Олаф проснулся от пульсирующей боли в руках — подействовала мазь, вытягивающая из ран грязь и инфекцию. Он знал и более радикальный, дедовский способ — пригоршня соли, растертая в ладонях, — но решил с этим пока обождать.
Вряд ли он проспал больше полутора часов — угли в печке еще не погасли. Хотелось есть, но прежде чем достать из тамбура банку консервов и недоеденную за завтраком кашу, Олаф пересчитал куртки и сапоги. Обнаружил шесть курток из тюленьей кожи на меху (одну из них женскую) и одну пуховую парку-пропитку, тоже женскую. Итого семь. Пять пар кожаных сапог (две из них женские) и две пары высоких ботинок на шнуровке. Итого семь. Один из колонистов был обут и одет. И именно этого колониста Олаф пока не нашел.
Он оглянулся на вход, потянув нож из ножен на поясе, покачал его на ладони, примерился и воткнул в крышку консервной банки — из-за повязок сжимать нож в руке было неудобно. Нет, версия о внезапном сумасшествии инструктора никуда не годилась. И снова — нечестной она была, оскорбительной.
С забинтованными руками работать невозможно — после обеда Олаф сменил бинты на пластырь. Да, в секционной госпиталя ОБЖ ему бы вообще не позволили делать вскрытие такими руками, даже в нормальных перчатках, а не в трикотажных таллофитовых… Но тут не госпиталь ОБЖ. И, поднимаясь по скале без страховки, он рисковал гораздо серьезней. На крайний же случай оставался дедовский способ лечения инфицированных ран.
Олаф выпил три глотка спирта — в малых дозах алкоголь тонизирует. Сразу перестали трястись руки, и колени больше не подгибались.
Под штормовкой у девочки нашлось довольно теплой одежды. Амулет в легкой серебряной оправе в форме паучка. Но главным фактором, конечно, следовало считать непродуваемые и непромокаемые штормовку и уроспоровые брюки. Под наружную пару носков были подложены и толстые валяные стельки.
Без одежды переломанное тело казалось особенно беззащитным — не требовалось сбрасывать его с такой высоты, чтобы разрушить. И кем надо быть, чтобы убить женщину, девочку? Чудовищем? Безумцем?
Олаф опомнился: версия о сумасшедшем инструкторе — глупая фантазия. Если он и был одет, это ничего не значит. А впрочем… Вдруг «шепот океана» вызывает не только панику, но и помешательство?
Не нашлось никаких подтверждений тому, что Сигни сбросили с обрыва, никаких следов сопротивления…
И варвары, и пираты, случалось, насиловали женщин, но обычно не убивали… Олаф знал, что девушек учат не сопротивляться в таких случаях, чтобы свести травмы к минимуму. Может, она и не сопротивлялась? Потому нет синяков?
— Прости, маленькая… Я должен проверить, так положено, — вздохнул Олаф. — Я доктор, это как на медосмотре…
Она умерла девственницей. Никто ее перед смертью не насиловал, ни по-человечески, ни извращенно. Да и одежда была надета аккуратно.
Это «шепот океана». Двое направились вниз по южному склону, двое по северному, трое бросились на юго-запад и бежали, пока не сорвались со скал. Олаф видел такие случаи — в панике человек бежит не разбирая дороги, а в темноте трудно заметить обрыв.
Искать внешние повреждения на левой стороне было бессмысленно, но по правой стоило отметить исцарапанную ладонь и сбитую ступню. Сбитая ступня не вызывала вопросов — если бежать в темноте не разбирая дороги в носках, ничего не стоит сбить ноги.
Олаф записывал данные наружного осмотра, и ему чудились шаги возле шатра. Тихие и осторожные.
Он остался один где-то там, на острове. Живой или мертвый, но один. Человек не должен быть один… И не было ничего удивительного в том, что он пришел к шатру. Живой или мертвый. Олаф лишь покосился на нож — даже не потянулся. К тому же тяжелый охотничий нож на поясе, с его точки зрения, уступал секционному — отточенному как бритва.
Олаф возился долго, разбирая тело «по косточкам», описывая каждый из многочисленных переломов. Извлекая раздавленный мозг. Вынимая ребра, проткнувшие сердце. Вскрывая разорванные ударом легкие, печень, селезенку. Распиливая позвоночник, чтобы убедиться в полном разрыве спинного мозга.
По-видимому, хоронить ее будут в закрытом гробу, но Олаф положил бы ее на правый бок, будто спящую. Впрочем, это не его дело.
Он никогда не примерял чужую смерть на себя и — тем более! — на близких. Но не всегда мог отключиться совсем, ощущая и горечь, и сожаление, и боль. Не чужую боль — свою. Нельзя пропускать через себя каждую смерть — она выжигает что-то внутри, оставляя незаживающий струп вместо прочного келоидного рубца.
У девочки не нашлось выраженных следов холодовой травмы. Падение с высоты было прижизненным, смерть наступила мгновенно. И все логично ложилось на версию «шепота океана», кроме одного: она умерла через двенадцать-четырнадцать часов после последнего приема пищи. А не через шесть-семь, как Саша.
Но кто сказал, что Сигни завтракала на катере? Малиновые косточки не показатель, пирожков с вареньем она могла поесть и на ужин. Олаф пожалел, что не поднял остальные тела…
Повреждения правой ладони. Олаф не поленился и взглянул на ладони Лизы — да, очень похоже. И… Саша не собирал дрова и не ломал лапник — или умер раньше, или был не в силах это делать. Не могла же одна Лиза соорудить лежку в ельнике — наломать столько лапника, сложить очаг из камней, набрать дров… Даже вдвоем с инструктором это было бы затруднительно. Тогда трое упавших с обрыва тоже принимали в этом участие? Олаф не посмотрел на ладони Лори и Холдора и теперь пожалел о своей невнимательности.
Какой-то странный получался «шепот океана», действующий с промежутком в несколько часов. Впрочем, никто точно не знает, как это происходит, почему и возможно ли повторение. Никто не знает, что служит источником инфразвука — синий кит, например, способен издавать звуки на очень низкой частоте, и довольно «громко». Может быть, именно он «пел» неподалеку от острова.
Олаф снова пожалел, что не смог поднять наверх двоих ребят… От того ли, что причины их смерти что-то проясняли, или потому, что тогда не пришлось бы выходить из шатра? Однако не сидеть же на холоде всю ночь… Давно пора было составить полную опись вещей.
Опись он так и не составил. Это следователю было привычно рыться в чужих вещах, Олаф же, на свою беду, с самого начала наткнулся на рюкзак Лизы, где сверху лежал блокнот. Еще не зная, чьи это вещи, Олаф подумал, что в блокноте найдет что-нибудь важное, но тут же понял, что держит в руках личный дневник девочки и читать его непорядочно, взглянул только на дату последней записи — она была сделана еще на катере. Из блокнота выпала фотография Эйрика шесть на девять, на оборотной стороне которой было написано: «Через два года мы с тобой поженимся, через два года, через два года». И стояла дата — два года подходили к концу.
Она ждала его, лежа на склоне. Она светила ему фонариком — да, фонарик ничего не освещает и на расстоянии в пять метров, но огонек виден издалека. Надеялась, что он найдет ее и спасет? Нет, она могла ждать его на лежке, где горел очаг, где спасать ее не требовалось.
Олаф вспомнил вдруг спектакль в драмтеатре Маточкиного Шара, вспомнил, как Ауне ревела, выходя из зала. От сравнения по спине прошел холодок: театральные страсти показались кощунственными, оскорбительными, слишком красивыми рядом с беспощадной, алогичной реальностью.
На руках Эйрика не было следов от заготовки лапника и дров, он не знал, где шалаш. Лиза светила, чтобы он нашел дорогу к лежке, к огню… В это время он был уже мертв. Она замерзла, надеясь его спасти, и фонарик, должно быть, горел и после ее смерти — пока не сели батарейки.
Олаф давно стал тем самым взрослым мужчиной, способным понимать человеческие страсти, о котором когда-то говорила ему учительница литературы. Нет, не «Ромео и Джульетта» — чудовищные, вывернутые в абсурд, доведенные до абсолюта «Дары волхвов»… Почерневшие пальцы, сжимающие разобранный фонарик, — и смертельный, пронзительный ветер северного склона. Он шел в лагерь за спичками и одеждой, чтобы спасти ее, — она указывала дорогу фонариком, чтобы спасти его… «Как там холодно!» Зачем он взял ее с собой? Зачем? Зачем она надеялась на его возвращение?
Олаф тряхнул головой: хватит. Нет смысла перебирать бесконечные «если бы» — от этого ничего не изменится. Холодок замер где-то в области солнечного сплетения, но все равно время от времени обжигал, переворачивал все внутри.
Олаф не изучал криминалистики — так, знал кое-что от следователей. Да и они изучать-то изучали, но опыта имели маловато. Отдел БЖ расследовал в основном несчастные случаи, а если речь и шла о преступлении, то преступника искать не требовалось. За все время работы Олафа в ОБЖ только однажды по-настоящему расследовали преступление — на Каменных островах заключенного сбросили со скал. Был очень громкий скандал, подозревали и администрацию, и охрану, потому что Олаф нашел на теле погибшего следы от применения электрошокера. Вообще-то охране не возбранялось использовать шокеры — не стрелять же, в самом деле, в заключенных, если что. Кроме того, Олаф никогда бы не догадался, что это были за следы, если бы ему не подсказал тюремный врач. В конце концов выяснилось, что погибшего сбросили со скал сами заключенные — они жили по странным законам, непонятным Олафу, чем-то похожим на «законы» варваров. Или стайных животных. Большинство из них были пиратами, грабившими мелкие острова, и от варваров отличались мало.
Вот тогда, на Каменных островах, и звучало чаще всего слово «мотив»: в самом деле, казалось, что ни у администрации, ни у охраны нет мотива для предумышленного убийства. Но следователь все же выдвинул несколько версий, в том числе — сокрытие другого преступления. Версия не подтвердилась, но… что, если здесь произошло нечто похожее? Вряд ли семь человек сразу погибли из-за чьей-то ревности, зависти, карьеризма. Но если все семеро стали свидетелями какого-то преступления, узнали что-то такое, очень важное, чего никто не должен был знать?
Лучше бы об этом думал следователь, потому что версия тоже получалась кривой и неправдоподобной. Все семеро видели, как Антон из Коло нарушил какую-нибудь инструкцию ОБЖ? Маловато для убийства семи человек. Вот если бы он на глазах у студентов задушил жену… Привез мертвое тело в трюме катера? Глупости это, какое преступление вообще может совершить человек, чтобы его надо было скрывать семью новыми преступлениями?
И почему, собственно, Антон из Коло? Может, это был капитан катера, который доставил студентов на островок. Может, команда катера собралась стать пиратами, а студенты об этом догадались. Смешно. Тот катер благополучно вернулся на Большой Рассветный.
В рюкзаке инструктора не нашлось ничего интересного: носильные вещи, зубная щетка, порошок, мыло, помазок… Не было бритвы. Конечно, он мог забыть ее дома или на катере, мог кому-нибудь отдать. Однако этот факт показался неприятным, с учетом того, что наутро предстояло спускаться с обрыва и подниматься наверх. Похоже, Антону из Коло (живому или мертвому) не нравилось, что кто-то роется в его вещах, — Олаф слышал шаги около времянки. Впрочем, это мог быть и не Антон… Почему бы злобным цвергам не поискать здесь живой теплой плоти? Как минимум трое из восьми колонистов умерли от переохлаждения, и, хотя на их лицах не было гримасы ужаса, кто сказал, что не цверги забрали тепло из их тел? Эта версия здорово поясняет, почему Эйрик и Гуннар замерзли так быстро. Кто сказал, что не от цвергов бежали к обрыву трое ребят? Кто сказал, что приступы внезапной паники — это «шепот океана»? Может быть, это цверги шепчут из-под земли свои страшные заклинания?
Олаф тряхнул головой. Это от одиночества. Люди недаром сходят с ума на необитаемых островах. Почему-то низкорослые фигуры в ночи представлялись слишком отчетливо, неподвижные и немые, вперившие взгляды в освещенную времянку. Плотоядные взгляды. Они служат самой Смерти и приносят ей свою добычу.
Они уводят в подземелья детей, чтобы до осени пожирать живую плоть. Олаф подумал, что он уже не ребенок, — утверждение показалось ему двусмысленным, а потому смешным. Смешок прозвучал глухо и страшно, будто хихикнул безумец…
Пятьдесят граммов спирта развеяли глупые страхи. В рюкзаке инструктора не было никакого блокнота для записей, только три книги, две старые, на допотопном русском, и одна современная. По иронии судьбы последняя называлась «Шепот океана» — Олаф только слышал об этой книге, но не читал ее. Профессора в институте океанографии говорили о ней с уважением, а филологи университета отчаянно ее ругали.
Олаф любил читать лежа.
Книга начиналась с десятистраничного предисловия, написанного именно профессором-океанографом, и повествовало оно вовсе не о том, что надеялся найти Олаф, — не о приступах внезапной паники там говорилось, а о видениях, которые преследуют человека в океане. Видения, вопреки мнению автора книги, не являются пророчествами, а, скорей, носят характер предупреждений. Не предсказывают, а прогнозируют ближайшее будущее на основе уже свершившихся фактов, неведомых тому, кому они являются, но о которых знает «океан» (в сноске отмечалось, что под океаном в данном случае следует понимать неизвестный науке фактор, имеющий воздействие на человеческий мозг). Иногда видения столь чужды человеческой психологии, что могут вызвать аффективное расстройство (необязательно панику: и депрессию, и эйфорию). Исследование описанного в книге явления, возможно, прольет свет на многие загадки океана и поведения человека в океане.
Показалось забавным, что в выходных данных книги стояла отметка, сделанная службой информационной безопасности ОБЖ, — никаких сведений, раскрывающих государственную тайну, книга не содержала.
***
Если у Норы умирал больной, она обязательно присутствовала при вскрытии, и такие случаи Олаф очень не любил, хотя и отдавал ей должное. Нору боялись (и Олаф не был исключением), чувствовали себя при ней не в своей тарелке, под ее взглядом хотелось опустить глаза. Олаф помнил ее по университету, она училась на четвертом курсе, когда он приехал поступать. Высокая темноволосая красавица, ее трудно было не заметить, не запомнить. Пожалуй, Олаф никогда не встречал столь красивых женщин — совершенной, отталкивающей, пугающей красотой. За те восемнадцать лет, что он знал Нору, она нисколько не изменилась.
Ее муж погиб через год после рождения ее первого (и единственного) выжившего ребенка, больше Нора замуж не выходила. Олаф не интересовался чужой личной жизнью, но знал, конечно, что у нее растет шестнадцатилетний шалопай — неплохой, в сущности, мальчишка, однако явно нуждающийся в мужской руке потяжелее. Нора беременела еще несколько раз, но ни один из ее детей не выжил. Говорили, что она встречается с чудиком из института океанографии, но «чудик» показался Олафу слишком хорошим и бесхитростным парнем, чтобы завоевать такую женщину, как Нора.
Женщина-хирург, и хирург талантливый… Наверное, Олаф все-таки завидовал. А если не завидовал, то ощущал свою неполноценность рядом с нею. Он мечтал стать хирургом, а вовсе не танатологом, он ломал себя долго, и перешагивал через себя, и убеждал себя, что привыкнет. Не привык. Ему приходилось лечить живых и даже делать несложные операции, в экспедициях в основном, но ответственность слишком тяготила его, он все время боялся ошибиться. Нет, не колебался, принимая решения, и руки у него обычно не дрожали, но потом дожигал в себе этот страх, доходил до бессонницы и нервных срывов. Однако когда профессор с кафедры танатологии предложил ему место в интернатуре, Олаф был обижен, возмущен, собирался с гордостью отказаться.
— Ты все равно не станешь хирургом, — сказал ему профессор.
— Почему? — Олаф уже понимал, что это не его призвание, но еще на что-то надеялся.
— Тебе не хватит уверенности. А между тем ты прирожденный доктор мертвых.
— Откуда ты знаешь?
— Я видел тебя в анатомичке. Есть циники, из которых выходят неплохие эксперты, но не более, есть лирики, склонные к инфернальной поэтике, у них обычно маловато профессионализма…
— А я чем-то лучше? — поморщился Олаф. — Может, я тоже… циник…
— И первые, и вторые, если и заговаривают с мертвыми, то… слишком фамильярно. Ты же говоришь с мертвыми, как с живыми.
Олаф не усмотрел в словах профессора ничего для повышения самооценки, но через неделю дал согласие — больше от разочарования в самом себе и в будущем. Да, вскоре — через год примерно — он понял, что выбор сделан правильно, удачно. Возможно, ему повезло с учителем, а может, он и впрямь имел способности к танатологии.
Однако рядом с хирургами Олаф до сих пор чувствовал себя немного ущербно, а с Норой — вдвойне.
В тот майский вечер она пришла в секционную совершенно невозмутимой, как всегда, — после экстренной операции умерла роженица. Олаф собирался вскрывать ее утром: смерть женщины, да еще и родами, — это всегда тяжело, но лучше утром. Чтобы до прихода домой воспоминание успело выветриться из головы. А может, ему просто хотелось оттянуть неприятную минуту.
Нора, как обычно, была предельно корректна и немного официальна.
— Олаф, ты собирался уходить?
Он неопределенно пожал плечами.
— Я не имею права настаивать, но хочу попросить об одолжении. Ты не можешь вскрыть роженицу сегодня, сейчас?
Не хотелось. Совсем не хотелось. Но отказать Норе — это не умещалось в голове. Ей никто не смел отказать. Олаф не знал, чем мог бы обернуться отказ, — вряд ли скандалом или неприятностями, — но проверять почему-то не пробовал.
Он снова пожал плечами и направился за халатом, который успел снять. А вечер был чудным, один из первых столь теплых вечеров, и Олаф предвкушал ужин на террасе, а не в кухне, и думал почитать перед сном, а может, и прогуляться по берегу, когда Ауне уложит девочек спать… Вместо этого в голове нарисовалась другая картинка — он вваливается в дом, когда дети уже спят, усталый и злой, Ауне обиженно греет ужин в третий раз, зевает и ставит перед ним тарелку с видом оскорбленной добродетели, а потом уходит спать, не дождавшись, когда он поест. И ложится лицом к стенке, засыпает до того, как Олаф успеет раздеться.
Нора была спокойна и холодна, как Снежная королева. Встала с левой стороны секционного стола, спрятала руки в карманы.
Олаф не стал спрашивать, что произошло, — прочитал в истории болезни. Первые роды, нефропатия, преждевременная отслойка плаценты, внутриутробная гибель плода — кесарево, кровотечение, операция по удалению матки — дыхательная недостаточность, легочное кровотечение — смерть.
— Что ты хочешь от меня? — спросил он.
— Я хочу знать, где ошиблась.
— Можешь пока посидеть в ординаторской, — предложил Олаф. Он не любил, когда кто-то смотрит на его работу. — Я позову.
— Я постою, если ты не против, — ответила она.
Олаф не сдержался — какого черта он должен сливать накопившееся раздражение на Ауне, если она ни в чем не виновата?
— Только молча, хорошо? — проворчал он сквозь зубы.
Нора кивнула. И в самом деле молчала, наблюдая за его работой. Смотрела сосредоточенно, кивала самой себе, иногда жестом просила показать что-нибудь поближе. Легче от этого не становилось.
— Острая почечная недостаточность, похоже. Ты знала? — спросил Олаф.
— Мы делали кишечный диализ.
— Я не уверен, посмотрю гистологию, но вроде имеем тромбогеморрагический синдром. Внутрисосудистые свертки и кровоточивость тканей.
— Думаешь, из-за почечной недостаточности?
— Я не думаю, только констатирую. Непосредственная причина смерти — закупорка дыхательных путей кровью.
Нора снова кивнула молча. Умница, красавица… Холодная, как рыба. Ничего кроме профессионального интереса. Даже страшно — ведь она тоже женщина. Когда идет борьба за жизнь, некогда рефлексировать. Но теперь-то спешить некуда.
— Послушай, тебе не страшно видеть это… каждый день? — вдруг спросила она.
Олаф промолчал.
— Ты что, вправду можешь говорить только с мертвыми? — улыбка тронула ее губы, но не коснулась глаз. Холодная улыбка.
— Вправду, — ответил Олаф, чтобы она отвязалась.
— И они тебе отвечают?
— Да.
— Поговори с ней. Спроси, как она там…
— Где? — Олаф поднял на Нору глаза. Совсем обалдела? Нашла тоже медиума…
— Там, куда они уходят, — она снова холодно улыбнулась, сделав вид, что это шутка.
— Ты хотела знать, в чем ошиблась. Твоей ошибки я не вижу. Нефропатию надо было вовремя лечить. Может быть, кесарить сразу. Но когда отслойка пошла — все, там оно под откос покатилось… Даже допотопная медтехника не помогла бы. Ты все правильно делала.
Олаф думал, что ответ ее успокоит, но она задумчиво покивала, перевела взгляд на окно. И сказала:
— Жаль.
— Почему?
— Значит, в следующий раз я снова ничего не смогу изменить.
Нора отошла к окну и повернулась к Олафу спиной. Нет чтобы уйти совсем. Оставалось только прибрать тело, сделать все, как было, а это недолго.
— Еще что-нибудь тебе нужно? — спросил он, надеясь, что она поймет намек.
— Извини, что испортила тебе такой вечер. И главное — напрасно. — Она помолчала, а потом заговорила быстро, будто боялась, что Олаф не даст ей закончить: — Я шла сюда и надеялась именно на тот ответ, что получила. Думала, что не смогу уснуть. Но лучше бы это была моя ошибка, теперь я понимаю. А это фатум. И против него не попрешь. Как, наверное, тяжело каждый день видеть смерть и знать, что от тебя ничего не зависит… Со мной такое случается не часто, но… мне кажется, что часть меня безвозвратно уходит вместе с ними. Ты так и не ответил, неужели тебе не страшно?
— Нет, — ответил он коротко. Каждому свое.
— Тебе ее совсем не жалко? — Нора резко обернулась. — Ее, ребеночка?
— Пошла ты знаешь куда… — проворчал Олаф и занялся кишками. Развороченное, выпотрошенное женское тело коробило, а не пугало. Не жалость вызывало, а ощущение противоестественности, несправедливости. Смерть нужно уважать, но это не значит, что с ней надо во всем соглашаться. Так же как с Норой.
Да, что-то безвозвратно уходит вместе с ними, но Олаф считал, что в этом и состоит обязанность «доктора мертвых» — отдать им что-то напоследок.
— У моего сына обнаружили опухоль мозга, — неожиданно выговорила Нора, глядя в окно.
Вообще-то руки опустились от этих ее слов. И от того, с каким спокойствием она их произнесла. Единственный сын.
— Это точно? И степень злокачественности определили? — спросил Олаф. Без той аппаратуры, которую имели допотопные врачи, такой диагноз поставить непросто.
— Там не злокачественность имеет значение, а локализация. Пятилетняя выживаемость восемьдесят процентов. При тотальном удалении, — она издала звук, чем-то похожий на всхлип. А потом вскрикнула, зажав рот: — Пятилетняя!
И от того, что она зажала рот рукой, крик получился похожим на звериный вой, отчаянный и страшный.
— Погоди, погоди, — Олаф оторвался от тела и выпрямился. — Ты же врач, «пятилетняя» — это не значит, что через пять лет все повторится, это статистика, вероятность…
— Да-да, вероятность… Еще послеоперационная летальность, — забормотала она. — Тоже вероятность. В нашем поколении вероятность рождения ребенка, способного дышать, — один к трем. Я родила девять… Вероятность всегда против меня, всегда! Через три дня мне исполнится сорок. После меня вообще ничего не остается, ничего!
Олаф скрипнул зубами, вздохнул и снял перчатки. Амазонка… Снежная королева… Разве можно все это держать в себе? Надо верить людям, опираться на людей. Понятно, сегодня у нее страшный день, — зашкалило. Вообще-то Олаф был паршивым психотерапевтом…
Она была высокой, доставала ему до виска. Человеку нужно чужое прикосновение — тогда он чувствует, что не один. Руки воняли, но не сильно, — хирурга не напугаешь. Олаф обнял ее за плечо, тронул губами волосы на затылке. Высокая — но тонкая, и не гибкая, как казалось, — хрупкая.
Она повернулась резко, вырвалась из рук. Сказала холодно:
— Ты… неправильно меня понял. Извини. Я не хотела вешать на тебя свои проблемы.
— Перестань. Это не проблемы — это беда.
— Да, и это моя беда. А не твоя. Мне не нужно сочувствия, можешь поверить. Мне нужно чудо. Волшебство. Мне нужно, чтобы вероятность повернулась ко мне лицом. Извини, просто… как-то все сразу навалилось… Этот день рождения еще… проклятый день рождения… И эта девочка сегодня, она же совсем девочка, ей еще двадцати не исполнилось, это просто… это какой-то чудовищный рок, никто не ждал…
Глаза Норы оставались сухими, но она поднимала лицо, будто хотела спрятать слезы. И морщилась. Холодная, отталкивающая красота исчезла, за ней не стояло ни обаяния, ни прелести, ни соблазнительности — ничего, что делает женщину желанной. Но… ничто не вызывает большего сочувствия, чем минутная слабость сильного человека. Нет, не сочувствия даже, не унижающей жалости, — странной, острой, болезненной любви.
Он поцеловал ее насильно, обхватив за руки, чтобы она его не оттолкнула. Она бормотала, что Олаф неправильно ее понял, что это чудовищно — в секционной, рядом с раскрытым телом, что ей не это вовсе нужно, что она не собирается больше рожать, а если и собирается — то не от первого встречного, что это вдов утешают в постели, а не матерей, что она не простит себе никогда, что это оскорбительно в конце концов! Но потом… Не сдалась, нет — приняла решение. Расслабилась, размякла и честно ответила на поцелуй. Ее хотелось отогреть, а лучше всего замерзших отогревают человеческие тела. Человеку необходимо чужое прикосновение…
Вот такая вышла интересная психотерапия.
Планета помогает сильным. Спуск отнял около полутора часов, но оказался легче, чем представлялся сверху, — нашлось достаточно пологих участков, ступеней, уступов и трещин; собственно, только дважды пришлось закрепляться и ползти по скале со страховкой. Насчет подъема Олаф не обольщался.
Лишь внизу, на острых камнях, передвигаться по которым было трудней, чем по скале, ему пришло в голову, что косатке довольно десяти-пятнадцати минут, чтобы уйти на безопасное расстояние от острова в случае появления Большой волны. А ему этих пятнадцати минут на подъем не хватит. Глаза сами собой косились на север — не вздыбился ли горизонт? Глупо это было: когда с такой высоты Большую волну видно глазом, от нее уже не уйти. Конечно, от рельефа дна зависит ее скорость, и глубины тут небольшие, но горизонт близко — есть минуты две-три, не больше.
Не два — три тела. Третье Олаф заметил еще во время спуска, чуть в стороне. Медлительные волны грохотали здесь оглушительно, брызги взлетали до небес, внизу, меж камней, шевелилась и чмокала вода. Огромные камни — и Большой волне не сорвать с места, а такая вода не точит камень — крушит. На Большой Рассветный цунами приходили рассеянными на островах высоких широт, но северную дамбу сносило трижды с тех пор, как Олаф пришел в университет, — меньше чем за двадцать лет.
Первым был Лори. Тонкие губы, необычной формы глаза — удлиненные, с опущенными уголками. Он лежал на спине, острый камень не проткнул тело до конца, но выпирал чуть ниже ребер пологим бугром. У воды было немного теплее, чем наверху, тело не промерзло, и трупное окоченение прошло. Сломан позвоночник, размозжен затылок; возможно, повреждены кости таза. Да что там возможно — странно, что тело не порвало на куски от такого удара. Третьего дня шел дождь со снегом, кровь смыло, и утверждать что-то наверняка Олаф не мог, но… нет сомнений, это была мгновенная смерть.
Он не стал делать записей и ставить вешек — вцепившись ногтями в камень, делать это было неудобно, — лишь постарался как следует запомнить положение тела. Тащить его по камням, рискуя переломать себе ноги? Впрочем, больше ничего не оставалось. Снова захотелось иметь сапоги с подошвой из акульей шкуры…
Ноги Олаф не переломал, но, подобравшись вплотную к обрыву, еле на них держался. Подъем в эту минуту представлялся ему совершенно невозможным делом, вертикальная стенка высотой всего метров семь-восемь казалась непреодолимой. Но над ней лежал довольно широкий уступ, и имело смысл поднять тело туда, а не бросить между камней под скалой.
Глаза боятся, а руки делают — так любила говорить его бабушка. Когда он сам поднялся на уступ, руки еще могли что-то делать, когда поднял к себе мертвеца — руки, обожженные веревкой, казалось, уже не работали. Олаф сел и откинулся на скалу — рядом с искореженным мертвым телом. Орка как назло замолчала и не высовывалась из глубины. Может быть, почуяла Большую волну и ушла от острова. Да, проще было бы, не спускаясь вниз и не поднимаясь обратно, поднять на уступ сразу все тела. Но не хватило бы веревки. А потому придется проделать все это еще дважды. Надо же, семь метров из ста пятидесяти — а сил уже нет.
Олаф отдыхал минут десять, косясь на север — не идет ли Большая волна? Планета помогает сильным, а слабого и ленивого цунами запросто застанет на широком уютном уступе…
Спускаться обратно на камни было не столько тяжело, сколько больно обожженным рукам, на камнях же дали о себе знать синяки и ушибы с прошлого раза. На кончиках пальцев кожи почти не осталось — а как еще удержаться на скользких и острых обломках?
Холдор. Он был вторым. Рослый, тяжелый… Он лежал между камней лицом вниз, и понятно было, во что превратилось его лицо от падения с высоты в полторы сотни метров. Тем не менее это был именно Холдор, потому что на правом запястье он носил стальной браслет с эмблемой Металлического завода.
Навскидку трудно было оценить повреждения, а тем более отличить прижизненные от посмертных. Олаф снова взглянул на север — нет, Большая волна пока не появилась.
Чтобы освободить руки, он покрепче привязал мертвеца к себе. И как-то случайно получилось, что разбитое в лепешку лицо лежало на плече и иногда касалось щеки; сломанная нижняя челюсть болталась свободно, приоткрывая рот с выбитыми зубами. Олаф подумал с усмешкой, что в таких случаях мертвые точно не кусаются.
— Прости, парень, — пробормотал он. — Я не со зла. И мне, знаешь ли, тоже не до смеха.
Добравшись до скалы, он все же не стал сразу подниматься на уступ, оставил тело на камнях и отправился за следующим. Под самым берегом, но довольно далеко.
Олаф знал, кого найдет. Несмотря на широкую штормовку и мешковатые уроспоровые штаны, несмотря на туго затянутый шнурок капюшона, даже издали в глаза бросалось отличие от остальных тел. Сигни. Тонкая и гибкая — даже в смерти, — она лежала на боку, правая сторона головы и половина лица превратились в месиво. Ребра вдавлены внутрь, не смытая дождем серая пена в отверстии рта, на левой руке многочисленные ссадины и царапины.
Изломанное тело неестественно перегнулось, стоило его приподнять. Она была легкой — но лишь по сравнению с остальными. Олаф не стал привязывать ее к спине, положил на плечо — она повисла на нем безвольно, будто расслабилась, будто доверилась…
Грохот волн заглушал прочие звуки, но показалось вдруг, что со скал скатился камешек. Олаф поднял голову и только потом понял, что ожидал (и боялся) там увидеть. Из восьми человек, находившихся на острове, он не нашел пока только одного. Самого старшего, опытного и сильного. Версия о внезапном сумасшествии инструктора не лезла ни в какие ворота, но почему-то было трудно выбросить ее из головы. Особенно внизу, не имея возможности передвигаться быстро, ощущая свою уязвимость, с мертвой девочкой на плече.
И теперь, вместо того чтобы смотреть под ноги, Олаф то вглядывался в горизонт на севере, то запрокидывал голову вверх. Не стоило после этого удивляться ни разбитым локтям и коленкам, ни сорванной коже на ладонях.
На версию о сумасшедшем инструкторе ложилось все (или почти все). Скажи он студентам спускаться вниз без одежды и обуви — и они бы поверили, посчитали, что так надо. А дальше… Вывести из игры самых старших ребят, бросить их замерзать на ветру. Одержимые иногда обладают огромной силой, в драке инструктор мог взять верх не только над каждым из них, но и над обоими сразу. А потом остается перебить остальных поодиночке и сбросить тела со скал в надежде, что их унесет Большая волна. Вот только зачем? Олаф имел о психиатрии весьма смутное представление, но не настолько, насколько, например, о физике. Всякое возможно, велели голоса… Однако внезапное помешательство здорового мужчины представлялось маловероятным.
Олаф пожертвовал страховкой, чтобы не спускаться с уступа во второй раз, рассудив, что два тела одновременно ему не поднять. Он и одно поднял с трудом, даже через блок: упустил на миг веревку, обжег ладони.
Ободранные подушечки пальцев сразу дали о себе знать: опытным скалолазом Олаф не был, да и обувь для подъема подходила мало, а потому он больше полагался на руки, чем на ноги, — не умел иначе. Старался убедить себя, что страховка нужна только для самоуспокоения, и все равно не мог не думать об острых камнях внизу. И лучше сразу разбить голову, чем сломать позвоночник и дожидаться потом Большой волны как избавления.
Человек не должен быть один!
Страх не прошел, даже когда руки легли на надежный широкий уступ — уж больно скользкий и неверный камень был под ногой. Олаф перенес тяжесть на ногу, приподнял голову над уступом — прямо напротив мертвого лица. На миг показалось, что мертвец смотрит на него необычными удлиненными глазами.
— А вот и я… — выдохнул Олаф ему в лицо. — Жаль, ты не можешь подвинуться…
Солнце катилось за океан, и казалось, что его движение можно отследить глазом. Плавило воду в золото, раскаленное в центре дорожки от горизонта до берега. Олаф лежал на последней перед вертикальной стеной ступени и никак не мог встать. Не мог заставить себя пошевелиться. Холодная скала — не лучшее место для отдыха, до полной темноты не больше сорока минут… Ни одна мысль не помогала.
Мертвая девочка лежала ступенькой ниже, на правом боку, — будто спала. Ребят Олаф оставил в нише на середине пути, понимая, что до заката не поднимет три тела до верха. По крайней мере, теперь их не смоет цунами.
Карабкаться по скале — больше двадцати метров — сил не хватало так или иначе. Спускаясь, он, конечно, оставил веревку и теперь гадал, хорошо ли вбил крюк, не было ли на веревке потертостей, — одно дело страховка на всякий случай и совсем другое — положиться только на веревку и крюк. Да, сорвавшись с этой высоты, ждать Большой волны не придется — но этот очевидный плюс не добавил оптимизма. И версия о сумасшедшем инструкторе казалась все более правдоподобной — если веревка натянута, довольно полоснуть ножом… Но карабкаться по скале не хватало сил, подняться по веревке гораздо легче.
Олаф шевельнулся — болело все, с ног до головы. Он умудрился разбить и подбородок, не только коленки и локти, но сильней всего донимали руки, ладони и пальцы. И уже не жгучей болью, как поначалу, а дергающей, рвущей… Удержаться бы за веревку — какое там цепляться за камни!
Солнце погрузилось в воду наполовину, когда он встал на ноги. Привязал тело — его тоже придется поднимать! Глаза боятся, а руки делают… Руки… Олаф взялся за веревку и слегка дернул вниз — было больно. Нет, в перчатках нельзя — скользко, ненадежно.
Пожалуй, этот подъем был чуть не самым серьезным испытанием за всю его жизнь. Где-то на середине скалы ему стало совершенно все равно, хорошо ли вбит крюк, не перережет ли кто-нибудь веревку и не порвется ли она под его тяжестью. Страха не осталось — только боль и усталость. И занял-то подъем несколько минут, но на поросший мхом склон Олаф выбирался со слезами на глазах, и лежал потом скорчившись, обнимал карликовую рябинку, но не отдыхал — дожидался, когда боль станет сколько-нибудь терпимой. Заставлял себя отрешиться от нее, думать о лете, о том чудесном лете, когда возил Ауне в Маточкин Шар.
Он долго собирался с духом, никак не мог выбрать подходящую минуту, чтобы это предложить. Решился в самый последний день, когда тянуть было некуда, — подошел к ней и прямо спросил:
— Поедешь со мной завтра в Маточкин Шар?
Ауне сначала кивнула. Это потом она вспомнила, что надо спросить родителей, потом сообразила, что поездка займет дня три… А сначала кивнула.
В Маточкин Шар пришли утром, Олаф понятия не имел, чего ожидать от праздника Лета, и не представлял, как это узнать. Ауне непременно хотела в «настоящий» театр — родители водили ее только в кукольный и детский, — а Олаф слышал, что будут гонки на белухах, пентатлон, футбол, прыжки в воду и что-то еще. И что вроде бы в каких-то соревнованиях можно принять участие.
В драмтеатре шла пресловутая «Ромео и Джульетта»… И билеты, конечно, уже давно кончились — нормальные люди побеспокоились об этом заранее и теперь стояли в очереди, разбирая забронированные места. Олаф обрадовался было (спектакль шел одновременно с футболом, как выяснилось), но Ауне расстроилась ужасно — тогда он еще не знал, какими способами женщина может управлять мужчиной, и принял ее огорчение за чистую монету. Впрочем, он и теперь время от времени покупался на ее уловки, иногда всерьез, иногда — пряча усмешку. А в то время он собирался подарить ей весь мир, что уж говорить о каких-то билетах в театр… Надо было лишь перешагнуть через себя и попросить. И он попросил — чопорную пожилую пару, явно из местных.
— Понимаете, мы не знали заранее. Мы добирались сюда целые сутки… Ауне никогда не была в настоящем театре… — Олаф не умел правильно просить. — Мы всего на один день…
Немолодые супруги переглянулись, женщина (наверняка учительница!) покачала головой:
— Признайтесь лучше, что приехали сюда без разрешения, потому и не заказали билеты по рации.
Вообще-то отчасти она была права — но только отчасти. Отец пообещал Олафу, что после их отъезда договорится с родителями Ауне…
— Ну… да… — Олаф пожал плечами. Пусть так. Не объяснять же.
Женщина снова посмотрела на своего мужа, тот же уставился в потолок… Наверное, как и Олаф, не очень хотел смотреть пьесу, потому и помалкивал.
— Да, мы можем прийти сюда в другой раз, — рассуждала предполагаемая учительница назидательным тоном, — но вы должны понимать, что поступаете некрасиво. И не потому, что просите уступить билеты, а потому…
Она говорила и говорила, пока ее муж не оторвал глаза от потолка и не прервал ее речи.
— Мать, — он посмотрел на нее сверху вниз и кашлянул. — Умились. Влюбленные дети сбежали из дома и хотят посмотреть «Ромео и Джульетту».
«Влюбленные дети» сильно Олафа смутили — и вовсе не унизительным для него, взрослого, словом «дети». Он собирался расставить точки над i в их с Ауне отношениях, но никак не находилось случая, повода.
— Ну конечно, а мы пойдем смотреть футбол! — «Мать» подняла глаза на мужа, и тут лицо ее разгладилось, губы расплылись в улыбке. И после этого предложение умилиться она принимала как директиву: растрогалась под конец и смахнула слезу, отдавая полученные билеты Олафу.
Футбол Олаф мог посмотреть и на Большом Рассветном, там хватало площадок и соревнования случались частенько, что островные, что университетские. Он и сам играл иногда, но так, несерьезно.
Через пятнадцать лет по иронии судьбы они с Ауне вернули этот «долг». О, чего ей стоило уговорить Олафа на годовщину свадьбы пойти в театр! Правда, не на «Ромео и Джульетту», а на «Обыкновенное чудо», но разницы не было почти никакой. И места она забронировала за месяц, чтобы точно ничего не сорвалось, — летом на Большом Рассветном всегда бывало много гостей. Но когда, получив билеты на руки, они уже собирались войти в зал, через громкоговоритель объявили вдруг просьбу уступить места двоим ребятам, приехавшим с Ойвинда на один день. Мальчик и девочка лет семнадцати мялись возле билетера, и так получилось, что Олаф и Ауне стояли совсем рядом. Олаф поднял глаза к потолку, делая вид, что его это не касается, но Ауне дернула его за рукав:
— Тебе это ничего не напоминает?
Он пожал плечами.
Они были не единственными, кто согласился пожертвовать билетами, но Ауне убедила остальных в том, что у нее места лучше, а потому именно их надо отдать «детям». И вместо спектакля, смахнув слезу умиления, предложила Олафу просто погулять. Они целовались на пустынных дорожках ботанического сада и весь вечер вспоминали, как ездили в Маточкин Шар.
Солнце снова висело над опустившимся горизонтом — будто время потекло вспять.
Перчатки помогли, хоть и не сильно, и бросить тело теперь было совсем уж малодушно. Девочка — она легче остальных, такая хрупкая… Такая хрупкая, что по правой стороне переломаны все кости. Даже если мертвым и все равно — не все равно живым. Оставить ее одну на каменной ступеньке, на ветру, перевязанную веревками? Чтобы ночью снова увидеть на стене времянки ее силуэт? Услышать всхлипы и причитания?
По прямой до лагеря добираться было ближе, но идти пришлось бы по краю чаши, где уже сгущался сумрак, и снова вверх по склону. Олаф выбрал кружной путь, по берегу: длинней, зато без подъемов, даже с небольшим уклоном вниз.
Поначалу он совсем не замечал тяжести тела на плече — идти было гораздо легче, чем карабкаться в гору, — только потом, преодолев больше половины пути, начал менять плечо все чаще и чаще.
Добрался до времянки. Включил прожектора. Уложил девочку в шатре, рядом с остальными, прикрыл спальником. Разжег огонь в печке. Выпил воды. Перевязал руки. И думал еще, что глоток спирта придаст ему сил, но думал лежа, а потому до фляги так и не добрался, уснул раньше, разморенный теплом и убаюканный протяжной песней орки.
Ему приснилось морское чудовище, поднимавшееся из глубин, — огромное и странно неподвижное, будто мертвое. Во сне Олаф плыл по спокойной теплой воде океана, и берега не было видно от горизонта до горизонта, бездна окружала его со всех сторон, двумя полусферами: бирюзовое небо сверху и прозрачная зелено-голубая вода снизу. Но это не пугало, напротив — давало ощущение простора и свободы. Во сне он не чувствовал одиночества. Сначала тень в глубине была лишь тенью, но чем выше она поднималась, тем ясней проявлялись очертания огромной рыбы с вертикальным хвостовым плавником и тупым скругленным рылом. Чудовищная доисторическая акула? От нее исходил странный, пугающий запах — чужой запах, от него хотелось бежать, спасаться… Две бездны вокруг стали ловушкой — некуда спрятаться! И собственное сильное, закаленное тело было крохотным и голым по сравнению с закаменелой шкурой чудовища…
Не столько спать хотелось, сколько отдохнуть. Олаф собирался поужинать, растопил печку, твердо намереваясь на ночь задвинуть вьюшку, и не заметил, как задремал под колыбельную орки.
Ему приснился снегопад на южном склоне. Тихий и смертоносный. Издалека слышатся завывания ветра — наверху кружится метель, а в «чашу» снежинки опускаются часто и беззвучно, тают на мокрых плечах, ледяными каплями катятся по лицу, щекочут кожу. Но если вытереть лицо рукавом, делается только хуже — саднит, уже не щекочет. И с каждым шагом становится холодней, будто снежные тучи отогнали соленое дуновение океана и на землю дохнул ледяной ветер прошлого — ветер снежной пустыни…
Мерзлое дно «чаши» тянет тепло из живых тел быстро. И можно жаться друг к другу как угодно тесно, тепло все равно уходит. Нет спичек. И вода уже не капает с волос, а схватывает пряди сосульками. Лед коркой покрывает одежду — замерзает и соленая вода. Холодно сидеть не двигаясь. Еще холодней разомкнуть объятья, отодвинуться друг от друга. И уже понятно, что это не игра, не проверка — смертельная опасность, и надо что-то предпринять, немедленно, сейчас же! Иначе… Нет, не воспаление легких, не пузыри на руках и не отнятые пальцы на ногах — иначе смерть. Или немедленно раздобыть сухую теплую одежду — если еще не поздно, — или развести огонь, а для этого нужны спички. Лучше — и то и другое вместе. И спички, и теплая одежда остались в лагере, а значит, кто-то должен туда вернуться, сделать попытку. Тот, кто старше и сильней.
Подбородок упал на грудь, и Олаф проснулся, тряхнул головой. Из кружки на печку шипя выплескивался кипяток, подгорала каша в кастрюльке. Было тепло. Он проспал не больше десяти минут, а казалось, прошло несколько часов.
Ну да, Менделеев открыл периодическую таблицу во сне… Мало перепутать в голове факты с домыслами, можно еще и увиденное во сне к домыслам добавить… Эксперт не должен разгадывать загадки, не должен делать выводы. Тем более, если для выводов не хватает исходной информации.
У них были спички. Ведь на лежке горел очаг. Мокрая одежда была на нем самом, когда он выбрался на берег, неудивительно, что это ему и приснилось.
Олаф снова тряхнул головой, снял кружку с печки и потянулся к кастрюльке с кашей. Надо отличать то, что никакому сомнению не подлежит, от того, что только вероятно.
Как минимум двое из них спустились вниз по южному склону. Это — факт. Один из них поднимался к лагерю по северному склону, это факт? Судя по ссадинам на локтях и коленях — да, именно поднимался. Второй… Пока не ясно, поднимался или спускался, — ранение затылка скорей говорит за то, что спускался.
От завтрака до рассвета прошло не меньше двух часов, а может и больше. Скорей всего, около трех, — это вероятно. Эйрик был мертв самое позднее через четыре часа после заката. Самое вероятное — через два часа. Получается, Саша умер на закате? Или около того?
Олаф вспомнил, как поднимался по северному склону в мокрой одежде, — нет, сравнить нельзя, он потерял тепло в воде, это было решающим. Даже на ветру при легком морозце человек продержится дольше четырех часов. Перестанет двигаться, потеряет сознание раньше, но умрет с отсрочкой на несколько часов.
Каша застревала в горле, глоталось Олафу плохо с самого начала — тоже следствие гипотермии. А может, отек гортани у Саши случился от переохлаждения? Впрочем, совершенно все равно, причина отека интересна с исследовательской точки зрения, но не поможет понять, что произошло.
Следователь заставил бы найти причину отека… Но без консультации, без справочников, без микроскопа Олаф вряд ли сказал бы ему что-нибудь определенное.
Мокрая одежда в самом деле хорошо объясняла быструю смерть Эйрика. Но откуда могла взяться мокрая одежда? Не мог же он сперва искупаться… А впрочем, если «шепот океана» заставил его бежать на север, а не на юг, он мог добраться до воды, а потом, сообразив, что произошло, направиться обратно в лагерь. Сам Олаф пробыл в воде довольно долго, но успел добраться до времянки… От берега до лагеря минут пятнадцать ходу. В состоянии гипотермии — ну полчаса от силы. Олаф шел не больше сорока минут, но не по прямой, изначально не зная, где стоит времянка. Собирал по пути гагачий пух.
На этом стоило остановиться — что толку строить версии, если нет фактов? Лучше бы об этом думал следователь.
Десять минут дремы перебили сон. Да и дрова еще не прогорели. Олаф подумал немного и начал выбираться из времянки — нет смысла валяться просто так, время можно потратить с большей пользой.
Небо полыхало разноцветьем. Олаф в этот раз не сворачивал шатер — света и так хватало, — но прожектора все же не погасил.
Гуннар. Теперь Гуннар. В общем-то, начиная, Олаф не сомневался в причине смерти…
Он был одет теплее Эйрика, одежда влажная на ощупь, обледеневшая снаружи. Носки мокрые, как и у Эйрика, — и без признаков мацерации стоп.
У него было больше шансов, гораздо больше. «Больной перед смертью потел?»
Так… Мокрые ноги без признаков мацерации стоп? Соленая вода не вызывает мацерации. Оба искупались в океане?
Ссаженные костяшки кулаков — обоих кулаков — с кровоизлиянием в подлежащие ткани. Две ссадины с выраженным кровоподтеком в нижней трети левой голени. Обширный разлитой кровоподтек в области правого подреберья и нижнего края ребер.
Две точки под левой лопаткой — заглубленные к центру ссадины диаметром не более миллиметра. Почему-то подумалось об укусе змеи, хотя здесь никаких змей быть не могло — они встречались лишь на архипелаге Норланд. И следов укуса Олаф никогда в жизни не видел. Вроде бы змея оставляет четыре дырочки? Или только две? Нет, расстояние между ссадинками было слишком велико — такой размер головы мог быть разве что у допотопной кобры…
Парень мог просто уколоться. Даже не на острове — на катере. Олаф достал сложенную футболку и осмотрел хорошенько. Дырочки. Махонькие. И на второй футболке, и на рубахе. Понюхал свитер — паленая шерсть долго сохраняет характерный запах, но в этот раз не сохранила. Или его не было. Посмотрел через увеличительное стеклышко, висевшее на груди, — смешное было увеличение. И показалось, что волоски начеса рубахи оплавлены, но, опять же, только показалось.
В любом случае, это не смертельно. Гематома на ребрах тоже ни о чем не говорит, упал на камень. Осаднения нет. Ссадины чуть выше лодыжки — то же самое, мог упасть. Олаф не поленился, снял нарукавник, поднял рукав и посмотрел, как мог, на свой локоть. Похоже. Ссадина и кровоподтек, ссадина не так заметна, потому что падал в куртке. Синяк больше, потому что локоть выше, удар сильней. Только вот… Падал парень до переохлаждения. Что это вдруг? Да еще и не один раз?
Синяк на плавающих ребрах очень напоминает точный удар кулаком, может вызвать перелом одиннадцатого и двенадцатого ребра, а то и повреждения печени. След на голени — удар ботинком. Двойной удар ботинком по глубокому малоберцовому нерву — профессиональный болевой прием, иногда ведет к потере сознания. Запрещенный прием, и не потому, что ниже пояса. Не слишком ли сурово для драки между студентами?
Надо отличать достоверную информацию от того, что вероятно. Но, черт возьми, драка более вероятна, чем многочисленные неудачные падения с точным (и неоднократным) попаданием болевыми точками на камни. И последнее неудачное падение затылком на острый выступ — туда же.
Повреждения скальпа соответствовали форме выступа.
Гуннар не испугался секционного ножа — не было того самого внутреннего трепета, обычно исходившего от мертвых. Разве что… напряжение?
— Я знал, что ты сильный парень, — кивнул ему Олаф. — Расслабься, больно не будет.
Самая распространенная ЧМТ — падение на затылок с высоты собственного роста, Олаф видел их часто. Вдавленный перелом удивления не вызывал, форме скального выступа соответствовал. Это был прижизненный перелом, но полученный, скорей всего, после переохлаждения и незадолго до смерти — не успела образоваться внутричерепная гематома. Очаговые ушибы мозга в полюсно-базальных отделах лобных и височных долей — противоудар. И… невозможно было определить, с ускорением падал парень или без. Толкнули его или он упал сам? Иногда человек и сам падает с ускорением, особенно на затылок, например на льду. А иногда довольно легкого толчка, чтобы он не удержал равновесия, — и никакого ускорения не будет.
Смертельной травма черепа не была. Скорей всего, вызвала кратковременную потерю сознания. Смерть наступила от переохлаждения, через восемь-девять часов после последнего приема пищи. Но если бы на северном склоне, падая, Олаф ударился о камень головой, он бы не поднялся больше. Даже короткого обморока, даже оглушения вполне хватало, чтобы потерять контроль над собой и ситуацией. Чтобы убить человека в состоянии гипотермии, довольно легонько подтолкнуть его на камни…
Шаги вокруг шатра перестали казаться безопасной галлюцинацией. И держать при себе следовало не флягу со спиртом, а нож.
Ему снова снился серебряный город под голубым небом. Олаф был уверен, что не уснет, но далекая колыбельная орки и монотонный шорох ветряка сделали свое дело, да и усталость сказалась.
Город стоял на дне океана и светился изнутри солнечным светом, разгонявшим вечный мрак морских глубин. Как допотопное человечество грезило о братьях по разуму в далеком космосе, так и гипербореи не оставляли мечту о том, что на Планете остались люди кроме них. О вновь поднявшихся над морем материках за поясом вулканов, об островах далекой Антарктики и — конечно — о подводном городе, сохранившем достижения ушедшей цивилизации: ее опыт, знания, произведения искусства, музыку, кино… За двести лет надежда превратилась в сказку для детей, в образ, в архетип, и, говорят, на необитаемых островах люди часто видели во сне подводный город. Как глобальное отрицание одиночества?
Хотелось проснуться до того, как сон станет кошмаром, сохранить детское ощущение волшебства, щемящего счастья — и Олаф проснулся, повернулся на другой бок, но задел разбитым локтем камень у печки, и от ощущения волшебства ничего не осталось. Темнота, шорохи, шепоты — и свист орки. Спит она когда-нибудь? Рыбу ловит? Или… она хочет его поддержать? Сказать, что он не один? Или ей так же одиноко там, в океане? Но она-то может уйти, ей-то что…
Ведь плачет, кричит… Косатки тоже не переносят одиночества.
Олаф не заметил, как уснул, и во сне шел на катере к Гагачьему острову. Ребята из спасательной группы стояли на палубе рядом с ним, он не помнил о том, что их уже нет. На южных скалах острова горел высокий сигнальный костер, ветер сдувал огонь, рвал клочьями, пламя то стелилось по камням, то поднималось тонкой свечой, то изгибалось искусной танцовщицей, то плясало неистово и дико. Свет костра дорожкой бежал по воде, качался на пологих волнах мертвой зыби — и зрелище показалось Олафу величественным. Огонь над океаном… Он поздно понял, что это предупреждение об опасности, и кричал что-то сквозь грохот шквального ветра — о смене курса и о рифе, — но голос тонул в мокрой ледяной пыли, несущейся мимо. Волны пенились и раскачивали палубу так, что через борт переливалась вода, а Олаф все кричал, до хрипа, до боли в горле, — но его никто не слышал.
Потом ледяная вода сомкнулась над теменем и сжала горло спазмом. Олаф проснулся тяжело дыша, с бьющимся сердцем и каплями пота на лице. В горле стоял колючий ком, будто он в самом деле только что кричал.
Рассвет был удивительно ясным, туман над океаном развеялся, ленивые волны мертвой зыби издали казались легким волнением, и если бы не грохот, с которым они разбивались о берег, Олаф не оценил бы их высоты и силы. В тишине было слышно, как волна, поднимаясь над сушей, шуршит галькой.
Он решил обойти остров по периметру и только потом снова спуститься на дно чаши. Хотя это было неверное решение (ведь внизу темнело раньше), Олаф не хотел сумерек и тени — слишком хорош был солнечный день. Он даже припомнил в свое оправдание малоизвестную инструкцию о борьбе с депрессиями, связанными с полярной ночью.
В снаряжении группы нашлись веревки, ледоруб, блоки и скальные крючья — так полагалось, — и Олаф прихватил их с собой. Неизвестно, можно ли без этого пройти по краю южных скал, а взглянуть на остров с самой высокой его точки следовало обязательно. Поискать оборудование метеорологов, обнаруженное студентами, — если они ничего не перепутали и не приняли за него скелет кита или выброшенные на берег водоросли.
Олаф начал обход с запада и поначалу шел без труда — по гребню холма, поднимавшегося к югу, с обрывистым берегом и довольно пологим склоном внутрь острова, на дно чаши. Вода была на удивление прозрачной — давно не приходила Большая волна (дней десять?), и ждать ее следовало в любую минуту. Впрочем, на высоком берегу Олафу ничего не грозило, разве что от первого удара мог завалиться ветряк, но и это казалось сомнительным. Лет через триста, может быть, цунами размоют этот островок. Но вряд ли раньше. Это в отвесную скалу Большие волны бьют всем весом, и остров схитрил, расстелился им навстречу пологой стороной, прогнулся под них, чтобы устоять.
Внизу, у подножья обрыва, лежала широкая гряда скальных обломков, которые Большие волны не могли сдвинуть с места сразу — и потихоньку, год за годом, тащили вдоль западного берега с севера на юг, постепенно дробили и перемалывали. К югу гряда становилась тоньше, а потом и вовсе исчезала — там скалы отвесно падали в океан. Волны мертвой зыби, идущей с севера, разбивались о гряду в самом ее начале и дальше катились под камнями чавкая и причмокивая, иногда натыкались на выступы и взлетали вверх брызгами, иногда с плеском вырывались вверх между камней.
Крик кита едва не напугал Олафа — резкий, будто обиженный. Он посмотрел на море в поисках плавника, и орка не заставила себя ждать: выпрыгнула из воды и с каскадом брызг грузно плюхнулась под волну. Высунула голову, прокричала что-то возмущенно, исчезла — и опять, разогнавшись, взлетела над волной. Олаф видел ее силуэт сквозь прозрачную воду в тени острова, различал даже, как работает мощная лопасть хвостового плавника, поднимая орку вверх. И хотя он сотни раз смотрел, как тягловые косатки играют возле берега, все равно это зрелище завораживало. А еще — исчезло ощущение одиночества.
Наверное, она обрадовалась, увидев человека. Кто же знает, что ее так возмутило, — то, что он долго не выходил на берег? Или она ждала, что Олаф станет угощать ее рыбой? Кто бы его угостил рыбой… Или хотела, чтобы они вместе отправились на Большой Рассветный, к ее родичам, ее семье? Олаф тоже этого хотел.
На Озерном своих косаток не было, они приходили в Узорную с баржами из Сухого Носа или Маточкиного Шара, хотя электрохимические двигатели редкостью тогда уже не считались. Олаф мальчишкой бегал вместе со всеми смотреть на китов. Кого-нибудь из ребят заранее посылали на маяк — его верхняя площадка была видна из школьных окон, и «разведчик», завидев баржу, передавал русской семафорной азбукой: «Идут». Тогда посвященные в заговор дожидались перемены и сбегали со следующего урока на причал.
Иногда рулевые позволяли угостить орку рыбиной, но такое случалось не часто — считалось, что косатка может отхватить руку вместе с кормом, если давать его неправильно. Ну, с такими случаями Олаф за всю жизнь ни разу не сталкивался, но серьезно пораненные пальцы видел. Орка — зверь большой, серьезный и мерит людей своими большими мерками…
Конечно, очень хотелось поплавать с китами, прикоснуться к блестящей, туго натянутой шкуре, подержаться за плавник — ну и блеснуть перед друзьями отвагой… Но, во-первых, рулевые не забывали напоминать, что купаться рядом с оркой нельзя, один случайный взмах хвостом — и нет тебя, а во-вторых, за такую шалость можно было на все времена лишиться права смотреть на косаток с причала.
Когда Олаф возил Ауне в Маточкин Шар на праздник Лета, они добирались туда больше суток, на барже, которую тащили тягловые косатки, и одну из них Олаф хорошо запомнил. На середине пути, под вечер, все, кто был на барже, вздрогнули от звука работающего мотора — океан зеркалом лежал вокруг от горизонта до горизонта, катера поблизости не было. Только рулевой хохотал, глядя на недоумевающие лица немногочисленных пассажиров. Впрочем, все, кто не поленился перейти на нос и взглянуть, в чем дело, тоже начинали смеяться — звуку мотора почти точно подражала одна из косаток. Рулевой сказал, что ее зовут Аэлита и она совсем девчонка, ей пятнадцать лет, — Ауне тогда радостно захлопала в ладоши: «Как мне, как мне!» Молоденькая орка стремилась встать под ярмо, как взрослые, а когда ей это удалось, принялась изображать катер-тягач! Олаф иногда рассказывал эту историю знакомым, но ему никто не верил.
Орка играла в холодных волнах, оглашая океан резкими криками, и оторвать от нее взгляд было невозможно — что-то гипнотическое крылось в ее танце. Поговаривали, будто косатки действуют на людей, и Олаф поймал себя на мысли, что готов спуститься вниз, к океану, по отвесным скалам на гряду огромных острых камней — даже моток веревки, накинутой на плечо, перебрал пальцами, даже поискал глазами, за что можно зацепить скальный крюк… Это от одиночества.
— Нет, красавица, — сказал он себе под нос. — Люди зимой в океане не купаются, только тонут.
Орка ответила ему особенно громким криком. Неужели и вправду звала?
Олаф посмотрел на нее еще немного и, вздохнув, двинулся дальше — косатка зашлась криком, будто просила о помощи…
— Да я ведь никуда пока не ухожу… — пробормотал он, оглянувшись. — Я здесь, рядом. Чего тебе надо-то?
Странная мысль пришла вдруг в голову: орка хотела что-то показать. Как собака тащит хозяина к обнаруженной дохлой крысе. Он подошел к самому краю обрыва и с опаской заглянул вниз.
— Молодец, девочка… — пробормотал Олаф: внизу у подножья обрыва лежало мертвое тело, с высоты показавшееся маленьким, кукольным. И сразу стало ясно, насколько огромны обломки скал. Настолько, насколько остры и бесформенны…
Олаф пригляделся и чуть в стороне заметил второе тело, застрявшее между камней. Да, пожалуй, сравнение с дохлой крысой было неудачным…
Местами отрицательный уклон, высота — метров сто пятьдесят… За последние десять лет ему приходилось лишь дважды спускаться по скале, и оба раза с опытными скалолазами и соответствующим снаряжением. Да, в юности он лазил по скалам, бывало. Но скалы были пониже и попроще. Подумалось о мифических ботинках с подошвой из акульей шкуры…
Большой волны не было дней десять. И никакого оповещения не случится — она придет в любую минуту. Вот стоит только спуститься пониже… Олаф посмотрел на орку. Они чувствуют цунами загодя, уходят в океан. И если косатка плещется у берега, наверное, у него есть время…
Особенно здорово получится, если он спустится, а подняться не сумеет. Или не сумеет поднять тела — тогда и спускаться бессмысленно.
Дальнейший поиск оказался безуспешным, хотя Олаф старался прочесывать лес вокруг шалаша методично, постепенно расширяя круги. Солнце освещало лопасти ветряка, но на времянку уже легла тень южных скал — только вспыхивал иногда огненными сполохами гиперборейский флаг, — в лесу же впору было светить на землю фонариком, чтобы не спотыкаться.
Подъем налегке тоже дался с трудом, хотелось есть и хоть немного отдохнуть. Напоследок солнце, катившееся к юго-западу, все же осветило времянку, и Олаф вышел к лагерю в его последних лучах. Орка словно заметила его появление и затянула свою протяжную, неземную песню. И так невыносимо, так муторно делалось от ее крика, будто она что-то хотела сказать, будто звала куда-то… К океану? Там он уже был. Последние несколько минут ничего не решали, но Олаф и поднимался, и спускался только с северо-запада, а потому имело смысл заглянуть и на северо-восточную сторону. Просто для очистки совести.
Он увидел тело тут же, как только начал спускаться, — с западной стороны и сверху его прикрывал основательный валун. На северной — наветренной — стороне инея почти не было, и яркий вязаный свитер издали бросился в глаза.
Гуннар. Олаф узнал его сразу — самый крепкий из ребят, самый старший, ниже и тяжелей Эйрика, косая сажень в плечах. Красивый парень, даже на маленькой фотографии это было видно: смешение допотопных наций и рас породило особенный фенотип, а ветра Ледовитого океана отшлифовали его в безупречно грубую форму у мужчин и яркую, точеную — у женщин.
На спине, головой к времянке, правая нога прямая, левая чуть согнута в колене, руки подняты на уровень лица, сжаты в кулаки. Губы отечны, следы носового кровотечения. Морозная эритема. Обширные ссадины выступающих частей пястно-фалангиальных суставов правой руки с кровоизлиянием в подлежащие ткани. Опять? Нет, на этот раз ссадины покрыты корочками, да и синяки под ними заметные.
Одет в шерстяной свитер ручной вязки и утепленные с начесом кальсоны. Голова не покрыта. Носки, судя по всему, не одни, толстые таллофитовые с начесом.
Солнце опускалось в океан — закат был бледным, прозрачным, предвещавшим еще один холодный ясный день. Олаф закончил писать протокол в сумерках, долго провозился с вешками и перевернул тело, когда стало совсем темно, — долгая зимняя ночь наступает быстро. В темноте безобразие смерти внушало ужас — и вовсе не суеверный. Парень лежал затылком на остром скальном выступе, кровь на камне показалась черной…
Он был примерно одного веса с Олафом, поднять непросто. Олаф считал, что довольно отдохнул, пока делал записи, но, видно, ошибся: склон здесь поднимался слишком круто, колени тряслись от напряжения, каждый шаг давался с трудом, и, пройдя полпути, он все же оступился и навернулся на камни, обнявшись с окоченевшим телом. Прикусил язык, разбил локти, не сразу смог встать на ноги — а подняв глаза на ветряк, увидел три человеческих фигуры на фоне темного неба. Две мужских и женскую. Девичью. Локоны в инее, рассыпанные по плечам.
— Что, смешно? — спросил Олаф сквозь зубы.
Нет, им не было смешно. Они смотрели так, будто сожалели, что не могут помочь.
— Лежали бы уж… — проворчал он.
Вот так люди и сходят с ума на необитаемых островах. От одиночества. Нет, волочить тело по камням было бы неправильно — доказывай потом, где посмертные ссадины, а где прижизненные; разбирайся, где сегодняшние разрывы одежды, а где прошлые.
Руки дрожали. Не стоило переоценивать собственные силы и доказывать самому себе, что врач-танатолог ничем не хуже строителя волноломов, ежедневно ворочающего камни. Олаф отложил карандаш и бумагу — запись получилась совсем кривая, а почерк его никогда разборчивостью не отличался, — и подошел к секционному столу.
Локоны так до конца и не оттаяли…
— Не стесняйся, девочка. Я доктор, — сказал Олаф вслух и про себя подумал: «Твой последний доктор».
Из двух вязанных свитеров — один мужской, судя по размеру. Мужская рубашка из таллофитовой фланели, мужская теплая нательная рубаха, женская нательная трикотажная рубаха, комбинация тонкая с шитьем, бюстгальтер трикотажный таллофитовый. Амулет вплетен в подвеску макраме (кажется, так это у девчонок называлось). Брюки шерстяные с начесом мужские, брюки шерстяные трикотажные женские, рейтузы шерстяные; носки ручной вязки (комплект со свитером Гуннара), носки шерстяные тонкие, стельки валяные (мужские), носки таллофитовые с начесом. Шапка шерстяная ручной вязки. Верхний слой одежды обледеневший, как спереди, так и сзади, внутри одежда влажная на ощупь.
Ребята отдали ей самые теплые вещи… Разные носки и единственная стелька Эйрика объяснялись просто: они делили одежду между собой.
Девочка лежала на склоне, после дождя со снегом вода стекала вниз. И все же Олаф отметил, что со стороны спины влаги меньше, чем со стороны живота. Высохла? Возможно. Хотя погода и отсутствие ветра в «чаше» к этому не располагали.
Ногтевые и средние фаланги пальцев правой руки темно-коричневые (отморожение третьей-четвертой степени). На левой руке отморожение отсутствовало — довольно было спрятать ладонь в рукав свитера. И, скорей всего, в правой руке она держала фонарик без корпуса. Высматривала кого-то? Это несерьезно, в трех-пяти метрах свет фонарика уже ничего не дает, не прожектор. Фонариком светят под ноги. Шла наверх — и упала?
На ладонях — многочисленные мелкие ссадины, скальпированные лоскуты кожи, точечные повреждения. Предположительно, агональные или полученные незадолго до смерти? Олаф посмотрел на свою ладонь — кожа гораздо грубей, чем у девочки, елочные иглы ее не прокололи и следов не оставили. Но он уже не сомневался — не агональные, она собирала хворост и отламывала еловые ветки. На холоде не замечаешь мелких повреждений, а кожа от мороза становится менее эластичной.
Ветер поутих, не натягивал, а лишь слегка трепал шатер с северной стороны, Олаф ловил движение боковым зрением и не особенно обращал на него внимание. И прожектора светили довольно ярко, никаких теней снаружи на стены ложиться не могло. В принципе не могло. Потому он и удивился, когда заметил, как расплывчатые тени медленно и плавно движутся вокруг него. Будто хороводом…
Пожалуй, пятьдесят граммов спирта избавили бы от наваждения, но фляга осталась во времянке. И идти туда совсем не хотелось.
Олаф тряхнул головой — тени не исчезли, а, наоборот, будто стали отчетливей. Для работы подсознания слишком прямолинейно… Не паника даже — душный, ватный страх перехватывал дыхание, сердце грохотало, заглушая шорох генератора и хлопки погнутой лопасти ветряка. Может, и стоило бежать, но бежать было некуда. Олаф лишь отступил на шаг и потянулся к воротнику свитера, сдавившему вдруг горло. Человек не должен быть один… Четыре мертвых тела в двух шагах — не в счет. Или… в счет, но с противной стороны?
Олаф поклялся самому себе, что всегда будет держать флягу со спиртом за пазухой.
Девочка лежала на секционном столе нагая, кудри рассыпались вокруг потемневшего, искаженного смертью лица; юное, совсем недавно упругое тело — кровь с молоком — посерело, налитую грудь изуродовали трупные пятна…
Надо было взять себя в руки. Выбросить из головы глупости о хороводах мертвецов — мертвецы не водят хороводов. Одиночество — оно, конечно, давит, но продержаться до прихода помощи не так уж и трудно, имея ветрогенератор, еду, одежду, крышу над головой… Не на что жаловаться.
Олаф поправил перчатки, подтянул нарукавники и взялся за наточенный нож.
— Прости, девочка. Так надо. Ничего не бойся.
Собственный голос прозвучал глухо, вплелся в полифонию шепотов, шорохов и хлопков.
Олаф иногда боялся, что Ауне увидит его за работой. Особенно над телом ребенка или девушки, хотя такое бывало не часто. Потому и привычки не хватало, отстраненности. Ножовка добавляла ощущение непостижимости, ненормальности происходящего — будто не врач, а мясник-каннибал разделывает беззащитное тело… Мало над девичьей красотой поглумилась смерть — медэксперт тоже приложит к этому руку (и не только руку — пилу по дереву, наточенную отвертку, обух топора вместо молоточка).
Технически вскрытие мужчины мало отличается от вскрытия женщины, но именно тут половой диморфизм навязчиво бросается в глаза — и вовсе не различием в анатомии. На секционном столе женщина выглядела особенно мягкой, слабой, уязвимой: не те мышцы, чтобы защитить грудь и спину, не та кожа, особенно на ладонях (исколотых еловыми иглами) и ступнях (сбитых о камни, несмотря на толстые носки и стельки), не та сила в руках, не такие крепкие ребра… О каких правах женщин толкуют нынешние студенты? Право женщины — не рисковать собой. Мужчины — расходный материал эволюции, мужчине предназначено добывать, защищать, подвергаться опасности, под это заточено его тело. Тело женщины создано, чтобы вынашивать, рожать и кормить детей, и опасностей на ее пути не меньше — так зачем же усугублять?
Не смотреть, не смотреть на уроспоровые стены, по которым движутся тени! Иначе в самом деле можно сойти с ума! Мертвецы не водят хороводов! Вовсе не обязательно перед ними оправдываться и объясняться: ребра он рассекает не для того, чтобы вырвать и сожрать девичье сердце… Сердце он не вырвет — извлечет осторожно, вместе с другими органами грудной полости, ну разве что разорвав клетчатку заднего средостения и перерезав аорту, нижнюю полую вену и пищевод.
Кто сказал, что это хоровод мертвецов?
Долгой полярной ночью, когда даже в полдень на горизонте не светлеет небо, из глубоких темных пещер наверх выходят цверги — злобные уродливые карлики, которых люди когда-то прогнали под землю. Они не похожи на смешливых чахкли, живущих в холмах и курганах, они служат самой Смерти и не выносят солнечного света, холодный камень дает им силу и неуязвимость.
Они приходят в мир людей, чтобы мстить за изгнание, и не оставляют надежды вернуть себе землю, сковать ее вечной мерзлотой и навсегда погасить солнце. Цверги видят в темноте и в ночи безошибочно находят себе жертву — им нужна живая горячая плоть, они, как холодный камень, вытягивают тепло из человеческих тел одним прикосновением. Ближе к весне они воруют детей, чтобы забрать с собой под землю и до следующей зимы медленно пить их кровь и пожирать живую плоть.
Случается так, что рассвет застает цверга далеко от его пещеры, обычно в жилищах людей, где он ищет себе жертву. Тогда цверг прячется от солнца в темных закоулках дома — подвалах, чуланах, шкафах — и не уйдет, пока не убьет хозяев и не заберет с собой их детей.
В детстве, совсем раннем, лет в пять-семь, Олаф боялся цвергов. Так, что иногда не мог спать по ночам. И потом, уже в школе, они с ребятами любили собираться в каком-нибудь темном местечке и рассказывать друг другу леденящие кровь сказки — истории про цвергов Олаф всегда считал самыми страшными. Чем старше они становились, тем реалистичней делались рассказы, из глупых побасенок превращаясь в былички. И вот уже не «один мальчик» пошел ночью к отхожему месту, а какой-нибудь Ладвик из Халле вышел на крыльцо, а утром был найден мертвым на ступеньках своего дома. И — непременно — ужас застыл на его лице, а врач констатировал смерть от переохлаждения, хотя ночь была тихой и теплой.
Случаи внезапной паники тоже приписывали цвергам, особенно если это случалось на суше, а не на катерах или плавучих островах. И в исчезновении людей, особенно детей, тоже винили цвергов.
Верить в цвергов смешно, еще смешнее их бояться. Но одинокий каменный остров с мерзлотой на дне как нельзя лучше подходит им для жизни…
Вскрытое, но неприбранное еще тело имеет свою роковую эстетику — как точка без возврата, окончательно проведенная черта между жизнью и смертью. Разобранный механизм — совершенный казалось бы — не собрать снова. Вместо сломанной куклы — грубая, склизкая и кровавая, скверно пахнущая проза жизни. Олаф, с одной стороны, спешил привести тело в порядок, с другой — хотел сделать это как можно лучше, вернуть хоть что-то от поруганной смертью (и вскрытием) красоты. Морозную эритему потом прикроют гримом…
Вместо совершенного механизма — оболочка, кой-как набитая собственными потрохами. Что-то вроде фаршированной рыбы, красиво поданной к столу. И с этим ничего уже не поделать.
Тени (цвергов? мертвецов?) плавали по стенам шатра — Олаф малодушно решил сначала сделать записи и только потом вылить кастрюлю с нечистотами и проветрить. Он старался не смотреть по сторонам.
Лиза умерла от переохлаждения, присутствовала почти вся совокупность признаков холодовой смерти. И, похоже, вовсе не боролась за свою жизнь. Переполненный мочевой пузырь — не признак смерти от гипотермии, но ее спутник. Труп не был проморожен, обледенела только одежда снаружи. «Ложе трупа». Она умирала дольше Эйрика, который двигался, пока не потерял сознание. Значит, не шла по склону с фонариком в руках, значит, лежала на склоне еще в сознании? Не факт.
Последний прием пищи — за тринадцать-пятнадцать часов до смерти. Те же ягодные косточки — или пирожки с вареньем, или компот. Конечно, метаболизм при замерзании меняется, и вообще у разных людей он разный, но она очевидно умерла позже Эйрика. Часов на пять-шесть. Эйрик был одет много легче, и ветер на северном склоне убил его быстрей. Ветер страшней мороза. Но… не слишком ли быстро?
«Погибшая не жила половой жизнью». Олаф предпочел бы какую-нибудь другую формулировку взамен этой цинично-канцелярской.
По южной стене шатра прокатилась волна от внезапного порыва ветра, Олаф непроизвольно на нее покосился — и увидел сквозь уроспоровое полотно свет огня. Оранжевую точку в стороне южных скал. Впрочем, она почти сразу исчезла… Будто ее заслонила тень снаружи…
И теперь фляга со спиртом была не просто желанна — необходима. Потому что, если свет огня ему не померещился, нужно выйти и проверить — вряд ли кто-то ходил вокруг шатра со свечой в руках, гораздо больше это напомнило свет далекого костра.
Стыдно бояться теней на полотняных стенах. Бессмысленно и глупо. Олаф отложил протокол и принялся отвязывать створку шатра от растяжки ветряка. Как назло, узелок развязался сразу. Он помедлил, прежде чем откинуть полотно в сторону. Но откинул: решительно, одновременно шагнув наружу.
Небо горело, мерцало, переливалось, играло сотнями цветов и оттенков, качалось в мертвой зыби океана и разбивалось о камни фосфоресцирующей пеной. Волшебный, завораживающий свет, зимняя сказка гиперборейских ночей — aurora borealis, полярное сияние, солнечный ветер, запутавшийся в натянутых струнах магнитного поля Планеты.
Олаф расхохотался громко и нервно, смахивая слезы с глаз, — над собственной глупостью и развеявшимися страхами. Тени! Какие тени могут ложиться на освещенные изнутри стены? Это был свет! И обледеневшие южные скалы искрились в его переливах, и светился белый березовый лес на дне «чаши», и сиял разноцветьем весь океан от горизонта до горизонта.
Планета помогает сильным и смеется над слабыми. Олаф до слез хохотал над шуткой Планеты; сам понимал, что смех его не вполне здоровый, но остановиться не мог. Это от одиночества…
А впрочем, не надо думать о себе слишком много — может быть, Планета вовсе не собиралась шутить. Может быть, она провожала мертвую девочку, бросая вызов безобразию смерти.
Возвращаясь в шатер, Олаф все же прихватил из времянки флягу со спиртом.
Саша. Самый младший из студентов. От него веяло отчаяньем брошенного на смерть слепого кутенка, не осознающего близкого конца, до последнего вздоха уверенного в том, что будет спасен.
Кроме эритемы и синяков на руке, на теле нашлось не много внешних повреждений — разбиты большие пальцы на ногах и наружная сторона лодыжки. Словно он многократно спотыкался, словно не смотрел под ноги. Должно быть, его все же подхватили за руку, когда он едва не упал.
«Гусиная кожа», мошонка сморщена, яички подтянуты — налицо следы охлаждения и переохлаждения. Точечные кровоизлияния в конъюнктивы. И… он плакал перед смертью? Трудно сказать, веки опухшие, но… вполне возможно, что и от слез.
Почему-то более всего Олаф не любил извлекать из тела органы шеи, точнее — начинать извлечение: отсекать диафрагму рта, резать подъязычную мышцу, уздечку языка… Как ногтем по стеклу. В данном случае смерть пряталась именно здесь, это было видно заранее, по общим признакам асфиксии.
Олаф не ошибся: отек гортани. Отек Квинке? С таким диагнозом Олаф имел дело редко, хотелось бы заглянуть в справочники, чтобы в нем удостовериться… В любом случае, парня никто не душил. Его бы спасла трахеотомия, но вряд ли ее можно было произвести темной ночью на каменистом спуске, под воздействием «шепота океана».
Саша умер примерно на два часа раньше Эйрика. И если отек Квинке имеет невротическую природу, а не аллергическую, то «шепот океана» мог его спровоцировать. Вот как-то так?
На земле четко обозначилась характерная наледь, обледеневшими снизу были и свитер, и брюки: под теплым еще телом лежал лед, он растаял, потом снова замерз. Лиза. Без сомнений. Олаф был слишком оптимистом, представляя себе ее лицо, — не учел морозную эритему, окрасившую кожу в багровый цвет.
Нос-пуговка, ссадина на кончике.
Олаф не посмел закинуть тело на плечо. Что еще мужчина может сделать для мертвой девочки? Она не казалась ему тяжелой, только каждый шаг давался с трудом. Как большая сломанная кукла — закоченевшее в неестественной позе тело, белые от инея локоны… Руки быстро занемели, и он прижал ее к себе тесней — ледяную. Останавливался несколько раз, чтобы передохнуть, переложив тяжесть на колено. И шел дальше — выше, к освещенной низким солнцем вершине склона, — шатаясь и спотыкаясь.
Второй спуск к лесу ничего не дал, сколько Олаф ни всматривался в голубые тени на заиндевевшем склоне.
Внизу, в сумеречном полусвете, стояла странная неживая тишина, а земля волнами источала холод — и Олаф сперва решил, что это игра воображения. Солнце если и заглядывало на дно «чаши», то только ближе к лету; сюда не долетал ни ветер с океана, ни грохот прибоя; извивались — будто корчились в судорогах — невысокие березы, цеплялись за камни культями корней, и чернел местами непролазный еловый подлесок.
Нет, не игра воображения — под тонюсеньким слоем каменистой почвы лежала мерзлота: ветра, растопившие Ледовитый океан, не добрались до дна чаши. И теперь абсолютно ясно, почему здесь не поставили лагерь.
Ели со сломанными ветками не бросались в глаза, просто показались немного странными издали. Но, подойдя вплотную, Олаф убедился: ветки сломаны, а не срезаны и не срублены. Много веток. Елочки приземистые, нахохлившиеся, лапник густой, колючий. Он попробовал сломать сучок — уколол пальцы, но обломилась ветка легко, была хрупкой, суховатой. Это хорошо, это значит, не так трудно заготовить дрова, сделать настил, сложить шалаш… Олаф поперхнулся. «Больной перед смертью потел? Это хорошо»…
Он направился по следу из обломившихся по дороге веточек и осыпавшихся иголок и в самом деле вскоре вышел к шалашу. Ну, не совсем шалашу — скорей, это была лёжка, спрятанная в глубине ельничка. Если бы не следы, Олаф бы ее ни за что не отыскал. И сделали ее грамотно — каменный очаг посередине, вовсе не маленький, с отверстием для поддува воздуха, экраны из лапника с трех сторон, чтобы не сразу уходило тепло, толстый слой лапника на земле. Можно ночевать, не опасаясь замерзнуть: даже если погаснет огонь, камни сохранят тепло на некоторое время. Если, конечно, не будет дождя или сильного снегопада. Да они могли жить здесь несколько суток, даже в стужу, даже на мерзлоте! Почему они покинули и это место тоже?
Хворост в очаге прогорел не до конца, по краям топорщились березовые ветки, в центре лежали угольки. На камне стоял огарок стеариновой свечи, обрезанный снизу, — в сырую погоду без свечки трудно разжечь очаг. Просохшая береста горкой, наломанные сучья, довольно тонкие, — не толще, чем можно сломать о колено. У отверстия для поддува лежали простейшие, сделанные из подручного материала «мехи»; Олаф не сразу догадался, что их трубка — это корпус фонарика. Да, здесь нет такого ветра, чтобы раздувал огонь, без работы мехов очаг, по-видимому, быстро гас. И значит, кто-то один должен был следить за огнем, когда остальные уходили за дровами.
Что-то хрустнуло под сапогом, совсем не так, как хрустит ветка, и Олаф посмотрел под ноги. Карандаш. Провалился в лапник. Выпал у кого-то из кармана? Или использовался как растопка? Олаф поднял обломки — нет, как растопка карандаш не использовался. Конечно, хотелось бы найти записку, которая разъясняла произошедшее, но ничего кроме бересты Олаф не увидел. Надписей на бересте не было тоже.
Он скользнул взглядом по очагу случайно, вовсе не надеясь в нем что-то найти, но увидел вдруг обугленный клочок бумаги. И не было ничего странного в том, что бумагу использовали для растопки, хотя нет для растопки лучшего материала, чем береста. И свечка. Сырые дрова бумагой не подожжешь, она сгорает вмиг. Олаф осторожно взял клочок бумаги двумя пальцами — нет, никаких обрывков слов, вообще ни следа записи… Но и ширина сохранившегося клочка была не больше полутора сантиметров, даже если на листке что-то писали, то не на самом краю.
И карандаш, и обугленную бумагу Олаф убрал в карман — как вещдок. Может, написали записку и передумали оставлять? Глупо. Скорей, конечно, просто разжигали огонь.
Он огляделся в последний раз, ничего интересного больше не заметил и выбрался из ельника, прикрывшего лежку. Сумерки почему-то показались еще гуще, хотя солнце едва перевалило за полдень. Тишина. Безветрие. Холод. Серенький полусвет. То ли бежать с этого места, то ли свернуться на мерзлой земле в клубок и выть волком. Человек не может быть один! Не должен! Не умеет! Олаф прикрыл глаза и стиснул кулаки, переждал накативший страх одиночества.
Где-то сбоку, шагах в десяти, щелкнула ветка, почудилось движение — он резко повернул голову на звук, но, понятно, ничего не увидел.
Теперь следовало идти вокруг шалаша по спирали, постепенно расширяя круг. Заглядывать под каждую елочку, раскинувшую ветки по камням. Олаф двинулся вперед, но не успел сделать и пяти шагов, как за спиной снова щелкнула ветка. Будто кто-то тронулся с места вслед за ним. Он знал, что ничего не увидит, оглянувшись. Или… или не хотел этого видеть. Плечи сами собой распрямились, натянулись мышцы на спине — до дрожи от напряжения, будто по нервам пустили ток. Впрочем, ничего удивительного, спина болела еще утром, а после подъема в лагерь с телом девочки на руках и должна была дрожать от малейшего усилия.
Олаф сделал еще несколько шагов, ощущая движение за спиной — и взгляд в спину, тоскливый, щенячий, умоляющий… Это от одиночества. Человек не должен быть один.
Им не только холодно — им одиноко. Олаф развернулся и пошел в противоположную сторону.
Парень лежал на спине, повернув голову влево. Словно в самом деле только что смотрел Олафу вслед. Саша. Девятнадцать лет.
Лицо и шея опухшие, рот приоткрыт, кончик языка между зубов. На веках точечные кровоизлияния. Руки подняты к горлу, правая кисть на уровне кадыка, левая — чуть ниже. Удушье? Ноги прямые в коленях, поставлены на ширину плеч. Таллофитовая майка-безрукавка, трусы трикотажные синие, полотняная нательная рубаха с обрезанными рукавами, трикотажные кальсоны с обрезанными штанинами.
Значит, умер раньше других: понятно, что раздевали труп. Каждая тряпочка на счету. Сначала заботиться о живых — потом думать о мертвых. Даже если живые вскоре сами станут мертвыми…
Чтобы сделать волокушу, надо было взять с собой хотя бы топор. Парень был одного роста с Эйриком, но потоньше, полегче.
Олаф записал протокол осмотра, зарисовал положение тела и поставил вокруг него вешки. Только потом перевернул: эритема на левой стороне лица, на тыльных сторонах ладоней — до запястий. Замерз? Нет, не похоже. Будто сидел близко к огню левой стороной, не замечая жжения. Если бы не раздражение кожи на руках, Олаф мог бы предположить пощечину… В средней трети правого плеча, на внутренней поверхности — разлитой кровоподтек. Аналогично — на передней поверхности правого предплечья, с незначительным осаднением кожи. Удариться внутренней стороной плеча — дело трудное, хотя и возможное, но почему-то Олаф подумал о болевом приеме на руку…
Следующая мысль ему не понравилась, показалась нехорошей, нечестной: подрались из-за теплой одежды? Следователь не стал бы ее отбрасывать, не имел права ее отбросить. Но со смертельным исходом? Один неловкий удар в кадык… Или, того хуже, — задушили парня, чтобы забрать одежду? Олаф посмотрел на распухшую шею внимательней, но не заметил следов сдавления руками; пощупал, не сломана ли подъязычная кость, — скорей всего нет, но трупное окоченение не позволяло сказать точно. Впрочем, есть много других способов задушить человека…
Да, бывает — редко, но все же бывает, — когда экстремальные условия влияют на рассудок. Физиологически. Отключается эмпатия, нарушаются представления об этике. И не от страха за свою жизнь вовсе, иногда чуть не на ровном месте. Люди, которые испытали это на себе, часто ломаются, бывает кончают с собой — и говорят о затмении, о помешательстве.
Конечно, медэксперт не должен делать выводы, но следователя нет; эту версию придется держать в голове, хотя она и кажется нелогичной. И… оскорбительной. Мертвые не любят, когда их оскорбляют, даже невольно.
— Извини, парень, — усмехнулся Олаф. — Но ты ведь не расскажешь, что было на самом деле.
Двояковыпуклая линза блеснула в глубине заиндевевшего куста водяники, почти под головой мертвеца. Оборванная нить — а порвать такую непросто… Олаф еще раз взглянул на шею: да, нитка прорезала кожу, но сзади, не спереди. Если бы его душили, то, наверное, тянули за нитку с другой стороны. Скорей всего, парень порвал ее сам, в бесплодной попытке спастись от удушья. Да, на обеих ладонях остались еле заметные следы — порвал сам.
Делать волокушу было лень. Не хотелось подниматься наверх за топором, не хотелось обдирать руки, ломая колкие еловые лапы. И разбирать шалаш не стоило — рано или поздно на него посмотрит следователь и, возможно, увидит то, что ускользнуло от Олафа. В конце концов, парень был полегче Эйрика…
Одеревеневшее тело легло на плечо неловко, неудобно.
На полпути к лагерю Олаф пожалел, что не стал делать волокушу: не двести шагов — около полутора километров. Не круто, но все же вверх. Останавливался, переводил дыхание, менял плечо. Перестал ощущать ледяной холод, исходивший от тела. Перестал думать о том, что́ несет.
Да, Олаф был скептиком. Может быть, даже пессимистом, потому что сначала предполагал самое плохое. И только в десяти шагах от лагеря ему пришло в голову, что синяк на руке мог появиться, если парень падал, а его кто-то поддержал. И ударить по щеке могли, чтобы привести в чувство, разогнать сонливость.
Рука мертвеца медленно разогнулась и коснулась лопатки. Понятно, что отходило трупное окоченение, но ощущение все равно было не из приятных — будто мертвец одобрительно похлопал Олафа по спине. И… не должно тело оттаивать так быстро, и окоченение не должно так быстро отойти.
У мачты ветряка, опустившись на одно колено и сложив ношу с плеча, Олаф не смог подняться. Конечно, устал. Конечно, по собственной глупости и от лени. Но… ноги одеревенели, руки не разгибались — как у окоченевшего трупа. Словно силы и тепло ушли в мертвое тело, вдруг отогревшееся.
Они всегда забирают что-то у живых. Или живые отдают им это сами — трудно сказать. Или внушают себе, что отдают… Над океаном разнесся пронзительный и долгий крик орки, смолк, но остался звоном в ушах. Низкое холодное солнце повисло над обледеневшими скалами, Олаф оглянулся на него с тоской. Человек не должен быть один… И дело не в том, что никто не протянет руку, не поможет подняться…
Голова немного кружилась, и вспомнились вдруг качели в Сампе, высокие, тяжелые, вырезанные глубокой лодкой, с жесткими стальными стержнями вместо веревок. Сидеть внутри, держась за стержни, не так страшно, а стоять на краю, на бортах и раскачиваться — дух захватывает. Олаф зацепился за воспоминание, постарался удержать в голове, будто оно могло вернуть вынутую мертвецом силу…
В то лето он не ограничился прыжком с Синего утеса — он совершал глупость за глупостью. Отец со смехом назвал это томленьем духа, а Матти сказал, что Олаф совсем одурел от любви, в то время как Олаф еще и самому себе не признался в том, что влюблен, и формулировка «томленье духа» нравилась ему гораздо больше.
На качелях девчонки визжали и просили остановиться — может, это традиция у них была такая? Игра? Сколько Олаф себя помнил, они всегда с радостью запрыгивали в лодку, а потом орали и возмущались. Маленьким он, правда, считал, что так делают не девчонки, а взрослые девушки. Отец тоже качал маму на качелях, иногда, под праздники. И мама кричала тоже: «Манне, прекрати немедленно! Сейчас же останови! Манне, не смей!» И хохотала.
Олаф не посмел предложить Ауне покачать ее на качелях — собирался с духом, но так и не собрался.
— Ну, девчонки, кто не боится со мной качаться?
Ауне вперед вытолкнула Ида — она не окучивала картошку, уже была беременна, дохаживала последние недели. И зимой жила теперь в Сухом Носу, с мужем. Но на лето приехала к маме и по вечерам выходила иногда погулять со всеми, как она говорила —«вспомнить детство».
— Ауне у нас самая смелая девчонка. — Ида засмеялась, переглянулась с подружками. Ауне краснела и отступала назад: стеснялась, что ли, качаться с Олафом? Или просто боялась?
На ней был узкий и короткий сарафан на тонких лямочках, и Олаф все время ловил себя на том, что смотрит на ее загорелые коленки. Но на качелях, встав повыше, разглядел кое-что поинтересней коленок. Ауне сидела на дне лодки, широко разведя руки, — вцепилась в железные стержни так, что пальцы побелели, — и сверху Олаф видел почти всю ее грудь, до самых сосков. Вспомнил, что на озере девчонки сняли мокрые купальники, и задохнулся от мысли, что под сарафаном у нее вообще ничего нет. Если бы он не подумал об этом, то не стал бы раскачиваться так сильно… А тут — ну просто голову потерял!
Она сначала сидела молча и сосредоточенно, смотрела Олафу в лицо с испугом и восхищением — да, с восхищением, он не перепутал, от этого еще сильней повело голову, совсем отшибло мозги. И чем выше взлетала лодка, тем больше было восхищения в ее глазах и тем больше страха. На Большом Рассветном в парке на качели ставили ограничители, которые не позволяли раскачаться даже до «полусолнца», а тут металлические кольца свободно ходили вокруг штанги…
Ауне не жмурила глаза, наоборот раскрывала все шире, и, когда Олаф раскачался до «полусолнца», не выдержала, запищала тоненько:
— Нет, нет, Оле, не надо, не надо, я боюсь!
А потом, когда и «полусолнце» оказалось пройденным этапом, завизжала, как все девчонки обычно:
— Ой, мамочка! Мамочка! Оле, перестань! Мама!
Вообще-то самому стало страшновато, когда лодка вышла на полный виток, — сердце зашлось, когда качели замерли в верхней точке на долю секунды и отпустила на мгновенье центробежная сила… Но лодка миновала препятствие, понеслась к земле, набирая скорость (и внутри все взлетело от ощущения невесомости), пулей прошла над вытоптанной в земле ложбинкой, и довольно было подтолкнуть ее совсем немного, чтобы лодка сама, по инерции, сделала еще два полных оборота…
У Ауне по щекам бежали слезы, и только тут Олаф подумал, что сделал что-то не то… Остановить качели сразу не так просто, а иногда и опасно, лучше просто подождать, когда они сами остановятся. И он просто ждал, смотрел на нее сверху вниз и ждал. И думал о том, что они могли опрокинуться. Запросто. Лодка могла пойти не по той траектории, выбросить толчком их обоих. Не только глупо, а смертельно опасно, — и не собой ведь рисковал… Пожалуй, если бы сейчас у качелей объявился Матти и врезал Олафу по зубам, Олаф был бы ему только благодарен.
— Извини, — пробормотал он, не зная, куда спрятать глаза.
— Да ты чего? — Она шмыгнула носом. — Это здорово было… Очень страшно! Меня так никто еще не качал!
Она ему доверяла… Она на него полагалась…
Из всех присутствующих, должно быть, только Ида поняла, что произошло, — стояла бледная и смотрела на Олафа испепеляющим взглядом. А потом прошипела:
— Дурак, вы же чуть не разбились…
Он подхватил Ауне под мышки, помогая выбраться из лодки, и на секунду ощутил ее тело у себя в руках.
— Оле, мы правда чуть не разбились? — спросила она шепотом.
— Правда.
Она кивнула, но ничего не сказала в упрек. На следующей неделе Олаф раздобыл в Узорной тяжелые пружины и поставил на качели ограничитель.
Потом Ауне любила вспоминать эту историю — обычно в минуты близости, с особенной, пронзительной нежностью: «А помнишь, как ты “солнышко” на качелях крутил?»
Холодное зимнее солнце Гагачьего острова слепило глаза.
Они не могли подраться (и тем более убить) из-за теплых вещей. Не могли. Это невозможно, немыслимо. И неразумно. Олаф взглянул на тело девочки под спальником — ребята отдали ей самую теплую одежду, а значит не потеряли рассудок, не бросились спасать собственные жизни любой ценой. Саша был самым младшим и далеко не самым сильным — никто не станет драться со слабым.
Олаф глянул на компас — солнце градусов на двадцать отклонилось от полудня, до темноты оставалось больше двух часов. Внизу, на дне «чаши», темнело раньше, и надо было вставать через «не могу»: во-первых, не тратить драгоценное светлое время, во-вторых — даже одним коленом долго стоять на камне не следовало.
В Сампе никто не спал, и в клубе, и перед клубом горел свет, туда потихоньку подтягивались мужчины, которые искали Олафа на болоте, — в блестевших от воды плащах, с тяжелыми электрическими фонарями… Он заметил лицо мамы в освещенном окне клуба — и оно тут же исчезло, упала занавеска: должно быть, мама побежала его встречать. Вообще-то никто не сердился: Олафа раза три хлопнули по плечу, пока он подходил к клубу, и шутили, и улыбались — радовались.
Но первым навстречу Олафу из клуба вышел Матти. Он вовсе не радовался (потом Олаф понял, что радовался, конечно, просто не считал нужным это показать), лицо его было злым и презрительным. Олаф краем глаза увидел отца, тоже в мокром плаще, но без фонаря, с откинутым капюшоном, — тот бежал к клубу и улыбался.
— Скажи мне, каким местом ты думал? — спросил Матти, не повышая голоса. — Какого черта три общины всю ночь ползали по болоту под дождем? Ради чего твоя мать чуть не лишилась рассудка, а?
Наверное, стоило помолчать. Но то чувство вины, которое водило Олафа по болоту всю ночь, не могло сравниться с этим, маленьким, чувством вины — за то, что его искали. За то, что за него волновались. Он ведь не винил Вика в том, что тот потерялся.
— А зачем меня искали? Я бы и сам дорогу нашел, — ответил Олаф, с вызовом глянув Матти в лицо.
Матти его ударил. Не сильно, открытой ладонью по щеке, больше унизительно, чем больно, — но Олаф и без этого еле стоял, а потому не удержался, слетел с ног и плюхнулся в глубокую грязную лужу. Да еще и не сразу смог подняться.
Дальнейшего он от отца не ожидал. Отец считался человеком мирным, даже чересчур, старался избегать конфликтов, в ссорах всегда первым искал примирения и вообще слыл миротворцем. А тут… Он и не сказал ничего, просто подбежал и врезал Матти кулаком в подбородок, а кулак у отца был еще тот, да и силищей он обладал неимоверной — Матти отлетел шагов на пять и навзничь повалился на землю. И тоже не сразу смог встать.
Олаф думал, они подерутся, что Матти этого так не оставит. Он всегда недолюбливал отца, всегда отзывался о нем с презрением, давал едкие советы, как надо растить сыновей… Но Матти поднялся — легко, одним движением, хотя был далеко не молод, — потрогал челюсть, смерил отца взглядом и сказал:
— Пусть так. Будем считать, что и ты, и я поступили по справедливости.
По дороге к дому мама со слезами беспорядочно целовала Олафа в лицо, мяла в кулаке его волосы, прижимала голову к себе. Отец был мрачен, но на Олафа не сердился нисколько — переживал, наверное, из-за Матти.
А дома, когда Олаф наконец-то улегся в теплую постель (Вик даже не проснулся!), отец пришел к ним в спальню, присел на краешек кровати.
— Тебе, конечно, не стоило уходить от ребят, потому что ты был старшим. И, конечно, тебе надо было пойти в Сампу за помощью, вместе со всеми. Потому что глупо действовать в одиночку: даже если ты виноват, в этом нет никакого толку. Ведь смысл был не в том, чтобы успокоить совесть, а в том, чтобы найти Вика, верно?
Олаф кивнул — говорить он совсем не мог, голос сел окончательно.
— Но я все равно тебя понимаю. И… Не знаю, но мне кажется, ты молодец. Может быть, и глупо вышло, но ты поступил как мужчина, как старший. Только в следующий раз… в общем, верь людям, не бойся опираться на людей. Никто ведь не переломился, когда тебя искал. Это нормально, понимаешь? Когда люди все вместе, когда помогают друг другу в беде.
«Не переломился» — это было одно из любимых словечек отца…
— Пап, — прохрипел Олаф, — но зачем? Зачем? Я бы сам вышел, я не терялся!
— Вик тоже не терялся. Но ты же его искал, правда? — усмехнулся отец. — Спи.
Олаф проболел после этого больше двух недель, успел прочитать «Ромео и Джульетту», но нисколько не впечатлился — скучная оказалась пьеса, как и ожидалось. Вик лип к нему еще больше и еще сильней надоедал. Пожалуй, Олаф вынес из этой истории только одно: быть старшим — не привилегия, а ответственность. И как бы он ни ненавидел Матти, как бы ни хотел обвинить его хоть в чем-нибудь, но именно тогда задумался о том, что Матти — всегда старший, всегда ответственный. Наверное, это тяжело — всегда за всех отвечать.
__________
Собранные вокруг печки камни еще не остыли, но Олаф все равно развел огонь — чтобы тепла хватило до утра. И на этот раз собирался закрыть вьюшку, чтобы тепло не вытянуло наружу слишком быстро.
Он сложил тщательно записанный протокол вскрытия в папку и взялся за журнал экспедиции, забравшись под полог из спальников — чтобы было теплее.
Похоже, столь серьезный в понимании ОБЖ документ инструктор отдал на откуп студентам, сделав там только самую первую запись: «Высадились на остров благополучно. До рассвета доставили снаряжение на место стоянки, установили ветрогенератор». Далее журнал «заполнялся» правильным и аккуратным девичьим почерком. Олаф посмотрел в конец записей: точно, «По поручению вышестоящей инстанции — Сигни (Бруэдер)». «Коррективы внес Саша (Бруэдер)» — это было приписано другим, небрежным, почерком на полях. Олаф видел множество подобных журналов, все они из серьезных документов превращались в несерьезные — даже вполне солидные люди на этих страницах упражнялись в остроумии, чего же требовать от студентов?
Впрочем, записи смешными ему не показались.
«Неожиданная смена погоды на закате не напугала колонистов — ни снег, ни ветер не могут соперничать с их силой духа, мощным аккумулятором ВЭГ и водонепроницаемой крышей».
Вот как. Значит, пошел снег и они укрылись во времянке, не закончив обустройство лагеря.
«Правильное питание — залог успешной экспедиции, так считает главный повар (зачеркнуто) главная повариха (вставлено сверху корявым почерком) колонии Гагачьего острова, Лиза (Парусная)». «Решение разбить лагерь на продуваемой всеми ветрами высоте принято вышестоящей инстанцией и не должно учитываться при подсчете суммы баллов, набранной колонистами, — прямо заявил староста колонии Эйрик (Инжеборг). Вышестоящая инстанция ничего на это не ответила».
Какая вышестоящая инстанция? Кто, кроме студентов и инструктора, мог выбрать место для размещения времянки? Или его искали заранее, по картам? По картам такого лучше не делать. До Олафа не сразу дошло, что вышестоящая инстанция — это инструктор.
«Лекцию о борьбе с морской болезнью, запланированную на день выхода катера в море, сегодня прочтет Лори (Маяк). Досадная задержка обусловлена тяжелым приступом морской болезни у лектора». «Обзорную экскурсию по острову совершили сегодня два отчаянных колониста. Результаты: минус 15 баллов в общую сумму зачета, упавшая растяжка и уровень потолка ниже допустимой ОБЖ нормы. Имена экскурсантов в целях их безопасности не публикуются». «Громкую дискуссию вызвал вопрос о критериях необитаемости островов вообще и Гагачьего в частности. Можно ли считать необитаемым остров, на котором размещено оборудование метеослужб или какие-либо другие следы жизнедеятельности человека?»
Олаф не знал, что тут размещено оборудование метеослужбы. И не мог предположить, какое оборудование метеоточек работает автономно.
Надежда — опасная, как всегда, надежда — вспыхнула, прогнала сонливость. Если на острове есть метеоточка, то ребята могли укрыться там, у метеорологов, и не в надувной времянке, а в крепком отапливаемом домике.
Надежда угасла так же быстро, как и появилась: если бы на острове была метеоточка, не пришлось бы посылать спасательный катер, уж у кого, у кого, а у метеослужбы есть рация, и не одна, а также основная и аварийная системы электроснабжения. Ветряк на стационарной мачте был бы виден еще с катера.
Может, метеоточка прекратила работу? Ветряк демонтировали, но домик могли и оставить. Проклятая надежда опять зашевелилась внутри. Надо обойти остров по периметру (лишь бы не спускаться по южному склону?), посмотреть, что ребята приняли за оборудование метеослужбы.
«Последняя новость сегодняшнего дня: на Гагачьем острове не обнаружено ни одной гаги, хотя вокруг присутствуют следы утиной жизнедеятельности. Желание некоторых колонистов погладить утеночка так и не будет осуществлено».
Олаф вернул журнал в папку и откинул полог шатра, чтобы положить ее на место.
На торец времянки четко ложилась тень человеческой фигуры. Женской фигуры. Девичьей. Олаф остолбенел и несколько секунд не двигался. Ветер дернул створки тамбура, тень шевельнулась, переместилась в сторону южного склона — с океана долетел еле слышный плач орки, будто его принес порыв ветра. Тень уходила в темноту — Олаф видел, как она повернулась в профиль и двинулась прочь. И… Может, это была не девичья фигура — бросилась в глаза впалая грудь.
Погладить утеночка? Так и не будет осуществлено. Никогда.
Он вернулся под полог, раскопал в изголовье флягу со спиртом, налил в кружку граммов пятьдесят и выпил не разбавляя. Это от одиночества. Человек не может один.
Ему снились (снились!) шаги вокруг времянки. Негромкие голоса. Тихие, сдержанные слезы — только всхлипы и придыхание. Во сне ему казалось, что он не может уснуть. И только под конец, ближе к утру, сон перестал быть кошмаром — Олаф увидел сказочный город на дне океана, просвеченный солнцем серебряный город, невиданной и неслыханной красоты. Да, он стоял под водой, но над ним простиралось небо, не бирюзовое, а допотопное, голубое. И солнечный свет был почти белым, а не оранжевым. Читая книги, Олаф иначе представлял себе допотопный мир.
Но и это видение закончилось безрадостно: приблизившись, он увидел, что город населяют не люди, а злобные уродливые цверги, которыми бабушка пугала его в детстве.
Олаф проснулся разбитым, с болью не только в мышцах, но и в голове, с неясным, но тягостным чувством вины и в черном пессимизме. Завтрак немного поднял настроение, и из времянки Олаф выбрался незадолго до рассвета. Зевнул, потянулся, выпрямляясь, — и согнулся, охнул от боли в спине. Лечиться от глупости бесполезно — не надо было вечером поднимать тело на вытянутых руках.
Он погасил прожектора — на юго-востоке небо было светлым и ясным. Морозец стал крепче, даже наверху ветер немного поутих, установился антициклон. Надолго ли? Гиперборейская погода переменчива.
Южный склон в сумерках казался совершенно белым — иней покрывал и кустарничек, и мох, и разбросанные по земле большие округлые камни. Олаф посмотрел назад — северный склон тонул в ночной тени, а над океаном поднимался легкий парок.
Обойти остров по периметру можно часа за два. Если не торопиться. Но… Сегодня он пойдет вниз по южному склону, что бы там ни предписывали инструкции и о чем бы ни шептала опасная, злая надежда. На острове нет живых, и не надо себя обманывать. Живые давно дали бы о себе знать. А пока знать о себе дают только мертвые. Нет, Олаф не был сумасшедшим и не верил в сказки, даже в страшные сказки. Мертвые не могут ходить и говорить. Но… иногда живые ловят слабые импульсы, исходящие от мертвых, а страх перед смертью превращает эти импульсы в мороки. Вот как-то так…
Почему они не вернулись в лагерь? Может, он напрасно грешит на «шепот океана»? Может, произошло что-то другое? Но что?
Война с варварами закончилась, когда Олафу было двенадцать лет, о чем он и его ровесники весьма тогда сожалели. И, конечно, нападение варваров на остров не исключалось, до Гренландского архипелага хоть и далеко, однако бешеной собаке десять верст не крюк. Но, во-первых, варвары давно оставили попытки нарушения границ, а во-вторых, и в-главных, тогда от лагеря не осталось бы ничего, кроме разве что пемзовых плит под времянкой. Скорей всего, забрали бы и их. Не говоря про спирт, консервы, одежду. Они бы и мертвых тел не оставили.
Олаф слышал, что варвары кормят беременных мясом умерших младенцев, хотя и сомневался, что такое возможно. Но свидетельств каннибализма варваров имелось достаточно, и дело не в их первобытной дикости и не в чудовищности их многочисленных культов, а исключительно в стремлении выжить. Некоторые (в том числе ученые) считали, что это генетически закрепленная потребность, что варвары выжили после потопа благодаря мифическому гену агрессивности, желанию пожирать себе подобных в прямом и переносном смысле. Олаф имел на этот счет свое мнение: просто агрессия как способ выживания закрепилась культурно, а не генетически. Ведь дети варваров, выросшие среди гипербореев, ничем от гипербореев не отличаются. А желание гиперборейских мальчишек хоть немного повоевать разве не проявление агрессии?
Светало потихоньку. Океан качало мертвой зыбью, тяжелые пологие волны притормаживали, натолкнувшись на берег, поднимались над ним неспешно, сонно, а потом с грохотом падали на камни — будто от усталости. Олаф еще раз оглядел лагерь в надежде найти хоть какой-то след, объяснявший произошедшее.
Итак, пошел снег. Студенты укрылись во времянке, но огонь не развели, хотя все подготовили — только спичку поднести. Дрова экономили? Вполне возможно. Но если не развели огонь, то почему разделись? Логично было бы снять куртки и, разумеется, сапоги. Заменить куртки телогрейками и свитерами. Но не до кальсон же раздеваться… Тем более при девушках. Во времянке только ветер не дует, а температура такая же, как снаружи, около нуля. Не пять минут сидели — журнал успели заполнить. И начали заполнять уже во времянке, никак не раньше, — ведь первая новость была о том, что пошел снег. Пусть бы и мокрый снег, промочивший одежду, — чтобы ее просушить, нужно разжечь огонь. Да и телогрейки в этом случае остались бы сухими. Зачем они разделись? Может, пока одни заполняли журнал, другие «заряжали» печку? А что, вполне вероятно. Просто не успели разжечь. Рассуждения пошли по кругу: а почему не надели телогрейки и свитера?
Олаф решил, что вечером проведет инвентаризацию одежды и обуви.
След. Отпечаток сапога на спальнике. В постель в сапогах не залезают, да и по времянке обычно не ходят — пол здесь подмести нетрудно, а вымыть довольно тяжело. Сапоги снимают у входа и не валят на них телогрейки и свитера. А если ребята сидели разутыми, когда услышали «шепот океана», то кто оставил след? Впрочем, кто-то мог быть и в сапогах… Ох. Лучше бы об этом думал следователь.
Солнце еще не вылезло из-за скал юго-востока, но света было достаточно, и Олаф направился по склону вниз, намереваясь спуститься до березняка кратчайшим путем.
В допотопных книгах ему встречалось выражение «в панике разбежались», и как-то в детстве он даже переспросил отца: почему «разбежались», а не собрались вместе? Ведь в случае опасности люди должны держаться вместе! Это потом, уже в институте, он узнал, насколько по-разному ведут себя люди в аффективных состояниях и какие биологические механизмы этим управляют. И все же в большинстве несчастных случаев, в расследовании которых он принимал участие, в том числе и случаев внезапной паники, люди старались держаться друг друга или, по крайней мере, выбирали одно направление движения. Возможно, это была особенность гипербореев, а не людей вообще, — поведенческий стереотип, присущий именно их культуре.
И Олаф предполагал, что данный случай не исключение: студенты покинули лагерь вместе и выбрали одно направление движения. Двигаться на дно «чаши» логично со всех сторон, и хоть «шепот океана» не располагает к логике в действиях, но и к бессмысленным метаниям тоже приводит редко. И, выбравшись из времянки на южную сторону, странно было бы бежать на север…
Пройдя не более сотни шагов, он нашел подтверждение своим догадкам — этой дорогой кто-то спускался до него. На камнях трудно оставить следы, но все же кое-где мох был содран с камней, будто кто-то оскользался на спуске. Впрочем, подобных следов нашлось не много, и судить по ним о произошедшем Олаф не стал.
Почему они не вернулись? На этом месте склон надежно защищает от любых волн, идущих с севера. Или не защищает? Ведь звук может отражаться, например, от скал южного берега… О резонансе Олаф тоже имел смутное представление, но подумалось вдруг, что «чаша» могла стать для них смертельной ловушкой: инфразвук небольшой интенсивности вызывает панику, но если его усилить — убивает.
Обычно медэксперт не ищет покойников, будто грибы в лесу; и хотя Олаф не раз и не два бывал в спасательных экспедициях, это всегда выглядело как-то иначе. На северном склоне ветер с океана разгонял туман, вчера там не было так бело, как тут сегодня. Солнце не вылезало из-за скал — чем выше оно поднималось, тем ниже Олаф спускался. Похоже, на дно «чаши» оно не заглядывало с осени. Еще одна причина поставить времянку на возвышении: чем выше, тем длиннее световой день, об этом Олаф не подумал сразу.
Заиндевевший мох хрустел под ногами, ломался хрупкий на морозе кустарничек — белый, белый склон, любой чужеродный предмет на нем будет виден отчетливо… Олаф снова осекся: не повернуть ли назад, не посмотреть ли получше? Ведь чужеродный предмет тоже должен быть покрыт инеем…
Мысль обдала холодом, кольнула острой щенячьей тоской. Он оглянулся назад, всматриваясь в склон, и увидел тело почти сразу, в двадцати шагах. Прошел мимо и не заметил…
Мертвые не могут говорить. И странно вовсе не то, что Олаф вдруг решил оглянуться, а то, что раньше не подумал искать заиндевевшие тела. Впрочем, сверху тело было видно не так хорошо: его прикрывали три основательных камушка — будто человек прятался за ними.
Первое, что бросилось в глаза при приближении, — длинные локоны, выбившиеся из-под шапочки. В инее.
Она лежала лицом вниз, головой в сторону лагеря. Правая рука вытянута вперед, левая нога согнута в колене. Будто девочка ползла вверх. Вязаная шапочка, теплые брюки с начесом, штанины подвернуты; толстый свитер, явно с чужого плеча, левый рукав натянут на кисть, правая рука с отмороженными пальцами голая. Под ней — сломанный фонарик, вместо корпуса батарейки туго обмотаны тряпкой — куском штанины от теплых брюк.
Олаф зарисовал положение тела и отметил вешками место, где оно лежало. Помедлил, прежде чем его перевернуть. Обычно смерть безобразна; безупречно чистые, слепяще-белые кристаллы инея оскверняли безобразие смерти, нарушали зловещую ее гармонию. Он довольно точно представлял себе, во что смерть превратила лицо девочки, и не спешил в него взглянуть.
Ребята отдали ей самые теплые вещи. Не помогло.
— Это даже не двойка, это единица, Олаф, — сказала учительница литературы.
— Почему? — с вызовом спросил тот.
— Потому что надо было прочитать произведение, а не послушать по дороге в школу пересказ Иды.
Олаф думал соврать, что читал, но не стал унижаться.
— А если оно мне не нравится?
— Чтобы решить, нравится произведение или нет, нужно сначала его прочесть.
— А если я не хочу его читать? Если мне неинтересно?
Понятно, что спорить смысла не имело, но чем дольше Олаф препирается, тем меньше шансов получить единицу у остальных. Ну в самом деле, зачем им «Ромео и Джульетта», это не нормальный допотопный английский, а стилизация под устаревший его вариант! Никто из ребят его читать не стал, про любовь — это для девочек.
— Дружочек, иногда надо делать и то, что тебе неинтересно. Нельзя вырасти культурным человеком, не зная Шекспира.
— Может быть, я не хочу вырасти культурным человеком… — проворчал Олаф, понимая, что перегибает палку.
— Хочешь уподобиться дикому варвару? — учительница изогнула губы в снисходительной улыбке. — Довольно, Олаф. Довольно множества «хочу». Если бы люди руководствовались своими «хочу», они бы давно вымерли. Изволь к следующему уроку прочесть пьесу и не надейся отвертеться, я обязательно тебя спрошу.
— Это пьеса для девчонок… — пробормотал Олаф себе под нос.
— Ах вот как! — учительница рассмеялась. — Настоящего мужчину, по-твоему, не должна взволновать история о любви? Нет, милый дружочек, ты ошибаешься. Это настоящий маленький мальчик не способен понять человеческих страстей, а не взрослый мужчина. Литература призвана поднимать человека над самим собой, делать его взрослей. Она дает возможность обрести опыт чувства заранее. Но главное даже не в этом. «Ромео и Джульетта» — пьеса не о любви вовсе, а о победе любви над ненавистью. О том, насколько высока цена этой победы, а значит, насколько ненависть сильна.
Пространные словеса о гении Шекспира избавили остальных от вызова к доске, ради этого можно было смириться с обидным «настоящим маленьким мальчиком». Читать, конечно, сильней не захотелось, но все же пьеса была гораздо короче, чем нудный «Обломов». Считалось, что читать на допотопном русском легче, чем на английском, — гиперборейский язык взял от русского больше, чем от финского и норвежского, — однако тяжеловесная русская классика вызывала у Олафа тоску и пессимизм. Ну почему в школе нельзя изучать «Остров сокровищ» или «Одиссею капитана Блада»? Их и на английском читать легко и интересно.
На острове Озерном, большущем по меркам Новой Земли, кроме Сампы размещалось еще четыре общины; одна из них, Узорная, была крупной: с ткацкой фабрикой, школой, библиотекой, больницей на пятнадцать коек, маяком и высокой пристанью. Фабрика стояла на берегу Чистого озера, а поселок Узорной протянулся от фабрики до берега океана. Сампа же находилась в южной части острова, между океаном и озером Рог, изгибавшимся узким полумесяцем вокруг ржаных, овсяных и картофельных полей. По другую его сторону лежал сухой сосновый бор, ягодники, за ними — мшистое болото с клюквой, а уже за болотом — луга общины Сытной, где держали коровье стадо в восемьсот голов. Ну и на востоке, на озерах, жили рыбоводы, их было совсем немного.
Домой в тот день возвращались без старшеклассников — у них было больше уроков. Это пятиклашкам не разрешали идти в Сампу одним, а Олаф и Ида считались вполне взрослыми, чтобы отвечать за маленьких. Такие дни выпадали не часто, и, признаться, Олаф гордился тем, что он старший и отвечает за остальных.
Вообще-то полагалось двигаться в обход болота, по широкой проезжей тропе вдоль леса, а потом через «большой» мост, у самого впадения Синего ручья в озеро Рог. Но, понятно, никто таких кругов никогда не делал, ходили напрямую по болоту и через ручей перебирались по бревнышку, в узком месте: получалось километров пять, не больше. Можно было и дрезину подождать, тогда до Сампы добирались бы минут двадцать, но дрезина шла из порта в пять часов, торчать в Узорной никто так долго не хотел.
С той осени в школу Узорной пошел и братишка Олафа, Вик, — в Сампе была только младшая школа, один класс на всех, в нем едва набиралось десять человек.
Ночь только начиналась — в полдень небо еще светилось на юге волшебным сине-зеленым светом, но к концу уроков становилось совершенно темно. Зимой, когда выпадал снег, дорога не казалась такой темной, но осенью иногда приходилось идти чуть ли не ощупью. Электрических фонариков в те времена не было (верней, были, но не фонарики, а фонари, и не для баловства, а для работы), и ребята брали с собой «летучую мышь», заряженную сыротопом[1]. Вообще-то она мало что освещала, потому и зажигали ее редко, и не на дорогу вовсе посмотреть. В тот раз «летучую мышь» нес Олаф — как старший.
Ида дразнила его за единицу по литературе до самого болота, и если бы она не была девчонкой, он бы быстро заткнул ей рот. Нет, ударить девчонку, конечно, унизительно, позорно. Но почему они пользуются этим? За единицу по литературе и так влетит, а тут еще она…
— Оле, ну вот зачем ты отвечал, а? Сказал бы, что не знаешь, и получил бы в два раза больше — не единицу, а двойку.
— Дура! Кроме меня в классе никого нет, что ли? — вспылил Олаф. — Я один, что ли, не читал? Я же время оттянул!
— Ох, благородный герой! — рассмеялась Ида. — Ромео и Джульетта поженились и стали жить вместе!
— Сама так рассказала, а теперь ржешь!
Ида расхохоталась еще громче.
— Не поженились. Обвенчались. Я сказала «обвенчались». А чем ты слушал, я не знаю.
— Какая разница: поженились, обвенчались… — проворчал Олаф. — Стали мужем и женой.
— Оле, они не могли жить вместе, в этом же основная суть. Если мы с тобой ночью тайно придем к Планете и скажем, что мы муж и жена, мне мама все равно не разрешит с тобой жить.
Малявки расхохотались (включая Вика!), кто-то сквозь смех выдавил неразборчивое «жених и невеста»…
— Чего? Вообще с ума свихнутая? Я с тобой жить и не собираюсь! Нужна ты мне! — Олаф не нашел больше слов в свое оправдание, захлебнулся возмущением. Малявки смеяться не перестали, даже развеселились еще больше, и от обиды Олаф ускорил шаг.
— Оле, Оле, погоди! — через минуту взмолился Вик. — Я так быстро не могу!
— Пусть идет, — услышал Олаф надменный голос Иды. — Мы и без него найдем дорогу.
Он шел так быстро, что через несколько минут перестал слышать голоса за спиной. Раза два или три его кто-то звал по имени, но Олаф не остановился и не ответил. Нет, ну надо было такое ляпнуть, а? Мама ей не разрешит… И Вик — ну какой мерзавец, а? Пусть не липнет после этого!
Темнота была кромешной, но этой тропинкой через болото Олаф ходил почти каждый день уже четвертый год подряд и сбиться с пути не боялся. В лесу бывает совсем ничего не видно, можно и на дерево наткнуться, а на открытом пространстве, как бы ни было темно, на фоне неба все равно видны какие-то ориентиры. Да и глаза быстро привыкают. Когда со света сразу в темноту выходишь — хоть глаз коли, а потом ничего.
Потихоньку обида выветрилась из головы, Олаф вспомнил, что он самый старший сегодня, а значит отвечает за остальных. По правде, Ида родилась на три месяца раньше, но девочек в таких случаях никто не считал — мужчина не должен перекладывать ответственность на женщину. И Олаф сообразил вдруг, что сделал именно это: оставил Иду старшей, переложил на нее свою ответственность! В ту минуту ответственность представлялась ему привилегией, а не тяжким бременем, и получалось, что он добровольно отдал Иде право старшинства!
Он подумал и остановился. Самое трудное по дороге — перейти ручей по бревнышку, малявкам надо помогать, особенно девчонкам. В глубине души Олаф подозревал, что Ида и с этим неплохо справится, — оно-то и было особенно обидно.
Стоять пришлось долго, прежде чем послышались голоса ребят; Олаф подумывал даже неожиданно выскочить на них из темноты с грозным рыком, но решил, что эта шутка ему уже не по возрасту. И просто стоял на тропинке, ждал, когда они подойдут.
— Оле, это ты? — заметив его на пути, спросила Ида.
— Я, я, — Олаф не стал ломаться и хотел уже повернуться и идти дальше, но Ида вдруг снова спросила:
— А где Вик?
— Чего? — не понял Олаф.
— Вик побежал тебя догонять, он тебя что, не догнал?
— Как… побежал догонять?.. — еле-еле выдавил Олаф. В голову стукнула кровь, в лицо бросился жар, а колени стали ватными, едва не подогнулись. Страх, стыд, чувство вины… — Почему? Зачем? Зачем ты его отпустила?
— Он меня не слушал. Ты же старший, а не я, — едко ответила Ида.
И, конечно, она была права. И, конечно, никто кроме Олафа не виноват — но можно было и не ерничать.
Они с полчаса бродили по болоту, звали Вика, но он не откликался. Зажгли «летучую мышь», темнота от этого стала только гуще, но Вик мог заметить огонек издалека — и Олаф задирал вверх руку с фонарем, чтобы его было видно как можно дальше. Малявки устали, у двух девчонок пришлось забрать сумки с учебниками.
Те часы Олаф и теперь вспоминал с содроганием — до сих пор не простил себе той глупости, которую сделал. А тогда… Тогда он был в полном отчаянье, обмирал от ужаса: а если Вик провалился в трясину? Это на тропе нечего бояться, но мало ли куда братишка мог забрести? Даже если не утонул, а просто промок и сидит сейчас где-нибудь под кустом и замерзает? Картинка, нарисованная воображением, доводила его едва не до слез: младший братишка (которого Олаф всегда недолюбливал, к которому ревновал, надоедливый, липучий зануда!) плачет в полной темноте, зовет его, Олафа, все тише и тише, одинокий, промокший, замерзший! Впрочем, представить Вика тонущим в трясине было еще страшней, но и эту картинку воображение Олафа не обошло стороной… И хотелось куда-нибудь бежать, спешить, спасать, исправить, непременно исправить сделанное — знать бы, куда бежать…
— Оле, надо возвращаться в Сампу, за помощью… — сказала Ида, тронув Олафа за плечо. — Мы сами его не найдем.
Она уже не ерничала, наоборот — жалела его, переживала.
— Возвращайся, если хочешь… — прорычал Олаф, отвернувшись.
— Оле, это я виновата… Я его не задержала, я не подумала, что ты так далеко.
— Не надо! — огрызнулся он. И добавил помягче: — Ты тут ни при чем. Я слышал, как он меня зовет, и не откликнулся. Понимаешь? Если бы я откликнулся, он бы меня догнал!
— Если бы я тебя не дразнила, если бы не сказала эту ерунду… — Ида разревелась вдруг так горько, что больше не могла выговорить ни слова.
Если! Если бы он прочитал эту чертову пьесу, если бы не получил единицу, если бы не обиделся на Иду (и Вика)… Как много «если»…
— Перестань реветь, — проворчал Олаф. Вот потому женщину нельзя назначить старшей: в ответственный момент она разревется — будто слезами можно решить проблему. — Возвращайтесь в Сампу. Ты сможешь перевести малышню через ручей?
Ида закивала, попыталась вытереть слезы, шмыгнула носом.
— А дорогу найдешь?
Она закивала с удвоенной силой.
— Я фонарь себе оставлю, вдруг… — он пожал плечами.
— Может, тебе лучше с нами? — Ида спросила робко, заискивающе.
Он ничего не ответил — не мог он вернуться в Сампу, не мог! Ну как? Как посмотреть маме в глаза, отцу? И потом, когда еще помощь соберется: а если не успеют?
Сколько раз им говорили не ходить через болото! Сколько раз повторяли, что держаться нужно вместе! Сколько раз предлагали делать уроки в школе и ехать домой на дрезине! Не слушали, конечно не слушали! Потому что до поры все было хорошо, ничего не случалось! Как говорил Матти: «Пока не прилетит жареная птица».
Оставшись один, Олаф начал поиски с удвоенной силой — теперь не требовалось присматривать за остальными, сумки у него забрали (включая его собственную), и появилась возможность менять руку, задирая вверх «летучую мышь». Он звал Вика не переставая, иногда ставил фонарь на мох, чтобы сложить ладони рупором, но неизменно поднимал «летучую мышь» повыше, не зная, что расходится дальше — звук или свет.
По его предположениям, помощь должна была появиться не позже чем через час, но сколько прошло времени, Олаф не представлял. А может, забрался так далеко на восток, что не слышал криков и не видел света фонарей? Всерьез заблудиться на острове нельзя, скорее рано, чем поздно выйдешь к океану, но некоторым удавалось, да… В основном, конечно, малышам.
Там, куда поиски привели Олафа, стоял редкий заболоченный лес; иногда он видел в темноте открытую озерную воду, но вплотную подойти к берегу не мог — однажды только напрасно промочил ноги. В лесу, хоть и редком, голос расходился не так далеко, а света «летучей мыши» можно было и в трех шагах не заметить.
Мысли с каждой минутой становились все мрачней, пошел мелкий ледяной ноябрьский дождь, не сразу, но промочил фуфайку и штаны, замерзли руки. Тогда Олаф думал со злостью, что так ему и надо, пусть будет холодно, мокро, пусть он устанет, простынет и тяжело заболеет, пусть упадет и что-нибудь сломает — может быть, от этого будет хоть немножко легче, может, в этом найдется какое-то оправдание… Лучше всего утонуть где-нибудь на подходе к озеру или провалиться в болотную трясину. И лишь мысль о том, что Вик тоже мокнет и мерзнет сейчас под дождем, не позволяла ему осуществить это глупое пожелание.
Олаф совсем потерял счет времени, руки отваливались — не осталось сил поднимать фонарь, — и он с отчаяньем думал, что если Вик утонул, то искать его придется всю жизнь… Он не представлял, где находится, и если раньше был уверен, что методично прочесывает островок, то теперь просто шатался туда-сюда в темноте. И кричать громко не получалось — он охрип; и, конечно, все равно звал Вика, но от этого до боли першило в горле, а звук выходил сиплым и тихим.
Он ни разу не подумал о том, что Вика давно нашли без него. Видел, как за горизонтом иногда освещается небо: значит, поиски еще не прекратились, значит, пускают сигнальные ракеты. Это не придавало сил, наоборот — только сильней мучила совесть: это его вина, он сам должен найти Вика, сам!
Олаф надеялся услышать ответ на свои крики и представлял, как отыщет братишку где-нибудь под кустом и как они вместе вернутся в Сампу. Он даже разработал план возвращения самым коротким путем… И иногда ревел (никто ведь не видел), когда понимал, что этим планам не суждено сбыться, если Вик утонул.
Заболоченный лес сменился сухим и густым, а вскоре Олаф вышел на опушку. Долго соображал, где находится — на лугах Сытной или на полях Сампы, но так и не понял.
Он издали заметил свет фонарей, а потом услыхал и крики, однако, к удивлению Олафа, люди с фонарями звали не Вика, а его самого. И он откликнулся как мог громко — громко не получилось. И идти в их сторону быстро тоже не получалось, он спотыкался и едва не падал с ног. Постарался поднять «летучую мышь» повыше и чуть не выронил ее совсем.
Но его заметили, осветили большими электрическими фонарями, побежали навстречу… Это были мужчины из Сытной (потому он и решил сначала, что до Сампы далеко), кто-то выпустил зеленую ракету из ракетницы — отбой тревоги, — ощупывали его, спрашивали о самочувствии, предлагали помочь идти, дали глоток спирта из фляжки и горячего чая из термоса. Было пять часов утра…
Вдали мелькнула еще одна зеленая ракета — отбой тревоги передавали по цепочке. Олаф боялся спросить про Вика, но догадался: если отбой, значит, Вика уже не ищут. Почему? Олаф и в детстве считался пессимистом (но называл себя скептиком).
Его нашли на границе земель Сампы и Сытной, а потому повели домой, в Сампу, — пришлось идти еще минут сорок, и продержался Олаф только из гордости. По дороге ему рассказали, какой переполох он поднял. Вик добрался до дома незадолго до возвращения Иды с ребятами — поплутал немного по болоту, но увидел издали огни Сампы и довольно быстро вышел к Синему ручью. Олафа сначала ждали, потом искали своими силами, потом по рации передали тревогу в Сытную и Узорную. Пускали ракеты — по ним Олаф мог определить правильное направление движения.
Гора должна была свалиться с плеч — и она свалилась, Олаф редко бывал так счастлив, как в ту минуту: Вик жив, с ним все хорошо, он не утонул, не замерз и, наверное, даже не простудился. Конечно, Олаф виноват, но совсем не так виноват. Конечно, так делать нельзя, но… искать Вика всю жизнь точно не придется. И обиды не было, только радость. А вот идти стало гораздо тяжелей, холод дал о себе знать, усталость навалилась — последний километр Олаф прошел еле-еле, шатаясь и спотыкаясь.
Прожектора он установил неудачно, они освещали площадку с одной стороны, создавая глубокие черные тени, — работать в таких условиях невозможно. Пришлось немного опустить верхний, разбитый прожектор, а второй закрепить на растяжке мачты — не очень крепко получилось, учитывая усилившийся ветер.
Соорудить секционный стол на острове — задача непростая, но кое-какой опыт Олаф имел, выезжать в такие места приходилось часто. Пожертвовал на него стойки для тента и кусок уроспорового полотнища — сколотить две крестовины, жестко соединить в торцах и натянуть на торцы полотно. Нашлась и сапожная игла, и вощеные нитки; молотка не было, зато топоров — три штуки. Эдакий складной стол получился, и чем сильней давить на торцы, тем сильней натягивается «столешница». Олаф попробовал на нее сесть, конструкция сложилась — он прибил к крестовинам распорки.
Тенту тоже нашлось применение, его Олаф шатром закрепил на мачте и ее растяжках — вышла просторная палатка, освещенная и хорошо защищавшая от ветра. Усилил основание и укрепил растяжки — парусность у ветряка теперь будьте-нате, того и гляди взлетит… Нет, глупо это было — устроить лагерь на возвышении, а впрочем… Олаф подумал вдруг, что поставь они времянку дальше от берега, на защищенном от северного ветра склоне, и его бы уже не было в живых.
Смешно жалеть чемоданчик с инструментом, ушедший на дно вместе с катером, хоть и собирал его Олаф любовно и много лет, — не самая большая потеря по сравнению с людьми. Ладно инструмент — всегда можно воспользоваться тем, что под рукой. А вот перчатки… Конечно, тело еще не гниет, но все равно есть риск. Поначалу он относился к этому легкомысленно, но однажды, уколовшись, три месяца лечил флегмону… После вчерашнего все руки ободраны. И запах остается даже в перчатках, а уж без них…
Нет, вязаные перчатки еще хуже. Разве что, совершенно случайно, есть рабочие, таллофитовые, а не шерстяные. Не сильно помогут, но все же…
В аптечке, на его счастье, нашелся не только йод, но и жидкий пластырь — обработать ссадины и царапины на ладонях — и детский крем, чтобы смазать руки.
Олаф собрал кое-какой «инструмент» — жалкое подобие нормального инструмента; в самом деле наткнулся на таллофитовые перчатки — в посуде, как ни странно, и сразу несколько пар; подумав, снял куртку и надел телогрейку — удобней двигаться, а под тентом ветра почти нет. Нарукавники он не любил, но все же испортил пару носков и натянул их поверх рукавов свитера.
Когда он выбрался из времянки, над океаном снова плыла печальная песня кита. Ветер свистел на одной высокой ноте, низко хлопала погнутая лопасть ветряка, гудел генератор, ритмично гремел прибой — что говорить, музыка была атмосферная, во всех смыслах… Из-под отброшенной полы тента на времянку и площадку возле нее падал ровный треугольник яркого света, а за его пределами собралась кромешная темнота. До бочки с водой свет не дотягивался, выходить на территорию темноты — хоть и на несколько шагов — было неприятно. И конечно, лучше бы иметь оба ведра — одно для воды, другое под сток, — но пришлось довольствоваться одним, а под сток приспособить кастрюлю.
Олаф зашел под тент и сдернул откинутую полу — будто хлопнул дверью. Не тут-то было — ветер рванул ее в сторону и вверх, и… Нет, только показалось: на краю пятна света мелькнула какая-то тень. Ветер. Понятно, что это всего лишь ветер. Олаф дернул полу обратно, привязал ее угол к растяжке у самой земли и сверху придавил камнем.
Нет, однозначно, в телогрейке было удобней, чем в куртке… Он нагнулся и снял спальник с мертвого тела. Согнутые руки изменили положение, опустились, расслабились, подбородок уже не прижимался к груди. Только ноги выпрямились не до конца. Вообще-то температура воздуха не располагала, но, похоже, исчезало трупное окоченение. Согрелся, что ли, под спальником? Олаф усмехнулся.
Взгромоздить тело на стол было тяжелей, чем двести шагов пронести на плече. Молодой, здоровый, сильный парень…
— Ну что, Эйрик? — Олаф с трудом разогнулся: потянул, должно быть, спину, поднимая тяжелое тело на вытянутых руках. — Начнем.
Голова не покрыта. Одежда влажная на ощупь. Плотная шерстяная рубашка грязно-песочного цвета заправлена в брюки. Расстегнуты три верхние пуговицы. Воротник поднят. На манжетах пуговицы застегнуты. В нагрудном кармане огрызок карандаша. Под рубашкой — теплая с начесом нательная рубаха, под ней трикотажная таллофитовая майка-безрукавка. (Маловато для такой погоды.) Амулет гиперборея на прочной нитке. Утепленные кальсоны (комплект с рубахой), тонкие кальсоны (комплект с майкой), черные трикотажные трусы. На правой ноге протертый на подошве трикотажный носок, вязаный шерстяной носок, под ними — еще один трикотажный носок. На левой ноге — один вязаный носок, валяная стелька, трикотажный носок. Шерстяные носки составляют пару, трикотажные (все три) — разных цветов и размеров. Носки и стелька влажные — промокли? Мацерация стоп отсутствовала, значит с мокрыми ногами парень ходил недолго или не ходил вообще. Одежду, скорей всего, промочил вчерашний дождь со снегом…
Сбоку, за тонкой полотняной стенкой, камень тихо стукнул о камень. Будто кто-то неловко на него наступил. Звук был отчетливым, перекрыл свист ветра и гул ветряка.
Олаф еще раз пощупал снятые вещи и даже приложил к телу, чтобы не ошибиться, — вчерашний дождь не мог намочить тот бок, на котором парень лежал. С одной стороны, вода могла подтечь под тело, с другой — он мог промокнуть и до смерти. Неизвестно, какая погода была на острове в последние четверо суток, не исключено, что вчерашний дождь был не первым и не последним. Судя по тому, что тело не промерзло, температура вряд ли опускалась ниже двух-трех градусов мороза. Но если бы парень промочил ноги хотя бы за час до смерти, на стопах присутствовала бы мацерация. Или нет? Посоветоваться было не с кем.
Мелкие царапины на лбу, ссажен кончик носа и наружный край левой надбровной дуги. Ссадины: на левой скуле значительная и мелкие на левой щеке. На правой руке ободраны костяшки кулака. «Гусиная кожа» в области предплечий, передней и боковой поверхностях бедер.
Снова за тентом раздался стук камней друг о друга, повторился дважды, приближаясь, — будто кто-то сделал три шага. К тенту. Ветер слегка оттягивал стенку наружу — с северной стороны тент надувался парусом, иногда опадал и хлопал, а с южной движение было гораздо спокойней. Оттого именно южная стенка казалась почему-то уязвимой, тонкой. А может, потому, что Олаф стоял к ней ближе?
Осаднение ладоней, характерное для падения лицом вперед. Аналогично — на локтях и коленях. Получены в состоянии гипотермии, без кровоизлияния в подлежащие ткани. Точно такие же остались на коленях и локтях у Олафа. Шел вверх? По всей видимости да, иначе падал бы не вперед, а назад. Да и повреждения при падении вперед на спуске были бы серьезней. Ни на затылке, ни на копчике повреждений не имелось.
Правая нога сбита сильней левой (стелька?), отморожение большого пальца правой ноги значительней, чем на левой (точно стелька). Кожа мошонки морщинистая, яички у входа в паховые каналы, головка полового члена розовато-красная — признаки прижизненного переохлаждения.
Кто-то в шаге от южной стенки тента переступил с ноги на ногу — в двух шагах от Олафа. А потом оттянутое наружу полотно прогнулось немного внутрь — будто на него нажали рукой снаружи. И показалось, что ткань облегает ладонь. Олаф решил, что больше не станет оборачиваться в ту сторону, и перешел в изголовье секционного стола.
— Не бойся, это не больно.
Он ловил иногда еле заметный трепет мертвецов, когда брался за секционный нож. Впрочем, это мог быть и его собственный трепет… Олаф провел разрез уверенно, без отрыва — через темя от уха до уха , — отпарировал мягкие ткани от кости и обеими руками стянул кожу с макушки и лба на лицо.
— Не переживай, потом сделаю, как было.
В привычной жизни на Большом Рассветном Олаф был нелюдим и неразговорчив, но, оставаясь в секционной наедине с мертвыми, частенько с ними заговаривал. В госпитале любили над этим пошутить — Олаф-де находит общий язык только с покойниками. Здесь, в одиночестве, собственный голос звучал неуверенно, неестественно, пугающе. Только безумец будет говорить с мертвецом…
Он стянул с головы и задний лоскут кожи, отпарировал височные мышцы. Делать простой циркулярный распил — на лбу останется борозда, оставить лобную кость целой — попробуй ножовкой по дереву сделать распил с углом, а потом без нормального инструмента не повредить мозг.
Молодой парень. Вряд ли его родители вразумительно объяснят, почему им не все равно, как он выглядит в гробу. Они бы предпочли его в гробу не видеть вообще. Но это важно — каким они увидят его в последний раз. И следы вскрытия обычно причиняют родственникам лишнюю боль. Олаф считал, что не переломится, если сделает сложней, но лучше.
Под ножовкой не ощущалась глубина распила и податливость кости.
Холодовая смерть — диагноз исключения. Это значит, надо проверить все, и проверить тщательно. Микроскопа нет, гистологии не будет. Признаки гипотермии вовсе не означают смерть от гипотермии. Олаф вскрывал однажды мужчину, подавившегося костью, и нашел в желудке пятна Вишневского, которые считают чуть ли не бесспорным признаком холодовой смерти. А выяснилось, что за три дня до случившегося покойный упал с волнореза и долго не мог выбраться на берег из-за волны, жив остался чудом. После этого его товарищи говорили, что он будет жить сто лет, и ошиблись. Олаф старался не дразнить смерть подобными утверждениями. Профессиональная деформация: он чаще видел те поединки со смертью, которые заканчивались победой смерти. И не понимал, как можно победить с безусловной верой в победу; для него самого настоящая борьба начиналась там, где исчезала надежда, где не было сомнений в том, что это последний — смертельный — поединок.
Впрочем, смерти все равно, во что ты веришь и на что надеешься.
Отек мягких оболочек мозга — лишь один из признаков, характерных для холодовой смерти. Сам по себе он ничего не доказывает. И ни к чему уверенность, что другого диагноза не будет, — тогда его точно не будет.
Олаф сделал разрезы по задне-боковым склонам шеи, чтобы не оставлять шва спереди — опять же, не переломился. Раскрыл брюшную полость (осмотр ничего нового к диагнозу не добавил), снял с ребер мягкие ткани, отделил кожный лоскут с ключиц и шеи. Туго пришлось с рассечением реберных хрящей, особенно слева — то ли нож подвел, то ли в руках не хватило уверенности.
Как-то раз они с Ауне по осени приехали к родителям в Сампу, отец по такому случаю зарезал поросенка — он каждое лето откармливал двух поросят, для Олафа и его брата Вика, чтобы внуки зимой ели домашнюю тушенку. И правильным было помочь отцу разделать тушу, но Олаф не смог — и удивился самому себе изрядно. Мясницкий инструмент мало походил на секционный, процесс разделки туши нисколько не напоминал аутопсию, но барьер оказался непреодолимым.
Отек легких — тоже не редкость при холодовой смерти, как и бронхоспазм. Свертки крови в сердце, неравномерное наполнение миокарда, спазм артерий и артериол… Все одно к одному. Ну да, и очаговый некроз эпителия слизистой желудка с кровоизлияниями — пятна Вишневского. Желудок пуст, как и положено при гипотермии.
В походных условиях всегда есть проблемы с содержимым кишечника, и может быть, не стоило возиться — вряд ли это добавило бы что-то к диагнозу. Но следователь захотел бы узнать, сколько времени прошло с последнего приема пищи. Хотя бы приблизительно. И… да, это было важно.
Без учета изменения метаболизма при переохлаждении, Эйрик ел за восемь-девять часов до смерти. По всей видимости, еще на катере, — малиновый компот на острове варить бы не стали. Впрочем, это могли быть и пирожки с вареньем, сказать трудно. Так обычно поступают во всех зимних экспедициях: ранний завтрак на судне, высадка, установка лагеря и только потом обед. Когда они прибыли на остров, световой день продолжался около четырех часов, никто не станет тратить светлое время на второй завтрак, даже если есть сухой паек. В таком случае, он умер подозрительно быстро. Ну, не больше двух часов прошло от завтрака до рассвета. Четыре часа — светлое время. Здоровому парню, чтобы умереть от холода при температуре, близкой к нулю, надо не меньше шести-восьми часов. Это если на ветру. А можно продержаться и гораздо дольше, если шевелиться.
И он шевелился, по всей видимости. Труп не проморожен, содержание мочи в мочевом пузыре — меньше стакана. Не факт, но очень вероятно, что Эйрик продолжал активно двигаться до самой потери сознания.
Олаф сделал все более чем тщательно, но потому он и не любил диагнозы исключения, что совесть после них не успокаивалась, все время казалось: что-нибудь да упустил. Однако в этом случае, по совокупности признаков, можно было смело делать заключение: между холодовой травмой и наступлением смерти есть прямая причинная связь. Никто бы не придрался к этому выводу.
Укладывая на место извлеченные органы, Олаф еще подумывал, что можно было вскрыть и позвоночник, но, во-первых, не верилось ему, что это что-нибудь изменит, а во-вторых, не ножовкой же по дереву вкупе с заточенной отверткой… Олаф никогда не испытывал особенного отвращения к запахам секционной, однако в отсутствии водопровода в замкнутом пространстве захотелось глотнуть свежего воздуха.
Нет признаков насильственного воздействия. Тело не перемещали после образования трупных пятен, а если перемещали — положили в ту же позу, в которой они формировались. Впрочем, следов волочения ни на теле, ни на одежде не наблюдалось. Только расстегнутые пуговицы на рубашке смущали. Это чушь, что замерзающие раздеваются перед смертью. Не раздеваются. Не жар они чувствуют, а тепло — когда критическая точка пройдена и организм потерял способность к терморегуляции. Ну, разве что ослабить давление воротника на горло, если не хватает воздуха.
И все равно лицо сильно меняется после вскрытия, как ни старайся спрятать следы. В юности, на похоронах бабушки, Олаф не узнал ее в гробу, и это поразило его тогда, напугало. Будто в смерти бабушка перестала быть собой. Если бы он знал, целуя ее холодный лоб, что с этим лбом делал танатолог…
— Зачем же ты расстегнул пуговицы, Эйрик? — Олаф завязал узел на вощеной нити, перерезал ее ножом и посмотрел в лицо мертвеца.
Парень не ответил. Наверное, спрашивать его, как он оказался полуодетым на северном склоне, тоже было бессмысленно.
Это «шепот океана». Внезапный приступ паники, непреодолимого страха. Конечно, явление, исследованное не до конца, но имеющее вполне правдоподобное научное объяснение: инфразвук на частоте четыре-шесть герц, который порождают далекие шторма. Или не шторма — в океане могут быть и другие источники инфразвука. И если зафиксировать «шепот океана» пока не удалось, то воздействие инфразвука на мозг человека — явление неоспоримое, подтвержденное экспериментом. Далеко не всегда такая паника заканчивалась смертью людей, особенно летом, — очевидцев, которые попали под воздействие «шепота», хватало, и все они описывали свои ощущения так, будто это был инфразвук.
Версия хорошо объясняла, почему ребята покинули лагерь, не взяв с собой теплых вещей. И то, что они уходили из времянки через пожарный выход. Олаф на себе действия инфразвука не испытывал и не мог припомнить, имеет ли значение его направление. Если имеет, то он пришел с севера и заставил бежать на юг. И если бы они поставили времянку на склоне, этого не произошло бы. И не было бы спасательного катера, не было бы рифа, и Олафу не пришлось бы искать лагерь на острове. Зачем они поставили времянку на возвышении?
Версия не объясняла разных носков на мертвеце. И единственной стельки на левой ноге — тоже. Сидя в теплой времянке, никто не станет поддевать стельку под один носок. Подденут или обе стельки, или ни одной. Если ребята только что сошли с катера, вряд ли они успели постирать и перепутать между собой носки, хотя… Кто же знает этого Эйрика и его привычки складывать одежду?
Орка запела как-то особенно громко, надрывно. Будто хотела что-то сказать. Иногда они предупреждали о Больших волнах, но метеослужба делала это точней.
Олаф уложил Эйрика обратно к опоре ветряка, свернул одежду валиком и накрыл тело спальным мешком. Принялся развязывать веревочку, которой прикрепил полу тента к растяжке, — она затянулась узлом и не поддавалась. Он не спешил.
Оказавшись на склоне, направленном к югу, спустившись всего на два метра по вертикали, они выпадали из зоны воздействия инфразвука. Или не выпадали? Олаф плохо знал физику. Ах, как механики когда-то смеялись над курсом физики для медиков! Так же как медики смеялись над их курсом химии. Вряд ли механик, лежащий под спальником, расскажет о свойствах звуковых волн…
Хорошо, даже если не два метра, пусть не два — десять метров. Но они выпадали из-под действия инфразвука почти сразу, через пять-семь минут после того, как покинули лагерь. Пусть будет не пять минут, а полчаса, это самое большее. И паника прекращается. И они понимают, что стоят на холоде в подштанниках. Есть ветряк, горит прожектор, они интенсивно двигались — что мешает им вернуться? Одеться, растопить печь? Это в воде холод убивает за полчаса — верней, еще не убивает, а вызывает потерю сознания. Только сильный мороз в сочетании с ветром приведет к тому же результату на воздухе. Или… дождь? Но в мороз дождей не бывает. На южном склоне ветер не так силен, как на северном. Мацерация стоп отсутствует, скорей всего ноги были сухими.
Эйрик шел к лагерю с северного склона. Но из времянки они выбрались в направлении юга. Впрочем, не факт, что они и дальше двигались на юг…
Узелок наконец развязался, ветер рванул полотнище из рук, сердце оборвалось — что он там увидит? И стоит ли на это смотреть?
Тени метнулись в стороны, затрепетали по краям освещенного треугольника. Олаф поймал угол бьющегося полотнища, осмотрелся и прислушался, переводя замершее вдруг дыхание. Теперь нужно ложиться спать, чтобы проснуться до рассвета и позавтракать. Но сначала свернуть тент на одну растяжку, чтобы его не снесло ветром (чтобы не узкий треугольник света ложился на землю, а широкий круг).
Орка надрывалась, и не печальной была ее песня, а тревожной и требовательной.
— Ну чего ты хочешь от меня, чего? — тихо спросил Олаф, повернувшись к океану. Собственный голос, утонувший в звоне ветра и шорохе ветряка, почему-то напугал. Будто тени со всех сторон повернулись в его сторону, на голос. Будто сразу несколько взглядов уперлось в спину. С южной стороны.
Олаф тряхнул головой и продолжил сворачивать полотнище. Не хотелось надевать куртку на несколько минут, но за эти несколько минут он изрядно продрог. До озноба. Или… взгляды из темноты напугали его до дрожи?
Это от одиночества. Человек не может один. Не должен.
Когда стены приподнялись достаточно, стало ясно, почему времянка была закрыта изнутри: ребята покидали ее через пожарный выход. В типовой времянке два пожарных выхода, оба ближе к торцу, дальнему от двери, напротив друг друга. Здесь один вел на север, другой на юг. Воспользовались южным — на его месте зиял пустой прямоугольный проем, и по времянке гулял ветер. Пожарный выход открыть нетрудно, довольно хорошенько толкнуть плечом; закрывается такая «дверь» тоже без особенных хлопот, но выбитой панели не было — должно быть, ее унесло ветром. Пришлось повозиться, заложить проем матрасами…
Свист орки рвал душу — будто плакальщица, она скорбела (заставляла скорбеть) о тех, кто не доплыл до этого берега. Не стоило о них думать — приступ паники одиночества накатил снова, только не бежать и кричать хотелось, а сесть и скулить вместе с косаткой. На Большом Рассветном, да и в экспедициях (пожалуй, в экспедициях особенно) Олафу часто хотелось, чтобы его оставили в покое. Он любил быть один и не скучал наедине с собой. Терпеть не мог компаний, вечеринок, посиделок. Но «побыть одному» и остаться в одиночестве посреди океана — это разные вещи. Пропадало чувство защищенности, появлялось ощущение уязвимости, наготы, малости своей и слабости…
Да, правильней было бы нарубить дров и набрать камней, но Олаф вовсе не о том думал весь день (не желая отдавать себе отчет, о чем думает). Да, инструкции отдела БЖ — это двухсотлетний опыт выживания людей после потопа, они не высосаны из пальца: сначала нужно заботиться о живых, и только когда живые в безопасности, можно скорбеть о мертвых. Тратить силы на мертвых… Но кому, как не медэксперту ОБЖ, знать, что мертвым не все равно…
Олаф снова вздохнул и направился по склону вниз, в сторону берега. Двести шагов.
Он мог бы и не заметить тела, если бы не знал о нем, — цвет рубашки и кальсон сливался с белесым мхом и серыми камнями.
Мертвый паренек лежал на боку: руки согнуты в локтях, сжатые кулаки на груди, голова опущена, ноги до предела согнуты и в тазобедренном, и в коленном суставах. Головой по направлению к лагерю. Олаф подошел вплотную. На лбу и веках — царапины, на левой скуле ссадина… два с половиной на полтора… Ободраны костяшки правого кулака, отморожены концевые фаланги двух пальцев… Это игры подсознания: Олаф видел тело на склоне, и, хотя было темно, вполне мог разглядеть повреждения — по профессиональной привычке. А ночью у печки это неосознанное воспоминание явилось ему кошмаром. Только и всего.
Судить о времени смерти по окоченению трудно: холодно, температура колеблется около нуля; сильный, здоровый парень, физическая нагрузка перед смертью — окоченение может держаться несколько суток.
Олаф глянул на свой правый кулак, разбитый ночью о скалу, — конечно, удар получился не очень, но повреждения кожи были глубже и заметней, практически без кровоподтека. Потому что к кистям рук кровь тогда почти не поступала. Так что вряд ли парень сознательно бил кулаком по камню — скорей, это были непроизвольные движения. И точно после того, как начался отток крови с периферии. Ссадина на скуле не имела корочек, под ней не осталось синяка — получена незадолго до смерти.
Рано делать выводы, но это скорей всего холодовая смерть. Олаф сталкивался с ней довольно часто и имел право строить достоверный прогноз. Почему ночью ему в голову пришла мысль о драке? Высадка на острове — не время мериться силой и выяснять отношения. Хотя… в двадцать лет гормон играет и молодая кровь кипит. Олаф попытался вспомнить себя в двадцать лет, на острове, где они били тюленя. Повздорить — да, случалось, но разодраться? Это в десять лет событие заурядное — в двадцать нужно иметь вескую причину, принципиальную.
Олаф поставил вешки, обозначившие положение трупа, поднял окоченевшее тело и перекинул через плечо. Двести шагов, можно не делать волокушу. Шагнул вперед и вверх, пошатнулся — тяжелая была ноша.
Нет, не в двадцать — в девятнадцать было, после первого курса. Не совсем драка — тогда он называл это поединком. Из-за Ауне. Глупо и напоказ.
Олаф возил ее в Маточкин Шар, на праздник Лета. Лето… Какое это было волшебное, сказочное лето… От озера Рог пахло тиной и рыбьей чешуей, от земли — травой и картофельной ботвой. Летние звуки и запахи, такие привычные, такие знакомые; до блеска отшлифованные тяпкой ладони, мошкара, даже жжение на сгоревших плечах — после года на Большом Рассветном возвращение в Сампу казалось наваждением, еще не осознавалось как счастье, но несомненно им было. И Ауне… Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, она была влюблена в Олафа всю жизнь, все знали, но разве раньше его это волновало? Он только беззастенчиво этим пользовался.
Он помнил то лето с самого первого дня возвращения на Озерный…
Картошку окучивали всей разновозрастной компанией, которой дружили с детства, которой каждый день ходили в школу. Они знали друг друга не хуже родных братьев и сестер. К полудню от теплой земли поднималась легкая дрожащая зыбь, девчонки разделись до купальников. Ауне выбирала корешки, не садилась на корточки, а просто нагибалась, и когда Олаф видел ее сзади, его окатывало жаром, смущением от собственных недостойных мыслей, но глаз он оторвать не мог. У нее были очень красивые ноги, длинные и прямые.
— Оле, надень рубашку, — как-то сказала она, случайно поравнявшись с ним.
— Зачем? — не понял Олаф. И даже хотел ответить, чтобы она надела юбку, но вовремя удержался.
— Ну накинь хотя бы на плечи, а то совсем сгоришь.
Он еще не чувствовал, как жжет спину, — это всегда заметно потом, особенно к вечеру. Жесткое гиперборейское солнце, дырявый озоновый слой…
Вечером он не нашел ничего лучшего, чем прыгнуть с Синего утеса. Хотелось сделать что-нибудь такое, отчаянное… Детям запрещали подходить к утесу, они даже не подначивали друг друга никогда: утес — это для взрослых, детям тарзанка, не низкая вовсе, метров на пять над водой взлетала, если хорошо оттолкнуться… Но Олаф-то был уже взрослым!
Утес поднимался над озером гораздо выше, и, конечно, в первый раз прыгать полагалось солдатиком, но это Олаф посчитал для себя унизительным. Все мужчины в Сампе рано или поздно ныряли с утеса, это было что-то вроде посвящения — событие в некоторой степени торжественное, случавшееся под праздник, когда купалась вся община. Нырнуть с утеса на глазах у малолеток солидным не считалось, более того — остальные могли и обидеться. А как же советы, подначки, смешки? Наверное, этого Олаф хотел меньше всего.
Он ничего не сказал ребятам, ушел незаметно. И, поднявшись на утес, долго ждал, когда кто-нибудь посмотрит в его сторону. А когда они замерли с открытыми ртами, примерился небрежно и прыгнул. Красиво нырять умели все, но высота… Олаф и не представлял, что такое высота…
Нет, он не плюхнулся в озеро животом (тогда бы точно убился), но что-то пошло не так, от удара о воду вывернуло руку, оглушило, хлестнуло по лицу с одной стороны и сразу — по ногам. Тело под водой закрутило веретеном, Олаф едва не захлебнулся, потом не мог сообразить, куда плыть, где верх, а где низ…
Вынырнул, конечно. Доплыл до берега. Щека горела так, будто с нее содрали кожу. На ноги было не наступить, руку ломило чуть не до слез. Покрасовался, нечего сказать… Но ребятам понравилось — они бежали к нему с воем и восторженными криками, хлопали по плечам, поздравляли… И Ауне смотрела с испугом и радостью, качала головой. Она первая заметила, что у него не двигается рука. Вывиха не было, просто подвернулась в локте — за руку дернули тут же, чтобы не дать Матти повода для насмешек. Олафу едва хватило сил не крикнуть, а на глаза выкатились две тяжелые слезы и предательски поползли по щекам. Он смахнул их, будто бы вытирая мокрое лицо, и надеялся, что Ауне этого не увидела.
Наутро половина лица заплыла ярким красно-черным синяком, обе ноги тоже посинели от пальцев до колен — мама даже вскрикнула, когда Олаф вышел к завтраку. Отец покачал головой и недовольно сложил губы.
Матти заглянул в гости, смерил Олафа взглядом и спросил:
— Взрослым решил стать?
Олаф пожал плечами, стараясь не опускать глаза. Имел право!
— Вот потому оно и детство.
— Почему? — с вызовом спросил Олаф. Ну или постарался, чтобы это прозвучало как вызов.
— Взрослый ценит свою жизнь. Взрослый понимает, когда стоит рисковать своей шеей, а когда не стоит. И отличает позор от безобидных насмешек. Он бы прыгнул солдатиком.
Олафу пришлось это проглотить. Матти часто говорил, что стержня у Олафа нет — только панцирь, хитиновый покров, как у краба, а под ним мягонькое брюшко…
Вообще-то он приходил взглянуть на оценки Олафа, и это тоже было неприятно — отчитываться перед ним. Олаф хорошо закончил первый курс по университетским меркам, с одной тройкой (совершенно несправедливой, впрочем). И когда готовился к экзаменам, думал именно о том, что придется отчитываться перед Матти, не хотел дать ему повода для колкостей и презрительных замечаний. Уже потом, заканчивая университет, Олаф понял, что без них, без этого странного противостояния, без желания что-то Матти доказать, он бы учился совсем не так, без азарта. Тогда, в девятнадцать лет, ему казалось, что Матти относится к нему предвзято, не любит лично его — ведь того же Богдана, который учился в Маточкином Шаре на судового механика, он никогда не поддевал так едко, наоборот хвалил, хлопал по плечу, хотя Богдан еле-еле вытянул второй год обучения.
Это Олаф тоже понял потом — он мог бы гордиться таким отношением к нему со стороны Матти, Матти считал его сильным и способным на большее, а Богдана ничего не стоило сломать, без поддержки он бы не добился успеха.
Отец научил Олафа жалеть людей, а Матти — не жалеть самого себя.
Олаф сильно переменился с тех пор, стал замкнутым и скучным, а дома и раздражительным. Словно работа высасывала из него кровь. Он не уставал физически, даже наоборот, все время чувствовал недостаток движения: бегал по утрам, в выходные играл в футбол и всегда соглашался отправиться в спасательную экспедицию, если предлагали выбор, из-за чего Ауне обычно на него сердилась.
Если капитан успел передать сигнал бедствия, ей сообщат об этом… Олаф снова покачнулся, неудачно наступив на камень, и скрипнул зубами. Ауне никогда не питает напрасных надежд, она двадцать раз переживет его смерть еще до того, как о ней станет известно. Она потому и сердилась из-за экспедиций — каждый раз заранее переживала его смерть.
Орка примолкла, Олаф не сразу это заметил. А может, пела теперь на высоких частотах — человек не слышит и четверти звуков, которые издают косатки. Есть гипотеза, что видения, которые являются людям на необитаемых островах, посылают киты. Впрочем, Олаф знал еще с десяток не менее сказочных гипотез…
Он положил тело на землю неподалеку от ветряка и не сразу понял, что его смущает. Специфика его профессии, с одной стороны, предполагала некоторую степень цинизма, но с другой… Уважение к мертвым, к смерти присуще всем культурам и цивилизациям, во всяком случае Олаф не мог припомнить другого. Даже воинствующий атеизм имел свои погребальные обряды. Страх перед смертью заставляет ее уважать. Аутопсия не может обходиться без цинизма, он — защита, бравада, брошенный смерти вызов, лекарство от страха. Наверное, не каждый, кому доводится иметь дело с мертвыми, понимает, но почти все подсознательно чувствуют: смерть принимает этот вызов. А потому, беспардонно (бесстрашно) вторгаясь в табуированную еще на заре времен область, смерть все равно нужно уважать. И уважать — вовсе не значит бояться.
Олаф подумал немного и, достав из времянки спальник, накрыл им мертвеца. Правильней было бы отрезать кусок уроспорового полотна от тента, однако Олаф почему-то выбрал спальник. Вряд ли парень под ним согреется, но…
Солнце повисло над скалами, до темноты — уже не до заката — оставалось совсем немного времени, и, оценив запас дров, Олаф решил начать с камней.
Только через час, сидя в своем шатре у печки, в ожидании, когда же сварится крупа, он подумал, что просто не хочет спускаться в сторону березового леса и находит для этого множество веских причин. Это ему не понравилось: Олаф не любил обманывать самого себя.
Теперь шатер освещала переноска, а во времянке было довольно света от наружных прожекторов, но Олаф все равно нашел лампочку взамен разбитой под потолком. Поставил на место опрокинутый разборный столик и две складные табуретки к нему. В шатре было гораздо теплее, и он поймал себя на том, что панически боится замерзнуть… Нет, не умереть от холода — просто озябнуть.
Позавтракав и пообедав одновременно, Олаф наконец-то взялся за документы, которые нашел еще накануне.
Да, семь студентов и инструктор. Механический факультет. На дне не очень толстой папки лежали медицинские справки и личные листки с фотографиями. Лори (Маяк), 20 лет. Эйрик (Инджеборг), 22 года. Саша (Бруэдер), 19 лет… Олаф запнулся на следующем личном листке: Сигни (Бруэдер), 20 лет. Девушка? С ними была девушка? В его времена на северные острова ездили только ребята. Когда же это ОБЖ разрешил девушкам принимать участие в таких приключениях? Олаф посмотрел следующий листок: Лиза (Парусная), 20 лет. Две девушки…
Если они живы, надо немедленно, сейчас же их найти! Девушки не должны умирать, это… это что-то невозможное, что не умещается в голове. Олаф даже поднялся, даже потянулся за курткой, и только вспомнив, что сперва надо снять телогрейку, осекся. Можно хоть всю ночь бегать по острову с фонариком — ничего не изменится. Разве что совесть успокоится.
Он бы никогда не взял Ауне с собой. В любую из экспедиций. И не потому что она могла погибнуть — о таком он и помыслить не смел, — а потому что она могла застудиться. В обществе, где выживает двое детей из шести рожденных, женщин нельзя не беречь, женщины и дети — главное достояние новой цивилизации. Критерий выживания индивида — способность самостоятельно дышать воздухом, критерий выживания общества — закрепленный генетически инстинкт защищать и беречь тех, кто слабей. Может быть, в этом постулате и было что-то ненаучное, может, его и возводили в культ, но Олаф чувствовал в себе этот инстинкт.
По инструкции отдела БЖ в экспедицию могли взять женщину старше сорока и только если младшему ее ребенку исполнилось шестнадцать. Почему, почему девушкам разрешили ехать на этот чертов остров? Чем они там думали? Ну да, Олаф слышал о брожении в студенческой среде — и о правах человека, и о правах женщин. Щенки. Просто живут слишком хорошо, потому и рассуждают о каких-то правах. Родители Олафа помнили те времена, когда дома́ освещала вонючая ворвань… Но как отдел БЖ мог пойти у студентов на поводу? Или жизнь на острове зимой уже не угрожает здоровью девушки? Когда Олаф ездил бить тюленя, они жили в палатках, а не во времянках, пемзовых плит под них не подкладывали и ветряков в лагере не ставили.
Он просмотрел листки до конца — больше девушек не было. Холдор (Металлический завод), 21 год. Гуннар (Песчаный), 22 года. И инструктор — Антон (Коло), 35 лет. Олаф попытался вспомнить, не встречался ли он с инструктором раньше, в общине Коло у него было много приятелей, да и лицо на фотографии показалось смутно знакомым. Может, и встречался. Почти ровесники, наверняка учились одновременно. Общежития механиков и медиков когда-то стояли рядом, и они традиционно соперничали друг с другом: механики презирали медиков, медики — механиков.
Вычислить по фотографии, кто же из студентов лежит сейчас под ветряком, было непросто. В медицинских справках указывались антропометрические данные, и Олаф отложил три личных листка с подходящим ростом и весом (цвет волос по фотографиям не определялся), а потом долго всматривался в лица. Смерть искажает черты лица, иногда до неузнаваемости, так же как и маленькое фото… Точно измерить рост окоченевшего тела почти невозможно, но Олаф редко ошибался больше чем на два сантиметра.
Эйрик. Это был Эйрик. У Холдора густые широкие брови, у Саши — тонкие губы и близко посаженные глаза, волосы темней. Лори выше и тоньше в кости, Гуннар — ниже и тяжелей.
В папке нашлись чистые листы бумаги, и довольно много, а также авторучка и карандаш. Олаф, не досмотрев до конца все имеющиеся документы, включая журнал экспедиции, начал составлять что-то вроде протокола осмотра места происшествия, но по ходу дела понял, что при осмотре тела был озабочен своими ночными кошмарами, а не объективной информацией.
Он отложил авторучку и думал недолго — пока расстегивал безрукавку.
Подход к времянке перегородила мачта упавшего ветряка. Ветер трепал расстегнутые створки входа, катал волну по опавшей уроспоровой крыше над просевшими стенами, иногда взвивал огненный флаг, закрепленный над тамбуром, и понятно было, что внутри никого нет. Никого… из живых…
Паника накатила внезапно, именно паника, детский ночной кошмар, то, чего, наверное, боится каждый гиперборей. Это вбили Олафу в мозги до того, как он научился говорить: человек не может один. Не может выжить — лишь недолго продержаться. Ощущение одиночества было сродни приступу клаустрофобии, иррациональный страх давил и требовал немедленного действия: бежать, кричать, звать на помощь… Ужас одиночества — как снежный ком: сколько ни кричи, никто не услышит, а потому еще сильней хочется кричать. Олаф проглотил накатившую панику вместе с комом в горле — это холод снова туманит мозги. Планета, конечно, помогает сильным — тем, кто не рассчитывает на ее помощь.
Влезать внутрь пришлось на четвереньках — у входа крыша поднималась над полом едва ли больше, чем на метр, а ближе к центру и вовсе лежала на полу. Это была отличная надувная времянка, способная надежно защитить от холода, ветра и дождя — если работает генератор, подкачивая воздух в стены. С печкой внутри, пол из пемзовых блоков. Типовая шестиместная, где восемь человек размещались вполне свободно, а в широкий холодный тамбур вошли не только вещи и продукты, но и аккумуляторы, и заготовленные дрова. Там Олаф и наткнулся на фонарик — фонарик работал. Включить аккумулятор при недействующем генераторе он поостерегся.
Главное — не надеяться. Надежда оборачивается безоговорочной верой в лучшее и расслабляет. Зачем шевелиться, если веришь в лучшее?
Створки опустившейся внутренней двери оказались застегнутыми изнутри, и окоченевшие пальцы с трудом ковыряли пуговицу за пуговицей. Олаф, понятно, не боялся мертвецов, но… Но знал о них гораздо больше обычного человека… В любом случае, не хотелось бы ему найти внутри семь окоченевших тел.
Он подпер крышу багром, лежавшим в тамбуре, с трудом встал на колени и посветил вокруг. Времянка была пуста, снова в глубине души забрезжила коварная надежда: может, ребята живы? Может, они просто ушли с этого места по какой-то непонятной причине? Но тогда, вероятно, оставаться здесь опасно… Выбор был небогат: или вскорости умереть от холода, или рискнуть, оставшись внутри. Мысли в голове ворочались медленно и странно: с чего он вообще взял, что они мертвы? Профессиональная деформация?
Вещи — слишком много вещей — пребывали в беспорядке. Верней, в каком-то странном беспорядочном порядке. Сапоги рядком стояли у входа, на них грудой лежали свитера, штаны, штормовки, телогрейки, носки, варежки. Сверху груду накрывали куртки. Куртки… Понятно, что каждый имел с собой смену теплой одежды, может, и две пары обуви. Но вряд ли по две тюленевые куртки.
А как они вышли наружу, если вход закрыт изнутри? Вопрос показался слишком сложным, чтобы искать на него ответ.
Пока не найдены мертвые тела, Олаф был обязан предполагать, что они живы, и действовать так, будто они живы. Но предполагать и действовать — совсем не то, что надеяться. Мысль снова показалась странной: о действиях в его положении речь пока не шла. Верней, речь шла только об одном действии — согреться.
На толстых матрасах лежали расстеленные спальники, но сбились местами, будто о них спотыкались и путались в них ногами. Олаф разглядел даже отпечаток грязного сапога. По матрасам обычно не ходят в сапогах…
В печурке нашлись дрова, ее вот-вот должны были растопить, но почему-то не растопили — в положении Олафа эта маленькая деталь стала, наверное, решающим фактором. Двигаться, главное — двигаться, не расслабляться в шаге от спасения. А расслабиться очень хотелось, голова соображала плохо, медленно, тело не слушалось и будто налилось свинцом. Он видел множество людей, погибших в шаге от спасения.
Ветер обеспечил достаточный поддув в раструб нижней трубы, качать мехи не требовалось. Спички тоже нашлись без труда, и первое, что Олаф сделал, — разжег огонь, а уже потом переоделся, потом нашел аптечку, фляги со спиртом и канистры с водой, потом переставил подпиравший крышу багор и соорудил вокруг печки шатер из спальников, — шестиместную времянку не так просто прогреть и до комнатной температуры, а до тридцати пяти — сорока градусов вовсе невозможно. Он действовал механически, будто по инструкции, не рассуждая, не теряя времени — но все равно еле-еле… Думал, что от гипотермии часто умирают именно при согревании. И далеко не всегда неправильном.
Мысль о том, что замерзшего лучше всего отогревать человеческими телами, на этот раз показалась жутковатой и потребовала немедленно уточнения: живыми человеческими телами.
Вернувшийся озноб прошел только через несколько часов; не сразу, но отпустило закоченевшие руки и ноги — боль выматывала, вытягивала жилы, сбивала и без того неуверенное дыхание и кончилась лишь тогда, когда Олаф совершенно уверился, что она не пройдет вообще. Взамен зажгло многочисленные ссадины и царапины, заныли ушибы, заболели мышцы, особенно на ногах. Есть не хотелось, но поесть нужно было обязательно — восстановить силы. Двигаться не хотелось тоже, и тем более не хотелось покидать теплый шатер.
Консервы и крупу Олаф без труда нашел в тамбуре и лишь тогда вспомнил о рации. Пошарил фонариком по времянке — рации нигде не было. Может быть, покидая лагерь, ребята взяли ее с собой? Но почему тогда оставили теплую одежду? Вместо рации обнаружилась кожаная папка с документами.
После выхода в холодный тамбур снова начался озноб, Олаф подбросил в печурку немного дров, поставил греться банку консервов с китовым мясом и кружку воды. Он чувствовал себя донельзя усталым, чтобы варить крупу.
От еды его развезло, потянуло в сон, и, пожалуй, только теперь можно было не опасаться смерти от холода — шатер сохранит тепло в течение нескольких часов. Если отправиться на поиски ребят сейчас, он, во-первых, ничего не найдет (если вообще встанет), лишь напрасно потратит силы. Во-вторых, ничем ребятам не поможет, зато станет для них лишней обузой. Не стоит суетиться ради того, чтобы успокоить собственную совесть.
Олаф улегся поудобней, завернулся в спальник, погасил фонарик и приоткрыл печную дверку — от догоравших углей в обветренное лицо хлынул восхитительный жар, шатер наполнился смутным оранжевым светом. Блаженно закружилась голова, Олаф зевнул и прикрыл глаза. И тут же услышал негромкую возню у входа во времянку — кто-то расстегивал пуговицы, чтобы войти внутрь.
И, наверное, правильно было бы обрадоваться, помочь — снаружи пуговицы расстегивать неудобно — или хотя бы выбраться из шатра навстречу пришедшему. Но тело стало вдруг ватным, дыхание замерло и сделалось тихим, поверхностным, зато сердце стучало в уши оглушительно, не давая толком прислушаться…
Звякнула посуда, сложенная в мешке у выхода в тамбур. Там нельзя было выпрямиться в полный рост, и кто-то пробирался к шатру на четвереньках. Ни одному гиперборею не придет в голову бояться человека, и Олаф вряд ли мог вразумительно объяснить самому себе, почему не в силах шевельнуться, почему со лба на висок медленно сползает капля пота, и ее никак не вытереть…
Полог шатра приоткрылся, дохнуло холодом, и чуть ярче загорелись угли — Олаф совсем перестал дышать, лишь смотрел широко раскрытыми глазами, как в шатер неуклюже пролезает темноволосый паренек в шерстяной рубашке и кальсонах.
Он сел на пол неподалеку от печной дверки, в ногах Олафа, зябко обхватил руками плечи и пробормотал:
— Как там холодно…
В словах этих было только отчаянье — острое, щенячье… Оно оглушило сильней, чем страх минуту назад: Олаф знал, как там холодно.
Угольки в печке потрескивали потихоньку, давая все меньше света, но бледное лицо в полутьме все равно было видно отчетливо: в лобной области слева мелкие ссадины бурого цвета, осаднение кожи неопределенной формы на левой скуле… м-м-м… два с половиной на полтора сантиметра. Отморожение левого уха третьей-четвертой степени. Аналогично концевые фаланги второго и третьего пальцев правой руки темно-бурого цвета. Пястно-фалангиальные сочленения на правой руке покрыты ссадинами буро-лилового цвета пергаментной плотности. Подрался? Да нет же, повреждения больше похожи на агональные. Впрочем, может, и не в агонии, но уже в состоянии гипотермии.
Олаф осекся, холодея. Он слышал, что в допотопные времена люди его профессии быстро спивались, но для себя считал это чем-то… унизительным… Пить от страха — что может быть глупей? А тут подумал о фляге со спиртом с вожделением, хотя спирт при гипотермии вовсе не полезен.
Угли совсем погасли, темнота становилась кромешной… Ветер свистел в незакрытой печной трубе, а где-то далеко, слышный даже сквозь полог из пуховых спальников, грохотал прибой: потревоженный грозой Ледовитый океан не спешил успокоиться.
Олаф лежал без сна и без движения — или ему казалось, что без сна?
Он проснулся от холода и увидел сквозь щель в пологе смутный свет.
Чем он думал, когда улегся спать, не закрыв вьюшку? Боялся угореть? Теперь драгоценное тепло ушло в небо…
Он проспал рассвет! Световой день здесь не более шести часов, и сколько из них прошло — неизвестно!
Рассвет разгоняет ночные страхи, мысли становятся трезвыми, а иногда — слишком трезвыми. Понятно, что согревание после такой теплопотери может вызвать не только кошмарные сны, но и галлюцинации…
Вылезать из-под спальника не просто не хотелось — от воспоминания о холоде сжималось все внутри, даже дыхание перехватывало, как будто снова предстояло нырнуть в ледяную воду. Мысль о скоротечности светового дня подтолкнула наружу и сняла дыхательный спазм. На движение мышцы отозвались болью — крепатура, ничего удивительного после нарушения периферического кровообращения, она пройдет, если шевелиться.
Во времянке было гораздо светлей, чем под пологом: надувные уроспоровые стены и крыша пропускали свет. Олаф поискал куртку и сапоги себе по размеру — некогда завтракать, поесть можно потом, когда стемнеет. На этот раз есть хотелось сильно, и он попил воды.
Пришлось снять меховую безрукавку — куртка на нее хоть и налезала, но мешала двигаться (в кармане обнаружился компас). Ну и в теплые сапоги двух пар носков — таллофитовых и шерстяных — было вполне достаточно. Это ночью, с перепугу, Олаф натянул на себя все, что только подвернулось под руку. На всякий случай он надел еще грубые уроспоровые штаны, хорошо защищавшие от ветра, направился к выходу и остолбенел: пуговицы на внутренних створках двери были расстегнуты. Нет, не может быть… Он хорошо помнил, как долго возился с ними. Или это случилось в первый раз, а после вылазки в тамбур за консервами он про пуговицы забыл?
Времянка стояла под прикрытием валунов, в самой высокой точке северного берега. Островок, немного вытянутый с севера на юг, имел форму чаши. Или лодки с задранным носом: лесистую впадину с четырех сторон окружали гребни невысоких гор. Покатые внутри, снаружи они скалами обрывались в море, только северный берег шел к воде полого. От лагеря на юг и юго-запад вел гладкий склон, устланный мхом и водяникой, с редкими карликовыми деревцами, размазанными по каменистой земле; на горизонте вздымались обледенелые скалы южного берега, а на дне чаши лежал березовый лес, удивительно белый в этот час, с заиндевевшими ветвями: морозец был легкий, градуса три, но при изрядной влажности и на ветру — ощутимый.
Несмотря на прикрытие с востока, лагерь насквозь продувался мокрым северным ветром. Зачем они разбили лагерь на высоте? Чтобы обеспечить бесперебойную работу ветряка? То-то он не устоял… Чтобы с любой точки острова видеть лагерь? А может, попросту на удобной горизонтальной площадке? Должно быть, расположение лагеря выбрали из-за близости к пологому берегу, где и сейчас работы для сборщиков штормовых выбросов было хоть отбавляй. Растительность появлялась на высоте примерно тридцати пяти метров над уровнем моря. Олаф прикинул, какой рельеф может быть на этом шельфе: да, примерно так, тридцать-тридцать пять, выше Большой волне не подняться.
Он оставил выбор места для лагеря на совести инструктора.
У задней стены времянки стояла бочка с морской водой — значит, пресной на острове не было, умывались соленой. К бочке крепился рукомойник и мыльница, рядом валялось ведро. Ее не успели набрать полностью, хорошо если принесли десять ведер. И, наверное, где-то должно было быть второе ведро — ходить за водой не близко…
Океан лениво катил на берег высокие круглые волны мертвой зыби, небо затянула тонкая серая дымка, сквозь которую кое-где пробивалась ясная весенняя бирюза. Олаф глянул на компас: диск солнца в туманной пелене отклонялся от полудня на двадцать два градуса — в сторону востока. Он проспал лишних часа полтора (а точней, часа три, если вспомнить о пропущенном завтраке), местное время — половина одиннадцатого утра.
Главное — не суетиться и не пытаться сделать то, что заведомо не даст результата.
Перво-наперво Олаф осмотрел ветряк и сразу обнаружил рацию: тяжелая лопасть прорвала стенку тамбура и сплющила тонкий металлический корпус передатчика. Олаф не очень хорошо разбирался в электронике, но все же сунулся внутрь — понял, что рацию без полного набора радиодеталей не починил бы и мастер… И незачем было надеяться…
На его счастье, мачта ветряка оставалась целой — ветряк просто опрокинулся. То ли недостаточно хорошо укрепили основание, то ли заклинило горизонтальный поворотный механизм и мачта не выдержала сильного порыва ветра. Лопасть, убившая рацию, погнулась при падении, но это не страшно. Страшно, если от удара из строя вышел генератор.
Поднять ветряк в одиночку — дело непростое, особенно если деревянные мышцы ноют от каждого движения, но все равно гораздо быстрей, чем в одиночку прочесать остров в поисках пострадавших. При шестичасовом без малого световом дне электричество лишним не будет. Помощь придет самое раннее через четверо суток, а учитывая февральскую погоду — гораздо позже. Гагачий лежит в южной оконечности архипелага Эдж, до Большого Рассветного — полтыщи миль, и вряд ли ОБЖ задействует пограничников для спасения столь малочисленной группы, хотя их база находится гораздо ближе и скоростью военные катера раза в два превосходят суденышки спасателей.
Генератор заработал за час до заката, начал потихоньку поднимать опавшие стены времянки. Нашлась и лампа в разбитый прожектор. Теперь ветряк будет видно и днем и ночью — если на острове есть живые, увидев его, они догадаются или вернуться, или подать сигнал. Разбитый прожектор Олаф поднял под самые лопасти, а обнаруженным запасным осветил площадку перед времянкой. Поправил короткий флагшток над входом — чтобы огненный флаг развернулся под ветром на всю ширину. В случае чего была возможность натянуть тент: возле времянки лежали стойки, а под аккумулятором — сложенное уроспоровое полотно.
Вряд ли за один световой день можно было сделать больше… В темноте ничего и никого не найти. За оставшийся час надо нарубить дров и поднабрать камней, обложить ими печку, чтобы тепло уходило не так быстро.
Олаф осмотрелся и вздохнул. Звенящий ветер, шорох лопастей ветряка, шум прибоя и печальная песня орки в океане. Он пригляделся: показалось, что на волне мелькнул черный серп плавника. Впрочем, ничего удивительного не было в том, что косатки, шедшие с катером, остались у острова. Они бы, конечно, в океане не заблудились, дорогу на Большой Рассветный нашли и от голода по пути не умерли, но… Олафу доводилось видеть, как перед Большой волной киты без команды уводят в открытый океан плавучие острова, а потом возвращают их назад. Они чувствуют ответственность