Вспотевшие руки дрожали, и коробочка открылась не сразу: пальцы соскальзывали с лаковой поверхности крышки. Наконец мне удалось подцепить за край и потянуть вверх. Внутри, вдавленный в кусочек чёрной замши, лежал настоящий маленький кристаллик тёмно-красного цвета с неровной поверхностью. Я осторожно вытащил его и сжал в ладони, закрыв глаза:
«Будь что будет!»
Перед глазами возникла тарелка молочного супа и плавающие в ней золотистые кружочки масла… За столом напротив меня сидела Настя, рядом с ней Урод, а возле, наклонившись над тарелкой, сосредоточенно поедал суп вприкуску с оладьями Пашка. На диване спала Патима.
Картинка сложилась! Странно, я даже не удивился. Как будто всё, так и должно быть.
Первая мысль:
«Блин! Ну Настя придумала! Па-Тима! Где-то в будущем теперь живёт девочка, родившаяся… получается, тысячу лет назад? Интересно, Настя ей об этом когда-нибудь расскажет? Наверное, нет. В такое сложно поверить».
И вторая мысль:
«Надо письмо перечитать. Что она там про Урода писала?»
Я положил кристалл назад в коробочку и сунул в карман.
— Тём, как думаешь, Настя Патиме про нас расскажет когда-нибудь?
Пашка по-прежнему сидел ко мне спиной.
— Не знаю. Я тоже про это подумал. Может, и расскажет когда-нибудь, лет эдак через шестьдесят, когда Патима станет взрослой, — и хохотнул: — Мы тогда уже старенькими будем.
Пашка в ответ грустно хмыкнул и, помолчав, добавил:
— Давай письмо ещё раз прочитаем.
Мы внимательно перечитали письмо, вернее, я читал, а Пашка слушал. Когда дошёл до постскриптума, он задумчиво проговорил:
— Странно! Год уже прошёл, как Марк этот убился. Чё они счас только всполошились? Может, кто из деревенских Урода сдал? Хоть тот мужик, который им продукты таскал. Интересно, кто это? Он-то походу тоже всё помнит. Да-аа, классно они Урода уделали! — и добавил:
— Хорошо, что этот «кто-то» про нас не знает.
И вдруг вскочил и встал передо мной, наклонившись с ехидной ухмылкой:
— А мобильничек-то твой тю-тюу-уу, за тыщу лет уплыл!
Я промолчал и в ответ не улыбнулся. Это было не смешно. И в его голосе слышалась скорее растерянность, скрываемая наигранной весёлостью. Мне тоже было как-то не по себе. Как будто сходили в кино на фильм ужасов, а сейчас сидим на полянке и вспоминаем кадры из фильма. Вот только главными героями в нём были мы…
Пашка перестал строить передо мной беззаботную рожу и, не дождавшись ответа, подошёл к краю обрыва, за которым видна была речка и за ней вдалеке чернеющий лес. Солнце уже уходило за горизонт, окрашивая малиновыми лучами облака в розовую дымку и подсвечивая золотом ровную линию леса.
Я смотрел на Пашку и прокручивал в голове картинки нашего заточения в Безвременье. И ту ночь с Пашкой, когда страх и отчаянье нас довели до сумасшествия. Я внимательней пригляделся к Пашке. Лица не видел, но то, как он стоял, сунув руки в карманы и цепляя ногой мелкие камешки и сбрасывая их с обрыва… Он тоже вспоминал ту ночь?
Лично я не хотел об этом думать: как, почему и что тогда произошло между мной и Пашкой.
«Ну, случилось и случилось. Тогда мы — были не мы. Ненастоящие мы! Это всё неправильно, и всё этонадо просто забыть. Не было ничего. Пашка мне друг, и всегда им будет! У меня есть Лена, и точка!»
Так я себя убеждал, но в самом потаённом уголке души сидело нечто, которое мне усмехалось и не собиралось никуда исчезать. Оно, это нечто, знало, что я ничего забыть не смогу. И всё то, в чём себя убеждаю — полное враньё. Но признаваться себе в этом я не хотел.
Я подошёл и встал рядом. Мы молчали, глядя вдаль на заходящее солнце. Пашка зябко передёрнул плечами.
— Поехали домой. Стемнеет скоро. И дорога тут плохая, навернёмся ещё.
Больше мы не говорили. Я подвёз Пашку к дому. Он махнул мне на прощанье рукой и пошёл к калитке, а я погнал дальше, разгоняя вечернюю тишину громким урчанием мотора.
***
После продолжительной жары погода внезапно испортилась. Вторые сутки лил, почти не переставая, дождь, и холодный резкий ветер отнимал всякое желание выходить на улицу. Да мне и не хотелось никуда идти. Пашку я с того вечера не видел. Он-то вообще мерзляк. Сидит, наверное, возле горячей печки и пошвыркивает молочно-смородиновый чай с куском хлеба, густо намазанного домашним сливочным маслом и вишнёвым вареньем.
Я представил себе мысленно эту картинку и невесело усмехнулся. Я переживал. Вроде, и не о чём было — с Пашкой мы не ругались, и можно было накинуть дождевик, пройти до конца улицы и запросто завалиться к нему домой. Но я не мог. Как будто между нами появилась некая преграда, перечеркнувшая прежние беззаботные отношения.
И вот уже второй день сидел дома и маялся от безделья. Старенький телевизор барахлил, показывая скачущую картинку; книги, которые здесь были, все давно и не по разу перечитаны; с Леной тоже не смог наладить связь. Из-за непогоды не было интернета, и мой ноут пылился на полке бесполезным железным хламом. Даже не представляю, чего она себе там могла напридумывать, слыша постоянное «… вне зоны доступа».
Пашка тоже не приходил, и это только подтверждало мои опасения. Выходит, он чувствовал то же, что и я. Бабуля, видя, что внук который день валяется без дела на кушетке, пару раз даже трогала озабоченно мой лоб — уж не заболел ли? Но я не был болен. Хотя лучше бы болел — по крайней мере, было бы оправдание моему добровольному заточению.
На следующий день бабуля, несмотря на непогоду, с утра ушла по делам. Я выдохнул. Всё-таки одному бездельничать было легче, чем под недоуменные и озабоченные взгляды и вздохи бабы Веры.
Время уже перевалило за полдень, хотя в комнатах по-прежнему было пасмурно. Тучи настолько плотно заволокли небо до самого горизонта, что не было даже намёка на то, что солнечные лучи смогут прорваться через эту серую толщу хотя бы на короткое время.
Даже не верилось, что два дня назад мы с Пашкой плескались в речке под палящими лучами.
Я сидел на кухне и вилкой крошил аппетитную, с поджаристой корочкой котлету в мелкую несъедобную массу, перемешивая её с картофельным пюре. За этим занятием меня и застала вошедшая с улицы бабуля. Дождевик она сняла ещё в сенцах, но от неё всё равно шёл запах дождя и непогоды.
— И чего ты сидишь, еду мучаешь?
Я только сейчас заметил, что у меня в тарелке месиво непонятного цвета. Сел, вроде, поесть, а потом задумался… и вот. Балбес! Перед бабой Верой было неудобно: готовила она изумительно. И чего на меня нашло, сам не знаю. Я смущённо посмотрел на бабулю: сказать было нечего.
— Встретила сейчас Олимпиаду Фёдоровну, она в район поехала. Спрашивала — зачем? Не сказала. Вернётся послезавтра. Пашка один дома остался. Болеет он. Говорит — простыл. Позавчера такое солнце было — перекупался, небось. Просила тебя с ним побыть, пока не вернётся.
Я молча слушал, а бабуля уже собирала в клеёнчатую сумку передачку для Пашки: котлеты с пюре в контейнере, домашнее печенье и в матерчатом мешочке травяной сбор от простуды.
— Надень свитер под куртку. Идти хоть недалеко, но ветер сильный: пробирает до самых костей, — приговаривала она, не отрываясь от своего занятия. — Тём, ну чего застыл? Одевайся. Половину травы, как придёшь, в банке какой кипятком залей и накрой полотенцем. Пусть стоит, пока тёплым не станет. И пусть сразу выпьет, а потом на ночь ещё раз с малиновым вареньем. Да пусть укутается потеплее. Пропотеет — к утру станет легче. А там я приду, покормлю вас.
Погодка была ещё та. Дождь лил сплошным потоком, как будто небо решило за один раз восполнить недостающую земле и растениям влагу, высушенную палящим месячным зноем. Не по-летнему холодный, пронизывающий ветер рвал полы, забирался под дождевик, превращая его в пузырь на спине.
Я шёл, согнувшись и отвернув голову от порывов ветра. Под ногами чавкала грязь вперемешку с пенящейся водой. Хорошо, что бабуля заставила обуть сапоги, хоть я и сопротивлялся. Мои кроссовки таких испытаний точно не выдержали бы. Наконец Пашкин дом. В тесном коридорчике снял мокрый дождевик, бросив его сушиться на фанерный ящик, и стащил сапоги, облепленные вязкой грязью, решив, что мыть их не стоит: назад опять идти по той же грязи.
В горнице было тепло натоплено и пахло свежими булочками. Сразу захотелось есть, о чём громким урчанием сообщил мне пустой желудок. Пашка лежал в комнате на разложенном диване, укутанный двумя одеялами, и спал. Сипение слышалось даже в горнице. Возле него на табуретке стоял стакан с молочным чаем и блистерная упаковка таблеток, наполовину уже пустая. Я постоял в проёме, отодвинув рукой шторку, посмотрел на спящего «суслика», и вернулся к столу разобрать «передачу».
На столе в сковороде оставалась недоеденная яичница, в миске — несколько малосольных огурцов. Пока кипятился чайник, разобрал сумку и, отрезав душистый ломоть свежеиспечённого хлеба, с удовольствием умял яичницу с огурцами. Пюрешку с котлетами оставил Пашке. Проснётся — покормлю.
На душе стало спокойно, и как-то всё вдруг встало на свои места. От моих двухдневных переживаний и следа не осталось. И чего дёргался, сейчас вообще понять не мог.
Я нашёл в кладовой банку, сполоснул кипятком и заварил питьё для Пашки, накрыв вдвое сложенным полотенцем. В холодильнике увидел малиновое варенье и половину лимона. То, что надо!
В комнате завозился Пашка:
— Баб, ты чё вернулась? Автобус не пришёл?
Меня начал разбирать смех, и я зажал рот ладонью, но поздно: один раз хрюкнул.
— Эй, ты там, что ли? Тё-ёом? — просипело простывшее чудище и зашлось сухим лаящим кашлем.
Я болезненно поморщился, но не двинулся с места: стою и молчу, как дебил. Чего устроил тут прятки, хрен его знает. Просто, на душе отпустило, захотелось подурачиться. Прям чувствую какой-то щенячий восторг, а от чего — сам не знаю. В проёме показался Пашка, закутанный в одеяло, с воспалёнными глазами и красным, распухшим носом.
— И чё это щас было? Что это у нас тут за дяденька такой красивый нарисовался? Чё стоим, кого ждём? — загнусавил он осипшим голосом и, закатив глаза, громко чихнул.
После, вытерев набежавшие слёзы, сел на табурет у стола. Из-под одеяла торчали две тощих ступни.
— Подумаешь, поприкалывался немного. Чего вылез с босыми ногами? Давай, топай назад в постель. Счас лечить тебя буду.
— Тём, а ты чего не приходил? Я думал, мож, тоже заболел, — и, глянув на пустую сковородку, жалобно протянул. — Я голо-оодный. Давай пожрём чего-нибудь.
Я силком поднял хныкающего заморыша с табуретки и отправил в постель, подоткнув со всех сторон одеяло. Второе убрал. И так было не холодно.
— Лежи пока. Сюда всё принесу — и попить, и поесть.
Накормленный и раскрасневшийся Пашка сидел у стенки, привалившись к подложенной под спину подушке. Довольный, как обожравшийся сметаны кот, потихоньку прихлёбывал из кружки отвар, отгоняя дольку лимона чайной ложкой и то и дело вытирая с лица пот маленьким махровым полотенцем с якорями и парусниками по голубому полю.
— Щас бы того отвара выпить… Помнишь, что Урод нам приносил? Вмиг бы выздоровел.
У меня в голове «дзинькнуло»:
«Кристалл!»
— Паш, где твой кристаллик?
— А чё? В рюкзаке лежит. Зачем он тебе, посмотреть хочешь?
— Где рюкзак? — я вскочил.
— Вон лежит! — он показал кивком на угол у окна. — Да чё случилось-то?
Я подал ему навороченный, со множеством карманов и карманчиков на молниях, чёрно-жёлтый рюкзак — мой подарок на шестнадцатилетие.
— Доставай!
Пашка не торопясь открыл молнию на боковом кармашке и достал чёрный футлярчик.
— Ну, и чё дальше?
Открыл и вытащил овальной формы, с торчащими прозрачными бугорками, наполовину красный, наполовину бурый камешек.
— Сожми. Помнишь, Настя писала: если заболеешь — подержать кристалл в руке!
Пашка сжал кристаллик, не отрывая от меня напряжённого взгляда. Затем посмотрел на свой кулак, и его глаза, да и мои тоже, полезли вверх от удивления. Мы затаили дыхание. Сквозь сомкнутые пальцы вдруг начал просачиваться красноватый свет, который постепенно стал продвигаться вверх по руке, плечу, охватил Пашкину замотанную шарфом шею и, прокрутившись спиралью вокруг головы, погас. Мы замерли, заворожённые этим необыкновенным зрелищем, и всё ещё продолжали сидеть в одном положении, обалдело глядя друг на друга. Пашка отмер первым. Покрутил в руке красно-бурый камешек, зачем-то посмотрел сквозь него на свет, прикрыв один глаз, и убрал в коробочку, сунув ту под подушку.
— Нифигасе! Вот это фокус! Он меня лечил, что ли? — посмотрел на меня Пашка округлившимися глазами.
Я заметил, что он больше не сипит.
— Ну и как, помогло? Что чувствуешь?
Пашка размотал шарф, обеими руками ощупал горло, покрутил ещё красным носом.
— Ничего не чувствую, как будто и не простывал. И горло, и голова болеть перестали. Ии… — он несколько раз коротко втянул и выдохнул воздух, расширив ноздри, — и нос дышит!
Затем вдруг озорно взвизгнул, откинул одеяло, с быстротой молнии вскочил во весь рост и, подпрыгивая, отчего бедный диван заухал и жалобно заскрипел пружинами, стал дурачиться и выкрикивать речитативом в такт прыжкам:
— Ии-ий-ех! Ни-че-го не-бо-лит! Настя — лучший Айбо-лит! — и неожиданно прыгнул на меня, повалив на пол.
Мы катались по полу, щекоча и щипая друг друга, визжа и отбрыкиваясь, пока не выдохлись. Потом, хихикая, упали рядом, отдыхая и восстанавливая зашкаливающее сердцебиение.
Отдышавшись, Пашка повернулся на бок и взглянул на меня из-под нависшей на глаза чёлки.
— Тём, а я не жалею, что мы в Безвременье были. Нет, Урод, конечно, тот ещё гад! И страшно было… это да. Но про всё остальное — про нас с тобой, Настю, Патимку, — он хмыкнул, — Патима, блин! — об этом я не жалею. А ты?
— Наверное, тоже, — я перевернулся на живот и подпёр голову согнутой в локте рукой, — Но говорить про это не хочется. Не отошёл ещё от всего. Сразу Урода вспоминаю, и такая злость накатывает — убил бы. Может, он и хороший для Насти, но с нами обращался, как со зверушками подопытными. Такое не забудешь. Сволочь он!
Пашка внимательно смотрел на меня и молчал. Потом тоже перевернулся на живот и уткнулся подбородком в сомкнутые руки.
— Если б я там один оказался — без тебя — я бы, наверное, не выжил. Да чё там! Точно бы не выжил! — и, замолчав на мгновенье, добавил почти шёпотом: — Спасибо, Тём, что со мной возился…
Я притянул его к себе за шею и взлохматил отросшие за лето, выгоревшие на солнце вихры. Пашка замер, а потом дёрнулся в сторону, отодвинувшись и безуспешно пытаясь пригладить непослушные пряди. Я с улыбкой смотрел на его манипуляции, и внутри поднималась какая-то непонятная нежность к моему заморышу: вдруг захотелось обнять и крепко прижать к себе. Но ничего такого я, конечно, делать не стал и предельно спокойным обыденным голосом, стараясь ничем себя не выдать, возразил:
— Паш! Мы бы поодиночке оба не выжили. Тоже мне, нашёл супергероя! Я, если хочешь знать, боялся не меньше тебя. А может, даже и больше, просто вида этому гаду не показывал. Ладно, пошли чаю, что ли, попьём. Там бабуля печенье передала одному тяжко больному субъекту, — уже с ехидцей закончил этот непростой для нас разговор, стараясь сдержать и не показать накатившее волнение.
И это странное чувство, которое так внезапно меня охватило и сразу всколыхнуло воспоминание о тойночи в клетке… Я был в замешательстве, и вдруг осознал, что хотел бы этоповторить. Меня мгновенно пронзило током, внизу всё сжалось и сладко заныло под ложечкой. Я вдруг с ужасом понял, что возбудился только от одной мысли, так ярко высветившей всё, что тогда между нами произошло, и моё тело «вспомнило» все те ощущения. Я с быстротой молнии рванул в сенки, сказав на ходу, что забыл затворить дверь и её, наверное, ветром открыло настежь. Несколько минут стоял в проёме на пронизывающем ветру, подставляя лицо под холодные дождевые струи, вдыхая сырой промозглый воздух и успокаивая зашкаливающее сердцебиение.
Потом мы пили чай с печеньем и булочками, которые испекла для Пашки баба Липа. И всё равно нет-нет, да опять возвращались к Безвременью. Только про Урода больше не вспоминали. И туночь тоже обходили в разговоре. Хотя, если честно, я ждал, что Пашка о чём-нибудь таком меня спросит. Но он не спросил. Спать легли на том же диване, только постель перестелили: после Пашки она была ещё влажной.
Лежали каждый на своей половине и молчали. Пашка уже не подкатывался ко мне под бок, как раньше — в нашей клетке. И тогда я, сам не знаю почему, пролез к нему рукой под одеялом, перехватил поперёк и притянул к себе, уложив головой на плечо. Меня опять охватило волнение, а Пашка прижался ко мне всем телом, обнял, и мы… мы опять начали целоваться. Сначала просто лежали, сдерживая дыхание, а потом как плотину прорвало — оба, не сговариваясь, потянулись друг к другу губами. И опять всё повторилось. Только в этот раз мы, не помню как и когда, сорвали друг с друга мешавшую одежду, а дальше я уже ни о чём не думал, и сил больше не было сдерживаться.
Пашкина жарко-влажная кожа, его молочный запах, его тёплые, мягкие губы, его дыхание в мой рот — я больше ни о чём не думал. Вдруг опять пришло осознание, как сильно хотел этого, как ужасно по нему соскучился и желал только одного — чтобы это не заканчивалось. Пашка опять постанывал, прильнув к моей щеке горячими губами, а я снова и снова ловил его губы и не мог оторваться. И мы ласкали друг друга, сначала медленно, а потом всё ускоряя и ускоряя движения, пока оба не кончили. А потом ещё долго лежали, прижавшись вплотную, выравнивая дыхание и бешено колотящееся сердце.
Наверное, это было сумасшествие. Но анализировать сейчас, что это такое, и почему это вновь со мной, с нами произошло — не хотел. И мне уже не казалось это неправильным. Рядом лежал и обнимал меня не какой-нибудь там абстрактный парень, а мойПашка. И после всего вместе пережитого он перестал быть для меня просто другом — он стал моим. Мы стали единым целым — не оторвать и не разъединить.
Когда немного успокоились, остыли и отдышались, я сквозь накатывающий сон услышал тихий полушёпот:
— Тём, ты теперь всегда со мной будешь? — и не дождавшись ответа. — И с Леной тоже?
С меня вмиг слетел весь сон, а сердце сделало кульбит и часто застучало в грудную клетку:
«Ленка!»
Мне всю жизнь приходилось лавировать между ними — Леной и Пашкой. А теперь, получается, я должен сделать выбор:
«Казнить нельзя, помиловать!» или «Казнить, нельзя помиловать!»
Но для меня оба варианта были невозможны, просто немыслимы. И относился я к ним по-разному. Пашка… Он был просто — МОЙ ПАШКА!
Сколько человек может прожить без воздуха? Пять минут? А без воды? Говорят — пять дней. Пашка был для меня воздухом и водой. А Лену я любил. Как же я мог от своей любви отказаться? И… я не знал, что ему ответить. А он ждал. А я, говнюк, молчал. И чем дольше молчал, тем дальше от меня отодвигался мой друг.
— Ладно, забей. Давай спать. Считай, что ничего не было, — пробубнил он скороговоркой и отвернулся к стенке, до самой макушки натянув одеяло.
А я так ему ничего и не ответил и чувствовал себя полным дерьмом. И в то же время понимал, что другого варианта, как молчать, просто нет — любой ответ был бы враньём. Врать ему я не мог, а правда была ещё хуже. Выходило так, что сказать мне ему нечего.
Лежал, глядя на белеющий в темноте «кокон», и в конце концов не выдержал — подвинулся и обнял поверх одеяла, уткнувшись губами в лохматую макушку.
— Паш, ты ещё не спишь?
Пашка сопел, но молчал. И даже его макушка показывала, как он сердит и обижен. Я потихоньку стал пробираться к нему под одеяло: скользнул по плечу, выше… по ушку… по щеке… по губам… Пашка не выдержал, повернулся и, прижавшись, обнял меня за шею. Я глубоко вздохнул и зарылся лицом в растрёпанные волосы, пахнущие парным молоком и… Пашкой.
Второй раз мы уже не сдерживались из-за скованности, но и не спешили. Я навис над тонким, податливым телом и медленно целовал, опускаясь всё ниже: шею за ухом, осторожно, чтобы не оставить следов; под подбородком едва выступающий бугорок кадыка облизал языком; острые косточки ключиц и ямку между ними; горошинки сосков; тонкие косточки рёбер, впалый напряжённый живот… Пашка постанывал, притягивая меня ближе к себе, и сам выгибался мне навстречу.
Пройдя, не торопясь, весь путь, слизывая с тонкой кожи тёплую влагу, я дошёл до островка курчавящихся коротких волосиков. Слегка потёршись о них носом, задерживаться не стал: мне хотелось пойти дальше — ласку руками мы уже прошли. И я слегка лизнул головку небольшого, аккуратного Пашкиного естества, почувствовав солоновато-вяжущий привкус, и обхватил рукой бархатистый, в тонких набухших прожилках, напряжённый ствол.
Если вначале я ещё испытывал смущение и нерешительность, то от них не осталось и следа — только желание. Я хотел это с ним делать… и делал: осторожно, прихватив головку губами, пососал и поласкал языком, вновь ощутив солоноватый вкус влажной расщелины. В голову ударила взрывная волна возбуждения, убившая последние здравые мысли, и меня «сорвало» окончательно. Я, уже не думая, на чистом инстинкте, погрузил в рот почти весь горячий, пульсирующий член и начал делать поступательные движения, то вбирая и посасывая, то выпуская и полизывая, то опять погружая, и всё ускоряясь. Меня всего колотило, и этот «колотун» нарастал, подчиняя своим законам и правилам, заставляя делать то, о чём я ещё днём и помыслить не мог. Это был мой первый и единственный опыт.
Как делать это правильно — я не знал, но сам процесс меня очень сильно распалил, и Пашка подо мной метался и подвывал, подаваясь вперёд и изо всех сил вдавливая мою голову в пах. А потом на какой-то миг вытянулся в струнку, почти сделав мостик, и вязкая, пряная струя брызнула в мой рот. Я слегка поперхнулся, но член не выпустил. Сделав ещё сосательное движение, всё проглотил. Мне нисколько не было противно. Меня уже давно трясло от возбуждения, и каждое новое действие только его усиливало.
Я вытер губы о простыню: просто потёрся потным лицом и поднялся наверх к Пашке. Он был смущён. Я лизнул его в искусанные губы, потом слегка втянул и пососал нижнюю.
— Паш, поласкай меня рукой, я уже на пределе.
Пашка кивнул, боднув мокрым лбом с прилипшими волосами щёку. И только притронулся, сделав несколько движений сомкнутой рукой, как перед глазами всё поплыло. Я притянул к себе мокрое горячее тело, ухватив ртом прядь спутанных волос, и кончил с тягучим стоном, с силой вжимая в себя Пашку. После такого напряга, лишившего нас последних сил, мы упали — липкие, мокрые — и сразу провалились в глубокий сон.
Утром нас разбудил стук в дверь. Пришла моя бабуля.