– Младик…
Он лежал в горнице, на широкой лавке, но под него постелили перину, и, похоже, не одну – он утопал в мягком пухе. Над головой горела лампа с прикрученным фитилем, а на столе, освещенном единственной свечой, горкой лежали пироги, и Ширяй, как всегда, читал книгу.
Свет резал глаза, в голове колыхалась тошнота, и ожоги под повязками горели так нестерпимо, что хотелось плакать.
– Ты живой, Младик? – Дана полотенцем вытерла ему пот со лба.
Он побоялся говорить и кивнул одними глазами.
– Ты хочешь пить? – шепотом спросила она.
И тут он понял, что мучительно, невыносимо хочет пить!
Ширяй сорвался с места, услышав вопрос Даны, и с разлета грохнулся на одно колено перед изголовьем Млада.
– Млад Мстиславич! Ты здесь… Наконец-то! Где ты был? Мы искали тебя, мы с Добробоем поднимались наверх и искали тебя! Темный шаман, с врачебного, спускался вниз и тоже не нашел! Где ж ты был так долго!
Каждое его слово будто цепом молотило по голове. Они сами поднимались наверх? Одни? И у них получилось?
– Тише, – Дана толкнула Ширяя в бок острым кулачком, – что ты орешь?
Но на крики Ширяя из спальни вышел Добробой: глаза его опухли и покраснели, он слабо улыбнулся Младу, подойдя к лавке, и смахнул слезу.
– Млад Мстиславич… Ты… Нам рассказали про тебя все… и про Мишу… Про огненного духа тоже рассказали. Ты не беспокойся, Мишу род забрал к себе, – Добробой громко всхлипнул, – и духи нам сказали, это все равно, что его христиане похоронят…
Боль, куда острее, чем от ожогов, разлилась в груди: Миша. Там, наверху, Млад не думал о том, что видит его в последний раз. Он вообще ни о чем не думал…
– Да замолчите вы! – прикрикнула Дана, но тут же перешла на шепот. – Вы что, не видите? Дайте воды немедленно и закройте рты! И ходите на цыпочках!
Добробой виновато прикрыл рот рукой, Ширяй пожал плечами и направился к ведрам с водой, стоявшим у входа.
– А может, меду лучше? – на всякий случай спросил он.
– Пока воды, – ответила Дана, повернувшись к двери, и Млад заметил, что вокруг ее глаз лежат темные тени.
Она поила его через соломинку, чуть приподнимая его голову над подушкой, а он не мог напиться и не мог долго пить – ему казалось, след от удара огненного меча, прошедшего через грудь, от левого плеча к правому боку, вспыхивает белым пламенем от каждого глотка.
Потом заглядывали врачи, обрадованные тем, что Млад пришел в себя, шутили, подмигивали, надеялись его расшевелить и обещали, что после перевязки он сможет уснуть. Млад не очень им верил, особенно во время перевязки: если бы на него не смотрела Дана, он бы, наверное, кричал, хотя даже легкий стон отзывался в голове отзвуками грома, который едва не убил его при встрече с явью. Однако, когда врачи ушли, боль на самом деле немного успокоилась: мазь, которую клали на ожоги, хоть и воняла отвратительно чем-то вроде псины, но действовала.
– Хочешь, я сама буду тебя перевязывать? – спросила Дана, вытирая ему лицо.
– Хочу, – ответил Млад. Это было первое слово, которое он сказал.
– Зачем ты это сделал, Младик? Что ты хотел доказать?
– Не знаю…
– Надеюсь, ты хотя бы перестал винить себя в смерти мальчика?
– Не знаю…
Млад на самом деле не знал. Ему некогда было об этом подумать: боль выбивала из головы все мысли и не давала передышки.
– Ты был без сознания почти двое суток. Два дня и ночь. Я испугалась. – Она улыбнулась загадочно и тепло. – Ты сможешь заснуть? Или тебе все еще очень больно?
– Не знаю. Получше, вроде… Ты сама ложись, у тебя глаза усталые…
– Нет, милый мой. Я никуда от тебя не отойду, пока ты не уснешь.
– А если не усну?
– Тебе придется уснуть ради меня.
Заснул Млад не больше чем на час, а после до самого утра лежал в темноте и глядел в потолок, перебирая в памяти все, о чем говорил с Мишей: заново подыскивал нужные слова, вел бесконечный мысленный спор, и поправлял себя, и возвращался к началу, осознавая всю бесплодность этих поправок.
Он гнал от себя эти размышления, но не мог от них отделаться, они давили на него, вспыхивали в голове шумными шутихами, ворочались в животе мучительными спазмами, горели огнем на ожогах. Чем он думал? Почему раньше не замечал очевидного? Почему не догадался сказать о восторге подъема наверх? Почему правильно не объяснил, что такое смерть и почему она необратима? Почему не научил отрешаться от боли? Почему, в конце концов, не внушил, насильно не вбил мальчику в голову невозможность отказа от жизни? Ночью, в темноте и полубреду, эта мысль уже не казалась ему святотатством.
Каждый найденный просчет чуть не подбрасывал его с постели, он пытался вскочить, но валился обратно на перину, зажимая зубами стоны, чтобы не разбудить Дану, которая прилегла в его спальне. И оттого, что он не может встать и пройтись по горнице, выйти из дома и глотнуть морозного воздуха, становилось еще муторней и отвратительней на душе.
А просчетов с каждым часом Млад находил все больше, и постепенно ему стало казаться, что они ложатся ему на грудь и жгут, жгут ее белым пламенем, и пламя это много горячей обычного огня… К утру ни о чем, кроме как о белом пламени, он думать больше не мог: полузабытье затуманило голову, и огненный меч бил в грудь, по рукам, мелькал перед глазами – Млад с ужасом ждал следующего удара, и дожидался, содрогаясь от боли, а меч взлетал снова – карающий, казнящий меч. И от стонов молнии загорались в голове, и гром катался меж висков, а голова металась по подушке…
– Младик… – Дана провела прохладной ладонью по лицу. – Младик… Я тебя перевяжу, и сразу будет легче.
Он распахнул глаза – ее рука отрезвила немного. Над ним стояли Ширяй с Добробоем, заспанные, в исподнем; Дана сидела рядом, и на глазах ее блестели слезы.