Что греха таить? Ей тогда пришло в голову, что герцогиня была едва ли не права, запрещая ему встречаться с ребёнком.
Каждый раз эти свидания оканчивались несчастьем, потрясением. Анастази укрепилась в этой мысли уже на следующий день, когда обнаружила Геро мертвецки пьяным.
Он бродил по замку, небрежно одетый, встрёпанный, и при этом смеялся.
Анастази бросилась к Любену, к лакею-телохранителю, тюремщику и няньке, которого сама же и выбрала. Лакей был растерян и даже испуган.
Его удивительный господин, прежде такой кроткий и обходительный, внезапно будто с цепи сорвался. Стал требовать вина, говорить грубо и резко.
Он даже запустил в Любена бутылкой.
— Он пьёт! – пыхтел Любен, разводя руками. – Пьёт и почти ничего не ест. Куска хлеба не проглотил. А вина требует. Как же я могу отказать? Он мой господин…
Любен вытер широкой ладонью вспотевший лоб.
— Пить ему совсем нельзя. Неправильно это.
«Больно ему, — в отчаянии думала Анастази. – Это он так от боли спасается. Убивает себя».
Она слышала его смех. Его нарочито громкий смех. Он трансформировал себя в кого-то или даже во что-то. Словно другое, инородное существо, прежде таившееся, прорывалось, прорастало, чтобы обрести форму.
«Нет, Геро, нет!» — хотелось закричать ей. — «Это не ты!»
На третий день она нашла его в той самой галерее, где он когда-то прятался от сквозняков. Эта галерея обычно пустовала, ибо населявшие её статуи, как древние пеласги, изгоняли любопытных своим молчанием. Один Геро был ими признан.
Во всяком случае, он бывал там не раз, в надежде приобщиться к благословенной, мраморной неподвижности.
Он сидел на той же скамье, понурив нечёсаную голову. Рядом на скамье стояла бутылка. На ощупь он потянул её к себе и сделал глоток.
Анастази стояла перед ним, молчала, мучась не то жалостью, не то гневом. Геро вскинул голову. Узнал. Левый уголок рта потянулся в кривую улыбку.
— Приветствую вас, мадам, — хрипло произнес он. – Простите, что не встаю, голова идёт кругом. Однако, вы не смотрите, что я пьян. Мне это нисколько не мешает. Желаете меня? Я готов.
От ужаса и отвращения у Анастази перехватило горло.
Это был не он, это был кто-то другой, омерзительный, порочный, схожий с теми, кто с руганью вываливался из кабаков, а затем хватал её за руки и за плечи. Хватал грубо, липко и потно.
Анастази едва не стошнило. Затем она залепила ему пощечину. Звонкую, отрезвляющую.
Она ударила не его, а одного из тех, с пьяной отрыжкой, кого слишком хорошо помнила, ударила сизый булькающий фантом. Геро как-то жалко поморщился и взглянул на нее, как незаслуженно обиженный щенок. Она схватила бутылку.
— За что же вы меня бьёте? – спросил Геро очень спокойно, как сделал бы это раньше, до пьяного безумия. – Чем вы недовольны? Шарахаетесь от меня, кривитесь. Любен едва ли не святой водой готов меня окропить. Даже она, ваша хозяйка, нос воротит. Так что же не так? Что вам всем не нравится? Я же стал тем, кем вы все желали меня видеть. Я больше не юродивый, не тот блаженный дурачок, что полагал нечистым уплаченное за тело золото, тот, кто любит умершую и в сердце своем хранит ей верность, тот, кто не принимает за истину дешёвую мишуру и любит своего ребёнка. Я теперь, похоже, здоров, вылечился от своего юродства и стал мыслить здраво. Вокруг столько соблазнов, столько удовольствий. Женщины, вино, золото, груды жареного мяса… И власть. Вершина. Не в том ли состоит смысл? Возвыситься и насладиться. Чего стоит эта краткая жизнь, на грешной земле, в юдоли слез, без наслаждений? А Бог… — Он пожал плечами. – Бога нет. Ваша хозяйка желала держать в клетке животное. Ну что ж, она его получила.
В ответ на эту тираду лицо придворной дамы исказилось, а Геро осведомился с издевательской любезностью:
— Не нравится? Желаете ударить ещё раз?
Она покачала головой:
— Зачем бить животное? Слабое, безмозглое, отягощенное страстями. Такое животное милосердней убить.
Геро медленно поднялся. Держаться на ногах ему действительно было непросто. Его шатало.
Но он всё же сохранил равновесие. Развязал узел сорочки и отвел с горла спутанную прядь, как это делает осужденный на эшафоте, чтобы облегчить палачу удар.
— Так за чем же дело стало? Убейте.
Взгляд ясный, голос – ровный. Анастази знала, что умолять его бесполезно. Он стоит на грани и желает смерти, как избавления, как лекарства от ненависти и презрения к себе.
Он в самом деле ощущает себя животным, обращённым некой злой волей в непотребное существо, и видит себя в этом обличии, ужасаясь и цепенея. Видит себя заражённым, в бурой морщинистой шкуре, с бляшками, складками, бугорками и чешуйками.
Его поразила невидимая проказа, изъязвляя и пожирая плоть. Он не желает гнить заживо, он хочет умереть.
— Как прикажете, милостивый государь, — совершенно неожиданно для самой себя ответила придворная дама. – Как фаворит её высочества вы вправе требовать повиновения от всех её подданных.
Она извлекла из ножен тонкий кинжал, который всегда держала при себе. Рука её не дрожала.
— Что передать вашей дочери, когда она спросит, где её отец? Передать ей, что он умер, как животное, в несвежей сорочке, в винных пятнах, захлебнувшись собственной рвотой? Выскажите мне свои пожелания, сударь. Я исполню их в точности.
По лезвию полз тонкий луч. Он зацепился за кончик клинка и будто взорвался.
В глаза Геро полетели отраженные, слепящие искры. Он отшатнулся, заслонился рукой.
— Нет, нет, постойте… Вы правы, вы правы… Я не могу так, я отвратителен, себе ненавистен. Я пытался, хотел убить себя, вот так, медленно, вином… Отравить, изуродовать. Со мной что-то случилось, какое-то превращение, дурное, скотское… Она… она заставила меня, сделала меня зверем, будто кожа наизнанку, а душа – в грязи. Я не тот, что прежде, другой, будто проснулся некто, схожий обликом со мной, но это не я, не я, какой-то тёмный, жадный, и требует, требует…
Он закрыл лицо руками. Анастази спрятала кинжал.
— Тебе нужно поспать. Ты сейчас вернёшься к себе. Поешь и ляжешь спать. Оливье даст какое-нибудь средство.
Геро безропотно кивнул. Он и в самом деле вернулся к себе, позволил себя переодеть, умыть, и даже выпил чашку бульона. К вину он более не прикасался.
Анастази долго размышляла над тем, нанесла бы она удар, если бы он продолжал стоять, жертвенно обнажив горло, со взглядом скорбным и ясным. И с ужасом, с содроганием поняла, что сделала бы это.
Совершила бы жертвоприношение во имя того заалтарного, бестелесного божества, которому поклонялась, и сама жертва послужила бы тому божеству освобождением.
Своим кинжалом она вспорола бы ту бугристую, склизкую шкуру, под которой это божество задыхалось и загнивало.
Анастази было бы легче совершить это ритуальное убийство, а затем провести остаток жизни в рубище и покаянии, чем день за днем наблюдать, как невидимая проказа пожирает любимое существо, как болезнь расползается пятнами, как проникает в самый его разум, как мутной желтизной окрашивает молочную чистоту белков, как заливает сам небесный зрачок маслом порока.
Она предпочла бы сохранить его в памяти беспорочным, нетронутым, она цеплялась бы за свою память, как за указующий луч, хрупкий стержень, подпирающий небо.
То, что он есть, этот странный чудаковатый юноша, сам выбравший имя «юродивый», сохраняло миропорядок в неприкосновенности. А с постигшим её разочарованием сам мир, со всем его хитросплетением судеб, с нагромождением надежд, грехов и добродетелей, рухнул бы, как ветшающий свод, из которого по невежеству какой-то циник вынул краеугольный камень.
Геро вновь читал книги, бродил по парку. Он нашёл себе новое занятие – вырезал из дерева фигурки для дочери.
К Анастази, запыхавшись, прибежал Любен:
— Он просит нож! – зашептал он, выдыхая, будто бык, укушенный оводом.
— Какой нож? – изумилась она.
И сразу вспотела спина. Геро! Что он задумал?
— Нож, перочинный, такой, чтоб дерево резал.
— Дерево? Зачем дерево?
Святая Дева, вот оно! Он не выдержал, не вынес, не дождался помощи и готовит побег. Несчастный безумец.
— Говорит, — шумно шептал лакей, — что из дерева фигурки резать будет. Взял поленце, повертел его и сказал, что игрушка будет. Подарок.
Анастази растерянно моргала. Геро не переставал её удивлять. Он будто феникс, каждый раз восставал из пепла отчаяния и безысходности, не подавленный, но обновлённый, сращивая разрушенный мир, обретая не то мудрость, не то запредельное мастерство.
Анастази считала, что достаточно хорошо изучила его чудаковатость, его талант находить прекрасное и разумное там, где замыленный взгляд смертного не находит ничего, кроме житейской прозы.
Она помнила его лицо ещё тогда, в больнице св. Женевьевы, когда он помогал хирургу извлекать вертел из тела бедняги.
В грязном ремесле он видел искусство, не менее ценное и достойное, чем дар Рафаэля и Клуэ.
Здесь, в замке, низведённый до бессрочного узника, он нашёл радость в первой же короткой прогулке, обратив её в приключение, в тайный разговор с Богом.
Когда из Антверпена доставили трубу Галилея, он забирался по узкой лестнице на сторожевую башню, некогда предназначенную для лучников, и там проводил часы, глядя на звёзды.
Анастази не раз спрашивала себя, в чем может быть смысл этих ночных бдений наедине с тусклыми, никчемными огоньками. Сама она редко обращала свой взор к небу и вспоминала о расположенном над головой пространстве, что меняет свой цвет в зависимости от времени суток, только с началом осенних ливней.
Для неё неохватная ни разумом, ни взглядом пустота сверху — всего лишь источник забот. Небо то исторгает дождь, то забрасывает мелким колючим снегом, то густеет до черноты, когда свечи уже на исходе, то гонит сон несвоевременным вмешательством.
Нет, на небо она не смотрела.
По утверждению святых отцов где-то там обитает всемогущий Господь. Восседает в неких небесных чертогах и наблюдает за грешным человечеством. Какое изощрённое, унизительное издевательство.
Этот всемогущий Господь напоминал ей жестокого мальчишку, который, напустив жуков в огромную стеклянную бутыль, время от времени эту бутыль встряхивает, чтобы оголодавшие, испуганные насекомые усердней шевелили лапками, взбираясь по стеклянному своду.
В отличии от мальчишки, небесный зритель имеет возможности разносторонние: он предпочитает не только наблюдать, но еще и вмешиваться.
Хватает подвернувшегося жука за хрупкое крылышко, выворачивает или даже обрывает, а затем бросает обратно в бутыль.
Он ещё поливает этих жуков водой, иногда сладкой, иногда с горечью, иногда подмешивает каплю крови. Он бросает им сверху то куски лакомств, то обрезки тухлятины. И хохочет, веселится, когда обезумевшие ползуны дерутся и топчут друг друга.
Он даже грешит украшательством. Лепит на черный креп, который накидывает на свою бутыль по ночам, красивые мерцающие блестки. Манит беспомощных летунов светом Луны.
Её он вывесил, как большую лампу, чтобы те, у кого сохранились крылья, совершали ему на потеху забавные пируэты. И летели бы их мечтательные души на свет этой лампы, как ночные мотыльки, чьи тела будут трещать и корчиться в пылающем масле.
Анастази, пожалуй, была бы удивлена, попытайся кто-либо открыть ей красоту этой круглой лампы и красоту бархатистого ночного свода.
Возможно, Геро умел видеть эту красоту. Он даже знал разгадку этих светящихся небесных бусин, которые Анастази держала за насмешку.
Для неё мир был скучен, ободран и сглажен до первоосновы. А Геро смотрел на звёзды.
Он объяснял ей, что есть некая небесная ось, а звёзды вовсе не разбросаны в беспорядке, как просыпанный кухаркой рис, а собраны в созвездия с красивыми именами.
И что созвездия эти движутся по небесной сфере.
Анастази вновь не понимала, но слушала, потому что прежде всего слушала его голос. Её, собственно, не интересовал предмет их беседы, ее интересовал только он сам.
Его Бог не прятался за стеклянной стеной колбы, на безопасном небесном престоле, его Бог был повсюду. В цветах, в деревьях, в бегущих облаках, в осенней слякоти, в подведенном брюхе голодной собаки, в рубище нищего, и вот даже там – в брошенном у камина берёзовом поленце.
Оказывается, это не просто кусочек древесины, предназначенный к сожжению, а священный ковчежец, из которого он намерен извлечь тайного жильца.
Ибо сказал Господь: «Разруби дерево, Я – там. Подними камень, и ты найдешь Меня там».
0
0