Оливье сказал, что ждать недолго. Геро уже впал в беспамятство и никого не узнавал. В бреду он звал дочь и покойную жену. Когда она осмелилась приблизиться, то разобрала несколько горячечных фраз. Это были те самые мысли, которые он так долго от нее прятал, а она все равно их слышала, шелестящими в его снах.
– Наш сын, как он вырос… Я не помню. Когда он родился? Вчера? Нет, не может быть. Он такой… такой славный. Он узнал меня… узнал. А Мария? Где Мария? Ее забрали? Кто забрал? Нет, не отпускай ее, не отпускай. Мы учились читать… она знает буквы, я учил ее. Мадлен, ты вернулась? Я ждал… Я виноват, во всем виноват. Прости меня… прости, я не защитил… должен был, обещал… Ты простишь меня? Я тебе изменил… Это был не я… мое тело, не я… Я грешник, Мадлен. Но ты пришла за мной. Я прощен? Ты простила меня?
И так до бесконечности. Он вел этот односторонний диалог с умершей женщиной, бесконечно оправдываясь. Никого кроме этой мертвой женщины его воспаленный разум не желал вспоминать. Вероятно, в его бредовых видениях мертвая жена уже приходила за ним, ему оставалось только протянуть руку, и она уведет его за собой. Болезнь уже ползла по лицу багровым пугающим заревом. Он умирал.
– Я не хочу, чтобы он умер здесь, – произнесла герцогиня, холодно глядя в лицо первой статс-дамы.
Анастази за последние сутки как-то истончилась, иссохла. Она ничего не ела и двигалась как тень. Ее темные зрачки, казалось, вышли за пределы радужки и затопили все пространство под веками. Ее шатало.
«Она такая же жертва, как и я, – неожиданно подумала герцогиня. – Для нее, как и для меня, будет лучше, если все кончится как можно скорее».
Странно, но к Анастази у нее не было ревности. Знала, что придворная дама влюблена в ее фаворита с первого дня, с первого взгляда, еще до роковой встречи в епископской библиотеке, но ни разу не задала себе тревожного вопроса: не станет ли придворная дама ее соперницей? Не попытается ли склонить Геро к измене и побегу? Геро мог бы превратить Анастази в свое послушное орудие, пообещав в награду себя. Любой другой поступил бы именно так. Но не он…
Он умирал.
Анастази ответила больным, воспаленным взглядом.
– Чего вы хотите?
Слова она вытолкнула с трудом. Язык сухой от многочасовой жажды. Она попросту забыла, что испытывает ее.
– Хочу, чтобы этот кошмар побыстрее кончился. Оливье сказал, что надежды нет. Так зачем тянуть? Даже если бы эта надежда была и он бы выжил… Каким он встанет с этого ложа? Живым мертвецом? Калекой?
Анастази продолжала смотреть не моргая. Губы – как засохшая рана.
– Это был бы он, Геро… слепой, в шрамах, но это все равно
был бы он. Его душа, его сердце. Разве шрамы имеют значение, если под ними будет биться его сердце?
– Но он не выживет, – повторила Клотильда. – Он обречен.
– Так дайте ему умереть. Всего несколько часов, может быть, дней, и все будет кончено.
– Но я не хочу, чтобы он умер здесь, в моем доме! Не хочу никаких смертей.
В глазах придворной дамы что-то мелькнуло – не то презрение, не то гадливость.
– Всего несколько часов покоя, – сказала она. – Неужели вы отнимете у него и это, право на спокойную смерть? Его уже лишили права на исповедь, права на покаяние, на утешение и прощение, так оставьте ему хотя бы это.
Именно в этом и состояла его месть. Умереть в ее доме, в своем узилище и обратиться в вечный упрек. Если он умрет здесь, весь этот замок станет его гробницей, превратится в символический мавзолей, где его тень будет бродить по ночам. Она, герцогиня Ангулемская, уже не сможет сюда вернуться, ибо сами очертания стен, силуэты башен над лесом обратятся в огненные письмена. Ей тогда придется бежать или снести замок до фундамента, как чумную лачугу. На это он и рассчитывал – отравить, пропитать этот замок смертью, сделать его непригодным для дыхания и жизни.
– Нет, – уже твердо повторила герцогиня. – Здесь он не умрет. Пусть его отвезут в лечебницу, в Париж. В Отель-Дье.
– Оспа, – бесцветно произнес кто-то. Голос знакомый. Женский. – У него оспа.
Клотильда перевела взгляд на лекаря. Тот кивнул.
– Variola vera, — сказал он, употребив имя, данное страшному недугу епископом Марием почти тысячу лет назад.
Клотильда почувствовала дурноту. Кровь уже не стучала в висках, она уже загустела и готовилась кристаллизоваться, чтобы сыпаться и звенеть, колоть и резать сердце острыми гранями.
Смерть – тоже побег, успешный, необратимый. Из той долины, куда он отправится, его уже не вернуть, за поимку не объявить награду. Он не видел иного выхода. Он устал.
Не только побег, но и месть. Тонкая, изощренная. Изуродовать тело, ставшее причиной всех его несчастий. Уничтожить те ясные, строгие глаза, которые когда-то пленили ее в библиотеке епископского дома. Помимо шрамов оспа оставляет за собой и слепоту. Он предусмотрел вероятность выздоровления. Бывает, что оспа щадит своих жертв. При должном уходе и лечении она отступает, но след ее пребывания в смертном теле необратим. Если Геро выживет, он превратится в чудовище. Оспа, как насытившийся хищник, измочалит его своими клыками и выплюнет, покрытого отвратительными гнойными пустулами. А затем на их месте образуются шрамы, глубокие, незарастающие рытвины. Он может ослепнуть, может лишиться своих прекрасных волос. Это еще хуже, чем смерть. Ей останется живая развалина, пародия на некогда живое божество. Он не мог разрушить стены, поколебать ее власть, но он нашел средство разрушить другую темницу – тюрьму своей плоти. Эта плоть станет более непригодна для служения. Она уже не сможет прикасаться к нему, услаждать свои ладони теплом его кожи, обнажать его, пренебрегая стыдом. Он станет ей отвратителен.
***
Я засыпаю и вижу сон. Возможно, это уже бред. Я путаю подступающие грезы и реальность. Озноб почти нестерпим. Я не могу сдержать дрожь. К тому же прибавилось головокружение и стало трудно дышать. От Любена уже ничего не скрыть. Он ходил к месье Ле Пине с просьбой послать нарочного в Париж – сообщить ее высочеству о моей болезни и вызвать Оливье. Тот колеблется, не желая навлечь на себя немилость. Жюльмет с присвистом шепчет ругательства. Она уже пыталась напоить меня каким-то отваром и с подозрительным усердием топит камин. Я утверждал, что это всего лишь лихорадка, не стоит так беспокоиться. Тем не менее, она настояла на том, чтобы нагреть горячими кирпичами мою постель, за что я был ей очень признателен. Ибо озноб усилился.
Меня трясет, и я нескоро забываюсь сном. От слабости предаюсь воспоминаниям. Мне холодно, и я пытаюсь подобраться поближе к солнцу. Узкий прямоугольник на полу, он ползет в тень, а я следую за ним. Вот сейчас прикоснусь и согреюсь. Прямоугольник втягивает углы и обращается в желтый круг, затем в овал, рассыпается на мелкие кусочки. Я пробую сгрести эти осколки в единое целое, но они просачиваются, стекают сквозь пальцы. Снова образуется прямоугольник, одной гранью упирается в горизонт, затем уходит вверх, как дорожное полотно. Похоже на дверь, я должен туда войти. За ней – свет, и огонь, и тепло. А я посреди бескрайней ночи, под нависшим прозрачным куполом. И, кажется, бос. Я иду к двери и толкаю ее. Пространство внезапно обрушивается, взлетает облаком разноцветных не то лоскутков, не то песчинок и вновь складывается в картину. Очень знакомую, но забытую. Это наша с Мадлен комната в доме отца Мартина. Да, все точно так, как и три года назад. Стол у окна, горшок с геранью, мои книги, сваленные в углу. На стене распятие с букетиком фиалок. Ко мне спиной сидит женщина. Я не вижу ее лица, но знаю, что это моя жена. Она ждала меня. Все это время, пока я отсутствовал, она оставалась в этой комнате и ждала. А я ничего не знал. На руках у нее ребенок. Наш сын. Боже милостивый, он жив! Как же я мог так ошибиться! Ну конечно же он жив! Он не закричал сразу, и я тут же уверился, что мой мальчик родился мертвым. Но так бывает. Новорожденные не сразу начинают кричать. Иногда их надо хорошенько отшлепать, чтобы заставить вдохнуть. Даже наш король Людовик не сразу порадовал своего венценосного отца криком, повитуха поила его вином. Вот так же и мой сын. А я даже не взял его на руки! Я сразу поверил в его смерть. И Мадлен я сразу же покинул. Как я мог! И вот они здесь. И были здесь всегда. Ребенок на руках у матери. Я вижу, как шевелятся его нетерпеливые крошечные ручки. Но почему он все еще младенец? Ведь прошло три года!
В эту царящую тишину вторгаются голоса. Знакомые, резкие… Откуда они доносятся? Вероятно, с улицы. Окно открыто. Там, за ним, булыжная мостовая, маленький рынок на площади Сорбонны. Они приходят с другой стороны сна. Тревожат меня, искажают мои бредовые грезы. Мне даже видится расписной плафон моей тюрьмы, те же играющие нимфы, которых, глумясь и потешаясь, велела изобразить над моей кроватью герцогиня. Но я хочу вернуться в сон. Тонкая ткань его смыкается, когда вновь подступает холод. Но во сне мне тепло.
Снова голоса, шум… Нависает лицо Любена. За ним Жюльмет. Почему они тревожат меня? Почему не дают уснуть? Оставьте же меня… Оставьте.
А Мария подросла. Вот она в светлом платьице с рукоделием в руках. Похоже, она совсем не удивлена моим появлением. Приветливо машет рукой с зажатой в ней лентой и бежит куда-то вприпрыжку. Я хочу окликнуть Мадлен, но не могу. В снах голоса нет. И двигаться нелегко. Двигаются стены, отступают и уже пропускают свет, как будто истончились и обратились в бумагу. Женщина встает и оборачивается. Я не вижу ее лица, но я ее знаю. Это Мадлен. Она пришла за мной, протягивает ко мне руки. Зовет, а я… я умер.
Клотильда едва не взвыла.
– Кто позволил? Кто допустил?
А кто посмел бы ему запретить? С некоторых пор Геро была предоставлена свобода следовать собственным побуждениям и порывам. Его статус полновластного, признанного фаворита давно не требовал доказательств. Ему запрещалось покидать замок, но со всем прочим он был волен поступать как пожелает. Любой другой оценил бы дарованные ему вольности по достоинству, но только не Геро. Он не находил особой радости в том, что приобрел некоторую власть над лакеями и кухаркой, над портным, поваром и казначеем.
Он мог отдавать приказы, как хозяин, но не пользовался дарованными полномочиями, находя их тяжеловесными и бессмысленными. Он вспоминал их только в качестве благотворителя. С тех пор, как ему позволили обращаться к казначею, Геро не упускал случая раздать пригоршню серебра бредущим на заработки вилланам.
В ближайшей деревне он мог скупить у пожилой вдовы весь ее садовый урожай, а у старого горшечника – его кособокие посудины по цене греческих амфор. Он не раз посылал Любена с пожертвованиями в маленькую церквушку, где служил старенький хромой кюре, а во время своих поездок в Париж тайком наведывался в детский приют, чудом уцелевший после смерти отца Мартина.
Одни усматривали в этих его чудачествах едва ли не доказательства безумия, другие – тонкую игру, а третьи – попытку искупить грех. Сама герцогиня побывала в каждом из этих течений и остановилась на четвертом – потребности. Геро испытывает определенную потребность. Он страдает от переизбытка несовершенств этого мира и вот таким наивным способом пытается этот мир лечить. Он преисполнен сострадания, как горное озеро переполнено водой после весенней оттепели. Это сострадание выплескивается, опасно размывая берега, угрожая погубить, разорвать на куски то сердце, которое служит ему вместилищем. Геро не способен существовать иначе, не одаривая этим состраданием. Это его дыхание, его кровь. Если он прекратит свое дарение, то прекратит дышать. Жизнь прекратит свое движение, свой вращательный цикл, и тогда он умрет. Он умрет и по другой причине. Его погубит неблагодарность мира.
***
Волнение усиливается. Я уже готов молиться, чтобы герцогиня вернулась как можно быстрее. Я не молю судьбу о пощаде, ибо знаю, что недостоин. Я прошу ее о пособничестве, об укрывательстве, пусть послужит молчаливым, равнодушным союзником, который если не протянет руку, то хотя бы не выдаст. Пусть отвернется и позволит мне влачить существование дальше, не потревожив своим свидетельством тех, кто мне дорог.
Неизвестность сводит меня с ума. Я позволил воображению разыграться. А тут еще лихорадка. Легкий жар и слабость. Похоже на то, что я злоупотребил попустительством Любена и провел в парке гораздо больше времени, чем было дозволено. Во время своих мечтательных, познавательных прогулок я замерзал так, что не чувствовал пальцев на ногах, но из мальчишеского упрямства не желал признаваться в телесной слабости. Плоть заслуживает аскезы за свою изнеженность. А я, вопреки собственной воле, стал привыкать к тонким винам и шелковым простыням. Даже услуги Любена перестали быть в новинку. Я стал господином и научился отдавать приказы. Еще немного, и я услышу голос тщеславия, распробую власть на вкус и раскаюсь в долговременной слепоте. Поэтому я стоически мерз, молился в холодной часовне и вместо оленьего бока довольствовался запеченным окунем. Даже первые признаки недуга не обеспокоили меня, скорее обрадовали.
На третий день головная боль, затем легкий озноб. Я определенно болен. Лихорадка усиливается. Мне пока удается скрывать ее от Любена, но опытный взгляд Жюльмет уже подмечает нездоровый румянец. Она пристально смотрит мне в глаза, но я делаю вид, что не замечаю ее. Это всего лишь простуда и скоро пройдет.
Она раздумывала над покупкой особняка в предместье Сен-Жермен, особняка с куском земли, садом и даже виноградником. Почти поместье. Ее управляющий уже подыскал несколько домов, которые соответствовали ее пожеланиям, – тихих, уединенных, добротных, со сводчатым залом под библиотеку, множеством каминов и просторной кухней.
Она распорядилась, чтобы в этих домах были комнаты с большими окнами, выходящими на юг, комнаты достаточно светлые, чтобы послужить в качестве детской.
Вслух она этого не произнесла. Да и мысленно это было нелегко. Комната для маленькой девочки, для маленькой соперницы.
Вот какую метаморфозу претерпел ее демон.
Она собиралась подарить ему дом и позволить самому воспитывать дочь. В светлого духа демон не обратился, ибо о настоящей свободе для пленника речи не шло.
Геро был и останется ее собственностью, ее трофеем. Она всего лишь идет на более выгодные для нее уступки, некоторые необходимые вложения в предприятие, чтобы получить дополнительные дивиденды. Неволя убивает его, медленно, но неотвратимо.
Пусть даже в последние несколько недель после посещения того странного лекаря Геро и чувствовал себя лучше. Это временное улучшение.
Так бывает при некоторых болезнях, когда недуг внезапно дарит ложную надежду, прежде чем нанести последний удар. Экзотический цветок нуждается в тщательном уходе. Если для цветения ему требуется особая чистая почва и родниковая вода, то цветок следует пересадить. Пусть растет под открытым небом, под присмотром садовника. Она согласна на то, чтобы Геро жил в одном доме с дочерью.
Пусть возится с ней, если ему это так уж необходимо. Пусть даже посвятит себя тем наукам, которые оказались в пренебрежении. Он же изучал медицину в одном из коллежей Сорбонны. Пусть продолжает, если сама мысль о праздности ему невыносима. Или же пусть изберет себе другой предмет, другую дисциплину. Пусть изучает греческий и читает в подлиннике Аристотеля. Какая разница! Этот дом создаст иллюзию благополучия. Он не будет узником. Та прислуга, которую выберет Анастази, будет вести себя пристойно и ненавязчиво. Его будут охранять так, чтобы тяготы постоянного надзора свелись к легкой заботе. Ему не в чем будет упрекнуть свою благодетельницу. И свидания вымаливать не придется. Пусть будет так. Так, как он хочет.
***
Меня беспокоит ее отсутствие. Ее нет уже больше двух недель. Рождественские торжества давно закончились, а герцогиня все еще в Париже. Почему она не едет? Не шлет писем? Не оставляет распоряжений? Она прежде никогда не отсутствовала так долго. А если интриги и жалобы королевы-матери держали ее в столице, герцогиня непременно отправляла гонцов с короткими письмами и даже кое-какие лакомства. Случалось, что меня на пару дней привозили в Париж, и я жил в том самом Аласонском дворце на улице Сент-Оноре, куда более трех лет назад явился с расписками и счетами.
Почему она молчит на это раз? Не означает ли ее молчание некую подспудную угрозу, затишье перед бурей? Я боюсь ее молчания. Мне легче перенести угрозы и домогательства, чем это деланное равнодушие. Молчание означает план и месть. Она никогда не спешит, если речь заходит о возмездии. Она выжидает.
В первые несколько дней я был рад ее отсутствию. Страшился обратного. Вдруг застучат копыта, загремит экипаж, а затем скрипнет дверь, и она войдет. А я все еще недостаточно трезв, все еще в мечтах. Я все еще ощущаю на своей коже руки Жанет, и поцелуи ее горят и дразнят. Она все еще со мной, все еще рядом, стоит лишь прислушаться, оглянуться и поймать ее задорный, сияющий взгляд.
Я так и не изгнал сладостный призрак и сам не вернулся из страны грез. Явись герцогиня в подобный час, я бы не совладал с собой. Да у меня дыхание при одной мысли срывается. Нет, нет, Господи, только не сегодня, не сейчас. Дай мне еще один день, еще одну ночь. Я обрету смирение, я вновь замкну за собой тяжелую дверь, изгоню мечту и сломаю крылья. Господи, я буду верным рабом Тебе, не забуду о смертности своей и греховности. Я не прошу много, всего лишь день для воспоминаний, краткий час для обмана и радостей.
Мне так нравится играть в счастливца! Это как примерить новый костюм, даже не собственный, а кем-то одолженный. Эксцентричный господин обменялся своей одеждой со слугой, и слуга вместе с кружевом обрел крохи величия. Монашеская ряса предполагает молитву, а начищенная кираса – военный клич и пороховой дым.
Мир, преображаясь, немедленно бросает реплики своему актеру. Счастливец восторгается его совершенством и божественным замыслом. Каждая мелочь является доказательством. Нечто подобное происходило и со мной. Я на время избавился от лохмотьев печали и одолжил у богов-насмешников волшебный плащ. Узнал то, что прежде презирал за избыточную яркость. Мир предстал в своей божественной геометрической правильности. Я осознал жизнь и свое присутствие в ней, в нескончаемом круговороте, в карнавале форм и обличий, который затеян самим Богом. Я вдыхал морозный воздух и дивился его сладости. Неразгаданный, невесомый, прозрачный, он разлит повсюду, без него жизнь невозможна. Люди вдыхают многие сотни раз за день и не замечают этого дара. А снег, который хрустит под ногами! Нежнее, изысканней самой дорогой ткани. Ветви, покрытые изморозью, будто осыпаны алмазной крошкой. Солнце отражается в нерукотворных гранях, над которыми трудились небесные ювелиры.
Как мог я прежде не замечать этой удивительной красоты?
В каком безмятежном согласии пребывает мир!
Он невинен в своей первозданной суровости, грешен только человек. И грешен по причине гордыни своей, неверия и невежества. А птицам и зверью лесному неведомы эти муки. Их законы просты. «Посмотрите на полевые лилии, не трудятся, не прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался, как одна из них»
Подмерзающие ягоды рябины горят ярче рубинов, каштан в думах своих о весне зажигает свечи. Каждый из этих созданий божьих хранит свою тайну, и догадаться о ней под силу лишь тому, кто сам готов признать в себе искру божественного присутствия. Для меня те первые дни стали чередой открытий, я узнавал чудеса на каждом шагу. Я ребенком не был так любопытен, как в те дни. Я снова мечтал, снова воображал себя путешественником и первооткрывателем, отправлялся в далекие земли, наблюдал за птицами, распутывал вереницы следов. Снова брался за скрипку и разбирал уже забытые пожелтевшие ноты. Просыпался еще до рассвета, чтобы отправиться на восточную башню и во всех оттенках, с причудой дознавателя, встретить рождение дня. Наблюдал, как растворяется ночь, как меркнут звезды, как Венера, самонадеянная, упорствует в лучах восходящего солнца. А вечером я приветствовал ее на Западе, поймав в изогнутое галилеево зеркало. Планета висела в непостижимой пустоте, которую разум бессилен познать. По этой причине я не искал объяснений, а только наблюдал. Это была еще одна тайна, еще один осторожный взгляд в мастерскую божества, где творятся планеты и обретают свой путь звезды.
А затем пришло беспокойство. Дарованная мне отсрочка не может длиться вечно. Господь дал мне несколько дней, но вот они истекли. Время карнавала на исходе. Мой наряд ветшает и не скрывает дрожащего тела. Я все чаще прислушиваюсь, все чаще смотрю на дорогу. Моя вольная больше не имеет силы. Герцогиня вернется, и мне каким-то образом придется хранить свою тайну. У меня есть владелица, и я должен буду позволить ей к себе при- коснуться, к моей коже, к моим губам… И кожа будет осквернена, душа, оглушенная, изгнана. И сердце, с окровавленным кляпом, будет молчать.
Временами тоска так меня одолевает, что я вновь подумываю о побеге. Едва не залез в повозку к тем самым бродячим комедиантам, которые после рождественских и новогодних представлений, после карнавала возвращались из Парижа во Фландрию.
Они снова остановились на несколько часов во дворе замка, и мажордом, уже не дожидаясь моих просьб, памятую о строгом приказе герцогини исполнять все мои желания, предоставил путникам кратковременный приют.
Для меня эта старая размалеванная повозка, запряженная двумя клячами мышиного цвета, была не менее притягательна, чем тайна солнечных пятен, ибо принадлежала тому же многомерному миру.
Я терзался любопытством и страдал от жалости. Эти люди были достойны восхищения и вместе с тем слез над их печальной участью. Они брели из города в город, получая за свое лицедейство жалкие гроши.
Иногда им в спину летели насмешки и камни, очень редко – крики восторга. Они голодали, были презираемы и гонимы. И все же они были свободны. У них не было суверена, кроме Господа, и надсмотрщика, кроме голода. Их жизнь была честней и достойней, чем жизнь блестящего царедворца, вынужденного верить в собственную ложь. Они, эти жалкие шуты, единственные, кто умел говорить правду.
У меня нашлось немного серебряной мелочи, и я высыпал ее в желтую ладонь старика.
Он был очень худ, кожа, как пергамент, но взгляд был ясен, голос звучал звонко и повелительно. Он разглядывал меня с насмешливым интересом. Толстая женщина укладывала в корзину несколько бутылок дешевого вина, которые ей вынесли из погреба по приказу мажордома. Два мальчика- подростка, один чуть старше и шире в плечах, а другой – тонкий, как тростинка, обтирали лошадей старой ветошью. Спустив ноги из возка, сидел низкорослый, широколицый мужчина с руками огромными, как два кузнечных молота, и бледная молодая женщина с девочкой на руках.
Девочка лет четырех скорчилась на коленях матери и тихо плакала. Я спросил, что с ней, и женщина равнодушно ответила, что девчонка капризничает, потому что ей холодно. На лице матери, а может быть, и не матери, не отразилось ни особого волнения, ни тревоги. Гораздо большее любопытство вызывал я или золотое шитье на моем камзоле. Девочка на звук моего голоса пошевелилась и оглянулась. Я сразу распознал лихорадку. Щечки у ребенка горели. Глаза мутные и воспаленные. Я коснулся ее лба.
– Ты лекарь, что ли? – спросила женщина.
– Нет, я отец.
И решительно взял девочку на руки. Я собирался отнести
бедняжку на кухню, где бы ее напоили теплым молоком с медом. Те пару часов, на которые бродячие лицедеи получили разрешение задержаться, бедная сирота, а я не сомневался, что она сирота, могла бы провести в тепле и сытости. Любен суетливо пританцовывал у меня за спиной.
Ле Пине качал головой. Им не понравилось, что я коснулся какой-то замарашки, но я в их сторону не взглянул.
У девочки были темные волосы и светлые глаза. Она напомнила мне Марию. И других, таких же несчастных, маленьких осиротевших детей. Будет ли Господь сколько-нибудь милостив к ним?
На рассвете скрипящая всеми колесами повозка выехала со двора. Жюльмет уверила меня, что у девочки к утру жар спал, и она крепко спит. Кухарка снабдила путников обрезками мяса, хлебом и сыром. Одна из горничных закутала ребенка в старую шаль. Я почти с тоской и завистью смотрел на дорогу. Если б я мог сбежать вместе с ними! И вечно колесить по дорогам, не ведая о прошлом, не мечтая о будущем, свободный и безмятежный.
Когда он смотрит на них своими синими глазами, он весь там, в этом взгляде, весь целиком, весь внимание и слух, и тогда они, каждый из них, пусть самый ничтожный, чувствует себя возведенным в должность, замеченным. Потому что он их видит, он допускает их значимость и важность. Их всех, конюха и прачки, лакея и горничной. Своим взглядом, словом, жестом, своим присутствием он возводит их ценность едва ли не до монаршей. А что еще нужно тем, кто рожден в нищете и ничтожестве?
***
Я вновь слышу шорох и стук. Знаю, что обманываю себя, но порыв так стремителен, что мне себя не удержать. Угнаться за ускользающей мечтой, ухватить ее. Детская наивность. Вскакиваю и в чем мать родила бегу к двери. Знаю, что ее там нет. Знаю! И все же обманываю себя. Несколько шагов в ожидании чуда. В гостиной хозяйничает Жюльмет. Когда я распахиваю дверь, она сгребает подсохшие ветки остролиста. Оборачивается и видит меня. А я, сраженный разочарованием, не сразу вспоминаю о скудости своего наряда. Мне требуется время, чтобы с холодной рассудочностью оценить случившееся. Ее здесь нет. Это всего лишь горничная.
У Жюльмет багровеет лицо, потом шея. Она шумно выдыхает и даже подхихикивает. Я, к счастью, понимаю, в чем дело. И быстро ретируюсь.
– Ради всего святого, Жюльмет, простите меня. Я не думал, что вы там… Не подумайте, что я…
– Да будет вам извиняться, сударь. Будто я вас голенького не видела! Видела, и еще разок бы взглянула. – Она хихикает. – Да на кого ж еще смотреть, коли не на вас? На вас только и смотреть. Перед смертью будет в чем отцу святому покаяться. Душу потешить. Мне, щербатой, это как награда. Воспоминаний у меня мало, вот одно из них будет. Вас узрела в полном, так сказать, откровении. Тогда и умирать не страшно.
– Жюльмет, лесть – искусство, которое весьма ценят при дворе, – отвечаю я, натягивая штаны и рубашку. – Но мне вы ими не доставите никакого удовольствия, я не особа королевской крови. Да и выгоды от меня никакой.
– Бросьте, сударь, я вам не дама какая, чтоб за выгодой гнаться. Что вижу, то и говорю. А лесть, это вы правильно заметили, она для короля. При короле правды не скажешь. Потому врать приходится. Не особо видный он мужчина. Сморчок, говорят.
– Жюльмет!.. Он король и помазанник Божий.
Я предостерегающе качаю головой. Но она только пренебрежительно отмахивается.
– И что с того? Все равно сморчок. Вот мать мне рассказывала, когда добрый наш король Генрих помер, царство ему небесное, а убийцам геенна огненная, сына его провозгласили наследником, а мать-итальянку – регентшей, вот тогда народ будущего короля в первый раз и увидал. Его держал за руку кардинал де Бутвиль. Ох и некрасивый же был ребенок. Губами все шлепал. Сначала думали, конфета у него во рту, от щеки к щеке перекатывает, ан нет – язык. Такой большой, что во рту не помещается. Мать своими глазами видела. Когда его из Собора-то вывели, она почти на ступенях стояла, за самой стражей, вот и разглядела наследника. Бледный, большеротый. Он потому и женщин не жалует. Знает, что они с ним только из жалости али из корысти. В детстве, говорят, большой интерес проявлял, под юбки к фрейлинам заглядывал. Думали, в отца пойдет, бастардов плодить. А у него, видать, только язык и вырос.
– Жюльмет!
– А что я такого сказала? Это я к тому, сударь, что вам стыдится нечего. На вас с какой стороны ни глянь – в одежде али без, – все глаз радует.
– Да что же это за разговоры такие! Принесите-ка мне лучше поесть. И теплой воды. А Любену передайте, что я хочу спуститься в парк. За ночь выпал снег и все дорожки замело. Самое время пройтись.
Жюльмет замечает мой подавленный смех и удаляется с гордо поднятой головой. Я уже не сдерживаюсь и смеюсь ей вслед. Сегодня каждая мелочь служит причиной для веселья. Даже брошенные куклы не вызывают уныния. Они всего лишь прилегли и наслаждаются кратковременным отдыхом. Впереди бесконечная череда действий. Представление не заканчивается, есть только отсрочка. Замедляя ход, колесо тормозит. Оно подскакивает на выпирающем камне или слетает с оси. Есть время отдышаться. Я тоже получил отсрочку. Мне дали увольнительную, спустили с цепи, как дворового пса. И я, ошалевший от сладости воздуха, от белизны выпавшего снега, несусь куда-то с радостным лаем.
Не оглядываюсь даже на дымящуюся в миске кость. Мне бы лапы размять, вдохнуть полной грудью. Бежать, не оглядываясь на цепь, не ждать рывка, который бросит меня назад. Я знаю, что свобода продлится недолго. Скоро хозяин снова защелкнет цепь, и при очередном прыжке мои лапы выскользнут из-под меня, и я с хрипом повалюсь на бок. Но это потом, а сейчас я свободен. И счастлив. Да, да, счастлив. Так неосторожно, с уликами. Мое лицо с удивлением разглядывала Жюльмет. А Любен принял меня за сумасшедшего. Как тут не принять? Он меня таким, хмельным и невесомым, никогда не видел. Я и сам подрастерял воспоминания, осветленные счастьем. Тут необходим навык, особый ритм сердца и такт для дыхания, иначе нарушается привычная телесная согласованность. Душа, подобно опытному кукловоду, должна ловко орудовать вагой, иначе ее марионетка запутается в собственных нитях и задохнется. А я был близок к этому. Что-то говорил невпопад, совершал тысячу ненужных движений, хватал и переставлял. Искал занятие и бросал. Я хотел только одного – остаться наедине со своим счастьем. Вдыхать его и прислушиваться. Глупо и без причины улыбаться. Пожалуй, нечто подобное я испытывал, когда родилась Мария и я отправился на правый берег к родителям Мадлен. Та же неисчерпаемая сокровищница под рукой. Брать горстями и швырять, одаривать всех, кто попадется, обращать в царей и героев. Вероятно, я пожелал облагодетельствовать Лю- бена, а он меня не понял и с опаской осведомился, хорошо ли я себя чувствую. Вспомнил, как однажды я стянул у Оливье склянку с опием.
Я ее вовсе не стянул. Оливье позабыл ее сам, после того как смешал для меня снотворное, а я только сделал вид, что не заметил его рассеянности и толкнул пузырек в тень. Пару дней спустя я добавил несколько капель содержимого в вино. И все последующие часы был вполне счастлив. Правда, мало понимал, что мне говорили, и сам еле ворочал языком. Мысли были как пузыри – всплывали и лопались, вызывая приступ неудержимого смеха. Даже белое от ярости лицо герцогини показалось мне забавным. Рот у нее превратился в щель, а лицевые кости вспучились и раздались, обратив великосветскую красавицу в карнавальную маску. Я хохотал, указывая на это превращение пальцем. Оливье за этот недосмотр здорово досталось, и он возненавидел меня, как ненавидит больной свой неподдающийся лечению фурункул. Возмездие не заставило себя долго ждать, нечто схожее с похмельем, тошнота и головная боль. Я оплатил страданием краткий миг ложного удовольствия.
А что же владеет мной сейчас? Является ли удовольствие истинным или ложным? То ли это удовольствие, что восполняет собой ущерб, как глоток воды, изгоняющий жажду, или это удовольствие, что имеет сходство с божественным бесстрастием, с безмолвным созерцанием красоты? Платон, пожалуй, был бы смущен. Здесь налицо и то и другое. А я где-то посередине. Я был голоден – и насытился. Я испытывал жажду – и сделал глоток. Я блажен, как те плачущие, что утешились. Значит ли это, что я не более чем пьяница, приложившийся к бутылке после долгого воздержания, или распутник, нарушивший безудержным мотовством великий пост. Я всего лишь удовлетворил потребности изнывающего тела и очень скоро поплачусь за это, ибо ложное удовольствие подобно несговорчивому ростовщику, который взымает двойной процент. Но я узнал и покой божественного созерцания, то, что пребывает за пределами страждущего тела, эфемерное и призрачное, питающее душу. Мое тело, насытившись, поделилось и с душой. Узреть сплетение магических всполохов, вдохнуть аромат райского сада. И там с меня не потребовали плату, это был дар. Я подобрал его и укрываю теперь, как цветок, у самого сердца. Это волшебный уголек, с которым ночь становится близнецом зари, философский камень, дарующий бессмертие. Платон предрекал подобное насыщение и спокойствие только на смертном одре. Вкусив блаженство, я сделался равным богу, а следовательно, обречен на смерть.
Когда он смотрит на них своими синими глазами, он весь там, в этом взгляде, весь целиком, весь внимание и слух, и тогда они, каждый из них, пусть самый ничтожный, чувствует себя возведенным в должность, замеченным. Потому что он их видит, он допускает их значимость и важность. Их всех, конюха и прачки, лакея и горничной. Своим взглядом, словом, жестом, своим присутствием он возводит их ценность едва ли не до монаршей. А что еще нужно тем, кто рожден в нищете и ничтожестве?
Она сама подписала грязный донос на судьбу и душу, поставила две буквы имени под чудовищным откровением. О ней теперь все известно. Если на это клеймо когда-нибудь взглянет женщина (от этой мысли Клотильду передернуло), она узнает главную тайну своей предшественницы: она, герцогиня Ангулемская, потерпела сокрушительное поражение. Коснувшись этих загрубевших букв рукой, неведомая женщина презрительно усмехнется. Как ничтожна должна быть та любовница, что утверждает свою власть над мужчиной каленым железом!
***
Они всегда уходят на рассвете. Рассвет – известный вор. Он подкрадывается, проникает в окно и крадет. Я остаюсь один. Мадлен, мой новорожденный сын, отец Мартин. Все они ушли на рассвете. Первый утренний час разлучил меня с дочерью. С рассветом исчезла Жанет. Я даже не задаюсь вопросом, так ли это. Я знаю. Я один в своей темнице. Ее нет. Слева от меня – бледный прямоугольник окна, справа – темная пасть камина. А между ними одинокий узник. Я даже не уверен, была ли она здесь. Возможно, это был только сон. Яркий, сладостный, дарованный как утешение.
Боги время от времени все же исполняют желания смертных – посылают им сны. В эту ночь их выбор пал на меня.
Я не хочу просыпаться. Пусть рассудок бдит, но я жмурюсь и даже прижимаю к глазам кулаки. Если я и дальше останусь в неподвижности и темноте, сознание отступит, я растворюсь, и черный поток унесет меня к желанным берегам. Обратно я не вернусь, останусь там навсегда. Не будет больше ужаса пробуждения.
Но рассудок настойчив. Он швыряет в застоявшуюся воду камешки мыслей, поднимая со дна сверкающие пузырьки. Я вижу на дне жемчуг и тянусь за ним. Мои воспоминания. Я и хотел бы вновь заснуть, но эти воспоминания так упоительно сладостны, так желанны, что я не в силах преодолеть соблазн.
Она была здесь. Постель остыла, но еще хранит ее запах, а на подушке – длинный рыжий волос. Золотая извилистая тропка. Путь сквозь белую тишину. Я медленно веду пальцем от начала волоска к его корню. И наоборот. На шелковой поверхности – пологая впадина от ее головы, а вот эта, поглубже и меньше размером, – от ее локтя. Она опиралась на локоть, когда смотрела на меня. А я в это время изо всех сил боролся с дремотой. Я не желал уступать. Но Жанет каким-то волшебным образом, заклинанием или лаской, подтолкнула меня в объятия Морфея. Она хотела, чтобы я уснул. Близился рассвет, час разлуки. Оставаться дольше было опасно, она должна была уйти. Покинуть меня. И она не хотела прощаться. Чтобы не давать обещаний и не ждать моих. Она избавила меня от бремени надежды, от последних слов. Я потерял ее, но это случилось до рассвета, во сне. Я не видел ее исчезающей во мраке, не слышал удаляющихся шагов. Она просто исчезла. Превратилась в сон. В сон, который остается в теле блаженной истомой и живет в нем еще много часов, даруя тихую потаенную радость. Я сытый, довольный, и вид у меня, вероятно, до крайности глупый. Я узник, проснувшийся счастливым. Счастливый узник. Оксиморон.
В гостиной кто-то осторожно ходит. Перекладывает предметы, постукивает. Предположение невероятно, но все же это первое, что приходит мне в голову, – Жанет! Это она! В гостиной часть ее одежды. Кажется, она жаловалась, что потеряла чулки. Я был так напорист, что едва не сорвал с них подвязки. Она затем нашла одну из них на хоботе подзорной трубы. Как же она смеялась!
Или нет… Дело не в одежде. Она проголодалась. У меня же ничего не было, кроме рождественского пирога, к тому же он оказался таким сладким, так щедро пропитан цветочной патокой, что, проглотив по куску, мы едва разлепили зубы. Жанет, деликатно отломив краешек, ознакомилась с медовым вкусом и воскликнула, что такому медоточивому созданию самое место при дворе. Окрестив кулинарное чудо «мадам Гатó», Жанет устроила церемонию представления.
Я был в Лувре только один раз и не был удостоен беседой ни с одной из высокопоставленных особ. Но Жанет, несмотря на постигшее ее матримониальное несчастье, успела коротко повидаться со всеми, начиная с королевы-матери и заканчивая канцлером Сегье. И с каждого успела сделать забавный, дружелюбный шарж, который тут же мне предъявила. Под мадам Гатó, ничуть не смущаясь, Жанет подвела саму себя, обыгрывая даже отсутствующий кусок смехотворным сожалением по поводу утраченной девственности. Золотистая вдовушка прибыла ко двору и начала победоносное шествие. Королевскую семью сыграли все те же мудрецы, Дева Мария – в роли королевы-матери, а достопочтенный Иосиф примерил кардинальскую мантию. За неимением ничего объемного, чтобы укутать праведника, Жанет повязала ему на шею свою розовую подвязку. Когда Жанет с самым невозмутимым лицом начала цитировать кардинала, умолявшего о прощении за свою связь с мадам д’Эгильон, я уже не мог удержаться от смеха. Жанет искренне недоумевала. С чего такое веселье? Речь идет о самых знатная особах королевства! Откуда это непростительное легкомыслие?
Пожав плечами, Жанет вернулась к представлению. За королевой-матерью явился Гастон Орлеанский, Сезар де Вандом, королева Анна и даже герцогиня де Шеврез, в которую перево- плотился бедняга Валтасар. Жанет повязала вокруг деревянной талии кружевную салфетку. Эта сладкоголосая дама, посетовав на разлуку с прекрасным графом Холландом, направилась ко мне и стала недвусмысленно оказывать моему колену знаки внимания. Первые попытки выходили не столь уж изящно, реверансы сопровождались подергиванием, но очень скоро Жанет освоилась со своей подопечной, и кукла, уже плавно покачивая бедрами, приближалась ко мне. Крошечные ладошки заскользили вверх по бедру. Поддерживая игру, я всячески изображал смущение.
Жанет произносила фразы с томным придыханием, подражая говору великосветских дам. Когда приставания импровизированной кокетки стали уж чрезмерно настойчивыми, а ласки – смелыми, мне пришлось мягко отстранить соблазнительницу и поведать о тайной страсти к… мадам Гатó.
– Ах, вы разбиваете мне сердце!
Деревянные ручки и ножки дробно застучали. Марионетка, совершив пируэт, упала в обморок, а у меня едва слезы из глаз не брызнули от смеха.
– Так вы предпочитаете провинциальных толстушек?! – возопила Жанет. – Вы не только бесчувственный, у вас и вкус дурной.
– Увы, – подтвердил я, давясь от хохота.
А Жанет безжалостно продолжала интермедию. Голос ее то старчески скрипел, то заговощицки стелился, брови ползли то вверх, то вниз, щеки раздувались. Она то взмахивала руками, то упирала их в боки; скуксившись по-королевски и даже пожелтев лицом, она меланхолично шептала: «Скучно, сударь, скучно. Давайте поскучаем вместе». Единственная, кого она не упомянула, была ее сестра, герцогиня Ангулемская. Совершенно не сговариваясь, на эти несколько коротких часов мы притворились, что ее нет. Наше крошечное игровое поле обособилось от всех глаз и ушей вселенной. Будто пустились в плавание на невидимой лодке по- перек всех стремнин и течений, потеряв из виду наши берега. Островное государство без прошлого и будущего. Только здесь и сейчас. И только мы, существующие в настоящем, изгнавшие воспоминания и надежды.
Наконец Жанет исчерпала запас подслушанных фраз и забавных жестов. Она устала, а лицо стало заботливо-серьезным. Она смотрела на меня. С моих губ сорвался странный, неуместный вопрос:
– Почему вы делаете это?
– Что именно?
– Вот это… все это.
Жанет смотрела на меня с видом добродушного, терпеливого
учителя, которому не слишком сообразительный ученик должен дать правильный ответ. Тем более что ответ этот лежит на поверхности.
– Потому что ты прекрасен, когда смеешься. И мне нравится на тебя смотреть.
И снова эта мучительная неловкость. Нет, это неправда, она не может любить меня! Недостоин. Но Жанет не позволила мне предаваться самоотрицанию. Она страстно и горячо дохнула мне в ухо:
– Вы кое-что должны мне, сударь… Вы у меня в долгу, и я желаю этот долг получить.
– Я совершенно к вашим услугам.
– Ах, вы, мужчины, всегда так скоры на обещания и так непостоянны.
Она вновь шутила и поддразнивала. Так было легче, это напоминало игру, детский поединок. Я желал укрыться за этой мерцающей шелухой и слушать шутовские бубенчики вместо гудящих колоколов.
– Тогда испытайте меня. Позвольте мне служить вам.
– Только не здесь! – Жанет предостерегающе подняла палец. – Довольно с меня синяков и треснувших ребер. Моя нежная плоть требует достойного обращения.
Тут я заколебался, как тогда с Марией. Я не хотел, чтобы Жанет касалась моей оскверненной постели. В ней совершалось нечто грязное, темное, превосходящее сам грех. Самая дешевая уличная девка должна была бы плюнуть в негодовании, предложи я ей разделить со мной это ложе. Там я проводил долгие ночи в отчаянных, безрадостных думах, мучился от приступов гемикрании, терзался виной; под этим разрисованным потолком я предвкушал и лелеял убийство; во тьме, нависающей как свод, прятал свой стыд.
Когда я переступил порог спальни, я внезапно ощутил дуновение холода, будто распахнулась дверь, ведущая в подземелье. За ней сырость и страх. Но Жанет решительно шагнула вперед. Она прихватила пятирукий канделябр и водрузила его у изголовья. Похоже, она догадалась, что происходит. Она видела меня здесь жалким, страдающим от головной боли, я был похож на ту брошенную в угол марионетку. Не слишком бодрящее воспоминание для мужчины, в чью спальню входит женщина. Почти позорное разоблачение.
Но Жанет раздумывала недолго. Чего же ты ждешь? – говорили ее насмешливые глаза. Кровать как кровать, вполне пригодная. Если плаху перевернуть кровавой стороной вниз, она превратится в безобидный чурбан. Это всего лишь предмет, а качество и воля приходят к предметам от людей. Это я наделил все эти предметы памятью, я сделал из них хранилище горечи. А на деле все эти предметы невинны. Жанет легко обратила их в свою веру. Демоны ее не пугали. Тень сестры, обернувшись смехотворным пугалом, скрыла голову под кружевным чулком.
Ее босая ножка выглядывала из-под вороха юбок. Она пошевелила пальчиками и оттопырила мизинец. Я все еще пребывал под властью темных чар, но заклятье уже слабело. Я не мог оторвать свой взгляд от ее тонкой щиколотки, а Жанет, с мастерством охотника, расставляющего силки, в изящном повороте сверкнула икрами. Она как бы устраивалась поудобней, сползая по изголовью вниз. Вот-вот должны были обнажиться ее колени. У меня в горле пересохло. Она меня не совращала, она давала мне силы преодолеть страх, манила за собой из темной обители безысходности. Она подписывала вольную моим чувствам, моим желаниям и безумствам, выводила ее огромными огненными письменами, разрушала каменную кладку отчаяния волшебным молотом, который уже колотил мне в виски. Наконец она призывно протянула руку. И я решился. Но действовал уже расчетливей и разумней. Желал испить каждую минуту мелкими, затяжными глотками. Чтобы она, эта минута, обратилась в вечность, искрилась и дробилась, сыпалась, как звезды в августовскую ночь, звенела, как полуденный жар. Я желал остановить время и прожить отпущенные часы, замедлившись и раскинувшись от начала и до конца времен. Заполниться, погрузиться в каждую минуту и встречать, как событие, каждый вздох и каждый взмах ресниц. Я желал бы стать вечным, покорным пленником этих минут и самой обладательницы времени.
Пусть бы она владела мной вечно!
Я впустил бы ее в самые мысли и соединился с ней, слился, как музыкант сливается с музыкой.
Тот же взлет, тот же трепет, тот же отзыв тела и тихий стон.
Она позволила мне распутать шнурки корсета и сорвать обманчивую завесу кружев. Позволила собой любоваться, без жеманства, без ложной стыдливости, без нарочитой блудливой дерзости, а с благородным спокойствием. Вдохновение и воля Господа. Боясь ее смутить, я сделал было попытку задуть свечи, но Жанет меня остановила. Она пребывала в полном согласии со своим желанием и своей природой и не находила ничего предосудительного в любопытстве мужчины. А я хотел смотреть. Следовать за плавной линией плеча, до перекрестка, где одна тропинка уходила вниз до локтя, а другая взбиралась по белому холму до розового соска. Затем мой взгляд скатывался в неглубокую ложбинку, чтобы взлететь на другой холмик с тем же затвердевшим наконечником и продолжить путешествие по другой руке, расслабленной и брошенной ладонью вверх. Ее полусогнутые пальцы оказывались в соблазнительной близости от другой линии, уходящей от шелковистого бедра к колену, а от- туда снова вверх, к животу. Жанет держала колено полусогнутым, и дальше я уже скатился по внутренней поверхности бедра, туда, где линии сходились и смыкались.
«Округление бедер твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями».
Тени ревниво двигались и касались ее. Я сам, жаждущий занять их место, потянул было сорочку за рукав, но вдруг осекся. Как же мое плечо? Она увидит! Я чуть было не бросился прочь. Но Жанет, заметив неловкость, приподнялась и быстро сказала:
– Я знаю.
Ладонь ее накрыла то место, где под батистом пряталось клеймо. – Не стыдись. Это не твоя вина и не твой позор. Это вина тех,
кто тебя изувечил.
Но она опоздала. Я вспомнил и разрушил волшебство. Сквозь
рухнувшие стены ко мне немедленно ринулись демоны. Они полезли из всех щелей, как потревоженные пауки, простирая к добыче липкие лапы. «Ты наш!» – шелестели они. Их голоса перемежались глухим стуком и стонами, скрипом деревянного блока и звоном цепей. «Ты тот, кто ты есть. Проклятый, меченый, прелюбодей и убийца. Ты червь, жалкий и грязный, живущий из милости, прозябающий в позоре. Ты рожден во грехе и сам его носитель. Ничтожный, недостойный раб. Как смеешь ты отрывать глаза свои от земли и обращать их к небу? Как смеешь ты надеждой своей тревожить звезды? Опусти глаза свои в подобающем смирении, стань на колени и молитвой раскаяния искупи вину свою». И я готов был это сделать. Даже отступил на шаг, и колени стали слабеть. Как же я посмел? Я, грошовая принадлежность, кухонная утварь с монограммой владельца, решился мечтать о счастье? Как допустил этот упоительный соблазн в свое сердце?
Мне нет прощения. Я заслуживаю самой жестокой кары, кровавых рубцов и содранной кожи. И глаз лишиться за то, что все еще смотрю на нее. И разума за недозволенные мысли. Самой жизни!
Я, видимо, так переменился в лице, что Жанет встревожилась. Она быстро приподнялась и ловко, как кошка, ухватила меня за рукав.
– Что с тобой? Что? – торопливо спрашивала она, заглядывая мне в лицо. – Чего ты боишься?
Она оглядывалась вокруг, как будто искала тех самых корчащихся, кривляющихся демонов. Шикнуть на них и резким словом загнать обратно в темную нору.
– О чем ты подумал? Ты вспомнил? Я знаю, что вспомнил. Оглянулся назад, и тебе стало страшно. Не смотри туда, не надо. Ты достоин того, чтобы смотреть прямо на меня, тебе нечего стыдиться и не в чем передо мной оправдываться.
– Я… я безродный, и я – вещь… На мне это тавро, будто я скот на ярмарке. Как я могу… как смею… Вы не должны были сюда приходить, к такому как я. Я хуже каторжника, хуже последнего вора. Меня, как животное, держат в этом загоне. Я отличаюсь только тем, что наделен речью, и внешне схож с человеком. Хозяйку это забавляет. А в действительности я…
– …весьма привлекательный молодой мужчина, – с улыбкой договорила Жанет. – И как женщина я могу это подтвердить. А все прочее, что ты только что к этому титулу добавил, – не более чем плод твоего воображения. Какой причудливый вздор! Ты живой, теплый, желанный. Поверь мне, я не питаю никаких иллюзий по поводу твоего происхождения и твоего положения здесь, в этом замке. Я пришла сюда осознанно, не к тому, что ты обозначил словами, а к тому, что имеет столь прекрасное телесное воплощение. Я пришла к очаровательному молодому человеку из плоти и крови. И, кроме этого молодого человека, я здесь больше никого не вижу. Я подразумеваю всех тех, кого ты только что перечислил. Их на самом деле нет, но я вижу тебя. Я могу тебя коснуться, могу поцеловать. А все прочее – только выдумка. Есть только то, что реально, что соответствует замыслу Бога, а людские домыслы, законы, догмы – все это плод тщеславия. Люди слишком увлекаются, давая всему имена. Даже заменили этими именами сами предметы. Не дай им себя обмануть. Смотри на меня. Смотри. Кто перед тобой?
– Жанет д‘Анжу.
Она покачала головой.
– Нет, забудь про имя. Забудь все. Не вспоминай о моем отце
и о крови, текущей в моих жилах. Господь создал тебя несколько минут назад и не дал тебе ни слов, ни воспоминаний. Кого ты видишь?
– Женщину.
Жанет радостно кивнула.
– Именно! Ты видишь женщину. Забудь, вычеркни имя, заставь
свой разум молчать и смотри только на меня. На ту, которая перед тобой. Безымянную. Есть только я. Мои глаза, моя кожа, моя грудь, мое лоно. У всего этого нет имени. Имя – это дар людей, их знак. Люди привыкли все делить и называть, их разум полон противоречий и потому слишком слаб, чтобы постичь величие замысла. А замысел Господа нашего велик и неделим, он возвышается над их суетностью. Этот замысел и есть то, что на самом деле существует, то, что на самом деле высится по другую сторону людского тщеславия. Этот замысел не изменить, не нарушить его пропорций и качеств, как его ни называй. Я прежде всего женщина, под этими многослойными, шуршащими одеждами из имен и предрассудков. А ты за всеми своими страхами, именами, которые сам себе выбрал, прежде всего мужчина. Смотри, смотри на меня. Что ты видишь? Не поддавайся своим страхам, не слушай разум, забудь все, что он тебе нашептывает, следуй за своими чувствами.
Тени скользили по ней, подобно призрачным одеждам. В пламе- ни свечей ее тело распалось на золотистые пятна, свидетельства ее солнечного могущества. Тени играли, двигались, дразнили меня.
– Единственное, что на самом деле важно, – это твой выбор. Все остальное не играет роли, все прах, невесомый пепел. Для меня есть ты, тот, кого я вижу перед собой, тот, кого желаю. И все сказанное до меня, озвученное, взвешенное другими, не существует, это вода, ушедшая в песок, истаявшее пламя. Я сделала свой выбор в полном сознании, не оглядываясь на словесную шелуху, на обрывки пустых, ничего не значащих фраз, этих ущербных детей тщеславия. Я выбираю то, что существует, настоящее, осознанное и познаваемое, а не пустое и выцветшее. А теперь выбор должен сделать ты. Выбирай. Я или тайные происки твоего ума, страх моей сестры и ее неоправданная жестокость. Что существует на самом деле?
Я сделал к ней шаг, и Жанет обняла меня обеими руками, при- жалась щекой к моей груди. Да, она и есть настоящая. Я чувствую ее, ее волнующее тело и безумно ее желаю.
– В первый день творения, когда Бог создал рай, еще не было слов. Ум еще не отяготил себя их множеством. Самолюбие и гордыня еще не проснулись, не сотворили себя ярких одежд и не оглушили нас своими песнями. Люди были свободными, в святом божественном неведении. Мужчина и женщина. Закрой глаза и вернись в ту первозданную тишину, на дикий остров желаний. Иди за своими чувствами, доверься им. Оставь слова. Они ничего не значат. Чувствуешь, как я касаюсь тебя, как скользит моя рука, как настойчива и беспринципна моя ладонь? Прими эту нежность, позволь ей завладеть тобой, пусть она разрастается и заполнит тебя всего. Пусть изгонит твои страхи. Слушай самого себя, свое сердца, свое тело. Только ты здесь важен, только ты решаешь.
Я обратил свой взгляд на страх, и мрак стал рассеиваться, стал уползать, как стелющийся дым. Я следовал подобно охотнику по следу зверя, подобно кладоискателю по золотоносной жиле. Вот еще один ослепительный знак, указатель… Ее прикосновение, ее дыхание… То, что есть сейчас, именно то, что я испытываю, познаю, от чего кровь закипает в жилах, и нервы звенят как струны, есть настоящее. Полнота и сгущение жизни. Жанет касалась меня: то осторожно, почти жалеючи, то властно и дерзко, как распаленная нимфа. Она уводила меня все дальше, а я бессилен был возражать. Я жаждал этого плена, хотел вечной неволи. Чтобы чувствовать ее, прильнувшую ко мне, пылающую, нетерпеливую; чтобы это длилось до самой последней минуты, до самой последней из смертей. Но затем меня настигла одна из них, самая милосердная, я помню только шепот Жанет, ее вздох, коснувшийся моих век, и растаявшее имя.
– Геро…
Я уснул, а она исчезла.
Во время Рождественской службы в Соборе Богоматери у нее мелькнула шальная мысль покинуть Париж, увидеть Геро сразу после его свидания с дочерью, когда он весь еще трепещет от пережитого счастья и родительских тревог, но ей пришлось эту мысль оставить. Рядом с ней стояла королева-мать, задумавшая свой очередной поход против первого министра.
Флорентийку снедала ревность, она кипела от негодования, и Клотильда не решилась оставить мать, боялась, что та совершит безрассудство. Она не принимала участия в заговоре, ибо не верила в счастливый исход. Ее слабый, безвольный брат, ленивый, скучающий монарх нуждался в своем министре, как младенец нуждается в няньке, которую может даже ненавидеть за суровое с ним обращение. У этого монарха хватало здравого смысла, чтобы восторжествовать надо неприязнью. Ришелье нужен как сторожевой пес у ворот. Клотильда пыталась объяснить это матери, но та, как всякий родитель, пренебрегла советом.
Герцогиня Ангулемская пожала плечами. Что еще она могла сделать? Она предупредила. Praemonitus praemunitus. Она, конечно, останется понаблюдать за происходящим, но предварительно обеспечит себе алиби. Она уже отдала соответствующее распоряжение Анастази. Придворная дама должна была отправиться в ее карете, с ее свитой в Конфлан на глазах всего города, и в Конфлане ее визит должны были засвидетельствовать ее управляющий и кастелянша, мадам Жуайез. Ее лица они не увидят. Да этого и не требовалось. Анастази должна была обрядить кого-то подходящего по росту и фигуре в ее платье и расшитый серебром хорошо узнаваемый плащ. Не то чтобы Клотильда опасалась, что придется доказывать свое неучастие в заговоре, ибо в своем противостоянии с матерью, даже ненавидя ее, Людовик не зайдет так далеко, но принцесса не привыкла полагаться на случай. Судьба ленива и сопутствует тем, кто берет большую часть ее хлопот на себя. Геро будет встревожен. Вообразит, что она, верная некогда установленной традиции, явилась к нему сразу же после свидания с дочерью. Но Анастази, верная псина, его успокоит. Будет лежать у его ног, радостно повизгивая. Бог с ней, эти празднества долго не продлятся, и она вернется в свой дом.
***
Ее забирают у меня на рассвете, едва стихают колокола ad Missam in aurora. Таков приказ герцогини. Наше свидание и так затянулось. Девочке позволили провести в замке целую ночь. Первое и единственное отступление от правил. Больше это не повторится. Сам я всю ночь не сомкнул глаз. Смотрел на свою спящую дочь, на безмятежное детское личико. Я уложил ее спать на кушетке, поближе к камину. Рождественское полено уже обратилось в багровые угли, но все еще изливало из каминного раструба живительное тепло. Уже полусонная, не открывая глаз, Мария позволила стянуть с себя нарядное платьице и новые башмачки. Чуть поворочалась под одеялом, повертелась, как привередливый щенок, и уснула. Я не посмел перенести ее в свою спальню, на кровать, проклятое ложе греха, и оставил ее там, среди разбросанных игрушек. Сам примостился в кресле поблизости. А если она проснется? Или угорит от камина? Да и как лишиться этих драгоценных часов ее присутствия. Я буду смотреть на нее и слушать колокола далекой рождественской вигилии. Под утро я все же задремал и очнулся от боли в затекшем плече. На цыпочках вошла Жюльмет и прошептала, что Наннет уже ждет. Воздух в комнате остыл, Мария хныкала и дрожала. С Наннет мы не обменялись ни словом. Она молча приняла вновь задремавшую девочку, укутала ее полой своего капора и коротко кивнула на прощание. С неба все еще сыпалась ледяная мука. Лес, оголенный оттепелью, вновь приоделся. Подмораживало, и снежная крошка скрипела под ободом колеса. За моей спиной возник Любен и набросил мне на плечи плащ.
– Я согрел вам вина. С сахаром и корицей.
– Спасибо, Любен.
Очень предусмотрительно с его стороны. Я более получаса
провел во дворе, в одном камзоле из тонкой английской шерсти. А день выдался морозным и ветреным. За ночь крылатые львы у парадной двери обратились в задумчивых патриархов. День святого богопришествия мало походил на праздник. Скорее это был день скорби, первый на коротком, тернистом пути к жертвеннику, которому был предназначен Спаситель. Небеса оплакивали своего Сына.
Экипаж давно скрылся из вида, снежный туман растворил далекие звуки, а я все смотрел и смотрел, не замечая ледяного песка, который ветер бросал мне в лицо. Наконец голос благоразумия и мольбы пританцовывающего Любена вернули меня к действительности.
Пусто и тихо. Жюльмет вкрадчиво осведомляется, не пора ли прибраться в этом маленьком разоренном королевстве, но я жестом ей запрещаю. Я еще не готов. Я знаю, что выданный мне аванс исчерпан, но, как всякий смертный, не желаю мириться с утратой. Разбросанные игрушки, оплывшие свечи. В них уже нет жизни. Пустые, никчемные деревяшки. И как я мог поверить, что они способны двигаться? Бросить бы их в огонь, опрокинуть и перемешать угли. Когда-то герцогиня приказала сжечь все мои поделки, желая отомстить за краткий миг радости, теперь я сам готов себе мстить, залить рану кипящим маслом. Любен приносит мне дымящийся, пахнущий корицей кубок. Это сдобренный пряностями, подслащенный кларет. Напиток римских легионеров. Теперь им согреваются торговцы на рыночной площади. Говорят, это лучшее средство от простуды. Озноба я не чувствую, но льдом покрывается душа. Самое время согреться. Не раздумывая, я выпиваю кубок до дна. С утра я еще ничего не ел, и напиток действует сразу. Меня клонит в сон. Как все пьяные люди, я, прежде чем свалиться, нахожу тысячи несообразностей и ошибок. Заплетающимся языком выговариваю Жюльмет за ее вмешательство, придираюсь к Любену за его назойливость, чертыхаюсь в адрес герцогини и даже пытаюсь затеять ссору с неподвижным святым семейством. Самое время для откровений от Всевышнего. Пусть не прячет Свой лик, пусть обратит его к смертным, пусть полюбуется на это грязное обиталище, залитое вином и кровью… Или Он пьян от ладана и глух от славословий и молений? Пусть… Но Любен уже тащит меня из кабинета. Спать! Конечно, что мне еще остается? Забыться сном. Иначе бессвязный монолог закончится безумной пьяной выходкой. С меня станется…
Сплю я несколько часов и просыпаюсь еще до темноты. Трезвый и злой. Сон изгнал хмель, но не избавил от мучений. От необходимости жить, двигаться, дышать. Я до боли стискиваю зубы, чтобы сдержать крик. Любен согревает мне воды и приводит цирюльника. Бриться самому мне не разрешается. Дабы избежать соблазна. В эту минуту я остро ненавижу их обоих. Как же они предусмотрительны и деликатны! Кружева топорщатся от крахмала, а чуть влажные волосы благоухают миндальным мылом.
От герцогини нет никаких вестей, но, как это обычно происходит, она пожалует в любой угодный ей момент. Тем более что сегодня подходящее время. Поэтому меня так готовят. Это день особого лакомства, великая трапеза. Моя кожа истончилась и обратилась в бесплотную видимость. Она поспешит прикоснуться к обнажившимся нервам, тронуть узлы сухожилий и сплетения вен. Как же ей упустить такое зрелище? Она придет, я знаю. Покинет августейшую родню ради редкой закуски. Я даже представляю ее, в экипаже без гербов, с опущенными шторами, или даже верхом, в сопровождении двух-трех верных стражей. Она мчится сквозь снежный туман, скользит, как изголодавшийся вурдалак. Под опущенным капюшоном ее глаза горят нетерпением и насмешливым торжеством. Хищник на знакомой, облюбованной тропе. Жертва не бежит, ибо в жилах ее растворен яд. Этот яд не убивает, но лишает воли. Тело живо, но обездвижено. У жертвы нет выбора. Я слышу, как хлопает на ветру, подобно крыльям, ее черный бархатный плащ, как стучат копыта, взламывая мутный ледок. Она едет сюда за данью. Я знаю. Я убью ее.
Когда щелкает замок, я не вздрагиваю. Я уже столько раз в памяти воспроизвел этот звук, что не слышу разницы. Я видел также, как расходится шелковая обивка, увеличивая дверной проем. И доказательства мне не нужны. Именно так это и происходит. Она крадется и таится, чтобы подсмотреть и подслушать, застать свою жертву врасплох, без маски. Я все еще стою спиной к двери и смотрю на свой импровизированный театр. Прикидываюсь глухим и наливаюсь холодной яростью. Нет, я не жертва, я сам хищник, с помутившимся разумом, с полускрытым голодным оскалом. Усилием воли я вынуждаю себя сохранять неподвижность, боясь спугнуть ее. Пусть подойдет поближе. Для верности я даже опускаюсь на одно колено, будто намерен что-то подправить в задуманной композиции. Я слышу, как она уже переступает порог. Заглядывает в полуоткрытую дверь и упирается взглядом мне в затылок. Я чувствую этот взгляд, сверлящий, повелительный. Она уверена, что застала меня врасплох, непозволительно взволнованного, в мыслях о дочери, а когда обернусь, она увидит мое искаженное лицо, свидетельство муки. Она заглянет мне в самую душу, запустит руку и будет там шарить. Я буду то краснеть, то бледнеть, буду вздыхать, заикаться, буду путать слова, лепетать, оправдываться… А она будет загонять меня в единственно оставшийся угол. Я уже вижу ее белое правильное лицо, ее полузакрытые от наслаждения глаза. Ярость оборачивается вспышкой в груди. Я вскакиваю и оборачиваюсь. Она в своем черном плаще с серебряной вышивкой. И капюшон все еще закрывает лицо, обращая ее в безликий призрак. Мне кажется, или она стала меньше ростом? Но этот вопрос все равно что пение флейты в грохоте барабанов. Я не могу остановиться. Я бросаюсь на нее, хватаю за плечи и встряхиваю. Я хочу видеть ее лицо, ее страх. Пусть ее зрачки расширятся, а рот станет кривым и жалким. Пусть вместо крика вырвется хрип. Капюшон падает, и я вижу лицо. Лицо женщины. Кожа белая, но усеяна веснушками, а рассыпавшиеся волосы – золотые.
Это не герцогиня!
Это Жанет!
Передо мной стоит Жанет, а я немилосердно трясу ее за плечи.
В глазах не страх, а веселое изумление.
– Сударь, да умерьте же ваш пыл. Вы оторвете мне голову! Как ошпаренный, я подаюсь назад, спотыкаюсь. Что-то попадается мне под ноги, отлетает в сторону; я почти теряю равновесие, хватаюсь за первое, что оказывается под рукой, – это ширма, за которой я прятал светильники. Она обрушивается, тянет меня за собой, и я оказываюсь лежащим среди собственных деревянных игрушек, сам такой же неуклюжий и беспомощный. Жанет наблюдает за мной с улыбкой.
– Вот теперь никаких сомнений. Вот теперь я точно знаю, что вы рады меня видеть.
У меня голова кругом. Вероятно, тот, кто управляет сейчас мной, выпустил из рук вагу, и она свободно болтается, позволяя моим рукам и ногам совершать бессмысленные повороты и взмахи.
– Любен… – задыхаясь, произношу я первое, что приходит в голову. – Он услышит шум. Он увидит вас!
– Не увидит, – невозмутимо отвечает Жанет. – И не придет.
– Не придет? Почему?
– Потому что он не посмеет потревожить ее высочество, если
она желает провести несколько часов в обществе своего люб… фаворита.
Мне наконец удается справиться с собой и утвердиться в вертикальном положении.
– Ее высочество?! Но она… вы… я не понимаю. Как вы?.. Вы… вы снова заблудились?
Жанет продолжает улыбаться.
– Нет, на этот раз я знала, куда иду. Потому что она – это я, а я – это она. Ведь это она здесь, не правда ли?
Она делает поворот, и плащ взлетает, как огромное крыло.
– Не понимаю.
– Для всех, кто меня здесь видел, я не Жанет д‘Анжу, я герцогиня Ангулемская. Для привратника, мажордома, горничной, для вашего надсмотрщика Любена я – это она.
По выражения моего лица она угадывает, что ее слова – всего лишь пустой звук. Я таращусь на нее, как глухонемой на Цицерона. Жанет снимает плащ, сворачивает его и бросает в угол, за кресло. Под плащом на ней платье такое же, как у ее сестры, с жемчужной отделкой. Герцогиня не раз надевала его к ужину. Меня это окончательно сбивает с толку. Какая ужасная шутка! Герцогиня решила поиграть со мной. Она выдает себя за Жанет. Или это мой разум, ограждая меня от мук, надел на нее маску? Это такой вид сумасшествия, я слышал. Все очень ясно, в цвете. Ее волосы, голос…
– Геро, не бойся, это я, Жанет. Это только платье, я заказала себе точно такое же, как у нее. Моя модистка скопировала фасон и нанесла такую же вышивку, и плащ у меня – точная копия. Поэтому все думают, что я – это она. Это она здесь, с тобой. Это она приехала из Парижа. Ей понадобилось алиби. Кто-то в случае необходимости должен будет подтвердить, что этой ночью ее не было в Париже. Вероятно, это инсценировка для шпионов, а сестрица впуталась в какой-то заговор.
– Но… месье Ле Пине, он мог слышать ваш голос.
– Да, если бы я произнесла хотя бы слово. Но месье Ле Пине говорил не со мной, он говорил с мадам де Санталь.
– Анастази?! Она… она знает?!
– Конечно! Разве без ее помощи я могла бы здесь оказаться? Лазутчик в стенах крепости стоит целой армии у стен. Мы с Анастази, то есть с мадам де Санталь, составили небольшой заговор. Я страстно желала этой встречи, а Анастази вызвалась мне помочь и сыграла роль великодушного Мерлина. Тем более что сама Клотильда поручила ей устроить эту инсценировку.
– Но… как же? Вы ее подкупили?
– Я? Нет! Конечно нет! Я, само собой, предлагала ей деньги, это первое, что пришло мне в голову – предложить ей денег, много денег, но она отказалась и участвует в нашем деле вовсе не ради награды.
– А ради чего?
Лицо Жанет становится серьезным. Она делает несколько шагов по комнате, натыкается на перевернутый табурет, поднимает его и садится. Медленно и тщательно разглаживает складки на коленях.
– Не знаю. Полагаю, ради вас. Тут я могу только догадываться, но точного ответа у меня нет. Я уже предпринимала попытки увидеться с вами, одна из них увенчалась успехом, как вы помните, мне удалось встретить вас в парке, но все прочие мои дерзания провалились. Я и прежде предлагала ей деньги за содействие, еще тогда, в самый первый раз, когда послала за лекарем. Но Анастази с негодованием отказалась. Позже я снова пыталась встретиться с ней, даже назначила встречу. Она пришла, я просила ее назвать сумму, которая устроила бы ее, но она только презрительно фыркнула. Я стала подумывать о подкупе мажордома, или этой горничной… кажется, Жюльмет, или даже о шантаже. Я дошла до того, что начала следить за своей сестрой. Она могла оказаться вовлеченной в заговор, написать компрометирующее письмо… И тогда я могла бы оказать ей услугу. Ох, что я говорю! Я выставляю себя в таком невыгодном свете! Но это так! Я искала выход. Но выхода не было! Я совсем отчаялась, как вдруг Анастази сама предложила мне помощь. Сама назначила мне время и место встречи. От вознаграждения она вновь отказалась и объяснила свое сотрудничество тем, что не желает, чтобы я своими безумствами подвергала вас еще большей опасности. Я уверила ее, что это последнее, чего бы я желала добиться, но она добавила, что кроме всего прочего есть еще причина, более веская, послужившая основным мотивом для ее, так сказать, измены.
– Что же это за причина?
– Я задала ей тот же вопрос, и в ответ она показала мне это.
Жанет извлекает из-за корсажа сложенный вчетверо листок и протягивает мне. Я узнаю плотную, шелковистую бумагу, которую герцогиня заказывает во Флоренции. Иногда, желая явить мне свое благоволение, она дарит мне несколько листов для моих рисунков. Это тоже мой рисунок, бумага еще хранит тепло Жанет и пахнет ее духами. Я разворачиваю листок и узнаю одну из многочисленных королев или фей, которую нарисовал для Марии. В тот достопамятный день, когда девочка обнаружила старинный том с цветными миниатюрами, она безуспешно пыталась изобразить красивую даму в короне. Нетерпеливая, как все дети, она вскоре бросила это занятие, но взяла с меня обещание, что я непременно нарисую ей портрет дамы, который она повесит у себя в комнате. Ей обязательно нужен этот портрет… «Папа, ну пожалуйста!» В последующие дни я сделал несколько набросков с миниатюр в «Ланселоте» и «Романе о Розе». Некоторые, наиболее удачные, я передал с Анастази, отправлявшейся в Париж. Я позволил себе увлечься своим занятием и значительно отошел от подражательства Ле Нуару и де Грасси, я уже рисовал что-то свое, доверяя бумаге собственные видения, и плод моего воображения сейчас смотрит на меня. В облике королевы бриттов я изобразил Жанет… Видимо, я был так поглощен своими мыслями и мечтами, что по неосторожности выдал себя, а Анастази меня немедленно уличила. Она и прежде подозревала, что встреча с самозванкой д’Анжу не прошла для меня бесследно, а тут получила неоспоримые доказательства.
– Это мой рисунок…
– Я догадалась. И сходство не вызывает сомнений.
– Это получилось случайно! Я не хотел!
– Разве я требую оправданий? – тихо спрашивает Жанет.
У меня горят щеки.
– Для меня это оказалось не менее убедительным, чем для мадам де Санталь, – продолжает она. – Сомнений больше не было, вы не забыли меня. А прежде я то и дело терзалась! Не напрасны ли все те усилия, что я прилагаю? Не будет ли мой визит для вас тягостной неожиданностью? Не нарушу ли я ваших планов и не лишу ли вас покоя? Ведь я ничего не знаю. Вы не искали со мной встречи, не передавали тайных посланий. Тогда, в парке, я вас поцеловала, но вы шарахнулись от меня, будто заяц. А второй раз, во время охоты, смотрели на меня глазами, полными ужаса. Да, я чувствовала, что мое присутствие волнует вас, вы смущены, растеряны. Но это могло происходить от природной робости или от неожиданности происходящего. В конце концов, вы могли быть просто сбиты с толку. Но желаете ли вы меня видеть? Я вовсе не так самонадеянна, как это может показаться со стороны. И никогда не пыталась выдать желаемое за действительное, как бы это ни льстило моему самолюбию. Мне нужны доказательства. Я колебалась, десятки раз давала себе слово покончить с этим безумством, но потом вспоминала ваши глаза… И тот взгляд, который вы бросили на меня, приподнявшись на локте, взгляд больной, умоляющий и в то же время такой… такой благодарный. А потом другой взгляд, во время нашей второй встречи, когда месье Ле Пине предложил мне руку, а я стояла на крыльце и смотрела поверх голов лакеев и горничных. А вы были внизу, у последней ступеньки. Падал снег, и между нами будто опусти- лась завеса, но я все же видела ваши глаза. В них было изумление и что-то еще, неуловимое, прозрачное… что-то похожее на ра- дость. Да, да, радость! Счастливое изумление! Во всяком случае, мне так показалось. Возможно, действительно показалось. Вооружившись этим взглядом, я гнала посещавшие меня сомнения, как гонят назойливых визитеров, и мечтала спросить вас сама. Я мечтала о встрече. Как видите, мотивов для последующих безумств у меня было не так уж много. Всего два. И я пользовалась ими при каждом удобном случае. Был, правда, еще один.
Она останавливается и смотрит на меня почти вопроситель- но – продолжать или нет.
– Какой? – нетерпеливо спрашиваю я.
Пусть только продолжает, пусть говорит. Я буду слушать ее до утра.
Жанет отвечает не сразу.
– Тут уже не играло особой роли, способны ли вы увлечься мной или нет, и тревожат ли вас в мечтах мои прелести. Нет, я думала о другом: вы несчастны, и вам нужна помощь. Вы не счастливый любовник, которого знатная дама почтила своим вниманием. Вы пленник, и вас держат здесь против вашей воли. Будь вы признанным, обласканным, самоуверенным, самовлюбленным фаворитом, я бы и не подумала являться. Ну если только из женского тщеславия. И то ради короткого флирта, не более. Я бы не посмела мешать вашему счастью. Она любит вас, вы любите ее… Что ж, для третьего места нет. Даже если и не любите, но вполне довольны своей судьбой, ибо эта роскошь и благополучие изначально были вашей целью, то я бы отвергла вас первой. Однако я не могла забыть то, чему стала свидетелем. А после того, как увидела рисунок, я поняла, что и вы меня не забыли. Однако я ни в коей мере не хотела бы послужить причиной новых несчастий, поэтому скажите мне правду, скажите сейчас: если мое появление здесь болезненно для вас, если оно опасно и послужит источни- ком новых страданий, я немедленно вас покину, с сожалением, с болью, может быть, со слезами, но я послушаюсь голоса разума, я не посмею вас упрекнуть.
Я опускаю глаза.
– Благоразумие подсказывает мне, что именно так вам и следует поступить. Вам следует уйти и забыть меня.
– А что подсказывает сердце? – с улыбкой спрашивает Жанет.
– У таких как я не может быть сердца. Сердце – это недопустимая, непозволительная роскошь.
– Но сегодня вам позволена эта роскошь! Дайте же ему слово.
У меня по-прежнему горят щеки. Я готов вновь пуститься в бегство. Но взгляд ее слишком нежен, и меня неотвратимо влечет к ней. Приблизиться, согреться. Я делаю шаг и опускаюсь на колени у ее ног, там, где мы с Марией возились с мудрецами. Больше всего на свете мне хочется подобраться к ней поближе и положить голову ей на колени и чтобы она положила руку мне на лоб, как тогда, во время приступа, когда ее пальцы так приятно согревали мои веки.
– Я… я не смел… надеяться. Мне нельзя. У меня нет выбора!
Она обеими руками касается моего лица, чуть подается ко мне и произносит:
– Выбор есть всегда. И надежда.
А затем происходит то восхитительное, что мне уже однажды довелось пережить. Она целует меня. С той же пронзительной нежностью и затяжным вдохом. Я цепенею, завороженный. Жанет гладит меня по лицу, ерошит волосы.
– А теперь расскажи мне, что ты собирался с ней сделать, – шепчет она на ухо.
– С кем? – растерянно спрашиваю я.
– С сестрицей, конечно. Уж слишком пылко ты ее встретил. Жанет чуть поводит плечом.
– Утром будет синяк. И на втором тоже. Только не пытайся меня уверить, что ты кинулся к ней, сгорая от страсти. Это не объятие. Это покушение. Ты что же… пытался ее убить?..
Я опускаю глаза. Отпираться нет смысла.
– Боюсь, что так, пытался… Будь это она, скорей всего, я бы именно так и поступил.
Лицо Жанет становится серьезным, даже жестким. Скулы заостряются.
– Что она натворила на этот раз?
– Ничего… пока ничего.
– Не обманывай меня. Ты не мог так просто решиться ее убить!
Она что-то придумала, изобрела новую пытку.
– Пытка самая обыкновенная. Она изобрела ее давно и время
от времени пускала ее в ход, желая получить особое удовольствие. Здесь вчера была моя дочь. Ваша сестра была как-то по-особенному великодушна в последнее время и позволила моей дочери остаться на рождественскую ночь. Я до самой последней минуты не был уверен, что герцогиня сдержит слово, она могла передумать, отменить распоряжение, сделать это без всякой причины, из одного лишь каприза… Так уж повелось. Она дает обещание, затем берет его обратно, забывает или делает вид, что забыла. Затем снова обещает, затем снова забывает… Ей нравится эта игра – затягивать петлю до предела, а затем отпускать. Так может продолжаться очень долго и кончиться ничем. Невзирая на все ее клятвы и заверения, она могла дать противоположный ответ. Поэтому я не питал особых надежд. Пребывал где-то посередине между привычным унынием и восторгом, но не позволял первому себя одолеть, занимался всем этим.
Постепенно я успокаиваюсь и так увлекаюсь рассказом, что возвращаюсь к самым истокам замысла. Как задумал переустройство Вифлеемского ящика; как снабдил святое семейство подвижными руками; как научил мудрецов ходить; и даже пересказываю ей свои первые досадливые промахи с вагой; затем хвалюсь первыми успехами. Жанет тут же вызывается попробовать, и я объясняю ей устройство ваги и жалуюсь на чувствительность маленького коромысла. Жанет делает первую попытку, путается в нитях и смеется. Но пальцы у нее ловкие и сильные, и через какую-то пару минут ей удается заставить марионетку совершить поклон. Она внимательно следует моим указаниям и забавно морщится, когда марионетка выделывает курбет. Мне остается только изумляться собственной словоохотливости. Вся моя ораторская деятельность за последние три года укладывалась в однообразные просьбы, адресованные Любену, и в заученные фразы благодарности герцогине. Больше мне не о чем говорить да и не с кем. Разве что с Анастази. Но и там говорила больше она, уговаривала или утешала. Сам я давно утратил навык монологической речи. Некому было слушать. Ни друга, ни священника. Если только, подобно Боэцию, найти воображаемого собеседника и пуститься с ним в бесконечные споры. Но мне повезло больше, чем последнему римлянину. Он только воображал прекрасную целительницу, а мне она явилась наяву. Она здесь и слушает весь этот вздор, который я несу. Внимает с подлинным участием, не отвлекаясь и не прерывая. А я, ободренный таким вниманием, вновь пере- живаю утраченную радость. Волхвы следуют за звездой, воздевает руки Иосиф. Я со смехом пересказываю наш разговор о странных подарках, которые преподнесли новорожденному восточные мудрецы. Жанет добавляет, что ее тоже не раз ставил в тупик этот странный выбор. Золото, ладан и смирна. Ее духовник еще в раннем детстве объяснял ей, что это дары Богу, Царю земному и Царю небесному, но отчего-то ни разу не упомянул о ребенке. Вместо ответа я нахожу шелковый мешочек с орехами и миндальным драже, который прежде крепился на спине у мудреца, чтобы предъявить его как маленькую евангелическую вольность. Жанет достает конфетку и надкусывает ее. И вдруг ее лицо будто заволакивает туманом. Она хмурится, порывисто встает, делает шаг в сторону, потом возвращается и обнимает меня.
– Господи, дитя… Совсем еще дитя. Невинное, доверчивое…
Я чувствую, что ей как-то не по себе, и не могу понять, что я сделал не так. Она взволнована, у нее дрожит голос и дыхание прерывается. Похоже, она борется с собой. Я не знаю, как ей помочь. Только привычно цепенею. Но Жанет уже справляется с волнением. Лоб ее разглаживается, и глаза, вновь ясные, горят нежностью и лукавством.
– Продолжай, – ласково приказывает она.
– Да нечего продолжать. Святая ночь кончилась, а на утро нас разлучили.
Я снова обращаюсь взглядом в тот миг, когда лишился смирения, когда дьявол, завладев моим сердцем, заронил в него жажду крови. Я хотел убить, я предвкушал, и я наслаждался.
– Мне оставалось только ждать. Я знал, что она придет.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что она всегда приходит. А сегодня именно тот день. – Какой?
– Когда мне особенно будет больно. Я вчера виделся с дочерью,
и весь последующий день для меня самый тяжелый. У меня никого нет, кроме моей девочки, и разлука с ней дается мне нелегко. Она это знает. Это как рана, с которой раз за разом срывают повязку. Я на какое-то время будто дичаю. Проявляю упрямство, говорю дерзости. А ей это нравится. Не моя дерзость, конечно, а повод затеять ссору. Она меня будто дразнит, не позволяет уползти в нору и там зализывать раны. Будь в моем распоряжении какое-то время, я бы излечил себя. Мне бы удалось вернуть себе хладнокровие и рассудок. Но она не позволяет мне это сделать. Ей нужно видеть, как я в отчаянии кусаю губы, как ломаю себя, как трещат мои кости. При этом мне полагается отвечать на любезности и выполнять прихоти высокородной дамы. Я должен быть ласков, покорен и нежен. Чего бы мне это ни стоило… А если нет, то моя дочь пострадает. Ее похитят или убьют. Вот я и подумал, что если это сегодня случится, я не выдержу. Сил нет. Она, вероятно, этого не понимает, или, наоборот, слишком хорошо понимает, что я живой и мне… больно. Очень больно.
Говоря все это, я смотрю куда-то в сторону, а с последними словами обращаюсь к Жанет, будто за подтверждением, так ли это, действительно ли я живой. У нее лицо застывшее, яростное.
– Хватит, – решительно говорит она. – Иди ко мне.
Жанет протягивает руки, и я с готовностью повинуюсь. Ее волосы щекочут мне кожу, лезут в глаза, в рот, но я не борюсь с ними. Напротив, мне приятна их жестковатая бесцеремонность. Я прячу в них лицо, с мечтой окончательно запутаться и утонуть. Когда-то я уже касался их, рыжий локон, подобно пламени, царапнул щеку, и я все еще помню это щекочущее скольжение. Я мечтал испытать его вновь, стыдился и гнал соблазн прочь, но в полудреме возвращался к нему. Мне казалось, что, доведись мне коснуться ее волос еще раз, то все мои чаяния сбудутся. Все прочее уже за гранью желаний и доступно только богам. И вот я, ничтожный смертный, обнимаю ее, уже не прячу руки за спиной, цепляясь за иссохший стебель, а касаюсь ее тела, ощущаю ее живое присутствие, слышу ее дыхание. От ее кожи, матовой и теплой, мою ладонь отделяет преграда из расшитого бархата. Ткань облегает ее очень плотно, и я нахожу чуть заметную впадину между ее лопаток. Я тут же воображаю мягкий желобок, уходящий по ее спине вниз. От собственной дерзости у меня кружится голова. Тут же испытываю страх, что сжимаю ее слишком сильно, и чуть отстраняюсь. Но Жанет не подается назад. Она ободряюще целует меня в уголок рта, в подбородок и выдыхает в самое ухо:
– Смелее.
Трется прохладной щекой о мою, пылающую. И снова коротко трогает губами. Я сглатываю ком и ладонью провожу по ее спине вверх, к затылку. У меня колотится сердце, дыхание срывается. Я будто узник, после долгих лет заключения в темноте вышедший на свет. Перед этим узником лестница, а наверху узкий лаз. И там слепящее солнце. Он ставит ногу на первую ступень и обнаруживает, что разучился ходить. Ему надо начинать все сначала. А я разучился быть любовником, я стал вещью, безропотным, говорящим механизмом, который приводится в действие нажатием рычага. Этот механизм не умеет действовать самостоятельно, он умеет только исполнять. Как же ему сдвинуться с места? Без кнута, без понуканий. Будто счастливый парус под напором свежего бриза. Как страшно. И сладко. И мучительно стыдно. Если бы она только помогла мне, указала бы, что делать. Но Жанет молчит, вернее, она шепчет мне что-то на ухо, что-то пронзительно неж- ное, но из-за шумящей в голове крови слов не разобрать. Там, где кончается кружево ее воротника, – матовый блеск кожи. Мягкая линия шеи и чуть выступающая ключица. Я осмеливаюсь прикоснуться. Я должен быть осторожен, ибо она не может быть настоящей. Это волшебным образом сгустившийся солнечный свет, который принял облик женщины. Летом она вдыхала запах цветущих трав, подставляла свое лицо первым лучам и потом прятала щедрый дар небес в самой себе. Солнечный свет осаждался в ней, будто золотой песок, он просачивался сквозь кожу, окрашивая волосы и проступая чередой веснушек. А она все вдыхала и вдыхала. И вот она принесла этот обрывок лета сюда, в декабрьскую тьму. Она светится манящим, ласкающим теплом, в котором так упоительно лишиться разума.
Жанет смотрит на меня, и в ее глазах то же солнечное торжество, гибельное пламя для обезумевшего мотылька. Я не могу противостоять этому зову, я преодолеваю стыд, и страх, и свою ничтожную ограниченность смертного. Я снова обнимаю ее, но уже с древним изначальным пылом любовника. Я уже знаю, как надо касаться ее, как ласкать, как владеть ею по праву возлюбленного; как ощутить этот тиранический триумф мужчины. Жанет не торопит и не препятствует. Она не направляет меня и ни о чем не просит. Она только касается ладонями моего лица и гладит мои волосы. А я, ободренный этой безнаказанностью, распутываю шнурки ее корсажа. И обнаруживаю, что на груди у нее тоже веснушки… На молочно-белой коже они, будто золотые звездочки вокруг двух розовых планет. Жанет будто ненароком сгибает ногу, и обнажается ее затянутое в шелк колено. Она опирается на локоть и откидывается назад. Повыше ее подвязки – упругое гладкое бедро, и я уже чувствую безумное сожаление из-за собственного несовершенства. Мне бы хотелось ласкать ее всю, каждую ее клеточку, не отрывать губ от ее рта, и в то же время жадно наслаждаться округлостью ее груди и податливостью живота, ощущать ее всем телом, а не одной неуклюжей ладонью. Я чувствую, что слишком поспешен и почти груб, но желание мое так сильно, что разрывает изнутри болью. Я не могу остановиться. Мой разум окончательно меркнет. Я – только стонущее, бьющееся тело. Мой порыв – это мольба. Когда-то отвергнутый, изгнанный, обращенный в жалкий осколок, я желаю вернуться к блаженной целостности. Я хочу погрузиться до конца и утратить ненавистную, алчную самость. Я уже не молю, я требую, я бьюсь в невидимую стену, за которой меня ждет лучезарное небытие. Там я найду то, что потерял. Моя отделенная душа, моя противоположность. Я не буду более покинут и ничтожен, я стану частью великого целого. Сорвавшаяся капля мечтает о гремящем потоке, который унесет ее к далекому морю, зерно пшеницы – о влажном земном лоне, которое примет его и взрастит. Мука нестерпимая, но стена все тоньше… Я совсем близко. Только бы не задохнуться от подступающей радости, не ослепнуть. По спине пробегает огненный всполох. Сейчас я обращусь в обугленного стенающего еретика. И буду проклят или вознесен. Когда стена наконец идет трещинами, рушится, с губ моих срывается хрип. Я хочу кричать, но горло перехватывает какая-то шершавая судорога, глушит и пресекает крик. Но преграда поддается, и я проваливаюсь в сияющее жерло, где меня ждет полный распад, огненная тишина и кратковременное безмыслие. Мое тело теряет свои границы, расползаясь, и восторг раздирает его на тонкие лоскуты. Я получил вечное прощение, я помилован. Я свободен.
Это похоже на обморок или кратковременный паралич. Мое тело подверглось такому опустошению, что, вероятно, стало прозрачным. Во всяком случае, я его не чувствую. Голова отяжелела, и мне ее не поднять. Рука Жанет все так же успокаивающе касается моего затылка. А губы ее у моего виска. Она вкрадчиво прикасается. Я знаю, что жилка на этом виске все еще бешено пульсирует. Я слышу прерывистый шум. А она угадывает его через кожу. Ее руки, слабые и невесомые, внезапно обретают стой- кость виноградного стебля и ползут, обвивая. Она чуть подается вперед, будто желая заманить меня еще глубже, по ту сторону ослепительной бездны, где я останусь навсегда, растворенным. Я и сам жажду вечного пленения, но у меня нет сил, я себя исчерпал. Уже не я заполняю ее, а она меня – своей всепоглощающей нежностью, своим глубинным покоем. Она отдает то, что взяла, восполняя убыль своим присутствием. Дыхания наши сливаются, и мне уже не распознать, где она, а где я. Ее висок так же влажен, как и мой, а черная прядь поглощает рыжий всполох. Ее руки, с потусторонним могуществом, оплетают меня всего, и я нежусь, тону в этом затянувшемся беспамятстве. Мне больше нечего желать и некуда идти. Я вернулся.
Жанет бережно отбрасывает волосы с моего лба. Это ее движение, очень деликатное, возвращает меня к действительности, и я чувствую, как занемел мой локоть, на который я все это время опирался, и как горит ее щека, слившаяся с моей. Бог мой, ей же нечем дышать! Я хочу пошевелиться, но Жанет меня не пускает.
– Подожди, – шепчет она, – еще немного…
Как же она может это выносить! Я ее всю измял, изломал, у нее, должно быть, ноют ребра. В своем исступлении я был немилосерден. Но Жанет обнимает меня за шею и даже закидывает ногу так, чтобы я не мог освободиться.
– Побудь еще немного со мной, не уходи. Мне приятно чувствовать твое тело. И твою усталость.
Я все же переношу тяжесть на свой злополучный локоть, чтобы она могла вздохнуть, и несколько отстраняюсь. Между нами снова пропасть телесного бытия, наши души разлучены и замкнуты в плотские сосуды. Рассудок рассекает, делит и препятствует. Будто и не было ничего. Но я вижу ее лицо. У разлуки, постигшей нас, есть обратная сторона. Я могу любоваться лицом женщины. Она чуть утомлена, и волосы ее в беспорядке. На левой скуле пламенеет пятно. Это след моей отяжелевшей головы. Как у всех рыжих, кожа у нее очень чувствительная, от прикосновения наливается кровью, едва не вспыхивает огнем. Но сейчас этот односторонний румянец удивительно ее красит.
– Не смотри на меня, – вдруг говорит Жанет.
– Почему?
– Я дурнушка. У меня веснушки и вздернутый нос.
Ее голос звучит глуховато, без привычного насмешливого за-
дора.
– А мне понравились… веснушки и нос тоже…
Она улыбается, а мне вдруг становится неловко, стыдно
за нетерпение и грубость. И чем яснее сознание, тем нестерпимей стыд. Как же я мог так поступить с ней! Как посмел коснуться! Я вел себя как настоящий варвар. Дикий германец! Я овладел ею, будто она захваченная в бою пленница. И нечего оправдывать себя ее попустительством. Но стыд – чувство не единственное. Я чувствую еще и гордость. Другая ипостась варвара! Да, да, я горжусь собой, так доволен и уверен в себе, что готов отвечать на соленые шуточки самого Зевса, этого олимпийского распутника. Нет причин краснеть и смущаться. И слушать бы не стал его хвастливых речей, больше приличествующих пьяному ландскнехту. Он плут и совратитель, тогда как я… А кто же я? Черед стыда остудить гордыню, пихнуть в бок раздувшееся самолюбие. Я вовсе не бог, а лишившийся рассудка мальчишка… Это смешение восторга со стыдом производит странное действие. Лед и пламень, запертые в узкую герметичную колбу, не истребляют друг друга, а дробятся и смешиваются, обращаясь в обжигающий субстрат. Я принимаю его, как эфирное, неведомое лекарство, которое, растекаясь, излечивает раны. Горечь яда и добрый глоток вина. Я хмелею.
– Жанет, – произношу я в смятении, – ваше высочество…
Я не смогу ей этого объяснить, нет таких слов. Но она их и не требует. Она знает.
– Я люблю тебя, – вдруг ясно и просто говорит Жанет, – и хочу, чтобы ты был счастлив.
От щемящей нежности и того же стыда, от неловкости и блаженства я снова прячу лицо. А Жанет смеется и тихо жалуется на ноющие ребра и боль в затекшей спине.
Он где-то раздобыл трех марионеток и часами, с удивительным упорством, совершенствовал свой навык управляться с ними, с куклами на нитках. Он учился с тем же самозабвением, с тем же порывом, как когда-то учился играть на скрипке. И вновь его прилежание и увлеченность рождали в ней двоякое чувство. То, что он, невзирая ни на что, преодолев тоску и отчаяние, продолжает учиться, познавая это новое, эта его неуспокоенность, в которой проглядывает безусловная любовь к жизни и жажда самосовершенствования, вызывала у нее восхищение. Она уже не подавляла это чувство. Напротив, это чувство являлось свидетельством того, что ее странный избранник, не обладая ни именем, ни достойным происхождением, ни славой, ни богатством, все же намного превосходит тех, кто самим фактом рождения одарен сверх меры. Что он истинный победитель, одержавший победу не над кучкой затравленных гугенотов или изголодавшихся испанцев, залив кровью детей и женщин мостовые города, а над врагом, гораздо более могущественным, неуловимым, он одержал победу над самим дьяволом. Он одолел ту часть самого себя, что была некогда поражена сатанинским ядом. Ему было так просто поддаться на эти дьявольские уговоры, медоточивые, утешительные, чтобы избежать всех ран и увечий. А он с легкостью их отверг и теперь беззаботно улыбается, почти по-детски, распутывая нити своенравных кукол. А второе чувство, из- начальное, было уже ей знакомо и даже привычно – зависть. Ей даже не пришлось спрашивать себя – почему. Опять кто- то другой, не она. И даже не кто-то, а что-то.
***
Моя ценность подтверждается крупным вознаграждением: Мария остается со мной на Рождество. Девочка проводит со мной около суток, пока ее высочество отбывает родственную повинность при дворе. Это ее первая поездка в Париж после визита Жанет, и я поневоле вновь ожидаю незваную гостью. Даже Мария не отвлекает меня от крамольных мыслей. Когда мы спускаемся в парк и бродим по тропинкам в поисках остролиста, я то и дело прислушиваюсь. Все еще ожидаю размеренного барабанного боя, с каким самозваная принцесса д’Анжу уже дважды вторгалась в мою жизнь. Как благородный и самонадеянный военачальник, она оповестила о своем приближении победоносным маршем. Ее плащ алого бархата, подбитый лисьим мехом, развевался подобно знамени. Она не скрывалась и как будто бросала вызов. Весело и опасно. Как же ей, наверное, нравилась эта игра. Игра, и больше ничего. Мой рассудок, осмелев, беспрестанно твердит мне об этом. Но я все равно оглядываюсь, надеясь уловить скользящую тень. Что она выдумает на этот раз?
Накануне дня святого Николая в замок забрел бродячий цирк и попросился на ночлег. Из старой размалеванной повозки посыпались фокусники, акробаты, вылез даже ручной медведь, но месье Ле Пине не позволил им долго задерживаться. Я со странной безумной надеждой вглядывался в этих людей, искал тайный знак или посланца. Возможно, она поручила кому-то из них передать мне записку? Или безделушку? Или слово? Я упорно маячил у них на глазах, пытаясь уловить блеск узнавания, но удостоился лишь любопытства и призывных жестов канатной плясуньи в коротком платье с блестками. Ле Пине распорядился дать им бочонок дешевого вина и круг нормандского сыра. После чего циркачей выпроводили за ворота. Герцогиня пообещала мне встречу с Марией, и я строго-настрого запретил себе отвлекаться на мечты. Герцогиня оказала мне неслыханную милость, на которую я даже не смел рассчитывать. Моя дочь останется со мной в сочельник, и мы вместе встретим рассвет самого светлого дня, рассвет, дарованный Спасителем.
В гостиной Марию ждал настоящий Вифлеемский вертеп. Не маленький ящик с фигурками, который таскают по улицам бродячие кукольники, а настоящий театр, действо со всеми основными и малозначительными персонажами. В отличие от святого Франциска, я не мог оживить своих маленьких актеров, но попытался научить их двигаться. Прибывшие издалека волхвы, Валтасар, Мельхиор и Гаспар, были сотворены мною из трех купленных в лавке марионеток. Жюльмет выпросила у кастелянши несколько обрезков серебряной парчи и сама перехватила их ниткой, чтобы придать сходство с восточным платьем. Колпаки с золотыми звездами вышли из шелковистой флорентийской бумаги с герцогским гербом. Подвешенные на крестовину мудрецы бойко сгибали колени, вздергивали руки и отвешивали поклоны. Остальные участники, святое семейство, пастухи, дети, ягнята и прочие мелкие обитатели хлева были не столь подвижны. Я пытался самостоятельно сделать марионетку, но из-за малого опыта они получались тяжелыми и неуклюжими. Поэтому я ограничился руками праведного Иосифа и головой Девы Марии. При каждом удобном случае бородатый муж воздевал руки к небу, будто беспрестанно удивляясь, а Богоматерь клонилась к младенцу. Сам божественный ребенок безмятежно дремал в яслях, выстланных настоящим сеном. Компанию ему составлял ягненок, чуть поодаль, прикрыв морду пушистым хвостом, лежала собака. А за спиной девы Марии, выгнув спину, стояла кошка. Двое пастухов жались у входа в хлев. Они не особо мне удались, поэтому я задвинул их в угол, нахлобучив им на головы детские шерстяные колпаки. Присутствовали тут и дети. Две девочки и два мальчика. Старшая девочка держала за руку самого младшего. На ее платьице тоже расщедрилась кастелянша, мадам Жуайез. Одно из шелковых платьев герцогини пришло в негодность по вине неосторожной прачки – рукав был разорван от плеча до манжета, и уцелевшая часть его была предоставлена в полное распоряжение Жюльмет. Она сшила кукольный наряд и украсила его споротым хозяйским кружевом. Она потратила на это уйму времени, несмотря на то, что в качестве вознаграждения я мог предложить ей только свою признательность. Жюльмет также вызвалась поговорить с кухаркой, суровой, горластой женщиной, которую герцогиня переманила у своего сводного брата Вандома. Та обещала приготовить большой королевский пирог с миндалем и запрятать в него огромный боб.
Моей особой гордостью было устройство самовозгорающихся светильников, которые я расставил вокруг всей кукольной группы. Я соединил подсвечники льняной нитью, которую предусмотрительно пропитал маслом. Эта нить была подобна узкому мостику, по которому огонь перебегал от одного свечного фитиля к следующему, оставляя за собой полукруг из огненных лепестков. Мне не один час пришлось повозиться, чтобы выбрать подходящую длину нити, при которой она не сгорала бы слишком быстро или, наоборот, замедленным тлением не грозила бы пожаром. Зрелище в результате получилось завораживающим. За тонкой пергаментной ширмой, которую я установил вокруг импровизированной сцены, один за другим вспыхивали крошечные факелы, наполняя евангельский сюжет золотистым светом. Лица проступали постепенно, сначала озабоченный хмурый Иосиф, затем приплясывающие от нетерпения дети, полные благоговения узкие темные лица мудрецов и наконец, когда загоралась последняя свеча, звезда Вифлеема озаряла счастливую мать. Прозрачные тени танцевали на кукольных лицах, придавая им почти чувственную подвижность, а ягоды остролиста в неувядающей листве горели, будто сорвавшиеся со лба праведника капли крови.
Теперь оставалось только ждать. Как всегда, герцогиня постаралась сделать так, чтобы я до последней минуты не был уверен, состоится наша встреча или нет. Все может быть напрасно. Я лишен предвкушения праздника. Убеждаю себя, мастерю, а сомнение гложет и мучит.
Но тревожусь я напрасно. Когда отец Бенедикт, монах из аббатства Руаомон, отслужил утреннюю мессу в часовне, слышится грохот колес. Вошедший Любен объявляет, что Мария со своей нянькой прибыли.
У моей девочки лицо почти суровое. Она не срывается с места и не бежит мне навстречу, а делает осторожный шаг. Это не признак обиды или отчуждения. Она всего лишь подыгрывает мне. Я только что сам закутался в плащ безучастия. На нас смотрят, нас изучают. А мы учимся притворяться. Сначала я научил свою дочь скрывать боль, теперь я учу ее скрывать радость.
Несколько месяцев назад, в одну из наших предшествующих встреч, герцогиня вернулась раньше времени и стала свидетельницей нашей дурашливой безмятежности. Мы слишком шумно радовались и даже затеяли беготню вокруг пустых бочек, выгруженных посреди двора. Ее высочество сочла это за непозволительное превышение отпущенной на мою долю радости, и меня в очередной раз наказали недельным пребыванием в oubliette. А затем последовала долгая мучительная неопределенность, в которой так ловко перемещается и действует герцогиня, когда мне остается только гадать, увижу ли я свою дочь в отпущенное мне земное время, или мне придется довольствоваться воображением. Она вернула мне надежду только после долгого методичного глумления, когда, исчерпав весь свой инквизиторский пыл, обратила меня в бесчувственный обрубок. Встревоженная моей неподатливостью, она наконец отступила, а я усвоил плохо выученный урок.
Тиран изнуряем ревностью, он не прощает тех, кто, презрев страх, отвращается от него в мыслях своих. Страх, любовь, даже ненависть – все должно принадлежать деспоту. А я позволил себе отвлечься, перевел взгляд на другой предмет. Однажды я уже совершил ошибку, но быстро забыл о ней и совершил вновь. Если не- осторожность последует и в третий раз, последствий не избежать. Непоправимых последствий. Нам с Марией следует быть осмотрительными, иначе мы потеряем последнее, что у нас осталось.
Поэтому, когда мне все же позволили ее увидеть, я точно так же, как когда-то при прощании, многозначительно приложил палец к губам и покачал головой. И девочка пяти лет, едва осознающая себя, немедленно разгадала посланный ей знак. Она прочитала на моем лице предостережение, постигла его разумом крошечной птички и разгадала опасность. Скрыться, затаиться от хищных, ревнивых глаз. Нельзя дразнить изголодавшегося зверя. Мария застыла и только моргала, ожидая, когда я сам подойду к ней.
– Это такая игра, – прошептал я ей, прежде чем увести.
Она кивнула. Несчастные дети быстро взрослеют и быстро учатся.
Во второй раз напоминать не пришлось. Мария выбралась из экипажа и чинно, даже не глядя по сторонам, ожидала, когда я, так же чинно и нарочито медленно, с видом почти скучающим, сдерживая рвущееся сердце, спущусь по ступенькам и возьму девочку из рук ожидающей няньки. Только закрыв дверь за Любеном и для верности прислушавшись, я протягиваю к ней руки. Мария, удостоверившись в правильном понимании моего жеста, позволяет себе пошевелиться. Она подпрыгивает, как мячик, и ее маленькие ручки обвивают мою шею, сомкнувшись, как замочки. Но и в безопасности моих апартаментов, с верным стражем на подступах, мы все еще сохраняем настороженное молчание. Мария прижимается ко мне, как потерянный и найденный детеныш, а я удивляюсь этому беспомощному теплу на своей груди. Сначала я безмолвно хожу по комнате и только слушаю крохотное сердечко. Возможно, я слишком сильно сжимаю ее, потому что Мария с осторожностью, затем решительно пытается высвободиться. Она ворочается и тихонечко подхихикивает. Тогда я ее чуть подбрасываю, шуршащую кружевом, невесомую, и она на- конец смеется. Теперь можно. Соглядатаев нет.
Я не тороплюсь представить ей составленный мною сюжет. Ей еще нужно перешагнуть пропасть двухмесячной разлуки. Мария начинает со своего обычного ритуала демонстрации своей телесной ловкости, как делала это, когда научилась ходить. Ей как будто необходимо пройти весь путь заново, совершить прежние подвиги, снова окунуться в минуты безмятежных шалостей. В доме суровой бабки она почти лишена радости движения,
правила благопристойности обратились в клетку, а со мной она резвится, как щенок.
– Папа, смотли-ка! Смотли!
Она уже сносно выговаривает «р», но из особого удовольствия пренебрегает этим звуком. Возможно, в качестве рождественского подарка ей предписано зачитать мне несколько строк из катехизиса или продекламировать один из нравоучительных псалмов. Но она предпочитает совершить кувырок. И с моей помощью походить на руках. Когда первые восторги стихают и она, запыхавшись, вновь забирается ко мне на руки, я представляю ей своих заждавшихся актеров. В комнате царит полумрак, ибо за окном только слабое свечение заиндевевшего солнца, и девочка не сразу различает фигурное скопление. Но затем я совершаю то, о чем мечтал все предшествующие дни: подношу свечу к первому укрытому за ширмой светильнику. Он, потрескивая, вспыхивает. Разливается первое золотое пятно, и Мария приглушенно ахает. Перед ней бородатый Иосиф, он чуть ниже ее собственного роста, в белоснежной хламиде, строгий и торжественный. Тут вспыхивает второй фонарь. И появляются дети. Мария подпрыгивает и едва не машет им рукой, призывая знакомиться. Вспыхивает третий, и она видит дремлющего пса, испуганного ягненка, ожидающих пастухов. В полукруге света возникают мудрецы. В отличие от других персонажей, они – марионетки, и по этой причине выглядят довольно нелепо. Мне пришлось подвесить их к перекладине от ширмы, поэтому выглядят они отнюдь неподобающе моменту, понурыми и безучастными. Но стоит мне взяться за вагу и тронуть полукруглое коромысло, как одна из кукол оживает, поднимает голову и обводит сцену почти удивленным взглядом. Глаза у мудреца неестественно большие, с блестящими зрачками, куда вставлены кусочки черного агата. Он поворачивает голову туда-сюда, двигает руками, осторожно переступает.
Мне пришлось немало потрудиться, прежде чем я научился сносно управляться с марионеткой. Я не имел представления, как взяться за вагу с подвижным коромыслом, и кукла то нелепо задирала ноги, то вздергивала руки, то беспомощно зависала. Теряя терпение, я дергал за все нити сразу, и несчастный человечек выделывал нечто схожее с пляской святого Витта. Окончательно разочаровавшись, я швырнул куклу в угол. Долго клял себя за самонадеянность. Как ловко орудовал этим крестообразным устройством бродячий кукольник! Его марионетки танцевали и жонглировали разноцветными шарами. Кукольник перебирал нити, как струны, а вага в его руке была подобна смычку. Эта легкость показалась мне вполне достижимой. Несколько согласованных движений, и кукла будет двигаться, как живая. Какое заблуждение!
Я упросил Любена раздобыть мне в лавке, торгующей игрушками, трех марионеток, оснащенных не менее чем двенадцатью нитями. Я собирался поразить Марию зрелищем величественно шествующих мудрецов. Но заставить куклу сделать хотя бы шаг оказалось мне не под силу. То, что издалека выглядело как небрежно сколоченная крестовина, вблизи оказалось сложным и хрупким сооружением. Оно состояло из подвижных полукруглых деталей, которые вращались и двигались в противоположные стороны. А еще длинные, скользкие нити, норовившие запутаться и завязаться в узел. В одну из первых моих попыток управиться с куклой именно так и произошло. Я ничего не знал о правилах обращения с этим деревянным народцем, и вместо того чтобы подвесить марионетку на крюк, с раздражением бросил ее в угол. Повел себя как разобиженный ребенок, который утомлен и раздосадован игрушкой. Позже я устыдился младенческого порыва, напомнив себе, что каждое дело предполагает прежде всего смирение, и взялся за куклу снова. Но не тут-то было. Нити, идущие от пяток, локтевых сгибов и коленей, перепутались намертво. Я взирал на образовавшийся узел и готов был уже последовать примеру Александра Великого, который решил похожее затруднение с помощью меча. Но, к счастью, в комнату заглянула Жюльмет, чтобы позвать меня к ужину, и обнаружила мою растерянность. Она взялась освободить куклу и сделала это с ловкостью лионской кружевницы, которой не в новинку укрощать спутавшиеся нити. Ко второй попытке я приступил с меньшей самоуверенностью. Не следует требовать от себя и от куклы невозможного. Мы не рождаемся с врожденными навыками и умением. Даже наследник степных варваров, прежде чем уподобиться кентавру, учится держаться в седле. Вот и мне не следует спешить. Так же как в игре на скрипке, я начну с первой ноты. Брать ее снова и снова, пока звук не станет прозрачным. Затем присоединить к ней вторую, взять аккорд… Итак, буду учить своих мудрецов топтаться на месте.
Взявшись левой рукой за вагу, я отделил только две нити, те, что крепились к коленям и подвижному коромыслу. Остальными я пока пренебрег. И сосредоточившись только на этих двух, я убедил свою куклу сгибать и разгибать колени. Она бодро шагала на месте. Правда, руки и голова мудреца безвольно болтались, что придавало будущему царю вид сомнамбулы, однако ногами он уже выделывал танцевальные па. От чрезмерного сосредоточения и упрямства моя спина повлажнела, а левая рука заныла от непривычного и неудобного положения. И все же я был чрезвычайно доволен. Я прогулял своего царя от одного угла мастерской до другого и сподвиг его отвесить поклон. Мария будет очарована этим приветствием.
В последующие дни я научился управлять кукольными руками и головой. В отдельности это удавалось неплохо, но едва я попытался соединить согнутые для марша колени со взмахами рук, как случился приступ виттовой пляски. Но я уже не чувствовал раздражения и досады: я знал, как мне лечить больного. Разделить движение на десяток мелких и совершать их в строгой последовательности. Подъем колена, а с ним – сгиб локтя. Поворот головы, кивок, затем проделать то же самое с другой ногой. Шаг, с ним взмах руки. Медленно, сосредоточенно, перемещая в кончики пальцев собственный разум. Затем поворот и неторопливая про- гулка к исходной точке. Самое трудное – удержать внимание и не отвлечься, не попасть под копыта гарцующих мыслей. А их всегда так много, тревожных, жалящих. Они требуют смысла, требуют доказательств. Зачем? Для чего? Какой в этом прок? Такой соблазн бросить всю эту затею. Но я не бросил. Жонглировать разноцветными шариками я своих мудрецов не научил, но шествовали они степенно и с достоинством, как и подобает особам царской крови.
Вот и настало время им появиться. Все огни, окружающие сцену, зажглись. Мария завороженно любуется младенцем. Я тихонько ставлю на ноги первого из волхвов. Вероятно, Валтасара.
– Где родившийся царь Иудейский? Ибо мы видели звезду Его на Востоке.
Мария подпрыгивает и хлопает в ладоши.
– Ой, живая! Живая кукла! Кукла смотри!
Серебряная парча переливается, окружая волшебника магическим сиянием. Мой Валтасар величественно приближается к божественному младенцу. Но их же трое! Где Гаспар и Мельхиор? Заблудились в пустыне? Но мне на помощь приходит Мария. Ей так не терпится! Она едва не приплясывает.
– Папа, дай, дай! Я тоже хочу!
Я вручаю ей вагу и показываю, в каком положении удерживать коромысло, чтобы кукла не повисла безвольно и безжизненно. Теперь мне удастся вывести на сцену второго, Мельхиора.
– Мы пришли поклониться тебе, царь Иудейский.
– И принесли тебе много всяких иглушек, – подхватывает девочка. – И конфет.
– Нет, конфет у них не было. Они принесли ему золото, ладан и смирну.
Мария несколько обескуражена непонятными словами.
– Что такое смилна?
– Это такая смола. Нет, то есть мазь. Я хотел сказать, это ле-
карство. Если его развести в воде…
– А он заболел? – почти в ужасе спрашивает Мария. И жалост-
ливо смотрит на младенца.
– Нет, он не заболел. Просто давным-давно других лекарств
не было, и если вдруг потом у него заболит горло…
Мария ждет продолжения, а я вдруг понимаю, что вношу странные и не вполне канонические детали в сказание о рождении Спасителя. Ну как, скажите, представить Спасителя, у которого болит горло? А если не болит, то зачем Ему лекарство? Не объяснять же ей, в самом деле, что смирну в давние времена использовали для умащения тел покойников.
– Это такой бальзам, – пытаюсь выкрутиться я. – Иисус вырастет, будет ходить по земле, упадет, оцарапается, а тут этот бальзам. Смазываешь синяк или ссадину, и все, больше не болит. Мария продолжает смотреть на меня с некоторым недоверием. А я делаю самые честные глаза. Она все еще пытается установить скрытую от нее целесообразность такого странного подарка. – А что они еще подалили?
Я чувствую себя пойманным в ловушку.
– Ладан и золото.
Золото в качестве подарка не вызывает вопросов. Девочке уже известна ценность этого металла. Она еще не может себе эту ценность объяснить, но уже знает, что это так. В день святого Николая Наннет, по моей просьбе, уже положила в ее выставленный за дверь башмачок новенький луидор. Сам по себе этот кружочек металла ей неинтересен, но в обмен на него дают много замечательных вещей, можно купить платья и ленты. А вот ладан – новая загадка.
– Что такое ладан?
– Если бросить крупинку в огонь, будет хорошо пахнуть.
– Как духи?
– Ну… почти. Да, как духи.
– Они подалили ему духи?!
Мария переводит взгляд на младенца, чтобы какими-то неведомыми окольными путями, по которым бежит ее мысль, установить связь между новорожденным в яслях и флаконом духов, который она видела в руках незнакомой дамы или в лавке, куда заглядывала с бабкой или Наннет. Зачем такому маленькому духи?
– Это не совсем духи. Вернее, духи, но не для людей.
– А для кого?
– Для Бога.
«И вознесся дым фимиама с молитвами святых от руки Ангела
пред Бога». Но цитировать Иоанна вслух я воздерживаюсь. Мария и так озадачена.
– А больше они ему ничего не подалили? – тихо спрашивает она. – Больше ничего.
Она хмурится.
– Это неплавильно. Маленькому надо далить иглушки, конфеты. С чем же он будет иглать?
Я не нахожу, что ей ответить. В трудах почтенных богословов
такой вопрос как-то не рассматривается. Ни святой Иероним, ни Блаженный Августин никогда не озадачивали себя таким предметом – игрушки младенца Иисуса. Им бы это и в голову не пришло. Звучит почти богохульно. Агнец Божий, Спаситель рода человеческого, Первосвященник, о Котором свидетельствует «апостол народов» Павел – и детские игрушки. А почему богохульно? Чего стыдились почтенные аскеты и пустынники? Иисус был рожден смертной женщиной. Он был на земле во плоти, рос как обычный ребенок. Почему бы Ему не играть и не смеяться? Детский смех, возня, радость. Это самый чистый свет, благословенный фимиам души, какой только может быть и который как раз и должен быть угоден Господу.
– А мы подарим Ему игрушки, – решительно говорю я. Мария радостно кивает.
До самого вечера мы собираем для Божественного младенца
подарки: перевязываем серебряной нитью, которую вытащили из плаща одного из мудрецов, сушеные фрукты и орехи, нанизываем на ту же нить миндальные зерна, украшаем обрывком кружева фарфорового пастушка, найденного Жюльмет за каким-то ларем. Она также приносит нам груду рассыпавшихся бусин, которые Мария встречает с восторгом, а я – с настороженностью, ибо подобная забава грозит промыванием желудка. Эти бусины Мария складывает в крошечную корзинку и подвешивает (с моей помощью) на спину одного из мудрецов. Двух других она снабжает шелковыми мешочками, доверху набитыми плодами наших трудов. Теперь странники готовы к своему визиту. Мария берется за вагу Валтасара, а я направляю вслед за ним двух других. Процессия странная. Валтасар передвигается короткими прыжками, отчего его корзинка болтается и теряет содержимое, а двое моих подопечных неуклюже переваливаются и подволакивают ноги. Но цели своей они достигают.
– Мы пришли за Твоей звездой, царь Иудейский, – провозглашает Мельхиор моим голосом.
– Смотли, сколько мы плинесли тебе иглушек, – подхватывает Валтасар тоненьким восторженным голоском.
Затем следует трудоемкий и не менее торжественный процесс извлечения этих игрушек и объяснения их предназначения. Как, к примеру, можно употребить эти нанизанные на шелковую нить бусинки или что делать с большим золоченым орехом. Пастушок в огромных брыжах выставляется у входа в компании своих взрослых собратьев. Мария деловито и рачительно раскладывает подарки, как будто Иосиф и Святая Дева в самом деле могут ее услышать и впоследствии воспользоваться ее щедростью. Когда все поделки разложены вокруг колыбели, девочка, отступив на шаг, придирчиво осматривает композицию и вносит небольшую поправку: вкладывает сушеную вишню в воздетые руки Иосифа. Я едва удерживаюсь от смеха. Видел бы это благочестивый аббат из Руамона! Немало пришлось бы мне выслушать нареканий по поводу той непозволительной вольности, с которой моя дочь только что обошлась с евангельской притчей. Я нарушил главную заповедь родителя – внушать благоговейную почтительность к строкам Священного Писания. Мой долг – внушить ей, девочке, смирение, и покорность, и даже страх перед этими священными строками. А я что позволяю? Насмехаться. Превратить праведного бородача Иосифа, мужа почтенного, богоизбранного, едва ли не в шута. А мудрецы на кого похожи? На мелких торговцев сладостями, которые бродят по улицам и громкими голосами предлагают свой товар. О младенце Иисусе и упомянуть страшно. Ему предлагают игрушки! Не священные книги пророков или сосуды с миррой, а самые что ни на есть легкомысленные предметы, забаву неразумных смертных. Какое возмутительное пренебрежение родительским долгом! Я бы ответил святому отцу, будь он так же строг не только в моем воображении, но и наяву, что моя дочь еще успеет научиться смирению и покорности, и даже узнает страх перед законом Божием, а сейчас пусть смеется. Что же касается моего долга, то я исполню его с радостью. И я не понимаю, почему это называется долг. Кто кому должен? Отец дочери или дочь отцу? Долг выплачивают ростовщику, а ребенка просто любят.
Мы снова разыгрываем сцену с мудрецами. На этот раз они собираются в обратный пусть, и щедрая Дева одаривает их кувшином вина (в его роли выступает серебряный молочник) и кругами сыра. Сыр мы прихватываем настоящий. Ближе к полуночи Мария утомляется и начинает зевать. На столе уже давно стоит миндальный пирог с волшебным зернышком внутри, ожидая ее незамысловатых желаний, но о нем мы едва вспоминаем. Девочка изо всех сил бодрится и требует свой кусок, но, заполучив его, долго примеривается и раздумывает. Откусив кусочек, просится на руки. Где-то далеко колокола возвещают наступление Рожде- ства. Им вторят часы в гостиной. Порыв ветра ударяет в стекла, швыряя целую горсть снежного подмороженного песка. Догорает, потрескивая, могучее рождественское полено.
– Папа, почитай мне про маленького Иисуса, – вдруг просит Мария сквозь дремоту.
Ее головка уже клонится мне на плечо, и глазки слипаются, но я все же открываю Евангелие от Луки и начинаю читать.
– «Когда же они были там, наступило время родить Ей; и родила Сына своего Первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли, потому что не было им места в гостинице. В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им Ангел: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям: ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь; и вот вам знак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащего в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное, славящее Бога и взывающее: слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение! Когда Ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу: пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам Господь. И, поспешив, пришли и нашли Марию и Иосифа, и Младенца, лежащего в яслях. Увидев же, рассказали о том, что было возвещено им о Младенце Сем. И все слышавшие дивились тому, что рассказывали им пастухи. А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем».
Она засыпает уже на четвертом предложении. Но читать я не прекращаю, только произношу слова тише, почти шепотом. Это моя молитва. Я читаю Господу историю Его жизни и прошу Его о защите и милосердии. Не для себя. Для маленького невинного создания, которое дремлет у меня на руках, о девочке, которая так самозабвенно дарила Ему подарки. Неужели не сжалится? Неужели не защитит?
Жанет оказала ей услугу. Она как будто возродила прошлое, вернула ей свежесть чувств. Или предоставила в распоряжение свое более молодое, жадное тело. Клотильда уже не наблюдала со стороны, она переместилась в это самое тело, в тело сводной сестры, в ее глаза, под ее кожу. Она хочет все пережить заново, вновь почувствовать ту жаркую волну, упругий порыв, ударивший в ее застывшее лицо в библиотеке епископского дома. Она видит его впервые, изучает, любуется. Он уже не сидит за огромным столом, он стоит слегка растерянный в обледенелом, почерневшем парке под рваным снежным саваном. Этот парк ободран до древесных костей. Но с неба сыплется снежная пудра, посланная лицемерными небесами, чтобы скрыть шрамы и трупные пятна. Он, такой юный, смущенный, удивительно прекрасный, бродит среди бездыханных стволов, и снег застревает в его темных волосах сверкающей алмазной крошкой. Он время от времени обращает лицо к небу, и тогда снежинки виснут на ресницах, забиваются в уголки глаз, тают и текут, как подмерзшие слезы. Он – единственной сознающий утрату, хранитель скорби по некогда бушевавшим краскам, по плодам и листьям, по цветущему саду. Этот юноша, одинокое живое существо, как свидетельство будущего возрождения, как источник бессмертия, не мог не привлечь внимания, и каждый, кто окажется поблизости, будет неотрывно смотреть на него. Вот и она смотрела, видела запутавшиеся в волосах снежные хлопья, видела скорбно поникшую голову, руку, затянутую в перчатку, и рыхлую горстку снега в ладони, заметила под
плащом стройную ладную фигуру. Она ничего не упустила. Малейшая его неосторожность давала пищу воображению. И она не могла отказать себе в удовольствии приблизиться и заговорить. У этого странного красивого существа должен быть чудесный голос. Заговорила, и он ей ответил. Они обменялись несколькими фразами. Смысл их не важен. Ей не нужен смысл. Ей нужен голос, движение губ. Каково это? Услышать этот голос впервые. Изумиться, почувствовать трепет. Даже увидеть себя со стороны обласканной, вознагражденной.
***
Герцогиня возвращается через несколько дней. Я так устал, что в ответ на это известие только пожимаю плечами. Все эти последние ночи я провел в раздумьях, ничего не придумал и махнул рукой. Будь что будет. Герцогине, разумеется, известно о визите Жанет. Она так же знает и о нашей встрече. Заговорит ли она со мной? Или сразу пошлет на дыбу? Безжалостная, безрассудная принцесса Жанет, вы отчаянны и капризны, вам дела нет до того, кто в этот миг пожинает плоды ваших деяний.
Я каждую минуту ожидаю, что герцогиня пришлет за мной. Но она, как всегда, выжидает. Совершивший рекогносцировку Любен не принес никаких известий. Ее высочество беседует с Ле Пине, затем принимает ванну. Отдает несколько малозначащих распоряжений и пару часов проводит в спальне. Обо мне она не упоминает. После обеда диктует несколько писем, читает прошения и подписывает бумаги. Рядом с ней придворные дамы и секретарь. Приближается ужин, а мне так и не подали знака. Что это? Немилость? Или рассчитанный ход? Привычная тактика. Она прибегает к ней, когда желает вывести меня из равновесия, ослабить волю. Поварской прием. Мясо под тяжелой крышкой оставляют томиться на огне, чтобы придать ему особенную мягкость. Огонь недостаточно силен, чтобы обуглить плоть, но достаточно жарок, чтобы размягчить ткани. Блюдо готовит себя само, а повару остается только добавить соус. И вот жестковатая дичь тает во рту.
Она подводит меня к чему-то. Задумала сцену и расставляет фигуры. Скоро я буду приглашен занять свое место.
Это происходит около одиннадцати. Я уже, по замыслу кулинара, в стадии легкого копчения. Запечен и подрумянен. За мной приходит паж, худосочный подросток лет тринадцати. Вид у него не то удрученный, не то озадаченный. На скуле пятнышко. Похоже, ссадина. За мной обычно не присылают пажей. Приходит Анастази, или герцогиня сама жалует. Все та же тактика неопределенности. Анастази запрещено ко мне приближаться, ибо она немедленно выболтает секрет, а ее высочеству требуется моя неосведомленность. Так действие будет ярче. Она желает ошеломить. Но чем?
Герцогиня ждет меня в жарко натопленном будуаре. Полулежит в большом, мягком кресле, водрузив ноги на бархатную скамеечку. Она уже избавилась от драгоценностей, шитья и корсета и в своем домашнем свободном одеянии выглядит вполне безобидно. Белокурые волосы, заботливо расчесанные камеристкой, стекают по плечам. Голова закинута, как в полусне. Веки опущены. Я даже останавливаюсь в нерешительности. Лицо ее так обманчиво и безмятежно спокойно. Нежные, безупречные черты, фарфоровой белизны кожа. Ресницы чуть подрагивают. Кто бы мог подумать? Я, молодой сильный мужчина, стою в нескольких шагах от этой хрупкой дремлющей женщины и замираю от страха. Эта ее дремота – тоже часть плана. Она знает, что я здесь. Видит меня сквозь ресницы, слышит, как под моей ногой чуть поскрипывает паркет, но знака не подает. Оставляет еще какое-то время переминаться с ноги на ногу. Мне приходит в голову дерзкая мысль. Хозяйка спит, а я поспешу удалиться, чтобы, не приведи Господь, не потревожить. Она утомилась с дороги, вот и заснула. Долг преданного слуги – беречь покой госпожи. И я в самом деле поворачиваюсь.
– Вернись, – говорит она.
Глаза широко открыты, но на лице все та же безмятежность. Она выпрастывает руку из рукава и делает знак. Ближе. Еще ближе. Это уже привычный ритуал. Я подхожу и опускаюсь на колени у ее ног. Она одобрительно кивает, затем вытягивает указательный палец в направлении скамеечки. Известная пантомима. Я откидываю тонкое покрывало на меху, которым она укрыта, и стягиваю с нее туфли. Чулок на ней нет, в моем распоряжении белые прохладные ступни, которые не согревают даже лебяжьи стельки. Эта ее телесная особенность всегда немало мне досаждала. Пытаясь согреться, она прижималась ко мне ночами, а ее пальцы, будто кусочки льда, стыли на моих икрах. Затем я стал менее чувствителен, к тому же герцогиня взяла за правило согревать свои ступни моими ласками.
В самый первый раз, с неопытностью в лицедействе, мне это давалось с трудом, но со временем приноровился. Я всего лишь слуга, который исполняет свои обязанности. Сердце и душа пребывают в бездействии. Это работа, за нее я получаю жалованье. Как получает жалованье та молоденькая камеристка, расчесавшая и уложившая ей волосы. Вон как они шелковисто светятся. Тут дело не в привязанности, тут дело в мастерстве. Почтение, страх, корысть, но не любовь. Я тоже наловчился. Не вспоминаю и не называю имен, не знаю, чьи это ступни и пятки. Это чье-то тело, живое, безымянное, точка приложения сил, а я раб при термах Диоклетиана. Мои пальцы гибкие, ловкие и сильные, как у заядлого ремесленника. Я даже горжусь точностью движений, привнося толику новшеств. Кровь приливает, и кожа розовеет. Герцогиня благодарно вздыхает.
– Я согласна принести покаяние, если ангел в раю будет ежедневно совершать со мной ту же процедуру. Впрочем, вряд ли у него будут такие нежные руки.
Она опирается на локоть и смотрит на меня с улыбкой. Улыбка странная, с тенью. Она прикрывается ею, как веером или вуалью. Я провожу рукой чуть выше, по голени. Обычно это поощряется. Как опытный и страстный любовник, желая доставить удовольствие даме, я должен начинать и заканчивать любовный церемониал самостоятельно, без напоминаний, движимый одним лишь желанием, но герцогиня так и не добилась от меня безупречной последовательности. Я постоянно сбиваюсь и нуждаюсь в на- меках. Все еще не осмеливаюсь переступить границу ее колена. Приказаний не было. И давать их она не торопится. Наблюдает за мной из под полуопущенных ресниц.
– И как ты ее находишь?
Так как я в этот момент, подставив ладонь под ее пятку, другой рукой разминаю пальцы, то первая мысль о ее ноге. Ее высочество требует комплиментов. Молчать нельзя, обязан сопроводить свои действия россыпью приятных округлых фраз. Как видно, ее утомила моя угрюмая возня. Но я в нерешительности. Прежде от меня ничего подобного не требовалось. Я неловок в речах, и даже герцогиня отказалась от мысли привить мне это искусство. Но ответ нужен, и я отвечаю:
– Сложение вашего высочества безупречно. А ваша кожа…
– Я не про ногу! – насмешничает она. – Я про свою сестрицу Жанет. Ту, которая побывала здесь во время охоты. Ты ее видел. Потому и спрашиваю. Как ты ее находишь?
Вот оно, начинается. У меня мгновенно пересыхает в горле. Мысли скачут, как зайцы. Что сказать? Что ответить? Как защитить Марию? Как оградить Жанет? Это все из-за меня, я виноват.
А она торопит.
– Она была здесь, я знаю. Кроме тебя ее видели месье Ле Пине, старшая горничная Ортанс да и прочая челядь. Твой верный Санчо Панса, Любен, само собой, прикидывается слепым. Совершенно напрасно, кстати, никто его ни в чем не обвиняет. Жанет явилась неожиданно, без приглашения, якобы отстала от свиты. Заблудилась. Могла бы и поостроумней изобрести причину. Кто ж поверит в эту байку? Она отстала от свиты! Совершенный вздор. Весь двор знает, что ее арабскому жеребцу во всей Франции нет равных. Даже андалузская кобыла, которую подарил нашему брату Филипп Испанский, за ним не угонится. А она, вообразите только, отстала! И заблудилась. Ах какая скука, никакой изобретательности. Я бы на ее месте наняла бы шайку разбойников и разыграла похищение, а затем побег. Да так, чтобы все поверили, ужасались и воздевали руки. А она… так скучно.
У меня руки холодеют и перестают слушаться.
– Такая незатейливая ложь, – невозмутимо продолжает герцогиня. – С пути она, конечно же, не сбивалась. И в охоте приняла участие не ради удовольствия затравить зверя. Я не удивлюсь, что она и саму охоту затеяла. Вернее, сподвигла короля ее затеять. Его величество, как это всем давно известно, раб своих привычек и охотится чаще всего в лесах Фонтенбло или в Версале. Там у него охотничий домик. Сопровождают его де Сувре и де Барада, два или три егеря, не больше. Дам на охоте брат не терпит. А тут такое противоречие, прямо-таки низвержение основ. Большая свита, Венсеннский лес и, главное, – дамы. Король сделал исключения, и одно из них – это Жанет. Как ей это удалось, одному Богу известно. Или дьяволу. Но приглашение она получила. Должна бы торжествовать, следовать за королем по пятам, быть с ним рядом, ловить августейший взгляд. А она отстает! Теряется и попадает сюда, в замок своей сестры. Хорошо, я согласна предположить, что она действительно заблудилась. Но почему она прямиком не отправилась к парадному входу? Почему, будучи усталой и продрогшей, не потребовала немедленной помощи? Зачем она свернула с главной аллеи в парк? И, как утверждают очевидцы, рыскала по нему не менее получаса? Чего она искала? Или, может быть, кого?
У меня звенит в ушах и грудь – как колокол.
– Кого же? – спрашиваю машинально сухими губами. Герцогиня вновь усмехается и наклоняется ко мне.
– Тебя она искала, мой мальчик. Тебя. Она знала, что меня не
будет дома и что она сможет застать тебя одного, потому и явилась. Будь я дома, ей бы сразу пришлось иметь дело со мной. Замок был бы полон моими людьми, и ее приближение не осталось бы незамеченным. Но Конфлан в это время года почти пуст, несколько лакеев, горничных да кухарка. И ты, разумеется.
– Но… зачем? Зачем ей я? – спрашиваю севшим, неузнаваемым голосом.
Она откидывается назад и отводит со лба пряди.
– Любопытство, мой мальчик. Все это любопытство. Вечная, неутолимая страсть. Людей всегда интересовали чужие секреты. Это голод, напоминающий телесный. Набить желудок мясом, а разум заполнить чужими тайнами. Подглядеть, подслушать, подкупить. Отцы церкви уравнивали любопытство с похотью. Во имя любопытства Ева сорвала яблоко. «Doctrina spiritus non curiositatem acuit, sed caritatem accendit». Это слова незабвенного Бернара Клервосского, который предупреждал грешников о, казалось бы, безобидной страсти, ведущей к гибельному ослушанию. Могу припомнить и слова блаженного Августина. Как там у него… «Curiosum genus hominum ad cognoscendum…». Ах, не помню. То же самое мы найдем у святого Иеронима или Григория. Но люди, увы, не слышат предостережений праведников. Они бессильны перед соблазном и готовы ради удовлетворения «похоти очей» погрузиться в геенну огненную. Такова наша природа. Аристотель, однако, истолковывал любопытство как начало философствования и называл его изначальным позывом к поиску истины. Arcana mundi! Человек познает тайны мира. Без этой жажды он оставался бы невежественным.
Так как же нам быть? Обвинить Жанет в греховной прихоти или похвалить за живость ума? Она желает овладеть тайной. Что же здесь предосудительного? Не она первая. При дворе давно ходят слухи, что у меня есть тайный любовник, что этот любовник изумительно хорош собой и что я, терзаемая вполне понятной ревностью, прячу этого любовника от чужих глаз. За этой тайной не раз начиналась охота. Мне задавали вопросы, расставляли ловушки. Герцогиня де Шеврез была очень настойчива. Бывая здесь, в этом замке, она не раз давала мне понять, что желала бы лицезреть тщательно оберегаемый предмет. Скажу больше, она пыталась подкупить Анастази! Посулила ей что-то около тысячи ливров. И еще, кажется, кому-то из горничных. Горничная призналась мадам Жуайез, а та уже доложила мне. С Анастази у предприимчивой герцогини тоже ничего не вышло. Откуда ей было знать, что наша дорогая Анастази не менее ревнива, чем я. (Герцогиня многозначительно улыбается.) А на ревность женщины всегда можно положиться. Она не подпустит соперницу и на пушечный выстрел, даже взглянуть не позволит. Будто евнух в гареме. Ах, мне это только что пришло в голову! Анастази – евнух! (Герцогиня хохочет.) Но де Шеврез до сих пор не оставляет попыток разгадать мою тайну. Ей не дает покоя мысль, что на свете есть мужчина, который волшебным образом избежал ее постели. Шлюха! (Герцогиня хмурится.) Именно она распускает слухи, а с ней ее не менее распутная подружка госпожа де Верне. Теперь к этой компании страждущих присоединилась и Жанет. Они распалили в ней любопытство, разожгли его всеми возможными способами, этими недомолвками, слухами. К тому же здесь был ее лекарь. Уж он-то снабдил ее самыми достоверными анатомическими подробностями. Как тут устоять? Земля обратилась в горящие угли под ногами. У Жанет разыгралось воображение. Это подобно крошкам в постели – лишает сна. А тут еще кровь нашего батюшки. Говорят, что Жанет имеет с ним немалое сходство. Некоторые даже смеют утверждать, что она единственная, кто этим сходством обладает. А батюшка никогда не отличался благоразумием, если дело касалось новой интрижки, готов был затеять войну ради первой же уступчивой красотки. Вот Жанет и пожинает плоды королевских пороков. Она пользуется немалым успехом при дворе, ее расположения добиваются самые знатные кавалеры, но ей, по-видимому, этого мало. Я вижу это, ей скучно. В этом у нее немалое сходство со мной. Ей не нужна легкая победа, ей нужна схватка, нужна интрига, приключение, даже опасность. Вот она и выбрала себе цель. Отправилась на поиски заколдованного принца. Запутала след, обманула стражей, а злобную фею Моргану выманила из дома.
Герцогиня снова смеется, верхняя губа вздернута по-собачьи. Но взгляд холодный.
– Что ж, ей сопутствовала удача. Фортуна, как известно, выказывает свое расположение вот таким безрассудным. Fortes fortuna adjuvat. Застала тебя в парке, говорила с тобой и даже опиралась на твою руку. Довольно бесцеремонно, ты не находишь? Ах, ты побледнел!
Она быстро наклоняется ко мне, будто на моем лице должен проступить некий уличающий знак, а ей необходимо его застать.
– Что с тобой? Я же ни в чем тебя не обвиняю! Ты ни в чем не
виноват. Ведь не виноват?
Я молчу, потому что от ужаса у меня свело челюсть.
– Полно, ты не в ответе за чужое легкомыслие. Это все она, а
выходки – от дурного воспитания. Жанет – незаконнорожденная, воспитывалась в доме ее матери, Генриетты д’Антраг, особы крайне безнравственной, и нет ничего удивительного, что манеры этой так называемой принцессы оставляют желать лучшего. Шумная, вертлявая. Эти ее рыжие космы и веснушки, которые она даже не пытается свести. Брр… Но и ее мне также не в чем винить. Напротив, я благодарна ей за услугу. Да, да, она оказала мне услугу. Хочешь знать, какую?
Я робко поднимаю глаза. Герцогиня понижает голос до шепота и для пущей убедительности вытягивает губы, будто для поцелуя.
– Она напомнила мне, каким сокровищем я обладаю. А я, признаться, стала об этом забывать. Вернее, успокоилась. Ты всегда рядом, исполнителен, послушен, более полутора лет не доставляешь мне никаких хлопот, не бежишь, не противишься, не выказываешь недовольства. Даже твоя неприязнь стала привычной, как цвет волос или родимое пятно. Я утратила чувство опасности, и мое самолюбие почивает на лаврах. Как определить цену сокровища, если нет того, кто на него посягает? Какой от него прок? Оно на то и сокровище, чтобы вызывать желание им завладеть. Что такое золото само по себе? Да ничего! Всего лишь тяжелый желтый металл, из которого чеканят деньги. Деньги сами по себе тоже ничего не значат. Их ценность зиждется на взаимной договоренности людей. Они договорились считать их ценными. А если люди утратят интерес к золоту? Что будет, если однажды утром они проснутся и договорятся считать ценным что-либо другое? Или просто забудут, что это такое? Золото останется все тем же металлом. И будет валяться на дороге, подобно ржавой подкове. То же самое может произойти с сапфиром или рубином, если отдать их в руки дикарей. Для них эти камни будут всего лишь забавной игрушкой. Я слышала, что люди Кортеса выменивали настоящие сокровища в обмен на сущие пустяки, на зеркальце или мешочек пороха. В глазах непосвященных статуи Парфенона – всего лишь груда развалин. Воины Аттилы крушили бесценные мраморные изваяния, за которые римские императоры платили миллионы систерций. Неграмотные рыбаки топили печи свитками из Александрийской библиотеки. Человеку не дано узнать истинную цену предмета, пока ему об этом не скажут. Или не напомнят. Алчность – вот что повышает ставки. Люди такие же предметы торговли, как статуи или картины. Чем больше покупателей, тем выше цена. Как женщины, так и мужчины, выбирают себе тех, кто пользуется наибольшим спросом. Ими пытаются завладеть точно так же, как честолюбец пытается завладеть местом в Королевском совете. Подобная победа льстит самолюбию. А что проку ухаживать за малоизвестной простушкой? Или тратить силы на соблазнение того, кто сам готов уступить? Престиж и зависть – вот тот уголь, который подкидывает человек в топку своих деяний. А не будь в наших сердцах этих двух составляющих, то ради чего стоило бы жить? Ради чего прилагать усилия? Ради чего страдать?
Герцогиня откидывается на высокую спинку и выжидающе на меня смотрит. Она будто оратор на трибуне, только что окончивший свою речь. А мне, как прилежному слушателю, следует дать ответ.
– Я понял. На меня взглянула другая женщина, и моя ценность в ваших глазах немедленно удвоилась.
– Утроилась, мой мальчик, утроилась, – она вновь смеется. – Я как будто взглянула на тебя ее глазами. Позаимствовала ее чувства, их незамутненную первозданность, их горение, и взглянула на тебя, как в первый раз, как тогда, помнишь, в библиоте- ке епископа, когда ты, такой юный и усталый, сидел за столом. От бессонницы у тебя чуть покраснели веки. Под глазами тени, волосы растрепались. Но ты был так очарователен, так застенчив. Я вновь увидела твои длинные мальчишеские ресницы и твои губы… Я вообразила, как ее любопытствующий взгляд скользит от виска по твоей скуле к подбородку, и захотела немедленно сделать это, прикоснуться к тебе. Я так же ее ушами слушала твой голос и украдкой оглядывала твое ладное юношеское тело. От меня не ускользнуло, как изящно ты сложен и как, должно быть, ты хорош… без одежды. У Жанет наметанный взгляд, и она своего не упустит. Она умеет оценить мужчину, а вместе с ней и я. Поэтому сейчас я вожделею тебя вместо нее. А так как ее вожделение, дочери нашего отца, можно рассчитывать по двойному курсу, то вместе с моим оно возводит твою ценность от первоначальной трижды вверх.
Клотильда была в ярости, когда узнала, что это маленькое чудо стало достоянием стороннего глаза. Она чувствовала себя так, будто в ее будуар, туда, где она хранила самые дорогие для нее интимные вещи, забрался вор и шарил по этим вещам грязными руками, примеряя их и даже обнюхивая. Если бы это был вор, она бы приказала его вздернуть. Она испытывала необоримое желание поступить именно так, невзирая на благородное происхождение любопытной самки. Как сладостно было бы покарать чужака, осквернившего священную рощу, где на свободе, никем неузнанное, резвится божество! Но времена языческой вседозволенности канули в Лету. Теперь приходилось изворачиваться и находить средства более утонченные, чтобы наказать виновного. Клотильда обуздала свой гнев. Ее месть будет изящной, неожиданной и недоказуемой. Как брошенный за воротник кусок льда. Обожжет и… растает.
***
Ночью идет снег. Он не прекращается с рассветом, и когда я спускаюсь в парк, небо все еще сыплет на землю мокрую сверкающую шелуху. Как видно, кто-то наверху, утомившись кровавой неприглядностью мира, пытается прикрыть его наготу. Когда чуть подморозит, земля и деревья будут щеголять мантией из алмазной пыли. Мир преобразился. Я наслаждаюсь непривычной тишиной и красотой белого древесного кружева. Ловлю огромную, как шмель, снежинку тыльной стороной руки и разглядываю ее. На бархате перчатки она сияет, как плод ювелирной страсти, нагромождение ледяных иголок. Но беспорядок обманчив – эти иглы уложены в строгой последовательности, создавая узор сложный и редкий. Это Шартрский собор в миниатюре с его воздушными нефами. Весь гений человеческий в замороженной капле. Снежинка уже погибает. Рушатся стройные колонны, оседает крыша. Вот ее уже нет. Только капля воды, которую я стряхиваю в снег.
Тишина все же не всемогуща. Со стороны Венсеннского замка доносится собачий лай, ржание и завывание рога. Это голоса охоты. Вероятно, его величество неподалеку. Я знаю, король часто охотится в Венсеннском лесу. Больше некому. Здешние леса принадлежат либо принцам, либо короне. Это королевская свора. И королевский рог. Но благоговейный трепет мне неведом. Я видел Людовика слишком близко. Скучающий монарх вторгается и разрушает мою тишину. Потехи ради он преследует ни в чем не повинного зверя, травит его собаками. Не потому, что голоден, как поступает лисица или волк, а потому, что ему нечем заполнить время. Снова звук рога, собачий лай, и где-то там, в этом торжествующем гвалте, слабый предсмертный стон жертвы. Пятна крови на снегу.
Шум травли стихает. Зверь, видимо, бросается куда-то в сторону и уводит за собой свору. Но стук копыт не следует за ним. Я слышу его все отчетливей. Он не отдаляется, а приближается. Кто-то скачет галопом. Один из охотников. Отстал от свиты? Или послан с поручением? Так и есть, направляется сюда. Будь всадников несколько, я бы предположил, что это возвращается герцогиня. Но всадник один. Под ногами у коня снежная слякоть, и потому удар копыт не так точен и звонок. Это скорее насме- шливое чавканье и хлюпанье, каким дорога дразнит скакуна. Всаднику тоже это не по нраву, и он переходит на рысь. Я жду его появления с беспокойством. Так уже было однажды… Та же настороженная тишина. То же сгустившееся, стекающее время.
Вот всадник появляется. За вуалью из кружащихся хлопьев возникает силуэт. Исчезает за деревьями. Появляется снова. Я различаю масть. Конь – рыжий… И плащ, подбитый лисьим мехом. Мне сразу не хватает воздуха, сердце пропускает удар. Да, это она.
Из-под белого занавеса на парковой дорожке появляется Жаннет. Конь ее уже идет шагом. Бока его вздымаются, шея потемнела от пота. Сомнений нет, она направляется ко мне. Не колеблясь и не оглядываясь. У меня первый порыв – броситься бежать, сделать вид, что я ее не узнал, попытаться уклониться от встречи. Но разве я могу шевельнуться? Я вижу, как истончается снежная завеса, как проступают, заостряются ее черты. Шагах в десяти она останавливается. Возможно, мне следует подойти и помочь ей. Но как это сделать? Мои ноги, подобно древесным корням, ушли в землю и перепутались с другими корнями. Только голова еще на поверхности, поэтому могу дышать. Жанет сама соскальзывает на землю, перекидывает повод через голову лошади и наматывает его на запястье. В мою сторону она только выжидающе смотрит. Что, если она сейчас подойдет ко мне или сделает знак приблизиться? Тогда на рассвете я был один, а сейчас за мной наблюдают, Любен и еще один лакей. Они следуют в некотором отдалении. У них приказ не оставлять меня одного. Они здесь. Я слышу, как где-то слева от меня встряхивает ветвями потревоженный куст. Жанет тоже слышит, и на губах у нее появляется понимающая улыбка. Переводит взгляд на меня и чуть заметно кивает. Небрежно похлопывает скакуна по влажной шее. Тот скребет копытом и прихватывает зубами капюшон ее плаща. Ко мне она не подходит, только смотрит. Я, само собой, также не пытаюсь приблизиться. Я бы с радостью… Преодолел бы эти десять шагов одним прыжком и, как пес, сунул бы голову под хозяйскую руку. Но мне и шага не сделать. Передо мной стена. Ужас, вина, стыд, отчаяние. Все это уложено правильными рядами и залито раствором. На каждом из кирпичей предостерегающая надпись. Смерть и предательство. Я убью свою дочь и предам всех, кого любил. Мне остается только смотреть. Ловить через решетку далекий рассветный отблеск. На большее у меня нет права.
Жанет не ограничивается молчаливым присутствием, она продолжает играть – сбрасывает капюшон. Теперь по ее плечам, извиваясь, искрясь, текут языки пламени. Снежинки путаются в них и сгорают. Щеки у незваной гостьи раскраснелись, в глазах те же золотистые искры. Веснушек почти не видно. В уголках губ прячется, подрагивает от нетерпения улыбка. Мое замешательство гостье в удовольствие, и она откровенно любуется мной. Я тоже чувствую жар на щеках и знаю, что красен, как школяр. Отвожу взгляд, но замечаю кончик ее башмака, дразняще полускрытого полой плаща. Пускаюсь в бегство, но сразу натыкаюсь на ее руки. Она в перчатках, и на кисти рук наплывают широкие подбитые мехом рукава, но тут она вскидывают одну из них, отводя в сторону лошадиную морду, и рукав, сползая, открывает за раструбом перчатки полоску кожи. Я вздрагиваю. Почти с укором смотрю ей в лицо. Она знает, что мучит меня. Знает и забавляется.
Однако Жанет не улыбнулась. Пауза слишком длинная. Это становится не менее подозрительным, чем восторг или объятие. Убедившись в моей беспомощности, она сама делает шаг. Небрежно и расчетливо. Самоуверенная великосветская дама в нелов- кой ситуации. И готова с блеском ее разрешить.
– Я принцесса д’Анжу. Вас я не знаю, но вы, вероятно, видели меня, когда я гостила здесь несколько недель назад. Доложите моей сестре, что я сопровождала его величество во время охоты, но отстала от свиты. По этой причине вынуждена злоупотребить ее гостеприимством.
Она играет этот спектакль не для меня и потому не особо старается. Фальшивка для легковерных.
Она подходит еще ближе. Любен и второй лакей уже за моей спиной.
– Ах, мне бы только согреться. Бокал теплого вина. Вот и все, что мне нужно. Моя сестра сжалится над несчастной путницей.
– Ее высочества нет дома, – тихо говорю я.
Жанет для начала играет в недоверие, затем в досаду.
– В самом деле? Ах как же это неловко! Явиться без приглашения, в отсутствие хозяев. Что может быть хуже? Но у меня нет выбора. Мой конь нуждается в отдыхе, а я… я сбилась с дороги. Будьте так любезны, пошлите кого-нибудь в Венсенн за моей свитой.
И тут же забывает о зрителях. Ломает руки и заводит глаза.
– Ах, его величество будет так разочарован! Для меня было великой милостью, знаком особого расположения участвовать в этой охоте. Увы, увы, я не оправдала его надежд… Эта моя неуклюжесть, неумение держаться в седле…
Я едва сдерживаю улыбку. Ей бы следовало повременить и выступить перед более многочисленной публикой. Чтобы всех впоследствии призвать в свидетели. Да, мадам д’Анжу заблудилась, да, она попала сюда случайно. Жанет следует поберечь свой пыл для мажордома. Оба моих сопровождающих верят каждому ее слову. Даже Любен, который прежде был вовлечен в заговор, не позволяет себе сомнений. Я оборачиваюсь к обоим молодцам.
– Позаботьтесь о лошади ее светлости, а вы, Любен, предупредите месье Ле Пине.
Оба бросаются исполнять приказ. Любен бежит к замку, а второму Жанет вручает поводья своего рыжего бербера. Затем, без великосветского пафоса, с благожелательной усмешкой обращается ко мне.
– А что же вы, милостивый государь? Разве не предложите даме руку?
Пока мы идем по парку, нас никто не слышит. Внешне мы не совершаем ничего предосудительного. Знатная дама опирается на руку услужливого кавалера. Вполголоса они обмениваются ничего не значащими любезностями.
– Вы… заблудились, – начинаю я. Не то вопрос, не то утверждение.
– Вы же слышали, – беспечно отвечает она. – Я следовала за королем. Отстала, сбилась с пути. Оказалась здесь совершенно случайно.
– Вы расскажите это месье Ле Пине! И вашей сестре, когда она вас об этом спросит!
– Вы не верите? – тянет Жанет с кокетливым разочарованием. – Ни единому слову.
– Как это невежливо! Подвергать сомнению слова благородной
дамы. Я могу рассердиться.
И она подпускает в голос детской обиды.
– Пусть так. Только садитесь поскорее на своего рыжего бербера и уезжайте отсюда. Блуждать одной в лесу не менее рискованно, чем являться сюда и выдавать себя за жертву.
– Грубиян, – почти ласково говорит Жанет. – Какой же вы грубиян! И как же вы взволнованы. Вы тревожитесь за меня? Оставьте, разве я похожа на женщину, которая может заблудиться?
– Вы подвергаете себя опасности! Ваша сестра…
– Я знаю, – она уже серьезна. – И не пугайте меня моей сестрой. Я приняла это решение не сегодня. Поверьте, сударь, я все хорошенько обдумала, и времени у меня было достаточно, почти полсотни дней и ночей. Смею вас заверить, тут нет и тени случайности. Это мое твердое намерение и рассчитанный план. Я знала, что моей сестры не будет дома, и явилась сюда, чтобы увидеть вас. Как еще я могла это сделать? Только отбившись от королевской свиты. А прежде убедив господина главного ловчего устроить охоту именно здесь, в Венсенне, а не в лесах Фонтенбло. Затем, немного поплутав для видимости, мне оставалось только оказаться здесь в качестве незваной гостьи.
У меня от ее слов кружится голова. Как же это? Получается, что все эти шесть недель, целую вечность, она помнила обо мне? Обо мне, безродном. Об узнике, который был так отвратительно жалок. Как же назвать то, что я чувствую? Эту легкость и трепет. Счастье? Но я тут же себя одергиваю. Остановись. Счастье это или нет, опасности это не уменьшает. Она утверждает, что приняла решение сознательно. И все же… Все же ей не достает осведомленности. Она ничего не знает о своей сестре и даже не предполагает того, на что та способна. Герцогиня Ангулемская не потерпит посягательств на свою собственность.
До парадного крыльца нам остается совсем немного. На пороге уже стоит чуть растерянный, в парадном камзоле, мажордом. Заранее изогнул спину в поклоне. Жанет церемонно опирается на мою руку. Мы держимся на подобающем расстоянии друг от друга. Вельможная дама и ее почтительный кавалер. Наши руки едва соприкасаются. Но Жанет сгибает мизинец и чуть царапает мне запястье. Требует ответа. Что ей сказать? Что ответить? Все те же малодушные мольбы о пощаде.
– Я не могу… – отвечаю одними губами. – Поймите, я не волен решать… Мне нельзя. Если бы только моя жизнь…
– Это из-за дочери?
– Да.
До крыльца остается двадцать шагов. Уже пятнадцать.
– Это единственная причина? – вдруг спрашивает она.
Меня бросает в жар. Утвердительный ответ равносилен признанию. А если сказать «нет»? Она поверит? Исчезнет навсегда? Как же быть? Одно мое слово, и она погибнет.
Десять шагов. Пять. Чуть слышный выдох.
– Да. Единственная.
Жанет поднимается по ступеням, а я остаюсь. Там, наверху, уже выстроились горничные и лакеи – почетная стража. Сейчас знатная гостья окажется в живом кольце. Месье Ле Пине с поклоном предлагает ей руку. Лицо княгини уже застыло в повелительном страдании. Знатная скиталица, она сбилась с пути и нуждается в помощи. Она едва стоит на ногах, слабая, тонкая, она вся дрожит, а бледность недвусмысленно угрожает обмороком. Последние несколько шагов она совершает так тяжело, как будто вес ее тела внезапно удвоился. Спотыкается и виснет на руке встревоженного мажордома. Я верю, как очарованный зритель, в эту изящную хрупкость, и готов броситься вверх за ней, чтобы не дать ей упасть, но перед самой дверью Жанет быстро оглядывается. Лакеи в полупоклоне, горничные, потупившись, в реверансе. И она бросает взгляд поверх склоненных перед нею голов. Будто петарда взрывается. Яркая зеленая звездочка вспыхивает и катится ко мне. За ней быстрая, озорная полуулыбка. Я вновь чувствую жар – это ее неосязаемое послание достигло цели. А в следующий миг она уже вновь бледна и печальна. Притворщица. Как же ей верить?
Я еще с четверть часа брожу в парке. Возвращаюсь по тропинке из наших следов. Вот ее маленькие башмачки с острыми каблучками. Ступала она ровно, без дрожи, а минуту спустя, на лестнице, шаркала и спотыкалась. Мгновенная, воровская смена масок. Бывает ли она настоящей? Нет, она не лжет. Ей нравится охота. Не королевская, послужившая лишь предлогом, а та, ее собственная, без ловчих и обезумевшей своры. Она не гонит зверя. Она играет с ним.
Я стараюсь не прислушиваться и не смотреть на часы. Не желаю знать, здесь ли она, в досягаемости взгляда, или ее уже нет. Вернувшись к себе, я слышал лошадиное ржание, грохот копыт на мосту и незнакомые голоса. Вероятно, прибыла ее свита. Я намеренно покидаю свои комнаты и спускаюсь на один лестничный пролет, в библиотеку. Эта сумрачная, нетопленная комната с высокими потолками, без позолоты и росписи, выходит узкими окнами на противоположную сторону, на черную гладь пруда. Тут редко кто бывает. По недосмотру архитектора или по небрежности печника в этой огромной комнате тепло не задерживается, уходит в щели, и даже в летнее время в ней царит угрюмая прохлада. Здесь очень тихо. Через запотевшее окно я смотрю на воду. Наилучшим выходом было бы связать в узел все надежды, недозволенные мысли, воспоминания, ее последний озорной взгляд, даже стряхнуть с руки ее невесомое прикосновение и требовательно скребущий мизинец, положить в узел камень и похоронить эти бессмысленные улики в черной воде. Только сделать это мне не удастся. Как взрастить водоросли и взбаламутить ил в собственной голове? Каяться и молить Мадлен о прощении. Вот спасение.
Я скрываюсь в холодной келье до темноты. Изгоняю соблазн одиночеством и молчанием. Терпеливо мерзну, пока меня не находит Любен и не выгоняет из убежища с укоризненным ворчанием. Что-то по поводу лишних отметин на его спине.
Все та же болезнь. То же мечтательное беспокойство. Снова брожение в крови. Всплеск отчаяния, а за ним необъяснимый, неоправданный восторг. Воспоминаний прибавилось. Снежинки в ее волосах, пылающие щеки, полоска кожи между рукавом и перчаткой. И еще взгляд-обещание. Чего она добивается? Я в ужасе от ее дерзкой предприимчивости и в восторге от безрассудства. Я стыжусь этого восторга, и в то же время я горд. Чувствую себя едва ли не победителем. По-другому и не скажешь. Я одержал над ней победу. Я завоевал ее. Не будь всех преград, слуг, надзирателей, шпионов, она бы последовала за мной…
Она желает меня. Эта мысль сводит с ума. Прежде я мог излечить себя, сославшись на ее пренебрежение и холодность, обратить ее признание в прихоть и развеять мечты, как пепел; мог себя образумить, охладить пылающий лоб ее горделивым высокомерием; мог вернуться в блаженное бесчувствие, но лекарство более не имеет силы. У меня более нет доказательств ее высокородной забывчивости. Она помнила обо мне. И вынашивала план нашей будущей встречи. Она оказалась здесь не случайно. Следовала за королем и намеренно отстала от свиты. Одна ехала через лес. Ее конь мог споткнуться, провалиться в лисью нору, захромать. На незнакомой тропе она могла не заметить низко растущей ветки, скатилась бы в сугроб, а ее конь, испуганный, мчался бы дальше. Она могла лишиться чувств, замерзнуть, стать жертвой разбойников… Помимо воли я воображаю эти картины одну за другой. Как она могла так рисковать? И ради кого? Страшно ответить. Сердце замирает. Она рисковала ради меня! Как это совместить, состыковать с существующим, благословенным порядком? Это безумие! Я не в силах постичь и осознать. Я хочу уверить себя, что это сон, бред. Ущипнуть себя и проснуться. Это… это непостижимое отрицание, разлад и смещение небесной сферы. Я не должен верить. Мне нельзя. Потому что если я поверю… если позволю себе. Это затяжная лихорадка, сожаление и тоска. Это вспыхнувшее с новой силой отчаяние. Это удушье сердца, погребенного заживо. Это осознание пустоты. И все это в тайне, в подспудной муке. Без права исповеди или стона.