Грохот поезда на долгую минуту заглушил все прочие звуки, даже отчаянный крик:
– Мама!
Из угла не мигая смотрели два глаза – в них отражался тусклый красный свет ночника. И чем громче гремели колеса, тем громче приходилось кричать:
– Мама! Волк! Десь волк!
Слёзы лились из глаз, потому что мама не слышала крика. Пасть зверя ощерилась, обнажая блестящие красным клыки, мохнатое тело подалось назад, пружиной сжимаясь перед прыжком. Запах реки, холодный и сырой, потянулся из-за двери, грохот поезда не затихал, и когда дверь распахнулась, в комнату вместе с истошным маминым криком хлынула ледяная вода…
Ковалев распахнул глаза и сел на кровати – непривычно скрипнула металлическая сетка. Грохот поезда ему не приснился: старенький дом трясся от стука колес, в окне между вагонами мелькала одинокая лампа накаливания в фонаре на другой стороне насыпи. Никакого ночника не было, никакого зверя в углу – тоже.
В детстве Ковалеву часто снился этот кошмар, он изучил и запомнил его подробности: и комнату с массивным круглым столом посередине и ковром на стене, и ночник с плоским красным стеклом, и самого зверя – огромного, лохматого, с клочковатой мокрой шерстью. Как ни странно, не только бабушка, но и дед относились к этому серьёзно: прибегали в детскую, проснувшись среди ночи от крика, поили ревущего Ковалева валерьянкой и забирали к себе в спальню. Став постарше, он стеснялся этого кошмара – глупый детский сон, мальчикам не пристало бояться волков и тем более реветь от страха. Правда, волк во сне был слишком настоящим, непохожим на тех безобидных волков, которых показывали в мультфильмах. Да и дед, всегда смеявшийся над слезами внука, в таких случаях бывал встревожен и необычно ласков. Потом это прошло само собой, забылось.
Ковалев не сразу узнал эту комнату, а если бы не проехавший мимо поезд и не приснившийся вновь детский кошмар, то и вовсе не подумал бы о том, что когда-то уже бывал здесь. Такие круглые столы, ковры с оленями, панцирные кровати с хромированными спинками, ходики с шишками были атрибутами едва ли не каждого сельского дома лет двадцать пять – тридцать назад. Точно такой же торшер, какой стоял здесь возле кровати, до сих пор верой и правдой служил Ковалеву дома – раньше у дивана бабушки и дедушки, а теперь в их с Владой спальне.
Он безошибочно нащупал выключатель – вместо яркой светодиодной лампы вспыхнула тусклая сороковаттка. Ходики показывали половину седьмого утра – пора подниматься.
Вчера Ковалев поздно добрался до дома бабушкиной сестры тети Нади – в десятом часу вечера, в полной темноте, – в Заречном в это время ложились спать, он шел пустыми улицами, и если бы не распечатанная из Яндекса карта, ни за что не нашел бы нужного места. Но несмотря на поздний час, всё равно заметил взгляды соседей: в ответ на лай собак в окнах домов, мимо которых он проходил, откидывались занавески – слух о приезде наследника разнесся по поселку быстрее ветра. Дом тети Нади был последним на улице, упиравшейся в железнодорожную насыпь, на нее Ковалев и ориентировался.
Когда он поднялся на крыльцо, в доме напротив тоже откинулась занавеска, а у соседей слева заскрипела и хлопнула входная дверь. Это было неприятно – ковыряться с висячим замком на глазах у незнакомых людей. Будто он вор… Но ключ подошел, что окончательно убедило Ковалева, что он не ошибся и не влез на чужой участок.
До трёх часов ночи он топил обе печки. Делать это Ковалев умел плохо, в пустом доме было так же холодно, как на улице, потому он и провозился так долго. Он привык рано ложиться и рано вставать, полночи клевал носом, зато теперь чувствовал себя вполне бодрым.
Иметь дачу в двухстах километрах от города удовольствие сомнительное, но вряд ли Ковалев со своей зарплатой военнослужащего смог бы приобрести что-то получше. Он не ожидал, что тетя Надя завещает дом ему, никогда не задумывался, что у неё не было родственника ближе. Тетя Надя гостила у них часто, и бабушка тоже ездила к ней иногда, но не брала Ковалева с собой, хотя всегда излишне пеклась о здоровье внука. Впрочем, каждое лето Ковалев проводил в спортивных лагерях, а все каникулы – на сборах, даже речи не шло о том, чтобы он поехал куда-нибудь отдыхать.
Дом был небольшим, в две комнаты и кухню, но уютным. И к запаху сырости примешивался знакомый аромат сушеной лаванды – бабушка зашивала её в матерчатые мешочки и раскладывала по шкафам от моли. Наверное, то же самое делала и тётя Надя.
Одеваться в гражданское было непривычно – Ковалев носил форму. В джинсах и свитере военная выправка ему самому казалась смешной, неуместной… Влада собрала ему с собой только теплые рубашки, сказав, что за городом в ноябре сорочки не понадобятся, да и стирать их негде.
Ковалев натянул джинсы и включил верхний свет. Тогда взгляд его и упал на старый облезлый шкаф – там стоял красный фонарь для печати фотографий, тяжелый, в черном железном корпусе. Ночник с плоским красным стеклом… И если столы, торшеры, ковры с оленями были у всех, то вряд ли многие сельские жители использовали в качестве ночника красный фонарь… Ковалев, убежденный материалист, в передачу мыслей на расстоянии, в предчувствия и генетическую память не верил. Значит, он всё же бывал здесь.
Тёмное осеннее утро казалось глухой полночью. Ковалев с вечера разыскал в кладовке засаленный ватник и подобрал резиновые сапоги с обрезанными голенищами, чтобы выходить во двор. Он зевнул, поёжился и шагнул на холодную веранду – словно нырнул в прорубь.
В незнакомом доме собираться было непривычно, непривычно умываться холодной водой из умывальника, бриться перед махоньким потемневшим зеркалом над раковиной. Ковалев садился за стол сразу после ванной – Влада никогда не задерживалась с завтраком, знала, как он не любит опаздывать. Здесь он не стал возиться даже с чаем, думая позавтракать в санатории, – не зря же он заплатил за питание невообразимые деньги…
Во дворах лаяли собаки. Холодный ветер насквозь прохватил куртку, Ковалев прибавил шагу, выходя со двора, и тут же по щиколотку провалился в грязную лужу с ледяной водой. Высокий ботинок не выдержал испытания, сквозь шнуровку просочилась вода, и Ковалев выругался вполголоса – до вечера придется ходить с мокрыми ногами.
До санатория было около километра, он стоял за рекой. В темноте Ковалев прошел мимо тропинки, которая вела вверх по насыпи к железнодорожному мосту, и понял это, только оказавшись у самого берега. Черная глубокая вода блестела в темноте поднятой ветром рябью, и мурашки бежали по спине, стоило представить, какая она холодная.
Дежавю… Он уже тонул когда-то в такой вот черной реке… И берега её продувал ветер. И мост стоял чуть ниже по течению.
Это случилось на сборах в осенние каникулы, Ковалеву тогда было двенадцать лет, он только-только получил первый юношеский – на пятидесяти метрах вольным стилем, – чем в глубине души очень гордился. Черную воду широкой реки он заметил ещё из окна автобуса и даже толкнул соседа – Юрку Сологуба:
– Гляди, какая вода холодная…
– Да ну! – фыркнул Сологуб. – Подумаешь, холодная… Я бы реку переплыл и не поморщился!
– Да я бы тоже переплыл, чего там… – пожал плечами Ковалев. – Но всё равно страшно.
К обеду по команде прошел слух, что Ковалев боится холодной воды. Он не очень-то любил оправдываться, да и какие тут могли быть оправдания? Он сам сказал при всех во время тихого часа, что ночью переплывет эту чертову реку, чтобы все уже заткнулись наконец. И если бы не подначки друзей, ему бы, может, и хватило ума отказаться от этой затеи. Но над ним смеялись и твердили, что он испугается.
Ковалев не испугался. Ночью он и особо рьяные насмешники выбрались из корпуса и, накинув лишь куртки поверх маек и трусов, в тапочках, вышли на реку. Подморозило, дул сильный ветер, гнавший рябь по черной воде. Раздеться и то было страшно, а уж ступить босой ногой в воду… Ковалев только тронул носком песок, а уже понял, что выиграть спор будет не так просто, как казалось в теплой постели в тихий час.
В воде ступни заломило до слёз. И он едва не отшагнул назад, едва не струсил – но эта попытка не осталась без внимания, сзади раздался смех.
– Чего ржете? Я только разбежаться… – проворчал Ковалев.
После этого отступать было некуда, пришлось в самом деле разбежаться и сигануть в воду головой вперед…
Она была черной… В первый миг перехватило дыхание, но Ковалев несколько метров проплыл под водой и только потом вынырнул, судорожно хватая воздух ртом. Ему представлялось, что самое главное позади, теперь остается только доплыть до противоположного берега, который из воды показался совсем далёким. Ковалев не умел определять расстояния на глаз, думал, что ширина реки не больше ста метров – плыть всего полторы минуты. Уже потом он узнал, что ошибся в два раза. Не во времени – в расстоянии.
Дыхания почему-то не хватало. Это было непривычно – Ковалев мог переплыть сто таких рек и не запыхаться. И движения получались неправильными, неловкими, да ещё и судорога скрутила ногу… Течение сносило его в сторону моста, где на противоположной стороне поднимался крутой берег с густым кустарником, и Ковалев забирал правее, борясь с течением, – не хотелось голышом карабкаться наверх через колючие кусты. Плыл он, конечно, кролем, и, выбрасывая руки на поверхность, чувствовал над водой ледяной ветер – в воде было теплей. Гребки почему-то становились все медленней и слабей, пальцы скрючились, но Ковалев не сдавался, не переходил на брасс и не поворачивался на спину.
Темный берег медленно приближался, позади осталось больше половины пути, когда снова свело ногу, гораздо сильней, чем в первый раз. Он дернул к себе носок изо всех сил, а судорога не отпускала, его даже потянуло на дно. Ковалев никогда не боялся воды над головой, но это была не веселая голубая вода бассейна, она была черной, как смола, и ему казалось, что если она сомкнется над ним, то уже не разомкнется.
0
0