К чьим ногам ляжет оголодавший пёс? Эти мысли как сверлящая боль в затылке, будто ржавый вросший крюк.
Я силюсь изгнать их, подавить, я ищу в глазах Жанет помощь, надежду. Но стоит ей отвернуться, как мысли подкатывают вновь.
Жанет снова задает свой вопрос:
— Что с тобой? Что происходит?
Но я отказываюсь отвечать. И прячу глаза. А сегодня она пытается самостоятельно найти разгадку.
— Может быть, послать за Марией? Ты о ней тревожишься?
Будто раскалённый стержень в висок! Мария, Мария, девочка моя. Вот она, незаживающая рана, моя неволя. Зачем ей Мария?
Дьявол подступает, дыбит зловонную шерсть. Зачем ей Мария? Какое ей дело до твоей дочери?
Не значит ли её вопрос, что она желает заполучить девочку и таким образом взять над тобой верх, завладеть тобой? Глупости!
Я и так в полной её власти, я совершенно беспомощен. Если она желает служения, я готов служить. Пусть только подаст знак! Пусть скажет, что делать! Я готов, я на всё готов. Но дьявол не унимается. Заходит с другой стороны. Ну, нет, легкая победа ей не нужна.
Так прямолинейно дочь Генриетты д’Антраг не действует. Ей нужен сложный сюжет, интрига. Вот тогда она увлечется, тогда загорится. А иного и не жди.
Так уж они устроены, эти королевские дети, эти отпрыски короны. Но Жанет ждет ответа.
— Я не хочу, чтобы Мария видела меня таким. Не один отец этого не захочет. Отец для ребёнка равен богу, а бог не может быть беспомощен и увечен.
Я не лгу, я верю в то, что говорю. И Жанет соглашается.
— Ты прав. Но, если девочка будет рядом, возможно, ты почувствуешь себя лучше. Не будешь тревожиться за неё.
— Нет! В доме бабки она в безопасности. Ей ничего не грозит. Я хочу сам, когда окрепну, прийти за ней.
Жанет кивает.
— Как скажешь, милый. Пусть будет так, как ты хочешь.
Ни тени недовольства! А у меня от её покладистости будто нож в сердце. Что она задумала? Что?
Если бы она нахмурилась, стала уговаривать, приводить доводы, даже угрожать…
Но она безмятежно соглашается! Будто выстилает мягким ковром ступени в клетку, заманивает. Что же я должен сделать, чтобы попасть в неё? К тому же, она не отступает.
— Что с тобой? Что происходит? Я вижу, Геро, прошу тебя, не молчи, не отводи взгляд.
Это повторяется снова и снова. Я заглядываю ей в глаза, ищу тень притворства, но там все те же прозрачные изумруды с солнечным осколком в сердцевине.
Глаза её распахнуты, смотрят доверчиво, вопрошающе, если и темнеют, то от печали и тревоги. Что ей ответить? Самому задать вопрос? Напрямик, в лоб?
Пренебречь благоразумием, выдать свою неожиданную догадливость? По её разумению я обязан быть слеп, ибо играет она безупречно. Я ни о чем не должен догадываться.
Прямота — это обоюдоострый клинок, который незамедлительно поранит обоих. И все же это лучше, чем терзаться неопределенностью и лелеять враждебность.
— Зачем? – спрашиваю одними губами.
— Что зачем?
— Почему вы делаете это?
Когда-то я уже задавал ей этот вопрос, в ту благословенную ночь, когда она пришла ко мне, и мы ели рождественский пирог. Тогда это была минутная неловкость, замешательство, и я довольствовался её ответом.
Я был так счастлив, что не позволил сомнениям омрачить свою радость. В той моей жизни её благосклонность ко мне была даром небес, я благодарил судьбу.
Но сейчас все по-другому, сейчас я вынужден обустраивать будущее.
— Почему? – повторяю умоляюще – Чего вы хотите? Что я должен
сделать?
Жанет отстраняется, и лицо её становится каким-то прозрачно-печальным.
— Ну вот, так я и знала. У меня были кое-какие подозрения, но я гнала их. Списывала твою настороженность на тревогу о дочери. Ты закрываешься, отстраняешься. Ты всё дальше от меня. Я всё не могла понять, почему. И вот, кажется, поняла. Ты не веришь мне. И, кажется, подозреваешь. В чем же ты меня подозреваешь?
Если б я знал! Я не знаю.
— Не молчи, — настаивает Жанет. – Ты меня подозреваешь?
Я закрываю глаза и набираю побольше воздуха. Пусть казнит. Я устал ждать.
— Да, подозреваю.
— В чём?
— Н… не знаю.
— Не знаешь, но подозреваешь.
— Да, то есть, нет.
— Так да или нет?
Я пытаюсь найти ответ на белёном потолке меж потемневших балок.
— Мне трудно, я пытаюсь, но не получается… Я не верю!
— Почему?
— Потому что так не бывает! Меня грызет одна и та же мысль, мысль злая, неумная. То, что происходит, неправда! Всего этого нет, это сон! Вы, Лючия, Липпо, этот дом, зелёная ветка за окном, шум города, расписная ширма, светильник с позеленевшей ручкой. Ничего этого нет! Я закрою глаза, проснусь, и снова… там. И всё сначала. А если не сон, не греза, не полуночный бред безумца, тогда… тогда…
— Что тогда? – мягко спрашивает Жанет.
— Тогда… что-то не так. Что-то ненастоящее, фальшивое! Какая-то игра. Я ломаю голову, что это может быть за игра, и не могу понять. Что у вас за корысть? Что вам может быть нужно от меня?
— Вот именно, — с той же пронзительной мягкостью улыбается Жанет– Что же мне может быть нужно? И какая у меня корысть? Загадка. Ты уже знаешь ответ?
— Нет, я не знаю. У меня ничего нет, и я сам в полной вашей власти.
— А самое простое объяснение в голову не приходит?
— Какое… простое?..
Она продолжает улыбаться.
— Тебе не приходилось слышать о принципе некого Уильяма Оккама?
— Оккам? – Я ошеломлен этим неожиданным переходом – Но при чем здесь… Имя мне знакомо. Он, кажется, был один из тех схоластов, кто развил методологический принцип Аристотеля.
— Уильям Оккам — это монах-францисканец из графства Суррей, адепт учения об именах. Так вот, принцип Оккама гласит: frustra fit per plura quod potest fieri per pauciora. Другими словами, если существует несколько логически обоснованных объяснений какого-либо явления, то верным следует считать самое простое. Или, если совсем коротко, не творите сущностей без нужды. Вот скажи, если бы речь шла не о тебе, но о другом человеке, который оказался бы примерно в твоей ситуации. Предположим, он был ранен на дуэли, вступившись за мою честь, или во время штурма у стен крепости Пинероло, сражаясь на стороне герцога Неверского, получил бы тяжелое увечье. Вот он здесь, в этой комнате, на этой кровати. Липпо точно так же готовит свои бальзамы, Лючия варит бульон, а я, чтобы отвлечь его от жара и боли, рассказываю по ночам сказки. И во всем прочем так же никаких отличий, я веду себя точно так, как веду себя с тобой. Как бы ты объяснил мое поведение в этом случае? Какой придумал бы повод?
Я чувствую, как к моим щекам приливает кровь.
— Я подумал… я подумал, что этот человек очень дорог вам, что вы его… любите.
Жанет хитро щурится.
— И не стал бы искать других объяснений?
— Пожалуй, нет. Может быть, позже. Во всяком случае, это первое, что пришло бы мне в голову. Самое простое объяснение.
Жанет победно воздевает руки.
— Аллилуйя! Вот мы и нашли его, самое простое объяснение. Каждый, кто вошел бы сюда, непременно подумал бы точно так же. Эта женщина любит этого мужчину! Он ей бесконечно дорог. И никакой другой причины, цели, корысти, подвоха или интриги, здесь нет.
Она умолкает, лицо её становится серьёзным, и чуть печальным.
— Я люблю тебя, и никакой другой причины я предоставить тебе не могу. Ты уж прости. Мне бы очень хотелось попотчевать тебя многослойным пирогом с начинкой из тайных замыслов и расчетов, но, увы… Я весьма посредственный кулинар, а кондитер и вовсе никчемный. Тебе придется довольствоваться вот таким простым и даже постным блюдом.
Неожиданно она с деланным раскаянием хлопает себя по лбу, как это сделал бы человек, который вспомнил, что забыл в прихожей дальнего родственника свою трость.
— Вот черт, как же я могла забыть! Корысть! Корысть! Ну, конечно же! Похоже, кое-что у меня все-таки есть, – Жанет делает большие глаза.– Я нашла корысть! Ты совершенно прав, сердце мое, я вовсе не так уж проста и невинна, как желаю казаться. За первой причиной всегда кроется вторая, более потаённая. А может быть, даже третья. Я даже не уверена, что и эта третья последняя. Их может быть больше десятка. Самых разнообразных, неожиданных и ужасных. Но одна изначальная есть у всех. Знаешь, что это за причина?
Я поспешно качаю головой. Откровенно говоря, я почти утратил нить нашей беседы, и уже только наблюдаю за тем блестящим представлением, с искрами и фейерверком, которое дают ее веснушки и зеленые глаза.
— Я тебе сейчас расскажу, — шепчет она доверительно. – Дело в том, что мы все ужасные себялюбцы. Да, да, мы все, все без исключения. И я в том числе. А что из этого следует? Из этого следует, что мы, грешные и смертные, прежде всего всегда и во всем стараемся для себя. И я тоже стараюсь для себя, даже если делаю вид или утверждаю, что жертвую собой ради других. Я стараюсь для себя и все мои жертвы, все мои подвиги, это ложь! Вот я сижу здесь и беззастенчиво лгу.
— Я не понимаю…
Жанет смеется:
— Бедный мой мальчик, ты уже испугался. Не бойся, ты меня уже спрашивал, а я ответила. Помнишь, опять же в ту ночь, когда мы ели пирог. Я устроила представление, а ты спросил меня, зачем я это делаю. Помнишь, что я ответила? Я ответила, что мне нравится твоя улыбка. У тебя чудесная улыбка, и смотреть на тебя, когда ты улыбаешься, несказанное блаженство. А уж смотреть на тебя, счастливого… ммм…
Жанет мечтательно закатывает глаза и сладко вздыхает.
— Так вот, моя потаённая корысть, моя изначальная цель, вот та самая, ради которой я стараюсь, мой тайный замысел – насладиться этим зрелищем. Увидеть тебя счастливым. Дух захватывает от подобной перспективы! Только вообрази. Ты – молод, хорош собой, полон сил и… ты счастлив.
Она так заразительно смеется, что у меня помимо воли сведённые страхом губы тянутся в улыбку, а и в груди отмыкается тайный замок. Становится легче дышать.
— Вы смеетесь надо мной.
— Смеюсь. А что мне ещё остается делать, если ты такой выдумщик.
Жанет вновь обретает серьёзность. Глядит печально и строго.
— Я всё понимаю, родной. Тебе трудно. Ты так долго был один и так долго был несчастен, что обороняться против целого мира стало твоим modus vivendi. Тебе трудно поверить в то, что я могу любить тебя без всяких условий. Любить просто потому, что ты есть. Не ради власти или выгоды, не ради забавы или престижа. А просто потому что… потому что ты такой. Потому что у тебя чудесные глаза, а сердце трепетное и ранимое, потому что ты неловкий и доверчивый, потому что не умеешь красиво говорить, все больше молчишь, а ещё потому что ты любишь свою дочь и даришь ей удивительные подарки. Одним словом, потому что ты такой, какой ты есть, каким тебя создал Бог, без примесей, в первозданном виде. А ты очень боишься в это поверить. Лежишь и выдумываешь всякие глупости. Привыкай к тому, что ты любим, и к тому, что у тебя есть выбор, тоже привыкай. Ты вовсе не в моей власти и мне ты не принадлежишь. Прежде всего ты принадлежишь самому себе. И Богу. Ты свободен и волен поступать так, как считаешь нужным.
— Как это? – срывается с моих губ.
— А вот так. Слушай своё сердце и поступай в согласии с его советом. А я тебе помогу.
Первый шаг даётся с трудом. Голова кругом. Лючия подставляет жилистое плечо, помогая обрести равновесие.
Я пережидаю несколько мгновений, чтобы предметы замедлили свой полёт, перестали вращаться и выплясывать сарабанду, а заняли места, положенные по должности и чину. Ноги, похоже, дрожат. Ничего удивительного.
Я вышел из мрака небытия, пережил младенчество и теперь снова учусь ходить. Все с самого начала, с первого дня творения. Я умер и воскрес. Новая жизнь, новая судьба. Как странно…
Первый шаг удаётся. Каким же трудным мне кажется это простое и привычное действие!
Мы, равнодушные, утратившие память взрослые, недооцениваем мужество детей, их силу преодоления. Для нас забавно смотреть на неуверенный шажок малыша, который, спотыкаясь, переставляет ноги. А для него это великий труд, это обретение собственного «я», становление разума и души.
Наши дети заслуживают восхищения и похвал за эту решимость жить, за то, что они покинули Господню обитель и ступили на тернистый путь слез и утрат, на дорогу смертного кровавого опыта. Только понимаем мы это слишком поздно. Если понимаем.
Я дерзну присвоить этот подвиг себе, ибо мне выпало пройти путь осознанно, со своей закосневшей взрослостью, восхищаясь храброй маленькой девочкой, которая когда-то самостоятельно выбралась из своей кроватки и ступила на длинную, опасную стезю.
Теперь я знаю, что она чувствовала, угадываю, как ей было страшно. Получается и второй шаг, и третий. Ноги дрожат, но держат.
Я упрямо пытаюсь увеличить количество шагов, чтобы кресло у окна возвышалось как желанный престол для изгнанника, но Лючия предостерегающе качает головой.
— Basta, signore.
И подтаскивает меня к цели. Сердце бешено бьется и пот заливает глаза. Тело не желает играть рука об руку с самолюбием.
Я почти падаю в кресло, а Лючия укрывает меня пледом. Я похож на немощного старика, которому только и остается, как в теплую погоду греться на солнышке. Но печальные мысли скоро рассеиваются.
Я вижу улицу, парижскую мостовую, в соломе, овощных очистках, луковой шелухе, и спешащих по этой мостовой людей.
Когда-то вид этой пестрой толпы, потертых и новых плащей, белых чепчиков и пурпурных перьев, вызывал во мне чувство острой тоски и покинутости. Я знал, что никому неведом в этой толпе, никому не нужен. Это скопление людей подчеркивало мою собственную сиротскую обособленность.
Но сегодня я чувствую нечто совершенно иное. Какую-то теплую сопричастность с этим бурлящим людским потоком. И пусть я по-прежнему им неведом, пусть нас не связывают узы родства или дружбы, они все-таки часть моего бытия, частички вселенной, где я рожден.
Они делают этот город, эти стены, эти камни живыми. Все они любят, надеются, страдают, ошибаются, грешат, нарушают заповеди, но все они живут, все несут в себе частичку вздоха Господня, даже не догадываясь о совершаемом подвиге, осветляют глухую, мертвую плоть частичкой веры.
Пройдёт совсем немного времени, и я смогу спуститься по лестнице, стану частью этой толпы, капелькой крови в огромной каменной жиле, и отправлюсь на улицу Сен-Дени.
Там я приду к знакомому, мрачному дому и, взявшись за молоток, решительно постучу. Я буду стучать громко, нетерпеливо, с размахом свободного человека.
А потом я увижу свою дочь. Она выбежит мне навстречу, сначала настороженная, даже испуганная, а затем изумлённо-радостная! Она не ждала меня!
Возможно, ее убедили, что я не желаю ее видеть, что я отрекся от нее. От меня так долго не было вестей. И она, бедняжка, могла поверить.