Она родилась слишком поздно. Ей бы родиться во времена Калигулы или Нерона.
Жизнь — это череда совпадений. Мелких, ничтожных, смехотворных. В монастырь доставляют свежую рыбу. Монах в трапезной давится костью.
Ей ничего не стоило бы отменить поездку. Могла выдумать предлог, который позволил бы ей пребывать в неведении. В её жизни ничего бы не изменилось, всё шло бы своим привычным, рутинным порядком, день за днём. Ночь за ночью. Её чувства оставались бы в мертвенной неподвижности, будто насекомое, застывшее в янтаре, её сердце билось бы размеренно, её душа дремала бы в ледяной купели.
Её кровь давно утратила цвет. Она струилась по жилам, как вода по стеклянным трубкам, почти прозрачная, оставляя кончики пальцев холодными и немыми. Её сердце обратилось в упругую мышцу, сохранившую единственно доступный ей ритм. Не замедляясь и не ускоряясь. Днём и ночью. Без радости и печали. Без волнений и страха.
Она хотела бы испугаться или прийти в ярость, хотела бы зарыдать или зайтись в крике. Но не могла. Её чувства пришли в упадок, как приходит в упадок заброшенный сад. Иногда ей даже казалось, что она умерла.
Вот такая странная, незаметная для постороннего глаза смерть. Почти благословенная, без тлена и смрада. Смерть души. Распад эфирного двойника. Или душа её заснула, оградив себя от беспочвенных, стыдных волнений, свернулась подобно зародышу в ледяной скорлупке и погрузилась в сон? За ненадобностью.
Она родилась в королевской семье, и порывы души в этом маленьком существе были равноценны греховному лицедейству. В королевской семье душа — непозволительная роскошь. В королевской семье душа — опасный изъян.
Она одёргивала и укрощала душу. Училась прятать чувства по тайникам. Лицо неподвижно, губы и ресницы не дрогнут. Ледяное спокойствие, величавая строгость. И только в положенный час, когда подан знак, при соблюдении правил, она могла позволить себе улыбку.
Она училась этому долгие годы, с раннего детства, когда её мать, пышнотелая итальянка из Флоренции, отругала её за непрошенные слёзы. Ругательство было грубым, наказание — несправедливым. Это было как ожог — больно и поучительно. Она выучила урок, оплатив знание водянистым пузырём. Её шрам был невидим, но для неё чувствителен.
Он беспрестанно зудел, напоминая: не позволяй уличить себя в слабости, подсмотреть твои чувства. Скрывай их как величайшую позорную тайну, как изъян, как горб, дабы никто не узрел, не ударил бы так же больно, как когда-то ударила мать.
Давалось это непросто, но она училась, оттесняла, сдавливала противника. Чувства её постепенно сжимались, усыхали, как брошенная на солнце кожа, а их место занимал холодный расчёт, безупречная работа мысли. Значение имела только цель. Условия и результат сделки.
Чувства — это досадливая муть, которая препятствует плавному ходу отлаженного рассудка. Чувства могут даже служить помехой и подыгрывать врагу.
Единственное наслаждение, что ей доступно, ей доставляла власть. Но и оно со временем, не подслащенное торжеством, без горчинки страха, без терпкой остроты гнева, стало тусклым, как позеленевшая медь.
Она узрела нового врага – скуку. А за ней — свою первую смерть. Скука была сродни яду, поселилась в ней, обесцветила кровь и так же размеренно, расчетливо убила прежние чувства. Она утратила даже вкус. Пила вино и не отличала его от воды. Она не ведала торжества. Одерживала победу и лишь пожимала плечами. Власть выдохлась как забытый в кубке гипокрас.
Ей было скучно.
Еженедельная исповедь — это ритуал, который она соблюдала неукоснительно, одевала как маску, скрывая под ней своё истинное лицо. Одно их тех рутинных, привычных действий, что сохраняли над ней спасительную тень.
Случилось так, что её духовник, отец Жорес из аббатства Руамон, внезапно занемог. Подавился рыбной костью. Тогда ей, утвердившей свой внешний путь, пришлось искать другого священника.
Её внешний путь пролегал вдоль возведённой ею стены, где каждый уложенный в бастион камешек призван был уберегать внутреннее пространство от любопытных взглядов. Нарушить традицию — означало проделать брешь и привлечь внимание. А ей привычней было оставаться внутри.
Она выбрала в духовники епископа Бовэзского, которого весь Париж знал под именем отца Мартина, человека праведного, почти святого.
Говорили, что он по-прежнему живёт как простой монах, в полупустой холодной келье, а свой епископский дворец отдал под монастырскую школу и больницу для бедных, что он сам исповедует и отпускает грехи умирающим, даёт приют бездомным, облегчает страдания недужным, что все пожертвования, поступающие из казны и от состоятельных прихожан, тратит только на помощь обездоленным, брошенным детям, падшим женщинам, что в церкви св. Стефана каждый отвергнутый найдёт утешение и поддержку.
Визит к подобному праведнику сослужил бы ей хорошую службу, подправил фасад. В истинную святость епископа она не верила, ибо жизнь при дворе, в королевских покоях, давно избавила её от иллюзий.
Смертные жаждут поклонения и славы. Даже святые совершают свои подвиги во имя восхищения толпы. Провести всю жизнь, подобно Симеону Столпнику, на столбе, позволить себя распять вниз головой, как это сделал Пётр, или накормить нищих — это лишь средство притянуть к себе восхищенный взгляд. Легковерные принимают их фарс за чистую монету. Но не она.
Уж она-то, герцогиня Ангулемская, дочь и сестра короля, знает правду. Но срывать эти тысячи одежд она не будет. Зачем?
Она тоже ведёт игру и придерживается тех же правил. Праведник так праведник.
Отец Мартин её не разочаровал. Сухонький, живой старичок. Глаза яркие, как у подростка. И роль свою ведёт безупречно. Видимо, так давно живет с ней, что маска праведника стала второй кожей. Верит в собственное лицедейство. Пусть так. Она примет участие в спектакле и сыграет исповедь.
Но отец Мартин был так очарован, так польщён её присутствием, что пустился в разглагольствования и восторги. И действовал так заразительно, так умело, что она невольно приняла в них участие. Согласилась осмотреть школу, заглянуть в латинские классы, обойти дортуары и даже посетить трапезную. Подавив отвращение, она переступила порог больницы.
Она покинула девятый круг ада и была почти без сил, когда неугомонный Вергилий привел её в библиотеку, настоящую сокровищницу, хранящую в своих недрах труды отцов церкви времен императора Константина, рукописи Иоанна Богослова, требник Людовика Святого, сочинения Платона и даже экземпляр первой переведённой с латинского Библии, присланный её отцу Генриху после подписания Нантского эдикта.
Её лицо, послушный инструмент, лёгким перебором подкожных струн облеклось в почтительный интерес. Брови, веки, уголки губ вели эту игру без её участия.
Она была погружена в собственные привычные безрадостные мысли. Скучно. Она почти цитирует своего брата Людовика.
Скучно, сударь, скучно. Давайте поскучаем вместе. Штиль. Безветрие. Речь старика – напор благообразного лицедея. Она даст ему денег. Даст щедро, без долговых расписок. Пусть только замолчит.
Как же утомительно! Скорей бы совершить акт притворства и покинуть эту обитель праведности.
Библиотека была последним испытанием, которое преграждало ей путь к свободе. Сейчас она войдёт, бросит восхищённый взгляд на громаду пыльных шкафов, восхитится древностью манускриптов и всё закончится. Её роль будет сыграна.Она ещё не знала, что, когда переступит порог, лишится свободы навсегда.
Она вошла. В отличии от мрачной, сырой трапезной это хранилище мудрости заливал свет из окна, выходящего на восток. И мартовское солнце уже стекало сквозь мутные, в разводах, стёкла. Снаружи возился и хлопал крыльями голубь. Его тень шевелилась на каменном полу.
Герцогиня невольно прикрыла глаза, обнаружив плавную асимметричность предметов. Кажется, старик кого-то представил. Кого-то, кто был там, кроме них двоих, и сидел за огромным письменным столом.
Епископ и до этого называл имена каких-то людей, указывал ей на них, но она не различала лиц, не утруждала себя вниманием. Люди возникали как тени на более светлом фоне, заискивающе, раболепно сгибались, двигали руками и ногами, раскрывали рты, а затем пялились вслед с любопытством. Она не замечала.
Такие поклоны и взгляды были знакомы и привычны ей с детства. Истёрлись, истончились как древние монеты. И лица — плоские, мятые, будто заготовки из воска. Их она тоже давно не замечала, давно свела всё многообразие к единому, усредненному фасону. Два глаза, нос, и рот – суетливое отверстие.
Мелкие различия, как то: форма носа, цвет глаз, излом бровей — были ей ни к чему. Она и его, последнего из навязанных извне, готовилась добавить к череде восковых набросков.
Но он встретил их взглядом.
Старик умолк, и короткая пауза, мгновенная тишина, будто нож, рассекла её дремотную вежливость. Она будто прозрела, предметы утратили свою расплывчатую неопределённость, она вернулась в настоящее.
И увидела его.
Он сидел за столом. Тёмные волосы. Лицо усталое и очень молодое. Из-за бьющего в глаза солнца она не сразу различила детали, но отметила явление необъяснимое: на фоне привычной чёрно-белой рутины, плоской, давно разгаданной, он был единственным цветовым пятном, яркий рисунок на влажной штукатурке, рисунок объёмный и дышащий.
Она не могла дать тому объяснений, просто смотрела. Глаза её постепенно привыкли. Высокий, укрытый тёмной прядью лоб, благородной формы скулы, твёрдый и нежный рот, упрямый подбородок — и ещё она увидела его руки, его пальцы, изящные и сильные.
Когда она вошла вслед за стариком, он держал в правой руке перо, а левая свободно лежала поверх бумаг. Рукава его поношенной куртки были закатаны почти до локтя, оставляя свободными запястья. И она невольно залюбовалась.
По скрытой от неё самой причине она всегда оценивала мужчин по рукам. Откуда взялась эта причина, она не знала. Вспомнить не удавалось. Что-то далёкое, из детства, пронзительная вспышка, вошедшая остриём в память, давшая такие странные всходы. Возможно, она помнила руки своего отца — один из затерянных моментов радости, которая ей выпала в детстве.
Она росла среди своих законных и незаконных сестёр и братьев, в огромной королевской детской в Фонтенбло.
Иерархия обозначилась быстро. Незаконнорожденные братья держались особняком. Они были старше, напористей. Они излучали враждебность, ибо успели заразиться ею от дворцовых стен. Это были дети Габриэли д’Эстре — Сезар и Александр.
Наследный принц, первый законнорожденный сын Генриха, был угрюм и плаксив. Девочки, принцессы Елизавета и Мария-Генриетта, прятались за расписные ширмы и спинки кресел.
Были ещё младшие дети: Гастон, любимец королевы, и Жанет, дочь очередной королевской фаворитки. По малолетству они мало что понимали и потому беззаботно шумели.
Особенно досаждала Жанет, огненно-рыжая, вертлявая. Она беспрестанно двигалась по комнате, задевая и сталкивая предметы, обжигая, будто выкатившийся из камина уголёк. Она бросалась к отцу, едва лишь тот переступал порог детской, взламывая всю безысходность иерархии. Отец подхватывал её на руки, подбрасывал, визжащую, под потолок, иногда в ответ смеялся сам, ухватив дочь за шиворот, как щенка.
У Клотильды, девочки семи лет, принцессы законнорожденной, странно холодело в груди, когда она видела этот взлетающий к потолку огненный шар. Из груди как будто выходил весь воздух, и даже внутренностей не оставалось.
Она тогда ещё не знала, что чувство, которое она испытывала, зовется ревность. Она не сводила глаз с сильных отцовских рук, мечтая обратиться в собственного кукольного двойника, чтобы оказаться в этих руках, чтобы взлетать и падать, снова взлетать, переворачиваться вверх ногами, закидывать голову, взвизгивать и хохотать.
Но уже тогда она знала, что это невозможно. Для неё и для младших сестёр. Всё, что позволяет им этикет — это благопристойно дефилировать под отцовским взором, скромно потупившись, время от времени исполняя реверанс. Девочка, чья судьба — в один прекрасный день взойти на престол, должна мастерски управляться с чувствами.
А также — с мечтами и надеждами. Лучшее средство избавиться от них – остричь, как лишнюю прядь или отросший ноготь.
Но память — скрупулезный и мстительный казначей. Она собирает все улики, хранит все образы, прячет все события, подбирает брошенные фразы, разглаживает и лелеет страхи. Память складывает все обрывки и мелочи в неведомые бездонные сундуки, откуда без труда извлекает их, обходя стражей рассудка. Память рассовывает их, эти обесцвеченные воспоминания, по всем углам, и они тлеют, как ядовитые останки. Они распространяют свой удушливый аромат на все последующие поступки, на все решения, примешиваясь, как редкая пряность. Они подчиняют себе ход мысли, движение глаз, скорость шагов, биение сердца, тональность голоса; они привязывают разум к неопределенной цели.
Эти воспоминания, будто знатные изгнанники, правят, скрываясь в полумраке.
Клотильда догадывалась о присутствии этих кукловодов, ибо от природы была умна и давно открыла очевидную истину.
Случайностей не бывает. Случай — это иллюзия, оправдание для тех, у кого не хватает мужества проследить цепь событий и признать собственную причастность, для тех, кто страшится обратить свое лицо к Богу или дьяволу.
Вера в случай — добровольная слепота.
Но Клотильда давно не верила в случай. Все события завязаны в единую цепь. Любое движение, подобно брошенному камню, вызывает на поверхности бытия расходящиеся круги, которые, в свою очередь, обращаются в движения и поступки.
Причина и следствие – вселенская дихотомия. Бог – первопричина, мир — следствие.
Следствие корнями прорастает в причину, а случай — это всего лишь следствие, чей корень хорошо укрыт или пока невидим. Однако это не значит, что этого корня нет.
Вот и её визит к отцу Мартину вовсе не случаен. Он так же имеет причину, на первый взгляд совершенно ничтожную. Рыбья кость.
Отец Жорес подавился рыбьей костью. Она застряла где-то в глотке, и многочисленные попытки извлечь её привели к горловому воспалению и потере голоса.
0
0