Чужие дети никому не нужны. Даже самым сердобольным и жалостливым. Максимилиана не раз подкармливали добросердечные соседки и лавочницы. Но ни одна из них не пошла дальше небрежного жеста. Да и своё благодеяние они совершали как-то стыдливо, отводя взгляд, спешили избавиться от неприятного зрелища, чужого, замерзающего, голодного ребёнка, который смотрел с наивным, детским непониманием.
Этот ребёнок будто задавал им неудобные, горестные вопросы, на которые он сам ещё не умел ответить.
«Чем я отличаюсь от них?» — будто спрашивал этот ребёнок. «Я такой же, как и они. У меня есть глаза, уши, руки, ноги. Мне так же больно и я так же хочу есть. Мне так же страшно в темноте и так же одиноко в холодные ночи. Почему же они, такие же дети, стоящие за вашей спиной, на пороге вашего дома, заслуживают любви и заботы, а я — нет? Они такие же озорники и неряхи, они так же шумят, рвут свои курточки, сбивают коленки, воруют сладости. Они так же бросают камни в котят и ловят в канавах лягушек. А когда подрастают, они так же пьют вино, уходят на войну и проматывают родительские денежки. Что же я делаю не так? Почему я другой?»
Косоглазая Мюзет ему объяснила, что каждый печется только о своей крови, что матери дорожат теми детьми, которых произвели на свет в муках.
Но разве не каждый ребёнок рождается на свет ценой крови, мук, а порой и жизни своей матери? Разве каждая проявленная жизнь не оплачивается?
Почему она так несокрушима, это стена — свой-чужой?
Но так далеко Максимилиан, разумеется, не заглядывал. Он ещё не умел рассуждать, доискиваться до движущих причин. А если бы умел, то, вероятно, задал бы следующий вопрос: «А не в том ли причина всех ваших бед, люди? В том изначальном делении на своих и чужих, на детей признанных и нежеланных?»
Мария уже соскользнула с рук женщины и бежала обратно, постоянно оглядываясь, будто проверяя, следует ли за ней рыжеволосая всадница. Та не отставала.
Она смотрела на Максимилиана. У мальчика вновь сжалось сердце. Он чувствовал и стыд, и восторг, и ужас. Он два раза убегал от неё, два раза затевал глупые прятки.
Она вправе на него сердиться. Она благородная дама, а он всего лишь нищий, уличный мальчишка. Тут вмешался толстяк, колбасный вор.
— Вот он наш беглец, нашёлся. Теперь отмыть и подстричь. И неплохо бы начать с ногтей.
Женщина приблизилась. И присела на опущенную подножку. Глаза у неё были яркие, озорные. Совсем не строгие. На носу веснушки.
Она была, конечно, благородной дамой, такой благородной, что даже тем расфранченным красоткам, которых лакеи доставляли в лавку Гнуса в портшезах, не чета.
Таким, как эта рыжеволосая, и драгоценности с шелками не нужны. Их благородство течёт под кожей вместе с кровью и светится на кончиках пальцев.
Когда-то Максимилиан спросил Марию при скудном свете сального огарка, кто это, когда девочка впервые показала ему заветный рисунок, который хранила, как талисман, и девочка гордо ответила:
— Это кололева.
Но королева не гуляет по парижским улицам, не спускается в тюремные казематы, не скачет верхом по пустынной дороге. Королева живёт во дворце. Она жена короля. Ей нет никакого дела ни до Максимилиана, ни до маленькой девочки. До сотни маленьких девочек, даже если они выстроятся под окнами дворца.
Это Максимилиан хорошо знал. Он был уже большой и не верил в сказки. Почему же у него тогда вырвался этот глупый, детский вопрос, когда явившаяся незнакомка смотрела на него лучистыми зелёными глазами?
— Вы… королева?
У молодой женщины удивленно приподнялись брови.
— Нет, я не королева. С чего ты это взял?
— Это я! Я сказала! – пискнула влезшая между ними Мария. – Я показала лисунок, котолый мне папа подалил. Так была кололева, из книжки! Папа, ну скажи. Ты налисовал. Ты помнишь?
— Я помню, — тихо ответил он.
Отец попытался отвлечь девочку, но Мария не унималась.
— Жанет не кололева, она плинцесса! Её папа кололь, — выпалила она.
Молодая женщина с чуть заметной укоризной покачала головой.
Возможно, Мария по детской наивности пыталась успокоить своего гостя, но мальчик чувствовал нечто противоположное.
Лучше б она оставалась книжной королевой, так было спокойней. Это граничило со сном, с выдумкой. Во сне нет границ и условий, там возможно всё.
Но Мария своим разоблачением сделала эту незнакомку до кончиков ногтей настоящей. «Её папа кололь». Максимилиан поверил сразу. Она королевской крови. Откуда ещё взяться такому бесстрашию?
Только от королевской крови. От её охранительной магии.
— Мне очень жаль, что вы так стремительно нас покинули, — с шутливой строгостью произнесла та, которую Мария запросто называла Жанет. – Неужто вам внушает ужас мыло и горячая вода? Вынуждена вас огорчить, друг мой, но ждет вас именно это. Признайтесь, вы сбежали от меня, потому что не любите мыться?
Жанет ещё строже сдвинула брови, но глаза её смеялись. Максимилиан покосился на отца Марии, но и он улыбался.
А Мария не преминула добавить:
— Я тоже не люблю мыться! Я плячусь от сеньолы Лючии и от тётушки Мишель, но папа меня всегда находит.
И она с каким-то сожалением вздохнула, будто эта способность отца лишает её особой, шкодной радости.
Максимилиан смеяться не мог. У него щекотало в горле. Он громко, отчаянно всхлипнул. И бросился в клевер.
Он пробежал шагов двадцать, путаясь, вихляя в душистой траве, потом упал и заплакал. Зарыдал громко, навзрыд.
Зарыдал, как младенец, каким давным-давно перестал быть. Он давно не позволял себе подобных позорных слабостей. Он душил и давил слёзы, едва лишь они подступали.
Там, на парижских замусоренных мостовых, слёзы на глазах мальчишки, будущего вора, «ночного брата» — несмываемый позор. Тот, кто живёт, дерётся, добывает свой кусок хлеба среди ему подобных, подрастающих зверьков, должен забыть о слезах.
Падай, срывайся с карниза, сбивая в кровь колени и локти, раня ладони о ржавые гвозди — маленький лазутчик должен хранить молчание, глотать кровь из разбитого носа и слизывать с расквашенных губ, он должен скрипеть зубами и до синевы сжимать кулаки.
Не смей плакать. Молчи. Молчи. Даже если боль выворачивает кишки тошнотой.
Слёзы — удел презираемых, удел слабых. Он хорошо это помнил и следовал неписанному закону улиц.
Но помнил он и другое. Он помнил, что непролитые слёзы не высыхают и не уходят в песок, как струи налетевшего дождя. Эти слёзы остаются где-то внутри, и там внутри они накапливаются.
Где-то он спрятан, этот невидимый кувшин, куда слёзы стекают и где хранятся. Этот кувшин очень прочен, в нем нет трещин и его нельзя разбить…
Он кажется бездонным, этот кувшин, ибо этих непролитых, тайных слёз так много, что из них получилось бы целое солёное озеро. Как же им уместиться в одном единственном кувшине?
Когда-нибудь этот кувшин истончится и треснет. Кажется, именно это сейчас и случилось.
Он выплакивал слёзы, хранившиеся с тех уже почти забытых лет, когда он, дрожащий, четырехлетний, на углу выпрашивал милостыню, когда он, с непонятной тоской ждал от матери редкой ласки, когда укачивал мёртвую Аделину, когда бродил, неприкаянный, по улицам, заглядывая в окна, когда терпел побои от пьяного бочара, когда смотрел на далёкие, равнодушные звёзды, когда в отчаянии искал пропавшую с чердака Марию.
Их было даже не озеро, этих слёз — их было целое море.
Кто-то осторожно тронул его за плечо. Максимилиан вздрогнул и поднял голову. Узнал нарядные башмачки и вышитый передничек. Мария смотрела на него с каким-то невыразимым сочувствием.
Потом погладила его по плечу ладошкой.
— Это всё клевел виноват, — сказала она очень серьезно. – Он так сильно пахнет, что от него в носу секотно. – Потом добавила. – Папа тоже плакал, когда я нашлась. Я сплосила, почему, а Жанет сказала, что виноват клевел. Пошли сколей домой. Там тётушка Мишель пилок испекла, а то дядюшка Пел его съест.
Максимилиан улыбнулся, хотя из глаз ещё катились слезы.
— А колбасу?
— И колбасу тоже съест, — доверительно шепнула девочка.
Максимилиан поднялся, размазывая по лицу слезы. Мария ухватила его за рукав и потянула за собой. Максимилиан увидел, что экипажа уже нет, что там только они, молодой темноволосый мужчина и женщина с портрета.
Их лица встревожены и прекрасны. Они стояли очень близко к друг другу, и от них исходит какая-то неведомая, ласковая сила.
Несколько минут спустя Геро и Жанет, не спеша, шли по дороге вслед за уехавшим экипажем.
Они шли, держась за руки. Сквозь их сплетённые пальцы был пропущен повод золотистого бербера, который ступал за ними с превеликой осторожностью, ибо ноша его была бесценна.
В седле покачивался светловолосый мальчик. Он был очень серьёзен и крайне сосредоточен, опираясь лишь на одно стремя, ибо седло на жеребце было дамским.
Впереди него сидела нарядная девочка, обхватив обеими ручками высокую седельную луку. Она сидела бочком, как настоящая дама, и эта взрослая посадка вынуждала её гордо держать спинку и поглядывать на всех свысока, даже невзирая на то, что на дороге никого не было, кроме идущих впереди взрослых.
А мальчику эта посадка доставляла немало хлопот, ибо он следил за тем, чтобы девочка, переполненная важностью, не кувыркнулась с лошадиной холки. Его задача осложнялась ещё тем, что девочка, не умолкая, болтала.
— А потом мы все сплятались, и Аннет, и Жанно… Там были кусты, и клапива… а клапива жжётся. А Жанно каак плыгнет! А потом как закличит, ой ой ой… Там кулица была, с цыплятками. Они такие маленькие, маленькие, жёлтенькие, жёлтенькие… пушистые. Кулица как закудахчет, а Жанно как закличит! Ой, тётушка Мишель так лугалась.
Жанет искоса взглянула на Геро и пошевелила пальцами, чтобы через это прикосновение приблизить его к себе и ощутить, ибо по-другому она сделать этого не могла.
Они провели в разлуке чуть больше трёх дней, но встретились будто на краю покорившейся вечности. Геро ответил ей таким же тайным, тоскующим рукопожатием.
— Вот я всё чаще задаю себе один и тот же вопрос, — вполголоса начала Жанет, не сводя глаз с возлюбленного, которым не упускала случая полюбоваться.
— Какой? – спросил он.
— А ты уверен, что Мария твоя дочь?
На лице Геро проступила искренняя растерянность.
— Нет, нет, — поспешно объяснила Жанет, — когда я смотрю сначала на неё, а потом на тебя, сомнений у меня нет, но вот когда я её слушаю…
Геро кивнул, подыгрывая ей.
— Пожалуй, я и сам порой сомневаюсь.
Над клеверным лугом сыто, устало гудели пчелы. Где-то далеко, тяготясь переполненным выменем, замычала корова. Солнце, преодолев зенит, смягчилось и уже с ленцой поигрывало лучами в синем, безоблачном небе.
0
0