В пещере было темно, запах чувствовался сильней, от него слегка кружилась голова и першило в горле. Олаф посветил вокруг фонариком и сперва заметил не генератор — цистерну, похожую на допотопные, но не гнутую и ржавую, а выкрашенную белой эмалью, с красной полосой и надписью на допотопном английском: «Огнеопасно».
Вот она, государственная тайна, подрывающая основы государственности… Вот информация, которая не подлежит разглашению. Это бензин. Или солярка. Продукт перегонки нефти. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, каким горючим веществом с характерным запахом может питаться генератор.
Нет, новое человечество не мечтало о нефти. Но однозначно в ней нуждалось. Олаф знал органическую химию, представлял, насколько отсутствие нефти ограничивает развитие цивилизации. И не в топливе дело, обходились без этого, не умирали. Гораздо важней пластмассы. Резина, изоляторы, ткани, смазки, растворители… Навскидку трудно представить, какие еще возможности открывает нефть перед людьми. Сокращение трудоемкости половины производств в разы.
Если генератор питается нефтью, то цистерну время от времени надо пополнять. Значит, это не случайно найденный на дне океана танкер — глупо было бы сжигать столь ограниченный запас. Значит, это источник посерьезней танкера. Скважина. О которой не знает никто в Восточной Гиперборее.
Кто дал СИБу право скрывать нефть от остальных? Кто дал право решать, обладать человечеству нефтью или не обладать? Ответ лежал на поверхности: тот, кто наделил СИБ властью. Тот, кто наделил властью ОБЖ. Нет, не наделил — доверил. Доверие — вот на чем основана государственность Восточной Гипербореи. Шаткая основа.
Вот он, вопрос, который требует взвешивать ценность человеческих жизней…
Да, нефть способна разрушить государство. Подорвать основы общинной экономики, экономики без денег. Говорили, она и так дышит на ладан и держится только на традиции. Но, черт возьми, Олафу нравилась эта традиция! Он гордился ею, читая допотопные книги! Он не понимал и не хотел понимать, как можно мерить труд, мерить вклад… Да, они соревновались в детстве, кто быстрей окучит ряд картошки, но тот, кто выигрывал, не получал больше компота на обед, плата за победу свела бы победу на нет, обесценила ее. Он не понимал, о каких естественных стремлениях человека рассуждают допотопные экономисты, он никогда не видел, чтобы люди стремились иметь больше, чем соседи. Естественно — это стремиться к тому, что ценится в глазах других людей. И если в допотопные времена ценилось богатство, то люди естественно стремились к деньгам. Богатство обесценилось перед лицом гневной Планеты, теперь в цене другие добродетели. И, честное слово, они правильней допотопных!
Петушок на крыше, которого вырезал отец, был лучше, чем у других. И Олаф гордился, хвастался этим петушком. Как гордился и хвастался своим отцом. Но разве что-то изменилось, когда отец сделал петушков на крыши еще пяти домов в Сампе, даже лучше сделал? Да нет же, после этого Олаф имел еще больше прав отцом гордиться!
Только варвары способны отбирать лучшие куски у слабого, потому они и дикари, живущие в нищете, они не поднялись в этом выше стайных животных.
Олаф осмотрел генератор, не стал разбираться с системой подачи в него топлива — пары нефтепродуктов в самом деле ядовиты, и, возможно, для гиперборея более ядовиты, чем для допотопного человека. А может, и нет… Даже для врача это трудный вопрос. Но он один здесь, и никто не спасет, если он потеряет сознание рядом с цистерной.
А еще человека от животного отличает способность понимать слова. И если СИБу стало известно о нефтяной скважине, он мог бы объявить о решении не использовать нефть. Объяснить людям, почему не стоит ею пользоваться. Или пользоваться только в военных целях, как здесь, например. Да, конечно, найдутся те, кто оспорит такое решение… И это тоже подрыв государственности, которая стоит на доверии. Или… потеря власти?
Олаф прикрыл тяжелую дверь, сел на камни и обхватил голову руками. Если это СИБ, то ему самому тоже никогда не выбраться с острова. Можно взять подписку о неразглашении маленьких секретов, но большая государственная тайна, по-видимому, стоит дороже… «Подпишись, что никому не расскажешь об убийстве восьми ни в чем не повинных людей»? Нет, вряд ли Олаф поставил бы под этим свою подпись. И — да, это будет потрясением основ, угрозой существования Восточной Гипербореи как государства. Похлеще, чем нефть. Потому что Восточная Гиперборея стоит на доверии тем, кто ею управляет.
Они разожгли сигнальный костер. Они просили о помощи. Они не понимали, что происходит и почему.
Зачем тогда ОБЖ послал спасательный катер? По инструкции? Или правая его рука не знает, что делает левая?
Подумалось, что надо немедленно покинуть это место. Закрыть двери, ворота, задвинуть засовы — и бежать без оглядки. Олаф сжал виски и нервно усмехнулся: может, еще и тела положить на место? А что, вешки стоят… Поздновато, следы вскрытия не спрячешь…
Если это СИБ — все бессмысленно. Жить бессмысленно — как раньше жить… Впрочем, долго жить и не придется. Олаф поднялся и посмотрел в океан — ничто не тревожило мертвой зыби. Наверное, у капитана катера были навигационные карты, тогда почему он не отошел от рифов? Потому что тут нет никаких рифов, вот почему. И то, что Олаф остался жив, — чистая случайность: оказавшись в ледяной воде во время шквала, выжить невозможно, даже в спасательном жилете. Исправили ошибку левой руки?
Ошибка ведь состояла не в том, что послали катер, а в том, что пришел он слишком рано. Первая же Большая волна смыла бы тела разбившихся о скалы. И тело инструктора тоже. Остались бы четверо, умершие от переохлаждения. И ничто не противоречило бы версии о «шепоте океана», кроме сомнительных повреждений на теле Гуннара, которые ничего не доказывали. Сломанная рация? Ее случайно разбила лопасть упавшего ветряка!
Морок сказал, что катера в ближайшие дни не будет, — откуда бы мертвому знать, что на юге штормит? А если это СИБ, катера может не быть вообще. Никто не подозревает, что Олаф остался в живых, придумают что-нибудь правдоподобное, чтобы сообщить родным и студентов, и спасателей.
Продовольствия и воды хватит месяца на четыре, если не экономить. Но за четыре месяца Олаф точно тронется умом… Прожектора над лагерем хорошо видны с моря, и вопрос в том, кто раньше их заметит… Суда на Шпицберген ходят редко и архипелаг Эдж огибают с запада.
Все бессмысленно. Сообщить людям о методах сокрытия государственной тайны? Отдать СИБ на суд и расправу? А зачем? Доверия не будет никогда, даже если вместо СИБа создадут новую государственную структуру. А если не будет доверия, не будет Восточной Гипербореи. Простить убийство восьми человек и достойно принять собственную смерть в интересах государства? В этом есть что-то извращенное, рабское что-то или фанатичное на грани одержимости. Дело не в собственной смерти, никто не хочет умирать, стремление человека жить вполне естественно. Но ведь рискуют. И гибнут, несмотря на старания ОБЖ. Сколько тонет судов, сколько экспедиций не возвращается… Разве Олаф думал когда-нибудь, что не хочет умирать, когда решал, идти ли в экспедицию? Да нет же! Так почему бы теперь не сложить лапки на груди и не помочь СИБу в его святой заботе о государственности?
Все бессмысленно. И жизнь, и смерть.
Олаф поднялся — скалы тянули в себя тепло. Как цверги.
Все бессмысленно. Двигаться, подниматься наверх, возвращаться в лагерь, вскрывать тело Антона. Дело не в том, что с СИБом невозможно бороться. Дело в том, что бороться бесполезно. Если СИБ убил восемь ни в чем не повинных людей, Восточной Гипербореи уже нет. Той Восточной Гипербореи, которую Олаф знал и любил, ради которой готов был умереть. И теперь он точно один, против этой, новой для него, Восточной Гипербореи.
Он добрался до лагеря засветло, но краткость светового дня на этот раз ничего внутри не всколыхнула. Не хотелось смотреть на огненный флаг над времянкой. Руки болели опять, и ощущалась боль по-другому, не так, как накануне. Его учили принимать боль как вызов, как испытание, с гордостью и без страха. Теперь это тоже показалось бессмысленным.
Человек не может один. Все, что он делает, имеет смысл только рядом с другими людьми. Нет, не рядом. И даже не перед… Жизнь человека имеет смысл, если он часть человечества. Тогда все, что он делает, так или иначе имеет продолжение. А если продолжения нет, какая разница? Больной перед смертью потел?
Не хотелось топить печку. Не хотелось есть. Не хотелось спать. Книга «Шепот океана» в изголовье постели вызвала едва ли не ненависть. А ведь там, в предисловии, дальше которого Олаф пока не дошел, было сказано: не обязательно паника. Эйфория, депрессия… Океан не понимает, что делает с людьми, иногда видения столь чужды человеческой психике, что могут вызвать аффективное расстройство.
Если бы цистерну с соляркой можно было приписать видениям, посланным океаном!
Олаф покрутил в руках флягу со спиртом — неужели это все, что ему осталось? Все, на что он теперь способен? Все, что теперь имеет в его жизни смысл?
Он отвинтил пробку и сделал несколько глотков. Закашлялся, вдохнул не вовремя, закашлялся снова, задохнулся, захрипел. Из глаз хлынули слезы, заложило нос. Олаф проплевался, утер сопли и тряхнул головой. Голова поплыла сразу, еще до того, как из желудка по телу пошло тепло. Кому, как не медэксперту, знать, что алкоголь не помогает при депрессиях? Не отвлекает и не поднимает настроения? Зато отупляет. Пожалуй, этого ему и хотелось более всего — отупеть.
Тошнота появилась быстро — здоровый организм правильно реагировал на интоксикацию. Олаф выбрался из времянки — еще не отупел до той степени, когда блюют себе под ноги. Но рвота не принесла облегчения: нечего было пить на голодный желудок, печеночная рвота никогда не приносит облегчения, так же как и мозговая. Наверное, не стоило брать с собой флягу, потому что процесс выходил из-под контроля сознания (это Олаф отметил его краешком, еще не совсем замутненным спиртом) и чем-то напоминал самоубийство. Для человека, непривычного к алкоголю, смертельная доза чистого спирта невелика, фляга вмещала гораздо больше.
Свежий ветер если не прочистил мозги, то немного успокоил головокружение. Темнело, но включать прожектора Олаф не стал из странного духа противоречия, назло то ли самому себе, то ли почему-то СИБу.
Посидел в темном шатре, поговорил с ребятами и даже поплакал над ними пьяными слезами, понемногу прихлебывая из фляги за упокой каждого из них. Им, наверное, было смешно на него смотреть… А ему — стыдно вспоминать. Если бы он знал тогда, какое мучительное чувство стыда сопровождает похмелье! Он слезливо объяснялся девушкам в братской любви и всепокорном уважении, вроде бы даже целовал им руки. Просил прощения за то, что ничем не помог. Вел речи пафосные и пространные.
А потом — ничего не помнил. Ни как покинул шатер, ни как шатался по острову, сколько времени и с какой целью. Помнил вроде бы темноту на дне чаши и холод, шедший от земли. Было бы закономерным заснуть где-нибудь в лесу на мерзлоте и больше не проснуться. Может быть, именно к этому Олаф и стремился подсознательно, но другая часть подсознания, более сильная и глубокая, избавила его от такого конца.
Он очнулся внезапно, будто бы даже протрезвел. Словно кто-то его толкнул, разбудил, вытащил из забытья. Очень вовремя вытащил.
Олаф стоял возле кострища, в самой высокой точке южных скал, спиной к обрыву. Над океаном поднималась зловещая багровая луна; остров был огромным кораблем, севшим кормой в воду… И если во сне казалось, что все происходит на самом деле, то теперь он подумал, что спит и снова видит тот же кошмар…
Ни одного огонька не светилось в лагере — должно быть, он выключил свет и во времянке, когда уходил. Решил спрятаться от СИБа? Сделать вид, что на острове никого нет? Как малодушно! Не только отупение — еще и потеря чувства собственного достоинства. Уподобление животному. Скоту, если называть вещи своими именами.
Было очень плохо. Сильно тошнило, раскалывалась голова и мучила совесть. Олаф не сразу сообразил, что одного шага назад довольно, чтобы упасть в пропасть, а шатало его изрядно, этот шаг можно было сделать и непроизвольно, в попытке удержать равновесие.
А еще было холодно, очень холодно, до озноба. Уходя из лагеря, он не надел даже телогрейку и теперь стоял на ветру в свитере, который продувало насквозь.
Они разожгли сигнальный костер… Мысль обдала болезненным жаром, Олаф начал вспоминать, зачем так напился. И мелькнуло в голове, что можно снова приложиться к фляге, а можно просто сделать шаг назад — и тогда не останется ни мыслей, ни сожалений, ни ощущения бессмысленности существования. Зачем ждать безумия и смерти от голода?
Но инстинкт самосохранения подтолкнул его вперед, подальше от края, и в ту минуту это тоже показалось малодушием, вызвало тягостное чувство стыда.
Свист орки выплыл из неслышных высоких частот и снова ушел в высокие частоты — стало понятно, что так мучительно давит на голову. Олаф обхватил руками виски. Шепнул:
— Ну заткнись же… Пожалуйста, заткнись…
По ногам потянуло холодком. Не мокрым северным ветром, а сухим безжизненным холодком со дна ледяной чаши. Заныли суставы. Багровая луна висела над океаном, ее свет бежал к острову волнами мертвой зыби, и глаза никак не привыкали к темноте. А из-под ног вниз уходил крутой заиндевелый склон с тремя черными трещинами… И Олаф до слез всматривался в темноту, надеясь разглядеть трещины в мерзлом камне.
И разглядел. Две уродливые низкорослые фигуры на склоне. Они не двигались, но приближались…
Алкогольный делирий начинается на пике дезинтоксикации… Но чтобы допиться до белой горячки, надо пить лет десять, а не дней пять. Впрочем, есть еще алкогольный психоз… Наверное, это все-таки был сон, продолжение вчерашнего. Повторение вчерашнего. С одним существенным отличием — Олаф мог двигаться. Мог шагнуть назад, в пропасть, а мог пойти навстречу цвергам. И он пошел им навстречу, потому что его учили идти навстречу своим страхам. Навстречу своим галлюцинациям? Мысль показалась ему смешной, и он рассмеялся.
Голова кружилась, и тело слушалось плохо. При свете спуск не был таким крутым и неудобным. Темные безлицые фигуры замерли — должно быть, задумались, а стоит ли связываться… Олаф снова посмеялся, но тут же поскользнулся и больно проехался по склону спиной. Сапог уперся в каменный выступ, и падение не стало фатальным. Мелькнула мысль, что надо бы поосторожней, но тело не стало слушаться лучше.
Луна скрылась за краем чаши, глаза привыкали к темноте, белый налет инея словно фосфоресцировал, и оттого темные фигуры внизу были видны отчетливо — не хуже, чем вчерашний морок. И Олаф, конечно, смотрел под ноги, но как раз под ногами ничего толком разглядеть не мог.
Еще раз оступился и снова проехался спиной по камушкам, покрытым тонким слоем мерзлого мха. Из-под сапога скатился камень, стук замер далеко внизу: в самом деле, надо поосторожней, в случае чего — падать высоковато.
В третий раз по камням проехал локоть… И это было гораздо больней, ободрало подсохшие корки со старых ссадин. Зато холода Олаф почти не чувствовал: то ли согрелся, то ли привык. То ли от хмеля плохо работала терморегуляция. Несмотря на движение и свежий воздух, похмелье никак не выветривалось из головы, все так же тошнило, все так же земля уходила из-под ног.
Он спустился, пожалуй, на треть пути до темных фигур цвергов, когда земля ушла из-под ног окончательно, будто что-то сдернуло его с места и потащило вниз. И сначала он съезжал по склону, набирая скорость, будто с ледяной горки (и подпрыгивал на выступавших камешках), а потом тело завертелось, Олаф потерял ориентацию, почувствовал свободное падение — короткое, правда, — и с лету грохнулся ничком на что-то твердое, но не острое, не похожее на камни.
Везет дуракам и пьяницам. Особенно при падениях с высоты. Было больно, да. Местами даже очень. Но более всего мучил многострадальный ободранный локоть — сломанная шея, очевидно, болела бы гораздо сильней. Олаф шевельнулся, поморщившись, — тело двигалось. Он приоткрыл один глаз, но увидел только кромешную темноту. Приоткрыл второй — то же самое, только радужные разводы перед глазами. Пощупал то, на чем лежал, — колючий иней впился в подушечки пальцев без кожи.
И подумалось еще, что это цверги темным колдовством сорвали его со склона и бросили прямо в свою пещеру, но мысль вряд ли заслуживала серьезного отношения… Если не пить, никакое колдовство не сорвет со склона. Олаф попробовал приподняться и снова поехал вниз. На этот раз не подпрыгивая на камешках — спуск оказался довольно гладким. Лед. Под ним был лед, присыпанный то ли снегом, то ли инеем. Ноги уперлись в скалу, и Олаф остановился.
Он провалился в трещину, одну из трех, и неудивительно, что в ней скопился лед, — дождевая вода, скатываясь вниз, достигала мерзлоты и застывала. Северная сторона южных скал, куда солнце не заглядывает и летом… Здесь иней не фосфоресцировал так откровенно, как на склоне, но вскоре Олаф разглядел высокие изломанные стены, звездное небо над головой, пологое ледяное дно трещины. Ни одного цверга поблизости не наблюдалось.
Он встал на ноги, придерживаясь за стены, — скользко было, как на катке. Здесь стены взлетали вверх на недосягаемую высоту, но где-то недалеко трещина заканчивалась, он видел это еще при свете. Когда думал о том, что цверги выходят на поверхность именно из этих черных провалов…
Идти по льду, пусть и с небольшим уклоном, оказалось тяжелей, чем спускаться по скалам. Приходилось цепляться пальцами за стены, а Олаф так надеялся, что руки начнут заживать, если их не тревожить! Рукав на локте стал влажным от крови — хорошо приложился, от души. Спасибо крепким уроспоровым штанам, иначе ободрался бы с головы до сапог.
Уклон сошел на нет, трещина кончалась, ледяная дорожка (промерзшая речушка?) вела на склон. Олаф подумал, что лед под ногами — пресная вода, а это значит, что на острове можно продержаться больше четырех месяцев. Особенно если экономить продукты и ловить рыбу. Мысль нисколько его не обрадовала.
У самого выхода на склон, но еще в тени скалистых стен, он разглядел странной формы холмик… И думал сперва, что в темноте холмик ему померещился.
Нет, не померещился. Он тоже был заиндевевшим, но не таким белым, как лед, и Олаф решил, что это нагромождение камней странной формы. Профессиональная деформация? Новая галлюцинация? Игра воспаленного воображения? Пьяный бред? Будто два тела, прикрытых грубой тканью. Так показалось в темноте.
Олаф нагнулся и тронул край холмика рукой. Не показалось. Он откинул жесткую, заледеневшую ткань и увидел лица. Два мертвых лица. Совершенно нечеловеческих.
Тела были маленькими, будто у десятилетних мальчишек, с безобразными пропорциями. Впалые, будто покореженные болезнью грудные клетки, невозможно узкие плечи, кривые короткие ноги, большие ступни и кисти. Олаф отшатнулся, попятился, поскользнулся и едва не опрокинулся назад. Цверги…
Цверги?!
Если танатологу суждено встретить цверга, то почему это непременно должен быть мертвый цверг? Потому что каждому свое?
Или они просто спят? Ну, как рыбы, вмерзшие в лед? Олаф тронул тело — если и промерзшее, то не совсем. Окоченевшее — да. Как коченеет обычный человеческий труп.
Они просто спят. Они ведь выходили на склон, когда Олаф стоял наверху. И почему-то очень легко представилось, как вскинется рука с непропорционально большой кистью и вцепится в горло… Как ощерится мертвый рот и потянется к лицу, чтобы зубами оторвать кусок теплой плоти. Вот сейчас разнюхают кровь на рукаве свитера…
Совокупность тактильных и зрительных галлюцинаций? Нет, курс психиатрии был слишком общим и коротким, чтобы Олаф мог припомнить, что это за симптом.
Посветить бы фонариком, рассмотреть подробней, что тут такое… В самом деле, цверги — это бабушкины сказки, не надо забывать.
Призраки — тоже бабушкины сказки. Однако морок явился в лагерь, сидел на камне и даже что-то говорил. Олаф, правда, не догадался его потрогать…
Это от одиночества. Он просто сходит с ума от одиночества. И с каждым днем безумие все глубже и глубже, а мороки все страшней и натуральней. От мысли о фляге со спиртом Олафа едва не вывернуло…