикончили возле клуба? Ты раздухарился тогда, все хвастался, как получишь секционку или даже малосемейку в Красноярске, как будешь на железке работать, карьеру сделаешь. Это здорово бесило. И Людка тогда рявкнула, что ты задолбал уже, и она с тобой никуда не поедет. Помнишь?
— Нашел, что вспомнить. Бабскую обиду.
— Блин, ну ты тугой! Степа, она тебе сорок раз говорила, что не будет уезжать отсюда. А ты как старый дед, ни хрена не слышал. Вот, подожди…
Левушкин встал и начал рыться на полке, смахивая игрушечных солдатиков, закаленных в боях и сражениях. Два из них были Степины, но как-то прижились у Левушкина. Рядом, за пыльным стеклом, стояло черно-белое фото – они со Степаном на первое сентября, надутые и недовольные. Литвиненко улыбнулся — так много счастья было в залитом солнцем детстве.
Левушкин подошел и положил на стол две книги: «Технология производства и оценка качества молока» и «Организация и проведение измерений крупного рогатого скота».
— Это я для Людки купил в Красноярске, она просила. Не успел отдать.
— Она тебя просила?
— Ну да. Она постоянно просила ей что-то привезти: то журнал, то книжицу. Меня в Академкниге уже в лицо узнавали.
Степан взял в руки тонкую книгу с аляповатой бумажной обложкой, погладил пальцами, будто прикоснулся к Людиной руке.
— А почему она просила тебя, а не меня?
— Потому что ты ни разу ей не привез. Тебе то некогда, то незачем.
Глупости говорит Санька. Да и книжки эти – глупости, зачем бы они ей в городе понадобились? Правильно он делал, что не привозил, хотя она особо и не просила. Было пару раз, а потом перестала – и теперь он понял, почему.
— Людка она работой своей сильно горела. У нее журналов этих – полный шкаф, и все ведь читала, думала, выписывала что-то. Панкратову жизни не давала, ибо на ферме у нас страх, мрак и грязь. А ей хотелось по науке работать, чтобы коровы сытые, чистые и не обосранные. И чтобы в доильных аппаратах черви не водились. Жалела она их, в морды целовала, тьфу…
— Как интересно.
— Ей интересно было. Она землю любила, деревню нашу, жить хотела здесь, а не в городе. Странно, правда? Все бегут из деревни, потому что тут тупик, нищета и водка, а ей что-то впереди виделось.
— Да что тут может быть впереди?
Левушкин развел руками.
— Помнишь, Кислицына, отличника нашего? Уехал. Братья Семкины – уехали. Олька Демидова – туда же. Все уезжают, нечего тут делать, и мы бы с Людой уехали.
— Неа. Она бы не поехала, я точно знаю.
Степан положил книжку. Резкий залом от носа до подбородка разрезал лицо надвое.
— Такое ощущение, что каждый хрен в Черной знал мою невесту лучше, чем я.
— Ты меня сейчас хреном обозвал?
Степан пожал плечами, понимай, мол, как знаешь. Левушкин помолчал, а потом сгреб книги со стола:
— Вали.
— Гонишь?
— Не знаю еще, но сейчас уходи. Не хочу тебя видеть.
Как в ускоренной перемотке мелькнула перед Степаном знакомая с детства комната, пока Левушкин закрывал дверь.
Главное свойство весны – умение приподнять человека над своей жизнью и насовать ему за шиворот детской радости. Беспричинной, глупой радости, наступающей от солнечного пятна в луже, от чириканья воробьев, от запрокинутой, хохочущей детской головы. И эта радость всегда возвращает к жизни.
Степан это знал, но ловил себя на том, что не радуется весне. Раньше ведь и обеденный перерыв был праздником. Можно сесть на крыльце и сжевать полбатона, запивая кефиром прямо из бутылки. А можно пойти в столовку, оскальзываясь на мокрых досках и оставив куртку в конторе. Все равно кругом радость – пахнет мокрой землей и железом. Работой пахнет, тяжелой, но осмысленной.
Сейчас он тоже чувствовал этот запах. На самом деле, все шло хорошо – треть сеялок уже была готова, из тяжелых тракторов – процентов семьдесят, а из легких осталось только два. Бороны и лущильщики были полностью готовы, на очереди стояли катки да этот чертов Елисей, которого Степан решил смотреть сам.
Ощуров благоразумно не показывался в МТС, и правильно делал. Хотя его помощь сэкономила бы время. Собственно, Степан мог бы вообще задвинуть комбайн в дальний угол, но все произошедшее выбило старшего механизатора из колеи. Он искал себе работы, которая вымотает физически и освободит голову, и огромный Елисей для этого отлично подходил.
Начал Степан с ходовой – осмотрел мост, муфты сцепления и редукторы.
— А ты неплохо сохранился… Но гидроцилиндры надо смотреть отдельно, — он легонько постучал ключом по железному брюху. В ответ раздалось тихое урчание двигателя. Степан пулей вылетел из-под комбайна:
— Какая тварь двигатель запустила?
Но кругом было пусто. Все ушли на обед, и только Степан оставался на месте. Никого, совершенно никого не было в деревянном ангаре, где стоял Елисей, выпуская из патрубка радужный дымок.
Степан залез в кабину и вынул ключ от греха подальше. Комбайн замолчал.
— Так-то лучше.
Но стоило ему влезть под днище, как негромкий рокот снова заставил его прервать работу. Замыкание в электросистеме? С этим комбайном точно что-то не так, и он нифига не безопасен. Если он самопроизвольно запускается и скатывается, он и задавить кого-нибудь может. Махина весом в десять тонн, несущаяся куда глаза глядят – это срок. Ко всем его неприятностям не хватало только тюрьмы.
Степан встал, пытаясь вспомнить, где у них хранятся электросхемы. Но перед тем, как идти в контору, поднял капот и снял клеммы с аккумулятора.
— Даже не пытайся мне перечить.
На обратном пути он столкнулся с председателем Панкратовым. Тот шлепал прямо через лужи, пренебрегая досточками и кирпичиками. Совсем как настоящий танк. Огромный, сутулый мужик лет пятидесяти, он занимал свою должность еще при Брежневе.
— Здорово, Литвиненко.
— Здрасьте, Сан Саныч.
— Как дела у вас?
— Нормально. Практически готовы, нынче вовремя запустимся.
Панкратов одобрительно кивнул, останавливаясь у ангара с Елисеем.
— А этот что тут делает?
— Проблемы у него с электросистемой. – Степан показал председателю пожелтевшие листы схем, — вот буквально сейчас самопроизвольно запустился, пока я внизу лазил. Еще чуть-чуть и остался бы от меня фарш.
— Этого не надо, — Панкратов оскалился, показывая длинные пожелтевшие зубы, — хватит с нас и Швецовой. Есть курить?
Степан протянул ему пачку «Явы».
— Слыхал, что про Людмилу опять заговорили? Ты извини, что я так… ковыряюсь. Необычно. А может, и брешут.
— Брешут. Жаль, что бабы, а то начистил бы морды, мало бы не показалось.
Панкратов одобрительно кивал:
— Бабы они такие, их хлебом не корми, дай посплетничать. Помнишь, как после смерти они кости Людке мыли: мол, замуж собиралась за Степана, а разбилась на мотоцикле с чужим мужиком? Сволочи, одно слово. Ладно, ты уши не развешивай, и все стихнет. Потрещат и перестанут.
Спички гасли на ветру одна за одной, пришлось встать и прикрыть собой председателя.
— Ты это, бензина мне отлей в канистру. – Сан Саныч сложил ладони лодочкой, подкурил и как-то замялся, — В конторе старых бумаг накопилось, надо пожечь. А бумага, сам знаешь… Как это у классиков: рукописи не горят.
Степан кивнул, молча катая в пальцах сигарету. Панкратов хлопнул его по плечу и пошел прочь, размашисто втыкая сапоги в хлюпающую грязь.
— Сан Саныч?
Степан сунул под мышку схему и догнал председателя.
— Сан Саныч, вы же знали этого Олега? Ну, Рохлина, с которым Люда разбилась.
— Ну как знал… Приходил он ко мне с деловым предложением, — Панкратов усмехнулся, — деловым, мля… Молодежь сейчас пошла деловая, аж нахрен некого послать. Это я не о тебе, а о том Олеге – больно деловой был. Кооператор хренов. Хотел у совхоза животноводческое хозяйство в аренду взять. Всю ферму, весь наш КРС.
— А вы?
— А я послал его нахер. Тут всю жизнь работаешь и то каждую посевную не знаешь, как лучше жопу на ремешки порезать. А этот сопляк возомнил, что справится с животноводством, поиграть решил в американского фермера. Только в стайках не игрушки, а коровы – живые, между прочим. И Люда твоя это прекрасно знала.
Дым от сигареты председателя попал Степану в глаза, заставив щуриться, как на ярком солнце.
— У нас такого зоотехника больше нет, и не будет. Ты посмотри, кто работает, никому ведь ничего не надо, только комбикорм красть. Соляру воровать, семена, дрова – каждая букашка хоть кусок навоза да тащит. А коровы болеют, потому что как Люда убилась, всем на них плевать. Мразь этот Рохлин, такого человека погубил. Хорошо, что сам убрался, а то я бы его добил об стену.
Панкратов выплюнул окурок и злобно ощерился:
— К сожалению, бабы на деньги падкие, а у него они были. Я ничего плохого про Людмилу не хочу сказать, но ты мужик и все понимаешь. Впрочем, сейчас это уже не имеет значения. О посевной думать надо, а не о Рохлине. Бывай, Степан.
Он зашагал дальше, а Степан повернулся и на ватных ногах побрел обратно к Елисею.
Когда августовской ночью произошла трагедия, вся Черная ахнула. И не только потому, что погибла Людмила Швецова. А еще и потому, что разбилась она вместе с Олегом Рохлиным, который ей не брат, не сват и не жених. Они не дружили, и вообще особо не общались.
Олег жил за линией, в их местный кружок с Пятой-Шестой улицы никогда не входил. Разумеется, они встречались на дискотеках да на посиделках, были шапочно знакомы, да и только. Как Люда оказалась позади него на мотоцикле – загадка.
Степан спрашивал родителей Люды, ее младшую сестру – те только руками разводили. Говорят, никогда этот Олег к ним не приходил, и с Людой они его не видели. Дознаватель из Ачинска, который потолкался тут пару дней, сделал вывод, что встретились они случайно. А так как были знакомы, Олег решил Люду подвезти и вот, не справился с управлением, вылетел с дороги и врезался в бетонный забор. Несчастный случай. Печально, но ничего необычного.
Вроде все так и было. Степан тогда, в августе-сентябре много расспрашивал народу, ходил к семье Олега и за линию, к друзьям его. Но ничего особенного не узнал. У Олега была девушка в Красноярске, и он к ней ездил – ничто не указывало на то, что между ним и Людой была какая-то связь.
Этого хватило, чтобы приказать себе успокоиться и перестать ворошить прошлое. Панкратов прав, сейчас это все совершенно не имеет значения. Нужно работать и жить дальше. Степан помотал головой, сделал над собой огромное усилие и уставился в электросхему комбайна.
Как ни странно, Елисей оказался полностью исправен по электрической части. Степан перепроверил все на два раза, позвал Родченко, проверил с ним вместе – отклонений не нашел.
— Ну не гидравлика же, в конце концов…
Родченко пожал плечами:
— Призрак в машине. Я в городе фильм видел в видеосалоне – про машину, которая влюбилась в своего хозяина и все хотела прикончить его телку. Прикольный фильм, посмотри.
Степан махнул рукой. Пора было собираться. Он накинул куртку и поймал себя на том, что перед уходом посмотрел на габаритные огни кабины. Кажется, даже подмигнул комбайну.
Вот уже почти семь лет, минус армия, он работал в МТС. Каждый день приходил сюда утром, толкал покосившуюся вертушку и кивал Савельичу, сидящему в стеклянной будке. Тот поднимал руку ладонью вверх, как член Политбюро, и снова утыкался в газету. Дымилась кружка с чаем, слегка запотевали стекла, и от этого становилось уютно даже снаружи.
Сразу за проходной деревянный тротуарчик и небольшая клумба, где летом садят цветы — симпатично получается. Облезлая Доска почета, на которой второй год не меняли фотографии. Когда-то Степан хотел на нее попасть, потому что передовикам давали очередь на мотоцикл и даже на «Жигули». Вернее, должны были давать, а на деле Мишку Громова вызвали в сельсовет, где председатель Панкратов сказал ему с обезоруживающей откровенностью:
— Передовиков в районе много, Миша, а «Жигули» одни. И есть человек, которому они нужнее, чем тебе. Он готов купить за девять с половиной, и отказывать я не советую.
Новенькая «шестерка» в итоге уехала куда-то в неизвестном направлении, а Мишка остался при пятистах рублях – вот и весь выхлоп от Доски почета.
За доской, метрах в пятнадцати — контора, крашеная в синий, с белой фанерной полосой, на которой красными буквами написано: «Перестройка: гласность, ускорение, демократия!». А там тротуар расходился: налево участок автотранспорта, а направо – участок механизированных работ, где и трудился Степан.
Деревянные ангары, хлипкие мостки, брошенные через лужи, ржавеющий лом, который уже совсем никуда не приспособить, горы старых покрышек. Это место было обычным, как лицо среднестатистического гражданина – увидишь в толпе, не узнаешь. Но стоит увидеть его на стенде «Их разыскивает милиция», как оно сразу приобретает индивидуальные черты.
Степан любил МТС. Он раньше никогда не думал, что с ним придется расстаться, а сейчас вот захандрил, и сразу полезло в голову, что однажды он выйдет с проходной и больше никогда не вернется. И не станет этого места, в котором старший механизатор Литвиненко был на своем месте. Или не на своем? Как тут разберешь. Степан выплюнул окурок и двинулся на проходную.
За воротами было еще светло, день неуклонно прибавлялся, и это была лучшая новость за сегодня. Но на другой стороне дороги, у покосившегося деревянного столба, он заметил силуэт, который меньше всего хотел видеть. Сумасшедшая Галка стояла, как фабричная девчонка в известной песне, прижимая к своему боку пеструю козу.
Делать нечего, Степан глубоко вдохнул и двинулся прямо к ним. В том, что они пришли по его душу, он не сомневался.
— Здрасьте, теть Галь.
— Здравствуй, Степушка, а мы к тебе.
Степан покосился на козу. Та промолчала, но посмотрела на него весьма выразительно. Степан быстро оглянулся, и, убедившись, что вокруг никого нет, вполголоса промямлил:
— Привет, Машк.
— И тебе того же, добрый человек.
Вот вроде и был готов, а все равно дернулся. Он еще не решил, как относиться к говорящей козе, но одно знал точно – ему надлежит извиниться перед Галкой за давешнее.
— Я это… Теть Галь, вы меня извините за хлеб.
— Да ладно, дело прошлое.
— Нет, я как мудак себя повел. Я неправ был, простите.
Степан это сказал, и вдруг понял, как долго ему пришлось бы извиняться, если бы он действительно хотел загладить свою вину перед Галкой. Ведь то, что Галка Зыкова дурочка, он узнал чуть ли не раньше, чем научился говорить. Все его детство прошло в хаотичных попытках как-то напакостить юродивой. Ребятишки ломали ей забор, били стекла, вырывали зелень на грядках. А когда она бранилась, разбегались с хохотом и улюлюканьем – особой доблестью считалось попасть ей по спине комком грязи.
Отец за такое наказывал, но так, с ленцой. Степан чувствовал его тайное одобрение, стоявшее за словами порицания. И продолжал свое черное дело, пока не вырос настолько, что сумасшедшая старуха стала ему неинтересна. С тех пор он был скорее снисходителен к Галке, и мог прикрутить уши новому поколению мучителей. Хотя, если вдуматься, он не имел на это никакого права.
Да еще коза эта. Хоть бы у Галки хватило ума помалкивать – нет, бегала, всем рассказывала, что ее Машенька говорит складнее, чем член Политбюро. Даже если так – черт, а ведь это действительно так! Лучше бы молчала, сошла бы за умную.
Степану стало ужасно стыдно. Ведь Галка никому дурного не сделала, даже своих мучителей-ребятишек никогда не трогала пальцем. Только орала до хрипоты, да громко, по-детски обиженно плакала. Она ведь и есть ребенок, который умудрился состариться, так и не повзрослев, но в том не ее вина. Она еще девочкой была, подростком, работала с матерью на станции, когда у вагона, груженого щебнем, трос лопнул. Завалило их, помяло – мать ничего, а Галка умом тронулась. Так и не выправилась с тех пор, жила на пенсию по инвалидности.
— Теть Галь, я вас обижал много…
— Нашел, что вспомнить. Все обижают, а потом вырастают и в ум приходят. А с ребятни что взять – котята и то умнее.
— Все равно. Все равно… — В охватившей его тревожной неустойчивости, Степану хотелось хоть какого-то облегчения. Хоть в чем-то. – Скажите, вы Люду видели, какая она была?
— Да обычная, Степушка. Платье в цветочек, сапожки резиновые, синие. Не по сезону ишшо, а может и по сезону, кто знает. Сейчас вон, говорят, стали с начесом сапоги делать.
— Да пес с ними с сапогами! Как она выглядела?
Галка посмотрела на него как-то слишком понимающе:
— Тоскуешь все? – вздохнула, — и то понятно, Люда была девка видная. Не то, чтобы красавица писаная, но с характером. Стержень у ей был, такую забыть трудно. Кто ж знал-то…
— А Олега этого вы не знали случайно?
Галка помотала головой:
— Так он чужой, из-за линии, откуда мне его знать. Так, видела иногда – гонял на своей бандуре, как сумасшедший. Вот и догонялся.
— А вы не думаете, что Люда… и он… — Степан никак не мог вытолкнуть из себя нужные слова. Его словно тошнило фразой, но облегчиться он не мог. Как ни странно, помогла коза:
— Тебя волнует, не гуляла ли с ним Людмила?
— Ты чего такое говоришь! – зашипела Галка.
— Гуляла. Я сама видела. Но не в том смысле – она его на ферму водила, а потом они долго стояли и говорили, но все про комбикорм и какую-то линию. Я рядом паслась, но никаких хухры-мухры я не слышала.
— Зачем ей говорить с ним про комбикорм?
Машка пожала плечами:
— Люда зоотехником работала, о чем ей еще говорить с чужим мужиком?
— Вот именно, с чужим мужиком! – взревел Степан, — какие дела у нее могли быть с чужим мужиком, которого я даже не знал толком!
Коза наклонила голову и произнесла с большим скептицизмом:
— Да ты и невесту свою не знал. Что уж про мужиков говорить.
Вот! Именно это и мучило Степана, не давало ему дышать как нормальному человеку. Не столько горе от потери любимой женщины, сколько странное ощущение, что он остался в дураках. От него что-то скрывали, чего-то не договаривали – он чувствовал себя как рогатый муж из анекдота.
И все же Люда ему не врала, он всегда так думал. Она была… ну, не такая. Галка правильно подметила – у Люды был характер, она бы не стала паскудить на стороне, а потом трусливо врать. Если бы у нее с Олегом что-то было, она бы Степану сказала.
Но почему она явилась Галке, а не ему? Или продавщице Наталье? А ведь у него было столько вопросов, на которые, кроме Люды, никто не мог ответить. Почему именно он, который задыхается, вспоминая, как лежали два завитка на ее шее, вынужден расспрашивать посторонних людей о том, что должен был знать сам? Почему она не хотела говорить о свадьбе? Все время отстранялась и отнекивалась, будто ее все это и не касается вовсе?
Степан и сам обалдел, обнаружив, как много обид у него накопилось. И на кого – на женщину, ради которой он бы умер, не задумываясь. Нет, он сам виноват, надо было не слушать отговорки, а поступить по-мужски: самому решить и отвести ее в ЗАГС. Даже без свадебного торжества.
— А она так взяла и пошла.
Ехидная Машка тихонько бродила между ним и Галкой, успевая обнюхивать встречающиеся на пути коряги.
— Ты, Степа, не потому Людмилой не командовал, что весь из себя демократичный, а потому что она бы тебя сразу послала. И ты это знал.
— Да замолчи ты уже! – зашикала Галка, — когда в меня плевали, хоть бы раз рот открыла! А тут разболталась – не заткнешь! У человека горе, а ты копытами своими погаными в душу лезешь!
— Ну извини, я коза все-таки.
Галка замахнулась на нее хворостиной, и Машка проворно отпрыгнула за Степана. У того нога дернулась дать пинка, но он себя сдержал. Коза и есть коза, что с нее взять. Но почему-то Люда и теперь не хочет к нему приходить. И он ничего не может сделать, даже если умирает от тоски и тревоги. И это ясно даже козе.
— Степушка, ты ее не слушай, — тараторила Галка. – Люда ни в чем перед тобой не виновата. А не идет она к тебе, потому что расстраивать не хочет. Но мы к ней сами сходим, поговорим, а заодно передадим кое-что нужное.
— Что?
Галка радостно ощерилась, предъявив ему толстый моток изоленты.
— Ты ненормальная! Я не пойду к ней ничего закапывать, и тебе не дам. Даже не подходи к ее могиле!
Степан широко шагал по Шестой, Галке приходилось двигаться перебежками, чтобы его догнать. Позади них обоих равномерно трусила Машка, помахивая выменем.
— Степушка, но она же просила изоленту! Видать, для чего-то надобна. Мож, в гробу чего отклеи…лось…
Степан остановился и резко повернулся, едва не сбросив Галку в грязный подтаявший снег:
— Оставь меня в покое. И не смей трогать могилу.
Бывает такое: выйдешь утром из дома, с заботой на плечах – ничего вокруг не видишь и не слышишь. Как бетонной стеной от мира отгородился. Но глотнешь воздуха и вдруг чувствуешь странное: жизнь твоя, давно забытая, все еще здесь. И вокруг июньское утро, а тебе шесть, и во дворе никого. Жара будет позже, а пока по ногам чиркают холодные струйки. Шелестят тополя, бросая на мир прохладную зеленую тень, и воздух абсолютно прозрачен.
И все это здесь, рядом. Казалось, что забылось давно и быльем поросло, но нет – прошлое поднимается из темноты и идет рядом, лузгая семечки. Родное и совсем нестрашное.
Степан вышел от продавщицы Натальи, когда уже совсем стемнело. Поднялся по Вокзальной до Шестой и присел на ограду возле крайнего дома. Направо смотреть не хотелось – там было кладбище, поэтому он отвернул голову в сторону элеватора и стал высматривать мелкие звезды на мутном, илистом небе.
Они с Людой должны были пожениться зимой. Точную дату не назначали, да поди успели бы – хитрое ли это дело, заявление в ЗАГС отнести. Куда серьезнее свадьбу справить, да чтобы достойно, не хуже, чем у людей. Степан копил, на родителей не рассчитывал. Стыдно взрослому мужику у папки с мамкой побираться.
Он думал про вокзальную столовую – там можно было человек пятьдесят разместить, а больше им и не надо. Мясо он бы добыл, по водке договорился, и может, удалось бы парой ящиков Советского полусладкого разжиться. Очень достойно.
Степан говорил об этом с Людой, предлагал съездить в город насчет платья – она как-то странно посмотрела на него и рассмеялась:
— Не беги впереди паровоза, Степ.
А потом отмахивалась на все его попытки придать конкретное направление разговорам о свадьбе. Из чего он заключил, что действовать придется самому. И то, она ведь женщина, ей хочется платье и праздник хотя бы раз в жизни – бабская доля она не легче мужицкой, даже наоборот. Так что засучивай рукава, Степан Евгеньич, и вперед.
Впрочем, к осени он рассчитывал определиться – у него были планы. Его дядька по отцу работал в Красноярске, в вагоноремонтном депо, он-то и звал племянника в город. Говорил, что у них через год один механик на пенсию выходит, и будет место. Если Степан поступит в техникум, то уж он постарается. А жить в городе да работать на железной дороге всяко лучше, чем в совхозе. Жилье дадут, зарплата хорошая, перспектива есть. Завидная жизнь открывается, если клювом не щелкать.
Степан гордился, что может предложить своей невесте городскую жизнь. Многие девки Люде завидовали: и мужик есть, и нормальный, да еще и в город зовет – Степану было приятно об этом думать.
Все-таки в селе делать нечего, настоящая жизнь в городе. Тут остаются только старики, вросшие корнями в серую землю, да неудачники. Все, кто был хоть немного с царем в голове, все уехали, а оставшиеся могут только дуть гнилуху, да, сняв глушители, носиться по Вокзальной. Он тоже уедет вместе с Людой, и не потому, что в городе видеосалоны и комиссионки, а потому что тут реально нечего и не с кем делать. Останешься – сопьешься, от тоски и безнадеги.
Но прошлый август все перечеркнул. Не будет свадьбы в столовой, не будет секционки в Красноярске и счастливой семейной жизни. Восемь месяцев Степан пытался вынырнуть со дна, забыть и начать все заново, но не тут-то было. Проклятая Галка разбередила душу, вскрыла тонкую корочку, а под ней – гангрена. Сидя на шаткой ограде и глядя в свою гниющую рану, Степан вдруг понял, что все это время ходил, согнувшись от боли. Но привык и притерпелся, и даже стал думать, что это его нормальное состояние.
Впрочем, Галка тут ни при чем. Продавщица Наталья рассказала ему, что после обеда в универмаге никого не было. Она взяла с полки книжку и пристроилась почитать, как вдруг заметила в отделе посетительницу. И, хоть убей, не помнит, чтобы дверь хлопнула.
Встала она и пошла присмотреть, а то народ дошлый – ей из таких мест наворованное приходилось вытряхивать, что и рассказать неудобно. И ведь позорятся, но все равно тащат. Уж лучше бы по старинке сделали закрытые прилавки, она бы не переломилась подать, зато и недостачу в конце месяца закрывать не надо.
Хорошо в сельпо, там все товары кучей, все под рукой и просто так ничего не прихватишь. А у них только слово красивое – универмаг, да витрины стеклянные снизу доверху. Дует от них нещадно, вечно с соплями ходишь.
Зачем универмаг в деревне? Да, Черная большая, но все равно ведь ничего нет – раскладывай по прилавкам точилки для карандашей да целлофановые тетрадные обложки. Если какой дефицит завезут, то его за утро сметают, моргнуть не успеешь. Но это редко бывает, в основном в универмаге тоска и скука, и каждый покупатель запоминается.
Вот и та посетительница ходит вдоль прилавков, руки в карманах – за ними Наталья внимательно смотрела. И так смотрела, что на лицо не глянула. Девушка прошла туда-сюда, потом спрашивает:
— А изолента у вас есть?
— Нету, — говорит Наталья, — откуда? У нас тут детские товары, одежды немного да обуви, галантерея всякая. За изолентой вам в сельпо надо, гражданочка.
А лицо у девушки хмурое, больное, раздраженное. Дернулась она и пошла, так и не вынимая руки из карманов. Зашла за вешалку с одеждой и пропала – бегала потом Наталья по магазину, никак не могла ее найти. Как сквозь землю провалилась.
Наталья искала и все вспоминала, как ее зовут – точно знакомая девушка, точно из нашей деревни, но имя из головы вылетело. А потом вспомнила. И что разбилась Люда прошлым летом, и что Галка накануне оскандалилась в хлебном. И даже что приходила Людмила к ней за этой самой изолентой, будь она неладна.
— Я теперь там оставаться одна боюсь. Знаешь, Степ, я не бабка брехливая, но такое неприятное чувство это все вызвало: как будто тоска смертная кругом, и все безнадежно. А ведь Люда хорошая девушка была, приветливая и веселая. Ох, что с нами со всеми будет…