Тьма иногда прорезывалась голосами: то суетливым озабоченным Таи, то шамкающими строгими старух.
Она поняла, что её раздели и моют. Обмывают, как покойницу. Но испугаться не вышло. Журчала вода, что-то мягко гладило кожу.
Опять тьма. Показалось, что её куда-то несут. Или везут, мягко подскакивая на ухабах. Рядом, с левого боку, лежал длинный жесткий куль, пахший нафталином, словно бы свернутый в трубку ковер. Она не могла открыть глаза — их словно слепило, веки отяжелели. Досадно… ещё поспать…
Тихое пение, гнусаво, будто псалом, и не разобрать слова. Не было страха: спокойствие, словно бы всё решено.
Не знала, сколько прошло времени. Пошевелилась и закричала: веки были залиты чем-то, ей никак не удавалось разлепить.
— Ничего-ничего, — послышался чей-то голос, может быть, Таи, — потерпите, деточка.
Хотела закричать, но не вышло залепленными губами.
— Ыыы, — замычала она, но не смогла пошевелиться.
И тут же словно только и ждали, подхватили её на разные голоса:
— Ыыыыы…
Этот звук отнял силы.
Потом кто-то поил её терпким, горячим, губы чувствовали, как оно жжёт. Стало спокойно и хорошо, она просыпалась, засыпала, утратила этому счёт, но всегда на любой ее звук отзывался невидимый хор.
— Сволочи! — орала она.
— Лочи, лочь, лочи, сво, сво, сво…
Очнулась от тишины. Подняла руки и стала отлеплять коросту от глаз, ломая ногти, рыча и поскуливая от страха. Ей никто не мешал. Не бил по голове скалкой, не поил густой и вонючей дрянью. Когда она почувствовала, что глаза открылись, заорала вновь — потому, что ослепла.
Нет, просто было темно, не так, чтоб совсем: реденький синеватый свет лил в окошко. Низенькое, с щербатым стеклом и покосившейся рамой.
Рукой она уткнулась в проклятый ковёр, донимавший её всё это время. Повернула голову и не смогла даже пискнуть, заледенев. Орлиный профиль Ядвиги, женщины-птицы, был рядом с её лицом. Все это время она лежала на столе с мёртвой хранительницей музея.
Хотела вскочить, но рухнула: ватные ноги не держали. Отползла, стремясь оказаться от трупа как можно дальше. Глаза привыкали к тьме. Она различила облезлые скамьи, склянки на полках, печку. От холода зуб на зуб не попадал, она шарила по стене, шипя и ругаясь от страха. Но, сколько ни орала, ни царапалась в запертую дверь, никто не отозвался.
Крохотные, как в бане, окошки. Домишко, щуплый снаружи, внутри оказался неожиданно крепок.
На скамье нащупала коробок и свечу. Чиркнула спичкой. Надпись: «отдыхайте в Карелии». Вот спасибо. Язычок пламени высветил чёрные брёвна, скамью, открытый зев печки. Силы кончились. Она привалилась к стене.
Не орать, затаится, подсобрать сил, не думать, не думать!
…Если не смотреть на стол с покойницей, чьим чертам неровный свет подарил иллюзию жизни, можно зажмуриться и поверить, что ты ночуешь в турлагере.
Или так: замысловатый исторический квест. Приключение в Михайловском замке! И тень Павла выйдет, чтоб рассказать о вечности.
К Павлу у Веры были счёты: живала она в детстве на даче в местечке Пелла, где когда-то ещё Екатериной построен был дивный дворец. С колоннадой, роскошными интерьерами, французской мебелью, до поры стоявшей в чехлах. После смерти матушки гадский Павел милостиво повелеть соизволил разобрать дворец по кирпичику и перевезти в Петербург, в Михайловский замок, вместе с мебелью и чехлами.
А люди строили. Только и осталась сейчас от всей красоты решётка почтового дворика.
— Сволочь ты, Павел! — сказала Вера с чувством.
И поняла, что двусмысленно это звучит, будто речь идет о её бывшем, Пашке.
— Да не этот Павел, а тот. Хотя этот тоже. Оба они сволочи, — объяснила она.
Кому?
Осознала идиотизм ситуации: она, в избушке на курьих ножках, объясняет мёртвой старухе-краеведу, кого из Павлов считает большей сволочью. Расхохоталась. Смеху не хватило места в избушке. С ней хохотали стены, лавки и невидимая в окошке луна. Ещё немного, и старуха сядет на столе и тоже зайдется мелким хихиканьем.
— Все Пашки — сволочи! — не унималась она. Вспомнила собственное отчество, и стало ещё смешнее.
— Сон Веры Павловны, — закричала она, — это всё грёбаный сон Веры Павловны!
Пить! Рот был полон зассаных кошек. Она захлебнулась смехом, дыханием сдернув хлипкий огонь свечи.
И тут же заткнулась.
Тишина зазвенела, словно избушка только и ждала, чтобы сожрать свет и звуки. Пальцы тряслись. Зажгла спичку вновь. Из её угла стол со старухой казался ледоколом в океане.
Подползла к печке. Кто-то сложил в неё дрова, и стоило поднести спичку, в печном брюхе пыхнуло и загудело. Только если дрова пропитаны жижей для розжига, да. Иначе никак. Вспомнила детский опыт растопки печей. Кто-то не хочет, чтобы они со старухой замерзли.
Кто-то… она хихикнула. Мал получился смешок, сразу сгинул.
Тени заплясали по стенам. Птичий профиль старухи взлетал и спускался пламени в такт.
— Деточка, — прошелестела тень.
Вера вздрогнула. Старуха лежала неподвижно.
Померещилось. Дрова пахли пряно, как в бане, если капнуть на каменку пихтовым маслом. Слева от печки на лавке белело полотенце. Под ним оказалась крынка с молоком и тарелка. Кто-кто тут у нас не ест продукты эксплуатации животных? Ну-ну. Молоко было тёплым, как свежая кровь, а на тарелке лежало мясо. Отлично прожаренные, сочные куски.
— Нет, — пискнуло внутри.
— Да, — радостно сказала Вера.
— Ты не будешь? — спросила она у старухи, и с урчанием вгрызлась в крепко перченый кусок.
— Не кабанчик, и не хрюшка, а неведома зверюшка…
Живот заурчал. Остро приправленное мясо вызвало жажду. Она моментально вылакала всё молоко. Хорошо.
Хорошо?!
А пуркуа бы не па, лихо сказал кто-то внутри. Когда абсурд становится нормой, критерии смазываются.
Потянуло в сон. В конце концов, кто-то когда-то придет за старухой, беспечно подумала она и провалилась в дремоту.
0
0