Прежде чем расстаться, мы уточняем время и место нашей будущей встречи. Так как квартира Липпо наиболее приемлемый выбор, я обещаю уговорить Геро пожить в загородном доме моей кормилицы Мишель Бенуа.
Более года назад мой банкир сеньор Галли купил за долги поместье Лизиньи, бывшее когда-то собственностью семейства Роган, а именно, герцогини де Шеврез. Эта новость позабавила придворную даму.
— Следовательно, в поместье нашей великосветской интриганки теперь живет простая крестьянка?
— Да, банк приобрел поместье на имя госпожи Бенуа, когда герцогиня была вынуждена продать его, перед тем, как отправиться в изгнание, ее муж вовсе не препятствовал продаже, ибо винил это злосчастное поместье во всех своих бедах.
Анастази усмехается.
— Он не так уж и неправ, этот рогоносец. В этом поместье его женушка совращала маршала д’Орнано.
— Теперь там совращают разве что кур, прежде чем запечь их в виноградных листьях. И ещё у моей кормилицы особый рецепт яблочного сидра, она привезла его из Нормандии. Там, в Лизиньи огромный яблоневый сад. И яблони как раз цветут.
Я умолкаю и повторяю свое обещание:
— Я уговорю Геро поехать туда. Там много солнца, а он прячется в темноте, будто скрывает что-то, стыдится.
Мы спускаемся из башенки влюбленных. Анастази, уже скрыв лицо под серым неброским капором, а я – под густой вуалью. Хозяин низко раскланивается. Ему заплатили более, чем щедро, и он не позволяет себе даже удивленного взгляда.
Не оборачиваясь, Анастази пересекает украшенный цветами дворик, выходит за арку ворот. Там она исчезает, повернув в сторону переулка Горшечников.
Как и в прежний свой визит, я открываю дверь своим ключом и вхожу. В доме тихо. Только постояв и прислушавшись, я узнаю кухонный грохот и лязг.
Кухня в доме находится чуть ниже первого этажа, и в неё ведет узкая крутая лестница. Дверь ведущая в этот храм чревоугодия, основательная, из корабельного дуба, с железными уголками, будто кто-то готовился пережить осаду за этой дверью. Или надеялся уберечь съестные припасы от неумеренно жадных ртов.
Звуки, которые доносятся из-за этой двери, приобретают оттенок священнодействия, они окрашены таинственностью и предсказывают явление чудесного, сочного и пряного. Лючия – мастерица стряпать.
Я прислушиваюсь и сразу же ощущаю под ложечкой голодную тоску. С утра ничего не ела. На цыпочках взбираюсь по лестнице. Я отсутствовала целых два дня и, переступив порог, по непонятной причине чувствую себя виноватой.
Как бы я хотела прийти сюда с добрыми вестями. Тогда бы я не кралась по лестнице. Я бы прыгала со ступеньки на ступеньку, растревожила бы их старые скрипучие кости и радостно смеялась бы над их старческим брюзжанием.
Я бы взлетела по ступеням вверх, будто меня несут крылья, с радостным возгласом, с торжествующим приветствием, чтобы вся эта томительная тишина зашаталась бы и рухнула, а Геро смотрел бы на меня с настороженным изумлением, еще не ведая, что по этой скрипучей лестнице катятся в небытие последние минуты печали. Но сегодня у меня нет радостных вестей.
Я вынуждена красться, как вор. Липпо в своем рабочем кабинете, у стола, заставленного колбами, склянками, бутылочками и еще множеством не совсем понятных мелких приспособлений для взвешивания и смешивания.
Посреди стола маленькая горелка, в синеватом пламени которой томится неизвестное бурое вещество. Липпо в фартуке, с засученными рукавами. На правой кисти прожженная кислотой кожаная перчатка.
Итальянец внимательно наблюдает за происходящим в нагреваемой колбе. Вещество начинает медленно закипать, тогда он металлическими щипцами вытягивает колбу из держателя и задувает огонь.
— Никак философский камень остывает? – спрашиваю осторожно – Завтра же закуплю пару фунтов свинца. И начнем варить золото.
Неужели я смогу, наконец, избавится от своих акций Ост-Индской компании и забыть навсегда эти постные, рыхлые физиономии голландских бюргеров.
— С возвращением, ваше высочество — не оборачиваясь, отвечает лекарь. Он слегка покачивает колбу, остужая – Нет, это не золото. Хотя может таковым и оказаться. Это Succus folii Digitalis ferrugineae. Я нашел упоминание о нем в травнике Иеронимуса Бока. Он приписывает этому растению множество достоинств, которые другие врачи напрочь отвергают. В частности, этот немец настаивает на том, что это растение дигиталис служит и болеутоляющим, и жаропонижающим, и так же эффективно действует при водянке и болезнях сердца. Но, к сожалению, рецепты, данные этим знахарем, настолько невразумительны, что я вынужден проводить исследования сам. Не знаю, как это растение воздействует на сердце, но парочку крыс я уже отравил. Если ничего другого не обнаружится, то как крысиный яд, оно вполне сгодится.
— Липпо, неужели вы будете травить этой бурой гадостью бедных зверушек?
— Только, если они не оставят в покое мой провансальский окорок.
Лекарь помещает остывающую колбу обратно в держатель и снимает перчатку.
— Итак — начинает он тоном солидного многоопытного врача — я вынужден обратиться к вашему высочеству с жалобой и просить немедленного содействия.
— С какой жалобой? Перл шалит? Вот мерзавец!
Липпо нетерпеливо морщится.
— Да Господь с вами, ваше высочество. Стал бы я беспокоить вас подобными пустяками. У меня жалоба другого рода.
И лицо его становится серьезным.
— Меня беспокоит наш пациент.
— Что с ним? Что, Липпо?
— Крайняя угнетенность и подавленность. Плохой аппетит, я бы даже сказал, полное отсутствие последнего. Плохой сон, опять же, скорее полное его отсутствие. Апатия, безразличие, уныние. Стойкое нежелание покидать комнату и неприятие солнечного света. Я несколько раз на дню пытаюсь заставить его спуститься в наш садик, но успеха я добиваюсь с десятой попытки и после долгих уговоров. Одним словом, taedium vitae. Или скорбное бесчувствие. Как назвал эту болезнь Сенека.
— Что же делать?
Липпо беспомощно разводит руками.
— Тут я бессилен. Потому что лекарства от этой болезни нет. Человек либо побеждает недуг, либо недуг берет верх. Но следует отдать должное нашему молодому другу. Он продолжает попытки его одолеть, попытки его слабы и кратковременны, видимо, препятствует отсутствие смысла для дальнейшего существования, но он окончательно не отступает.
— Где он, Липпо?
— На чердаке.
— Почему на чердаке? Что он там делает?
— Да все то же. Ищет.
— Что ищет?
— Да его же, смысл. Для него нагромождение рухляди на чердаке есть некий аллегорический символ, в котором он усматривает чертеж вселенной. Вселенная эта некоторое время назад претерпела бедствие и обратилась в груду несовместимых разнородных элементов. Вселенная утратила гармонию и все присущие ей качества. Но где-то там, под грудой этих обломков, остался тайный ключ, волшебная формула, имя самого Господа, с помощью которого эту вселенную возможно возродить и запустить вращение сфер. А если проще, он ищет смысл, смысл, которые скрепляет его вселенную невидимой скобой. Каждый из нас проживает в собственной вселенной, вы, я, Лючия, и в каждой вселенной есть такая скоба, магический цемент, который удерживает все сооружение в равновесии, в священном балансе. У каждого этот цемент замешан по собственному рецепту. У кого-то главный ингредиент — это власть, у кого-то слава, кто-то ограничивается желудком, а кто-то иллюзорным бессмертием в виде многочисленного потомства. Есть еще вера, честолюбие, алчность. Но есть такие, кто строит свою вселенную из одной только любви. Этим трудней всего, ибо любовь, как материал для строительства, субстанция хрупкая и нестойкая. Это все равно, что построить посреди пустыни дом изо льда. Спасительное пристанище для путника, сжигаемого солнцем, но может быть разрушено одним неосторожным всплеском огня. Вот наш друг и утратил свое прибежище. Чтобы жить дальше, ему необходимо построить новое. Создать вселенную. А для начала сделать чертеж. Но прежде разгрести дымящиеся обломки, и там же, на пепелище, заново начертить и отстроить. Он пытается, ибо строительный материал у него есть, даже в избытке, но пока всё, что он строит, разрушается.
— Тогда мы должны помочь ему, — говорю я с улыбкой.
Липпо согласно кивает.
— Помочь необходимо, но… Может возникнуть соблазн сделать всю работу за него, расчистить место, заложить фундамент, возвести стены, а ему оставить только внутреннее убранство, да и то с советами и рекомендациями. Делать этого нельзя. Потому что дом уже будет не его, и даже не дом и не вселенная. Это будет уже тюрьма. Тюрьма, тюрьма…
Это слово всё ещё эхом звенит в ушах. Я беспрестанно повторяю его, пока поднимаюсь по лестнице на чердак. Лесенка совсем узкая и очень крутая.
Я судорожно цепляюсь за шаткие, нестроганые перила, рискуя занозить ладонь. Угораздило же Липпо выбрать именно этот дом! Эту скрипучую, рассохшуюся изнутри лачугу.
Он мог выбрать новый, каменный, более просторный, светлый, где-нибудь в квартале Маре или милый особнячок в Сен-Клу, с садом и виноградником.
Так нет же, ему понадобился дом с историей! Чтобы в нем прежде жили люди, чтобы стены были пропитаны эманациями их душ, их радостью и печалью. Ему, видите ли, так лучше думается. Алхимик.
Подозреваю, что он рассчитывал поймать здесь привидение, какой-нибудь несчастный одичалый призрак, страдающий в пыльном углу от тоски. Призраков здесь нет, а вот крыс обнаружилось множество…
И на что похож этот дом? Настоящая тюрьма. Да, тюрьма.
Жизнь Геро ничем не отличается от той, что он вел прежде. Он все еще в заточении и судьба его все так же зависит от чужой воли. Пусть это воля любящей его женщины, но это все равно моя воля, а не его.
Может случится так, что произойдет окончательное замещение его воли моей, ибо он не сможет противостоять вкрадчивому и нежному направляющему воздействию. Ибо его собственная воля, его изначальная личность слишком долго подвергалась насилию. Этим насилием она изъедена будто ржавчиной.
Чтобы обрести самого себя, Геро придётся отстроить не только собственный мир с небесной сферой и земной твердью, но и возродить эфирный остов души.
Сделать это ему придется самому, вырастить из райских зерен, которые Господь обронил в первозданный прах. А мне следует соблюдать осторожность и не пытаться подменить участие готовым решением.
Вот первое испытание. Я хотела уже толкнуть дверь, но вместо хозяйского шага ограничиваюсь вежливым стуком.
— Я не голоден, Лючия. Вам не стоит беспокоиться, — отвечает его мягкий, приглушенный голос.
— Это не Лючия, это я.
За дверью что-то падает, сдвигается. Какие-то мелкие предметы дробно подскакивают и катятся. Несколько торопливых шагов, и дверь распахивается.
На чердак свет проникает через единственное, мутное окошко, будто по недоразумению пробитое в крыше. Его вырезали напоследок, второпях, и получилось оно узким, подслеповатым, похожим на подбитый глаз бродяги.
Солнце протискивается с трудом, обращаясь в пыльный желтоватый столб, упертый в чердачные доски под углом. Временами по нему движутся тени.
Это голуби. Они довольно шумно перебирают лапками по черепице и хлопают крыльями. Их утробное, сладострастное бормотанье почти оглушает.
Геро стоит к свету спиной, поэтому я не вижу его лица, только смутно угадываю, дорисовываю по памяти, но знаю, что он рад. Я не смогла бы дать точного определения признакам этой радости, глаза его от меня скрыты и на губах нет улыбки. Но я знаю.
Это скрытая, почти запретная радость. Она сродни той, что он испытал в зимнем парке, когда различил мой силуэт за снежной пеленой. И то же чистое, почти детское изумление.
Откуда это изумление, я тоже знаю. Он каждый раз изумляется тому, что я возвращаюсь, что я не выдумка и не утешительная греза. Он сомневается или боится поверить.
Жизнь слишком часто лишала его всякой надежды. Когда-то он верил, что обрел любовь, но жена его умерла, верил, что у него есть отец, но старик его покинул.
Он ждал встречи с дочерью, но смерть вновь его опередила. Теперь есть я. Но кто я? Очередная приманка судьбы? Утрата? Жестокая насмешка?
Он позволит себе поверить, привязаться, а я исчезну, как исчезли все, кого он любил. Каждый раз, когда нам приходится расстаться, он прощается со мной навсегда, замыкает свое сердце цепью вечной разлуки и принимает удар сразу, безропотно, чтобы впоследствии не испытывать лишней боли.
Вместо надежды остается воспоминание. Судьба слишком скупой даритель, чтобы безоглядно верить в её щедрость.
Когда-то, очень давно, язычники верили в смертность самого солнца. С каждым закатом они провожали его в мир мертвых и молились о скором воскрешении. Каждый рассвет они принимали как чудо, как милость богов и встречали первый рассветный луч с радостным изумлением.
Ещё один день, ещё один дар.