Вася оказался в больнице с инсультом, уже вторым за два года.
Лежа на узкой больничной койке, он молча плакал за цветы, – говорить пока не мог, только кивал медленно, шевелил пальцами неподъемных рук и вздыхал.
Так же молча пообещал как можно скорее поправиться, он и так нас подвел с юбилеем, тем паче весна на дворе, неудобно в такую-то погоду. Мы ему так и не сказали, что со вчера снова закрутила вьюга, температура упала до нуля, а снег лег на землю.
В точности, как тем вечером, когда Васина соседка по коммуналке вызвала скорую.
Посидели недолго, приемный час заканчивался, в будни он короток, пообещали зайти все вместе в четверг, после работы и еще в субботу. Света вызвалась прибыть завтра, ее отпустят пораньше, она мыла полы в конторе, именуемой КБ Общего машиностроения, и зарабатывала прилично, тысяч двадцать за два этажа и лифтовые холлы.
Хвасталась, что инженеры — и те получают меньше.
Минут через пятнадцать посещения Вася совсем раскис, Света успокаивала его, как могла, он что-то пытался вымолвить враз онемевшим ртом, и больше всего походил на рыбу, выброшенную на берег рукой всемогущего рыбака.
Я сам едва сдерживался, когда видел его таким: так быстро истаял верный мой друг, а ведь и не пил вовсе, не то, что некоторые, не курил.
Сердце стало у него пошаливать еще в тридцать, потом пошли осложнения, теперь вот это.
Страшно, когда близкий человек, еще два дня назад травивший анекдоты и бегавший, ну почти бегавший по лестнице на свой третий этаж, вдруг превратится в развалину, в полутруп: когда его забирали врачи, он и вовсе не мог пошевелиться, смотрел остекленевшими глазами на мир и все пытался что-то сказать, получалось лишь долгое, невыразительное «а-а-а», которое никак не кончалось, словно перегорающая сигнализация с окончательно севшими аккумуляторами.
Когда мы вышли из здания, Света не выдержала, расплакалась на моем плече.
Макс шел рядом с бледным, насколько это возможно для него, лицом, кусал губы.
Не выдержал и предложил зайти в кафе неподалеку, у рынка, все же сегодня праздник.
Да, жаль, что Вася так и не сможет составить компанию… но ведь, все-таки, юбилей. Двенадцатое апреля. И постукивая клюшкой, решительно потащил нас к остановке трамвая.
Старики, какие же мы старики, думал я, шаркая усталыми ногами по брусчатке дороги, а ведь тому же Максу, старшему из нашего отряда, еще и шестидесяти восьми не стукнуло. И уже с палкой.
Я сам родился в конце сорок шестого, говорят, на два месяца раньше срока.
Моя мать, тогда ей было всего четырнадцать, связалась по малолетству с одним из «лесных братьев», весенний этот роман закончился зимней ссылкой обоих – по разным этапам.
На одной из перевалочных станций случился я, нежданно-негаданно. Фельдшер меня пожалел, отобрав у матери и отдав в местный роддом. Мне так говорили, много позже, когда я стал задавать неудобные вопросы. Была ли это ложь во спасение или факт, не знаю, не узнал до сих пор: я так и не отыскал ни мать, ни отца.
Будто ответы эти отрезали от них ломтем, иногда бывает стыдно за себя, но так ни разу и не собрался хотя бы покопаться в архивах.
А затем меня и от детдома отрезало. Весной прибыло начальство, оно не раз к нам заглядывало, уж больно аварийное здание, но тот офицер, в чине капитана, прибыл по другому поводу.
Поинтересовался успеваемостью, посмотрел данные по здоровью, пригласил пятерых из старшей группы, в том числе и меня, на обследование.
Форма у него была летчицкая, потому голубые мечты советских школьников того времени о небесных просторах немедля расцвели в наших сердцах.
Но на самый краткий период времени. Он сообщил, что готов отобрать самого достойного из нас в качестве испытателя на завод, многие сразу сникли; после недолгой, довольно вялой борьбы, в актовом зале остался я, молча взирающий на своего не то избавителя, не то повелителя, ведь из одних серых стен меня забирали в другие неведомые цеха, куда-то в Казахстан, ехать целую неделю в один конец.
Наверное, расстояние тоже сыграло роль. Я всегда был сам за себя, и по себе, в детдоме подобные качества только усиливаются, и если от природы подобного не дано, значит, либо прививаются искусственно – все равно к семи годам последние надежды тают бесповоротно, – либо не даются вовсе, и тогда индивида можно только пожалеть.
Что вряд ли сделает стая сорванцов, выросшая в питомнике за забором.
Неудивительно, что я, да не только я один, мечтал вырваться хоть куда-то из душных стен и бетонных оград, вот только попадать в другие стены за другие ограды не многим хотелось.
Я показал полное в этом плане отчаяние, не потому, что меня били больше других, просто этот крохотный мирок я воспринимал исключительно как звереныш свою клетку: быть может, от этого именно, так часто ломал себе зубы о стальные решетки.
Наверное, Максу было куда хуже, ведь в любом месте нашей страны он был чуждым; не то, чтобы его били именно по этой причине, но свое отличие от прочих выучил твердо, раз и навсегда.
Наверное, поэтому в его злости всегда проглядывало еще и отчаяние потерявшегося в этом мире человека.
А вот Света изначально была дочерью врага народа, так что лагерные порядки отпечатались на ней тяжелой несмываемой метой, въелись так, что до сих пор не отошли, да и не отойдут уже до самого последнего вздоха.
Васька совсем иное дело, он вообще исключение из правил, но о нем отдельная история.
Света же самая яркая девочка в нашем отряде, притягивающая взоры не внешней красотой, каюсь, что говорю это, но внутренней энергией столь несокрушимой силы, что позавидовал бы любой пацан.
Она не пробивала, проламывала себе дорогу. И проломив, вдруг сжималась, съеживалась, замолкала – становясь серенькой, незаметной, вся прежде брызжущая через край страсть испарялась мгновенно: махонький зверек, сокрушивший железобетон, вдруг осознавал свой титанический поступок и будто бы ужасался ему, замирая.
Ежится ей приятней всего было на мощной груди Макса, крепкой эбеновой, будто специально подставляемой.
Нет, конечно, специально, что я говорю, они сошлись как-то сразу и всерьез. А ведь ей только стукнуло тринадцать по приезду, что она, пигалица, понимала в этих тужурах, Макс вряд ли сильно отличался от нее, такой же оторвыш, он жадно прижимал своего мышонка, как именовал Свету, к крепкой груди пятнадцатилетка, сразу вызывая в памяти строки из романа «Белеет парус одинокий», – я не бог весть как любил читать в те времена, страсть эта охватила меня позже, но роман запал в душу; как и острая потребность в таком же внимании, схожем проявлении чувств, в чем-то куда большем, чем та пустота, что окружала меня на тот день, и которой я только и мог поделиться.
Я бродил кругами, иногда пытаясь встрять, но Макс лишь вяло отшвыривал претендента, целиком сосредоточившись на своей любви.
И тем более странен был ее поступок, по прошествии семи лет случившийся во время только наладившийся официально семейной жизни, спокойной и неторопливой, удивительной той размерностью, которая наверное казалась чуждой нам всем.
Света тогда пришла ко мне в комнату, постучала, я открыл, немного удивленный ее появлению, до того она несколько месяцев всячески чуралась меня, точно завидев белые одежды прокаженного или заслышав колокольчик. Прошла в комнату, помню на улице шел долгожданный дождь, я последовал за ней, будто привязанный. Света остановилась посреди, обернулась и тихо произнесла единственную фразу, верно, заготавливаемую заранее:
– Я пришла жить к тебе, – и помолчав чуть, едва слышно добавила: – во грехе.
И тут же оборвала все мои возражения. Но разве они могли быть? Ведь я впервые с момента приезда обрел то, о чем и мечтать не смел, нет, грезил, конечно, грезил, но когда это последний раз было? Я уже не помню.