Кроме того, я получила более подробные сведения о том, что уже знала. У него есть маленькая дочь, которую он безумно любит.
Но девочка живет в Париже у деда с бабкой, с отцом видится редко, по особому распоряжению герцогини.
Я всячески изображала равнодушие, но вылавливала каждое слово, как дотошный золотоискатель.
Беседка! По утрам он спускается к беседке.
Я сразу заметила его, но не спешила приблизиться. Я смотрела на него. За прошедшие сутки я стала путать явь и грёзы. Ко мне пришли сомнения. Стало казаться, что ничего не было, что мне приснился занимательный и очень страшный сон, что сон этот — плод моих душевных терзаний и моей фантазии, не в меру игривой и живой.
Я придумала его, вообразила всю эту дикую историю, ибо это сюжет для ночной легенды, для пугающей сказки с участием феи Морганы.
Трезвый рассудок, устойчивый, как тысячевёсельная галера, немедленно подверг всё увиденное пересмотру и многочисленным пробам. Он требовал все больше доказательств, как упрямец Фома, погрузивший пальцы в раны Спасителя.
А если это не он? Если кто-то другой, схожий внешне с моим сном, спустился сюда и манит меня своей похожестью, а того, другого, вовсе не существует?
Но вопреки всем предостережениям рассудка, я знала, что не ошиблась. Это был Геро.
Темноволосый, стройный. Но другой, почти незнакомый. Одет очень просто, без кружев и вышивки. Воротник и манжеты из белоснежного полотна.
Прилежный студент, только что покинувший мрачный чертог университетских читален. Бледен от недоедания и духоты. Ночь его полна раздумий, бесконечных философских мытарств, он и в миг праздности бродит среди фолиантов, обдумывая парадокс или дилемму.
В этой простой одежде он казался таким юным, почти мальчиком. Голова чуть закинута, взгляд обращён вверх, к поврежденной капители. Раз или два, пока я за ним наблюдала, он коснулся потемневшего камня рукой, отводя в сторону рдеющие багрянцем листья, будто пряди с лица возлюбленной.
Я даже испытала некоторую зависть. О чём он думал, разглядывая эти останки? Что видел в этом поврежденном, искалеченном камне? Может быть, он слышал споры учеников Платона? Или сам Аристотель читал лекции в своем лицее?
Он мог вообразить речь Перикла на ступенях храма Афины или хвастливые речи Алкивиада. Он мог вспоминать Вергилия, шептать Эсхила, цитировать Лукреция Кара.
Или ничего не воображать и не вспоминать. А смотреть на этот камень и завидовать его бесчувствию и холодности. Возможно, Геро желал уподобиться этому камню, научиться этой серой телесной невозмутимости и твердости в противостоянии ударам судьбы.
Мои мысли, в отличие от его предполагаемых, в тот миг были более прозаичны. Я думала о том, что он слишком легко одет для такого холодного ноябрьского утра, что не набросил плаща, что ворот его расстегнут и ветер касается его незащищенного горла влажным прозрачным клинком.
Первый порыв — набросить ему на плечи мой собственный плащ, подбитый лисьим мехом, уже согретый моим собственным телом, подойти и сделать это, не дожидаясь вопросов и не давая ответов.
Я сделала шаг. Листья шуршали под ногами, но он не слышал.
Он всё ещё смотрел куда-то вверх, на быструю полупрозрачную стайку облаков. Ветер касался волос, спутанных, ещё диких после сна. Он, вероятно, провел влажной рукой по черным прядям, но не приручил, а только раздразнил шелковистое воинство.
Я уже знала, каковы эти пряди на ощупь, я уже касалась их, перебирала, гладила. Мои пальцы помнили и… тосковали. Я едва не стянула перчатку, но сдержалась, сжала под плащом кулак. И сделала последний шаг. Я не хотела его смущать.
Он никого не ждал, а меня – тем более. Самым разумным было бы так же бесшумно отступить и укрыться за деревьями, не тревожить его. Но соблазн был слишком велик. Увидеть его глаза при дневном свете, погрузиться в их сине-фиолетовый омут…
И тонуть. Тонуть, радостно предвкушая отсутствие дна.
— Доброе утро.
Он вздрогнул всем телом и едва не отскочил. Немое изумление, затем страх.
И всё же где-то очень далеко, под смущением, тревогой, негодованием, затаённая радость…
Как жемчужина под мутной, бурлящей водой. Луч света неловко зацепил её перламутровый бок и заставил сверкнуть. Но лишь на мгновение.
Геро насторожился и смотрел на меня исподлобья, хмурясь, почти осуждающе. Но мне это не мешало. В моей жизни происходило что-то чудесное, щемящее, от чего сердце сладко сжималось. В его глазах плескалось море. Та самая памятная мне синева великой, волнуемой порывами ветра величественной стихии.
Восточные мудрецы говорили, что все мы подобны каплям великого океана, когда-нибудь сольёмся в ручьи, стечём в реки, засверкаем озерами, и все соединимся в едином божественном существе, таком же безграничном и необъятном, как раскинувшееся над головой небо и рокочущий под ним океан.
И синева его глаз служила тому доказательством. Я видела всё, каждую ресницу, черточку, набежавшую тень…
Он был ещё нездоров. На скулах вспыхнул румянец от холода и смущения, но быстро погас. Черты лица заострились, обозначились ещё выразительней и резче. Чуть заметная складочка меж бровей, сгустившиеся сумерки в уголках глаз. На веках усталость и тяжесть бессонницы.
И всё же он рад меня видеть! В этом я уже не сомневаюсь. Моё явление здесь, будто неожиданный подарок, сладость, найденная под подушкой. Радость почти детская.
Хотя ему так хочется выглядеть неприступным. И взрослым. В конце концов, он высокий, сильный, прекрасно сложенный мужчина.
И в то же время ребёнок. Ранимый, застенчивый. Вновь это единство несочетаемого. Удивительное, гармоничное сосуществование двух антитез.
Лёд и пламень, одухотворенная сила и целомудренная чувственность.
Можно сплавить золото и серебро в единый металл, но как соединить Луну и Солнце, грех и святость? В нём, в этом смертном юноше, который стоит здесь, под порывами ветра, заключена великая тайна. Но он об этом не знает, он спрашивает, зачем я сюда явилась!
— Чтобы увидеть вас.
Это правда. Чистая правда! Увидеть его, смотреть на него, убедиться в его существовании на едином со мной отрезке времени!
Но он, в детском невежестве своем, неспособен заподозрить меня в чем-либо подобном. Он опять ничего не понял! Зачем увидеть? Зачем?
И я ответила. Я нарушила все кодексы и своды правил. Я сокрушила многовековые хитросплетения предрассудков. Я опровергла мудрость всех изречений и догм. Я оскорбила и опозорила всех кокеток и светских дам со времен царя Соломона. Или даже раньше.
Я уронила высокое звание дочери Евы, отвергнув все ухищрения и весь опыт нашего пола. Я призналась ему в любви.
И не оговорилась! Не поспешила исправить ошибку. Я повторила! Чтобы он и не думал сомневаться. А потом и того хуже. Я его поцеловала.
Совершила как самое привычное действо. Приподнялась на цепочки и поцеловала. И даже тени стыда и смущения за собой не углядела. Это было так восхитительно естественно и легко. Как вздох, как удар сердца. В этом нет ничего удивительного, я уже прикасалась к нему.
Я помнила тяжесть его головы у себя на коленях, его пылающий лоб под ладонью, чувствовала жилку на виске. Я уже гладила его волосы, мои пальцы касались его трепещущих век. Пытаясь удержать его от падения, я прижималась к нему всем телом, и наши лица оказались так близко, что я коснулась его щеки. Наши руки соединились.
Он уже стал мне близок, и прикоснуться к нему ещё раз уже не представлялось мне чем-то невозможным и непристойным. Нас соединяла некая тайна, только нам ведомая интимность. Это была разделённая боль. Посредством этой боли он стал частью меня.
А разве мне запрещено касаться собственной руки? Или собственных волос? Я поцеловала его в губы и ощутила сладость. Дягиль!
Ах, сладкоежка. Он успел стащить у кухарки кусок пастилы. Или запустил ложку в банку с вареньем.
Я оторвалась от его губ, чтобы вдохнуть. Потому что голова кружилась. Я сумасшедшая! Просто сумасшедшая. Что я делаю?
Я уже не просто целую, я обеими руками глажу его по лицу. Геро так ошеломлён, что затаил дыхание и не смеет пошевелиться.
Сам он не пытался прикоснуться ко мне. Даже наоборот, спрятал руки за спину. И отступив, прижался к цоколю колонны, будто искал защиты. Не от меня. От себя самого.
Он судорожно вздохнул и прижался щекой к моей щеке. Порыв его был мучителен, ибо запретен и опасен. Мне не приходило в голову, что я терзаю его. Он не мог мне ответить, не мог меня обнять. И оттолкнуть меня он тоже не мог.
Он ломал себя, ломал свою многодневную тоску и вековую жажду. И когда силы его уже были на исходе, он прошептал:
— Пожалейте меня, пощадите…
Вот и всё. Пробуждение, внезапное, горькое. Что же я делаю?
Я подвергаю его смертельной опасности. И не только его. Есть ещё маленькая девочка, чья жизнь зависит от капризов ревнивой женщины. Не приведи Господь нас увидят! Я же его убью.
Отступив, я совершила подвиг, подобно Муцию Сцеволе, позволив душе и плоти догорать в раскалённой жаровне.
Геро рванулся от меня прочь. Прочь от великого соблазна, от зыбкой и сладкой мечты. Ему лучше держаться от меня подальше.
Кто я? Мираж, случайная гостья. Я исчезну, а он останется…
Останется в своей тюрьме, без радости, без надежды.
Светящийся барабан более не вращается, я засыпаю. Но темнота, в которой я оказываюсь, слишком кратковременна и хрупка. После видений и воспоминаний – сон. Яркий, мучительный.
Удивительно, но сюжет этого сна совершенно не связан со всеми предшествующими событиями. Будто там, по другую сторону грезы, иная система отсчёта.
Я вижу себя в освещённом доме, где накрыты столы и полно людей. Все одеты очень нарядно. Я тоже из числа гостей, но не вижу знакомых лиц. И дом мне незнаком. Все, кого я встречаю, к кому обращаю взгляд, ко мне безразличны. Я брожу из комнаты в комнату, заглядываю в равнодушные, пустые лица и задаюсь вопросом о собственном здесь присутствии. Как я сюда попала? Зачем я здесь?
Мне не возбраняется сесть за стол, отведать любого из блюд, налить вина, но я этого не делаю. Потому что эти столы и кушанья на них так же призрачны и холодны, как окружающие меня люди. Остается только одно – уйти.
Но едва я покидаю дом, как ужасаюсь ещё больше. Я не помню, как здесь оказалась, и не знаю, куда идти. Я на окраине города, у крепостной стены, на обочине, где мерзлые комья вонзаются, как ножи, в тонкие подошвы. Но я не знаю, какой город окружает эта стена. Я не знаю, куда ведет эта дорога.
Я затеряна в какой-то глуши, в сумерках и полна страхов, как заблудившийся ребенок. Надвигается ночь, а я одна. Мне некуда идти.
Возможно, этот сон — память души, изгнанной из вечного отцовского дома. Когда душа покидает свою предвечную обитель, единый источник, она чувствует себя такой же потерянной и одинокой. Чужие города, чужие лица. И нет ни одного правильного указателя. Куда идти?
Сон обращается в кошмар.
Меня будит Лючия. Выдёргивает из-под грозового неба. Оказывается, я стонала во сне. Вот он, страх быть изгнанной и забытой.
Как успокоительно-привычны эти белёные известью стены, и лицо Лючии с увесистым клювообразным носом. Она моя избавительница.
— Что? – вскидываюсь я.
Но она отрицательно и безмятежно качает головой. Моя простертая к ней рука бессильно падает. Все так же.
Туман и тонкая полоска света. Но это скорее отрадная новость, чем удручающая. Геро всё ещё здесь, со мной. Я буду звать его. Буду звать упорно, до хрипоты.
Я перескажу ему все когда-либо слышанные мною истории, перечитаю все книги и спою все баллады и песни. В конце концов, его это утомит, ибо мой севший голос не будет отличаться мелодичностью, он откроет глаза и потребует тишины.
Ему придется открыть глаза! Иначе я не умолкну. Я буду надоедать ему час за часом, ночь за ночью. Я не позволю ему оставить меня в одиночестве, у той обочины с мерзлыми комьями земли, где я блуждала полночи.
Нет! Я не дам ему уйти.
Резко сажусь на узкой кровати. Лючия уже стоит рядом с кувшином воды и полотенцем. Я стягиваю полотняную рубашку, в которую она меня обрядила.
Влажное полотенце, которое Лючия смочила душистой водой и отжала, избавит от вялости и дремоты. Мне нужен звенящий, обжигающий холод. Он подгоняет, как шпора неумолимого всадника.
Я растираю кожу почти яростно, будто желаю себя за что-то наказать. Лючия искоса наблюдает. В глазах у неё явное осуждение.
Я для неё почти варвар, разрушающий зрелое, природное чудо. Сама она, немолодая, жилистая, с кожей тёмной, как у цыганки, напрочь лишена женственности.
Всё с тем же затаенным осуждением Лючия приносит мне одежду. От своего блестящего, с вышивкой, из сиреневой тафты платья, я отказалась. Вместо него шерстяная юбка и такой же лиф, не по размеру, но это мелочь несущественна.
На ногах полосатые чулки из овечьей шерсти. Повод ужаснуться. Мои чувствительные товарки были бы неприятно удивлены. Им бы на мои деревянные сабо взглянуть!