Она внезапно открыла еще одну истину. Еще один закон, прежде от нее скрытый. Есть некий срединный путь, едва заметная тропа, которой следует придерживаться даже олимпийскому богу.
Если лишить смертных всякой надежды, увести за горизонт череду неудач, загасить все светильники, то души этих смертных истлеют, обратятся во прах раньше их дряхлеющих тел, и сам этот бог останется без привычного лакомства – молитв и курений.
Смертные забудут такого бога. Тот же распад душ произойдет и в прямо противоположном случае. Если наивное божество, или покладистый правитель, возьмется исполнять все прихоти и желания, избавив свое племя от тревог и страданий.
Тогда души, как и неподвижные пресыщенные тела, разбухнут и разжиреют. Сверкающие стрекозиные крылья этих душ обратятся в оплывшие отростки, в эфирные окорока с прослойками лености и чревоугодия. Такие подданные так же бесполезны для бога и правителя и сгодятся разве что мяснику.
Нет, оба пути ошибочны и ведут в никуда. Нужен срединный путь, тот единственно верный, когда день сменяется ночью, а вслед за тьмой приходит рассвет.
Тогда надежда не дает душе рассыпаться в прах, иссохнуть в ожидании рассвета, а подступивший голод не позволяет сытости обратиться в икоту пресыщения.
***
Моя жизнь – лабиринт. Я блуждаю впотьмах, передвигаюсь, путаюсь, петляю, лишь изредка выхожу на свет. Вдоль стен лабиринта – факелы. Это мои встречи с дочерью. Цепочка огней проходит сквозь непроглядную ночь и уходит в размытую даль. Я перебегаю от одного к другому. То, что происходит в промежутках, я вижу издалека, окружая себя тьмой, как спасительным плащом.
Первые две недели я живу воспоминаниями, а последующие две, когда свет последнего факела уже растаял, живу надеждой.
В первый месяц после той ночи и внезапной милости я долго пребывал в страхе, что обещание герцогини так и останется брошенным всуе словом. Прислушивался, как звучит ее голос, ловил ее взгляд.
За ужином, если она удостаивала меня разговором, я слушал, пытаясь запомнить имена и даже вникнуть в то, что она говорила.
Я мало что понимаю в политике, в том, что происходит в луврских кабинетах и на полях сражений, но постепенно начинаю улавливать последовательность событий.
Начинаю слышать шорох, что порождает такое громогласное эхо на границах и у крепостных стен. Война за Мантуанское наследство, заговор Шале, женитьба герцога Орлеанского обратились для меня в тему для разговоров.
Я принимал участие и даже научился бросать ответные реплики.
Будто выполнил наконец задание драматурга и выучил текст.
Герцогиня, со своей стороны, так же наблюдала за мной. Снисходительно, все понимающе улыбалась. Она достаточно умна, чтобы извлечь из-под моих стараний истинную причину. Я выслуживаюсь, как внезапно обласканный лакей, которому посулили двойное жалованье.
Изо всех сил тянусь вверх, чтобы удержать равновесие, не разрушить тонкий лед, по которому ступаю на цыпочках.
А герцогиня пробует этот лед на прочность с другой стороны. Играет с исходного пункта. Я был безразличен к ее дарам, оценю ли теперь ее щедрость?
Еще один перстень, еще один бриллиант. Я опускаюсь на колени и целую одарившую меня руку. Я признателен и восхищен.
С той ночи она больше не отсылает меня прочь, позволяет остаться до утра. И новая милость сразу возносит меня на целый пролет по невидимой лестнице. Я становлюсь равным тем, кто ее окружает. Обретаю плоть в глазах ее приближенных. Ее секретарь, дю Тийе, кланяется мне при встрече, ее мажордом, месье Ле Пине, уточняет со мной список блюд к предстоящему обеду, ее фрейлины, ее пажи, восторженно улыбаясь, наперебой пытаются мне угодить.
Мое расположение становится ценным товаром.
Я могу замолвить словечко, могу изменить судьбу.
Могу спасти жизнь, как это произошло с Любеном.
Могу и низвергнуть. Я стал видимым, значимым, заметным, как становится заметным острый камень на размытой дороге. Прежде прятался, а тут вылез посреди колеи. Приходится объезжать, иначе погнется обод или треснет ось. Природа камня не изменилась, он все тот же гладкий серый валун, но он стал видим. Как стал видим я. Моя природа так же не изменилась, я все тот же школяр из Латинского квартала, но я не существовал для них раньше, потому что носил другое имя. У меня те же глаза, те же волосы, тот же рост, то же отчаяние в сердце и та же боль. Не было только ярлыка.
Как несведущему отличить алмаз от стекляшки? С ведома ювелира. Ее высочество закрепила за мной звание с подписью и печатью. И за это звание они готовы простить мне мое сиротство. Готовы великодушно вознаградить меня родословной. Готовы даже признать цвет моей крови за подобный их цвету.
Анастази поведала, какие обо мне ходят слухи. Доброжелатели сочинили целую драму о бедных влюбленных, чьи семьи были против их брака. Но влюбленные все же нашли средство получить благословение церкви и тайно соединиться, а я – это плод их кратковременного союза. Родители вскоре разлучили влюбленных, и несчастные погибли в разлуке. А я был оставлен у кормилицы, которой пришлось бежать от гнева преследователей. Ходила и другая версия. О высокопоставленном отце и худородной матери. Отец был вынужден покинуть мою мать во имя интересов семьи и государства.
– Почему именно высокородный отец, а не мать? – спросил я, когда Анастази завершила душераздирающую повесть. – Логичней было бы предположить, что от меня, как от незаконнорожденного, отказалась мать, женщина благородного происхождения.
– Правильно, мать, некая Джулия Фарнезе, или… кто там при священном престоле состоит у нее в преемницах? – согласилась Анастази. – Пойду, предложу им новую версию.
Всеобщее внимание так же тягостно, как и всеобщее пренебрежение. Я почти не покидаю своей комнаты, стараясь занять себя чтением. В последнее время это стало получаться. Прежде, в самом начале моего заключения, мой разум оказался замкнут, будто запаян изнутри, и я разучился читать. Каждая буква сама по себе казалась знакомой, но смысл, который эти буквы несли сообща, от меня ускользал. Да и какая связь могла быть между постигшим меня несчастьем и знаками на желтой бумаге?
Я брал с полки драгоценный фолиант, листал и равнодушно ставил обратно.
Пусто. Я ничего не чувствую, и ничего не слышу. Они больше не говорят со мной. Когда-то я слышал их голоса. Достаточно было пробежать глазами первую строчку, и слова уже звучали.
Автор спорил или соглашался.
Давно умершие авторы, философы и поэты, воскресали и долго беседовали со мной. Делились своей мудростью, услаждали знанием мой жаждущий ум. Я задавал вопросы, а они отвечали.
Почему люди так несчастны? Почему, созданные по образу и подобию Божьему, они пребывают в таком невежестве? Почему, прославляя добро, творят столько зла? Почему умирают дети? Почему страдают невинные? Кто во всем этом виноват? Дьявол? Но если виноват дьявол и люди знают об этом, почему они не пытаются противостоять ему?
Почему так легко поддаются соблазнам?
Философы отвечали, кто как мог, писали о природе зла в человеке, о темной стороне души. Богословы все списывали на первородный грех, на изначальную, человеческую греховность.
Плоть грешна и немощна, говорили они. Оттого и страшны деяния раба Божия. Ответ я нашел у святого Франциска. Любовь. Человеку нужна Любовь. Ответ, известный всем, ответ, что звучит с каждого амвона, ответ, признанный на словах, но отрицаемый на деле.
Ребенку нужна любовь. Женщине, мужчине, нищему, королю. Всем нужна любовь! И больше ничего. Без любви человек обращается в животное, он дичает. А с любовью он возносится к небесам. Обделенный, он живет ненавистью и мстит. Проливая кровь, глушит собственную боль. Его лишили любви, оставили голодным, осиротевшим младенцем, и он пытается утолить свой голод. Хватает, глотает куски.
Но утолять этот голод ненавистью – это все равно что набивать желудок камнями. Сытости не наступает, только тяжесть и боль. А голод гонит дальше… Снова кровь, снова отчаяние. От насилия и горя рождаются дети, рождаются в ненависти, уже отравленные ею, вырастают и несут эту ненависть дальше, и так же в этой крови и ненависти зачинают своих детей. И так бесконечно, год за годом, век за веком. Круг замыкается, змея кусает свой хвост. Бог источает Свое милосердие, взывая к нам, грешным, но Его никто не слышит.
Любовь?
Смешно.
Бредни менестрелей и нищих монахов. Глупая никчемная затея. Есть война, политика, налоги, государство. А любовь – это забава, которой предаются легкомысленные поэты. Пастушьи пляски в рощах Аркадии. Выдумка, вздор. Как сказала Анастази? Прежде всего сытый желудок и крыша над головой.
Я не смел рассказать о своих догадках никому, кроме отца Мартина. Он слушал меня, грустно улыбаясь, но не возражал, не спорил, и по его молчанию я понимал, что он прошел тот же путь. Он задавал те же вопросы и нашел те же ответы. Оказался в том же тупике недоумения. Все знают ответ, все твердят одни и те же заповеди, цитируют наизусть Евангелия, молятся, возжигают свечи и ничего не слышат. Знание остается на поверхности ума, как масляное пятно на поверхности озера, не касаясь души, не пробуждая дух, и очень часто оказывает прямо противоположное действие: вместо целительной радости – злобное, животное раздражение. Поэтому знающие истину либо молчат, либо прячут ее за тысячью иносказаний, разделяя солнечный шар на тысячи свечей. Они вынуждены нести эту истину крадучись. Ибо не каждому даны силы взойти на крест во имя любви. Не каждый найдет в себе силы противостоять вражде. Все мы слабы.
Вероятно, по этой причине я решил изучать медицину. Не мог указать путь к счастью, но учился изгонять боль. Избавить от толики страданий – та же крупица истины, та же тень божественной благодати.
Я учился изгонять лихорадку и врачевать раны, облегчать муки роженицы и сращивать переломы. Я мечтал о том времени, когда мое прикосновение будет дарить надежду. В этом море страданий, что представляет собой мир смертных, я желал себе участи суденышка, что вынесет потерпевших крушение к далекому берегу. Жажда знаний будила меня среди ночи и гнала вперед. Я не знал, не чувствовал усталости, обходился без сна, только ноги внезапно становились ватными, а перо падало из рук, если на четвертые сутки я пытался пренебречь собственной природой. Мне казалось, что так будет всегда, что пресыщение знанием никогда не наступит.
И вдруг это случилось. Я больше не желал ничего знать. Более того, я испытывал отвращение к книгам. Они меня предали. Ибо все, что в них написано, – ложь. Они учили мудрости и долго — терпению, а на деле все их уроки оказались обманом: и найденный мною ответ, и путь, избранный как единственно возможный. Все оказалось пустым.
Однако герцогиня упорно продолжала дарить мне книги. Количество их все увеличивалось, матово светились тисненые переплеты. Последним было прижизненное издание Монтеня 1580 года. Я вспомнил, как после рождения Марии читал «О воспитании детей». Позволь ребенку развивать свои склонности, предлагая самому изведать вкус разных вещей. Я тогда твердо решил следовать его советам и даже попытался объяснить это Мадлен. Ничего не понимая, она только жалобно улыбалась. Рассуждения философа из Бордо были ей так же чужды, как расчеты по баллистике Никколо Тартальи. В ее глазах главная добродетель ребенка – послушание, а долг родителей – строгость.
Родитель – это суровый пастырь, призванный усмирить и наставить на путь истины непокорное чадо. А позволить отпрыску проявлять склонности, уклоняясь от обязанностей, есть нарушение заповедей. Я оставил попытки объяснить ей что-либо сразу, решил – Мария будет подрастать, мне для начала предстоит наблюдать, а затем предлагать ей различные игрушки, которые станут указующими знаками. Возможно, ей понравится счет, или она обнаружит склонность к наукам естественным, будет рифмовать слова или выводить точные линии. Мария, конечно, девочка, вряд ли ее будущее предполагает ученую степень, но кто сказал, что разум женщины должен оставаться во мраке? Она вправе воспользоваться его дарами и употреблять их себе на пользу.
Этот внезапно объявившийся на полке Монтень потревожил меня. Я содрогнулся от боли, как если бы задел незажившую рану, и помимо своей воли вернулся в прошлое. Моя дочь жива, я по-прежнему ее отец, и мой долг заботиться о ней. Я увижу ее. Пусть у нас будет немного времени, пусть свидания будут редкими, я смогу употребить их с пользой. Кто еще позаботится о моей девочке? Кто разбудит ее разум? Вот он, мой первый ослепительный факел. Я уже вижу красноватый полукруг за поворотом. Я так долго шел в темноте, обдирая руку о шершавые стены, что на них ни клочка кожи не осталось. Теперь я пойду свободно. И раны больше саднить не будут.
На глазах у изумленного Любена, который уже привык лицезреть меня где-нибудь в углу, пребывающим в праздности, я срываюсь с места и бегу в кабинет, к книжным полкам. Для начала я перечитаю Монтеня.