***
***
***
***
***
Сэр Генри Морган впервые в жизни познал настоящий страх. Не тот, что кипятит кровь, будит азарт и служит острой приправой к авантюре, а страх инстинктивный и беспощадный. Именно так боится заяц, удирающий от волка — все внутри дрожит и трепещет, и бедняга заяц ничего не может сделать с ужасной зубастой тварью, что гонится за ним.
Та четверть часа, что лодка шла к «Ульфдалиру» под безумным взглядом испанского колдуна, показалась сэру Генри Моргану бесконечной. Он успел тысячу раз увидеть и почувствовать, как загораются доски под ним, одежда на нем, как взрываются пистолеты за поясом и крюйт-камера «Ульфдалира» прямо перед его носом… или прямо под его ногами. Его сердце трепетало, как заячий хвост, и он бы бежал, как заяц, если б в том был толк.
Но…
Он спиной, печенкой, да черт знает каким местом чувствовал, что бежать бесполезно. Пока Альба видит его — он, Морган, всецело в его власти.
Самое отвратительное ощущение, какое только можно себе представить! От него безумно хотелось сигануть за борт, под защиту волн, бросить на произвол судьбы и Торвальда с его шхуной, и даже собственную «Розу Кардиффа». Потому что заячий хвост в груди точно знал, что это страшное, зубастое, огненное и безумное найдет бриг где угодно и с наслаждением спалит.
И четкое понимание того, что Альба не будет рисковать и колдовать на виду всей Малаги, ни капельки не помогало. Морган знал, что сбежит беспрепятственно. И так же точно знал, что они встретятся, дитя моря и дитя огня. А что из этого получится, неведомо даже Господу.
Перед тем как лодка подошла к шхуне вплотную, Морган обернулся. Ему надо было взглянуть своему страху в глаза, чтобы понять, настоящий он — или так, блесна.
Лучше бы не оборачивался.
Потому что кроме заячьего хвоста где-то внутри пряталась Марина, глупая влюбленная девочка. И она, эта девочка, плакала. Горько, взахлеб — от страха и обиды, от безнадежности и боли. Ее прекрасный феникс оказался чудовищем и обманщиком, ее сны оказались всего лишь снами.
Ее было жаль. Очень. И ее надо было спасать. Как всегда.
Морган улыбнулся огненному безумию, что плескалось в глазах Альба, и отсалютовал — достойный соперник, верный враг. Они теперь связаны насмерть, крепче чем их связал бы брак.
Альба не ответил. Только сжал губы, раздул крылья носа, и через миг развернул коня, чуть удилами не порвав ему рот, и умчался прочь. Остальные испанцы — их Морган разглядел только после того как отвернулся взбесившийся феникс — последовали за ним, не оглядываясь. Обернулся лишь один — отец Кристобаль. Очень внимательно посмотрел Моргану в глаза, покачал головой с явным сожалением. И даже осенил крестным знамением, словно благословляя. Или — изгоняя бесов, как отец Клод. Кто их на самом деле разберет, этих святош.
И только когда последний Альба покинул причалы, Моргана отпустило. Он поверил, что сегодня никто не умрет — ни он сам, ни отчаянный норвежец, ни их матросы.
Кстати, норвежец был неприлично доволен для проигравшего пари. Он, конечно, не ведал ни сном, ни духом о чудом миновавшей опасности. При всех своих суевериях вряд ли капитан Харальдсон вот так просто допустит, что его шхуну способен поджечь то ли взглядом, то ли молитвой какой-то испанский хлыщ, и хваленый красный петух может хоть надорваться, кукарекая. Ни на что, кроме жаркого, он все равно не годится.
Но говорить все это вслух сэр Генри Морган не стал. Ни к чему. А вместо того радостно ухмыльнулся, едва ступив на палубу «Ульфдалира», и заорал:
— Пьем за здоровье Изабеллы Кастильской, джентльмены, и за здоровье капитана Харальдсона!
— За здоровье самого удачливого капитана семи морей, Генри Моргана! — еще громче заорал Торвальд.
Распоряжаться «поднять паруса» и «смываемся ко всем чертям» нужды не было, паруса на «Ульфдалире» подняли, едва лодка отошла от причала, и сейчас шхуна брала такой разгон, словно ей сам Дейви Джонс дул в корму. Море само уносило Моргана прочь от испанского берега, и не позволит ни одной из испанских посудин — ага, уже зашевелились! — его догнать.
Страх отпустил лишь после изрядной кружки мадеры, в голове образовалась благословенная пустота, и сэр Генри Морган снова почувствовал себя грозным капитаном, а не драным зайцем. Глупо чувствовать себя драным зайцем, когда наблюдаешь рождение легенды: капитан Харальдсон, как заправский скальд, уже слагал цветистую балладу о невероятной отваге и удаче капитана Моргана. Что самое смешное, капитан подыгрывал себе на каком-то инструменте, похожем на крохотную арфу — поставил ее на колено и ловко перебирал струны толстыми пальцами. Он спел уже куплетов пять и даже не подобрался к самому интересному, но слушатели и не торопили. Они слушали, разинув рты, и уже подпевали припеву, что-то такое про сына удачи и ясеня битвы.
Моргану оставалось лишь делать важно-таинственное лицо, махать полупустой кружкой и наслаждаться заслуженной славой.
За этим прекрасным занятием они удалились от берега миль на тридцать, марсовый углядел «Розу Кардиффа», оба капитана перебрались на ее борт — и пьянка с песнями повторилась с самого начала, но теперь уже Торвальду вторил Нед — фальшивым, как полтора шиллинга, голосом, но так душевно! Для полноты счастья еще и Смолли притащил волынку и взялся подыгрывать, донна Хосефа — подпевать басом и щелкать новенькими кастаньетами, а Поросенок нацепил на голову блестящую миску, оседлал швабру и изображал Изабеллу Кастильскую.
Матросы веселились, Нед с Торвальдом уже обнимались, клялись в вечной дружбе и спорили, сумеет ли Нед освоить скальдову арфу, а Торвальд — шотландскую волынку. Отдаст ли ее Смолли на поругание, даже не спрашивали — еще одна кружка грогу, и Смолли с донной Хосефой пойдут танцевать джигу и обижаться на грот-мачту, что плохо им хлопает. Какая уж тут волынка!
Дожидаться этого эпического момента сэр Генри Морган не стал. Пьянки с командой хороши в меру, а панибратство не хорошо вовсе.
— А не поужинать ли нам, дорогой мой друг, в более спокойной обстановке? Заодно и обсудим наше пари.
Капитан Харальдсон охотно согласился и ужинать, и обсуждать пари. Отдал свою арфу Неду под клятвенное обещание вернуть завтра в целости и сохранности, ущипнул за задницу пьяную в стеньгу донну Хосефу — и с видимым облегчением покинул пьянку вслед за Морганом.
Ужинать пришлось холодным окороком, виноградом и персиками: кок загулял вместе со всеми, а есть то, что он готовит в приступе пьяного вдохновения, сэр Морган не решался и никому не советовал. По крайней мере, если перед едой было принято грогу меньше, чем употребил кок.
Тяжелые пиратские будни.
— Ну так рассказывай, друг мой, отчего тебя так радует проигранное пари, — предложил Морган, едва отрезав себе пласт копченого мяса. Всякие политесы и жонглирование словами, на его взгляд, крайне плохо сочетались с сегодняшней сервировкой.
Может, Торвальд и отшутился бы, или сложил байку на зависть Неду, но сперва праздник, потом грог и снова праздник плохо сказались на варварском вдохновении. А может, вдохновение он потратил на песню, кто его, северного медведя, знает?
Медведь заглянул в кружку, поискал там ответ, и наконец нехотя сказал:
— Восемь лет назад я потерял два корабля, Морган.
Сэр Генри его откровенно не понял. Нет, конечно — два корабля — это два корабля, но на то и есть трудная пиратская жизнь. Или это у медведя покаяние такое?
Помолчал, выжидая, не скажет ли Торвальд что-нибудь еще.
Тот молчал. Сжевал ломоть мяса, потом второй, отпил еще из кружки. Вздохнул.
— У меня дома ты водишь людей, пока с тобой удача, Морган. А тут — два корабля, какая уж тут… удача. Позор рода, Торвальд Несчастливый. Ну я и ушел. Искал того, у кого удача будет велика. И нашел. Тень твоей удачи — на мне.
Морган недоверчиво хмыкнул.
— Ты взял судно с дарами Кортеса королеве Испанской. О такой добыче большинство джентльменов грезят всю жизнь. Это ли не удача?
— Удача — когда тебя любит море, Морган. Когда ты всегда с добычей.
Глаза северянина заволокло мечтательной дымкой — как туман над морем, перед самым рассветом.
— Мне был знак. Ты привел меня к валькирии. И показал, что твоя удача больше, чем у всех испанцев…
Морган чуть не рассмеялся. Не весело — нервно. Сегодняшний взгляд в спину наверняка оставил между лопаток ожог. Вот уж удача, повстречаться с Альба, и не просто повстречаться, а заработать личную ненависть. Великая честь, вам такая и не снилась, капитан Харальдсон.
Разумеется, говорить этого вслух Морган не стал. Доверие между пиратами — штука такая же частая, как дождь из дублонов и подснежники на изломе зимы.
— Что ж, знак это серьезно. — Морган поднял кружку в салюте. — Ты обещался мне служить, капитан Харальдсон. Что ты хочешь за свою службу?
Норвежец так и подался вперед. Блеснул глазами.
— Долю в добыче для меня и моих людей — это само собой. И твой плащ, Морган.
Морган вопросительно поднял бровь
— Я дам тебе долю, как моему старшему помощнику, твоим людям — как своим. Но зачем тебе мой плащ, он тебе на нос не налезет?
Северянин замотал головой. Космы так и заплясали по плечам.
— Часть твоей удачи, Морган! Ты отдашь мне свой плащ, а с ним — толику удачи.
— Ты много хочешь, Торвальд Харальдсон. Удача — это куда больше, чем доля в добыче.
Северянин отчаянно кивнул. И ни слова не сказал, только смотрел… О, как он смотрел!
Не то чтобы сэру Генри Моргану было жаль плаща или он считал, что его удачи убудет. Но нельзя ж разочаровать северянина и вот так просто дать ему его мечту! Еще, чего доброго, разуверится в ее ценности. Нет уж, пусть еще помечтает, а заодно послужит не за страх, а за совесть.
А потому сэр Генри откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. Наклонил голову к плечу, рассматривая северянина. Ах, как горели глаза у Торвальда Харальдсона! Повезло ему, что Кассандра не видит — а то променял бы свою валькирию на удачу.
Последней мысли Морган от души рассмеялся. Хлопнул ладонью по столу.
— Будь по твоему, Торвальд Харальдсон! Отслужишь три года, покажешь, что достоин — и станешь моим побратимом! Получишь и плащ, и кровь моря, и удачу. Но учти, если потом пойдешь против братской крови, море не простит.
Северянин онемел. Задохнулся, уставился на сэра Генри недоверчиво, словно ждал — когда же бешеный Морган захохочет, и скажет, что пошутил?
Не дождался. Склонил голову.
— Пусть покарают меня боги моих дедов и христианский Господь, пусть не найду я покоя ни в Валгалле, ни в чертогах Эгира, если предам тебя.
— Я верю тебе, Торвальд Харальдсон, друг мой, — сказал Морган ужасно торжественным голосом. — А теперь давай-ка выпьем за любовь и удачу.
Они выпили и за любовь, и за удачу, и за дружбу, и за прекрасные глаза Кассандры. На чем они закончили, сэр Генри Морган наутро не помнил. Да это было и неважно. Тем более неважно, что за час до полудня на горизонте показалось сразу три испанских корабля.
В груди Моргана снова затрепетал заячий хвост, мешая толком разглядеть флаги на испанских мачтах. Неужели Альба?..
И почему-то, когда Морган убедился, что это всего лишь испанский военный флот, на месте заячьего хвоста поселились разочарование и обида. Глупая детская обида, совершенно неподобающая грозному пирату, живой легенде семи морей.
Идея пришла внезапно, но сразу же обрадовала своей свежестью и новизной. Тот самый гавот, что так здорово скрашивал будни в клубе на Портленд-плейс! Учитывая тенденции этого мира, может статься, что он здесь до сих пор в моде. И потом это весело! Снейп допил свой бокал и позволил поставить себя в начальную танцевальную позицию.
— Что мы будем делать? — почему-то шёпотом спросил он.
— Танцевать гавот, — Азирафель улыбнулся, кивая в такт своим словам. — Вам понравится.
— Но я не танцую…
— Я тоже. Но это гавот. Исключительно для сильных духом мужчин.
— Правда?
— Да!
Снейп слегка качнулся, но для танца это было идеальное начало. Азирафель огляделся, пытаясь найти кого-то третьего, чтобы обрести гармоничную устойчивость. В глазах рябило от леди в красном: Скитер, Блэк, Макгонагалл… сколько их? На общем фоне Дамблдор выделялся приятным небесно-голубым цветом мантии, украшенной многочисленными звёздами, которые если убрать… Азирафель щёлкнул пальцами, придавая костюму директора аристократическую сдержанность, и протянул руку:
— Альбус, нам нужен третий.
— Для чего? — Дамблдор с удивлением разглядывал подол своей изменившейся мантии.
— Для гавота, разумеется.
— О! Вы умеете танцевать гавот? Это же так непросто.
— Я вас научу.
— А Северус тоже выразил желание научиться?
— Северусу ещё позавидует Малфой!
Упоминание председателя Попечительского Совета оказало на Снейпа магическое действие: он выпрямил спину, расправил плечи и усмехнулся, глядя в лицо Дамблдору:
— Неужели не хотите потанцевать, Альбус? Вы же всегда о таком мечтали.
— Уже даже не мечтал, — Дамблдор поднялся и, подавая Азирафелю руку, поинтересовался: — Что я должен делать?
— Конечно же, улыбаться, — Азирафель почувствовал вдохновение. — Вот, к примеру, как Северус!
Улыбка Снейпа была несколько напряжённой, но это, вне всяких сомнений, была улыбка. Азирафель вспомнил собственные уроки, подхватил под руки партнёров и скомандовал:
— Идём налево, следите за ногами. И раз, два, три, вверх! Теперь направо.
У них начало получаться и довольно неплохо. Азирафель взял на себя чуть более сложную роль солиста, не забывая напоминать:
— Раз, два, три, вверх! Повернули! И ещё раз!
Азирафель не заметил, как смолкла музыка, которую сменили ритмичные хлопки аплодисментов. Это оказалось достаточно привлекательным для того, чтобы воодушевиться.
— И раз-два-три, повыше! Отлично! Поворот! Вверх! Браво!
Он и сам не заметил, как подхватил восторженные крики толпы и вслед за всеми охотно повторял:
— Браво! Да! Ещё!
Первым не выдержал Дамблдор, и Азирафель с сожалением вспомнил о его возрасте. То ли дело Снейп! Ему хватило энергии не только активно отплясывать, но и отогнать попытавшегося прицепиться к нему Блэка, сообщив тому, что этот танец предназначен исключительно для мужчин. Возмущённые возгласы Хуч о сексизме он предпочёл не услышать, как не заметил и осуждающих взглядов Макгонагалл. Наверное, Снейп был прав — невозможно быть милым для всех, а все остальные едва ли не взвыли от восторга, когда строгий профессор, сообщив, что всё понял, попытался солировать в танце. Кажется, он всё же выпил чуть больше своей нормы, потому что Азирафелю пришлось выходить ему навстречу, показывая отдельные па. Толпа неистовствовала.
Азирафель словно вновь окунулся в атмосферу того клуба, пронизанную пьянящим весельем и какой-то всепоглощающей лёгкостью, когда можно себе позволить всё! Проорав Снейпу, что не очень-то и хотелось, Блэк влез на стол и, ещё раз отхлебнув из фляжки, поддержал гавот задорным канканом. Азирафелю даже показалось, что он сейчас взлетит, от распирающей его радости, пузырящейся в крови подобно хорошему игристому. Ему вдруг захотелось разделить этот восторг с Кроули, и, отыскав его взглядом в толпе, Азирафель сильно удивился, насколько мрачным тот выглядел. Он даже снял очки, которые разломал пополам, едва заметив, что Азирафель на него смотрит. Наверное, что-то пошло не так…
Дамблдор налил себе из чаши пунш и выпил два полных кубка, прежде чем уселся на своё место. Ну, как уселся? Почти рухнул, и сразу же появилась Макгонагалл, которая начала считать его пульс и подливать в бокал какие-то капли. Очевидно, именно так она понимала заботу. Снейп тоже галантно поклонился и, развернувшись так, что его мантия поднялась почти на пять футов, плюхнулся за столик, где его уже поджидал Малфой.
Музыка вновь загрохотала, да так громко, что Азирафель едва не оглох. Подогретые алкоголем и атмосферой праздника гости не спешили расходиться и продолжили веселье. Хагрид неожиданно закружил мадам Максим в каком-то подобии вальса, чудом не оттаптывая ей ноги. Барти деревянная нога откровенно мешала, поэтому он устроился на стуле и, притопывая в такт, изображал подобие танца. Макгонагалл пригласила на вальс Дамблдора, похоже, решив окончательно его добить. Хуч, потеряв надежду соблазнить Малфоя, отплясывала с Блэком, найдя в нём родственную душу. Хорошо, хоть не на столе. А Блэк откуда-то раздобыл лису — кажется, таких называли горжетками! — и развлекался, изображая, что прогуливает её, лишь изредка опуская себе на шею, чтобы вызывающе потереться о мех лицом. А вот Спраут пританцовывала вокруг Флитвика, и тот её явно к этому поощрял. Только, пожалуй, Трелони выбрала спокойный досуг за бутылочкой хереса, и теперь рисовала карту звёздного неба прямо на скатерти. Красным вином.
— Мистер Азирафель, а вы здорово отожгли! — братья Уизли подошли с двух сторон. — Вы научите нас этому танцу?
— Как он называется?
— Это гавот, — Азирафель улыбнулся, радуясь, что кто-то нашёл этот старый танец интересным. — И разве вам мало танго?
— Нам всегда мало, — разулыбались близнецы.
— Это танцы для разных случаев…
— И ваш гавот нам пришёлся очень по душе…
Близнецы, как обычно, говорили наперебой:
— Он даже Снейпу пришёлся по душе.
— А это уже немало!
— Немало, — согласился Азирафель.
— А вы, случайно, не знаете ту таинственную незнакомку? — один из братьев указал взглядом на Блэка, совершенно неприлично задравшего юбку, чтобы забраться на стол.
— Случайно нет!
И это даже была не ложь — Азирафель знал Блэка не случайно, а по непостижимому плану.
— Жаль! Мы любим таких бойких девчонок…
— … понимающих толк в веселье.
Азирафель понял, что устал от всеобщего внимания, и решил немного освежиться в пустом, как он надеялся, коридоре. Однако стоило ему выйти, как следом появился Кроули. Азирафель вспомнил, что так и не похвалил его выбор костюма, и вообще…
— Кроули, ты отлично выглядишь. Эта рубашка, пояс…
Он попытался поправить завернувшийся воротник и случайно погладил Кроули по шее, совершенно не ожидая подвоха.
— Сдурел, да? Издеваешься?! — Кроули так шипел, что казалось, от превращения в змею его отделяют считанные мгновения. — Ты что творишь?!
— Я? — Азирафель почувствовал себя немного растерянным. — Тебе не нравится?
Кроули вдруг схватил его за плечи и от души впечатал спиной в каменную стену, для верности прижимая к ней ещё и собственным телом. Зачем? Азирафель не собирался никуда убегать. Зато теперь было проще разобрать слова в шипении:
— Мне не нравится! Я не люблю чувствовать себя идиотом! Ты хоть понимаешь, как это выглядит со стороны?!
— Как? — Азирафель улыбнулся и, чтобы немного успокоить Кроули, добавил ласковое: — Дорогой…
— Я не дорогой! Я не милый! А ты… ты… ангел…
Его губы оказались так близко, что Азирафель невольно начал их разглядывать, и вопрос, мягкие они или всё же не очень, неожиданно стал очень важным. Особенно когда они сложились в такую горькую усмешку.
— Сволочь ты, а не ангел!
Азирафель не понял, что именно произошло, но в момент, когда он ощутил прикосновение губ Кроули к своей шее, его ослепила яркая вспышка, явно не чудесного происхождения. Момент был непоправимо испорчен. Кроули отстранился с таким видом, будто вовсе не он мгновение назад прижимался всем телом, и не он едва слышно стонал, стоило положить ладонь ему на талию.
Эйдан уже целую неделю ходил хмурый, на вопросы в чём дело отвечал уклончиво. Но в конечном итоге сдался и признался, что одна из его многочисленных племянниц выходит замуж через две недели и ей нужно подарить что-то такое этакое, но что можно подарить той, у которой всё есть — он не представляет. И вообще, хочет встречаться с родней как можно меньше, но поди ж от них отвяжись. Ричард подумал и попросил дать денег. Мол, есть кое-что, что капризной невесте точно понравится. Эйдан, не особо размышляя, сунул Ричарду пару тысяч долларов и фотографию невесты.
Через две недели Ричард пришёл в отдел с красивой коробкой. Никаких пошлых бантиков, всё строго и с едва заметными узорами. Эйдан расцвёл от радости, расцеловал смутившегося Ричарда в обе щеки и вечером умчался на семейное торжество.
***
— Клянусь Иггдрасилем, Ричард, но три комплекта кружевного нижнего белья ручной работы — это было сильно! Племянница просто в восторге и жаждет знать, где этот чудесный магазин находится, — напарники сидели на смотровой площадке одного чикагского небоскреба и пили эль, замаскированный под кока-колу.
— Ммм, что-то я не рвусь превращать свой дом в швейное ателье, мне как бы работа полицейского нравится, — отозвался Ричард, наблюдая, как изменяется лицо Эйдана по мере осознания его слов.
— Ты… Ты… Ты шьёшь это сам?! — вытаращился на него Келли.
— Я думал, ты знаешь, ты ведь знаком с моим досье, — пожал плечами Ричард.
— Там этого не было! Родился, учился, армия, женился, учился, работал, нарвался на тролля и стал единственным человеком — сотрудником Тринадцатого отдела. Как видишь, курсов кройки и шитья кружевных трусов особо тут не отмечено, — Эйдан сопровождал свою речь размахиванием бутылки. — Ну вот где ты этому мог научиться, не в армии же?
— Так в старшей школе, когда переехали. Капитан местной футбольной команды оказался тем ещё мудаком, остальные предпочитали с ним не связываться. Ну а мне нужно было что-то взять в качестве дополнительных занятий, и я решил — а почему бы и не шитьё? Миссис Виктория оказалась настоящей волшебницей и смогла даже меня научить.
— То есть, те труселя, которые я на тебе однажды видел, ты сшил себе сам? Сам, я прав?
— Да, — признался Ричард. Напарники переглянулись и вдруг расхохотались.
— К яйцам моих племянниц и тётушек с дядюшками! Следующие трусы ты сошьёшь для меня! А что, я тоже такие хочу! С родовыми узорами!
Влажная черная живая. Линия — как моё домашнее животное. Без неё я не проживаю ни дня: она выстраивает меня, как я выстраиваю её.
Это началось в детстве. Спустя десять месяцев после моего рождения — в доме случился пожар. Меня спасли, но кожа после этого стала красной, как свекла и я лишился речи. Знакомые матери, сплошь профессура — посоветовали: «Дайте ему перья и бумагу: пусть пишет.» И так, со временем, мои крючочки, точки, линии и кляксы стали вытягиваться в согласный унисон на белой странице, а в моём выразительном центре начали роиться звуки и складывать эмоции в словеса. Так всё очистилось и пунцовая кожа просветлела, и линия моей жизни с тех пор стала завиваться в ровные барашки и причудливые вензеля.
Я стал каллиграфом. «Каллиграфия» в переводе с греческого — «красивый почерк», но для меня это понятие много шире. Когда я целую дочь — ощущаю глубокую нежность траектории приближения моего лица к её пушистому височку. Когда мою руки — осуществляю осознанный каллиграфический акт — росчерка воды на мыльной поверхности кожи.
Тайный звук бытия мне открыли перо и чернила. А силу самих орудий письма разъяснил преподаватель русского языка. Тонкий знаток графологии с символичной фамилией «Вензель», легко определял по почерку владельца неподписанной тетради. Характер и даже пол ученика ясно, как в зеркале, проявлялись для него в одной коряво нацарапанной фразе: «Домашняя рОбота».
Виртуоз каллиграфии требовал от нас скрупулёзности в написании каждой буквы и безоговорочного использования перьев «вставочек», чем провоцировал бессчетные кляксы в тетрадях и возмущение прогрессивных учеников, а также их родителей. В конце шестидесятых, когда из Америки в Россию завезли шариковую ручку, а Хрущев разрешил её использовать в школе, мой учитель сказал:
— Увидишь, это обернётся национальной трагедией!
Что именно? — с недоумением спросил я, катая фиолетовый палец по шершавой промокашке и любуясь отпечатком в сеточку.
Подмена! Подмена спонтанности — заданностью, осознанности — автоматизмом. Пойми ты: лёгкость письма, читай, достижения — обесценит значение внимания и воли. Если мы потеряем линию — потеряем национальный характер. Обменяем на комфортный ручкин стержень — свой стержень, внутренний.
Я тогда украдкой посмеялся над пафосом трагедии шариковой ручки. Которая провинилась лишь тем, что разучила пальцы вытягивать объём из линии, укладывая её в плоскость наклоном перышка, или истончая и наращивая текучую массу. Потом всё случилось так, как сказал мой старый наставник. Мистика, выдумка, нейрональные окончания — объясняйте, чем хотите. Мы обменяли на шариковую ручку волю и характер. Получившееся назвали «обществом потребления».
Помню: древняя, красная тушечница из пористого камня. Черный, вдавленный в рисовую бумагу хрип боли и мужества — иероглиф, выбивший извилистые потёки из уголков моих глаз. Класс японского мастера Есихидэ во время стажировки в стране истонченных умов и самурайской воли, где у каждого каллиграфического почерка — есть свой хранитель, оберегающий для нации её достояние. Мастер уронил слезу, узнав в русской вязи восемь элементов японского иероглифа.
И так мне сказал великий Тано: «Вы утратили свою линию. У вас нет больше характера: есть только природные ресурсы. Когда они закончатся — вы погибнете. А мы будем жить. Независимо от обстоятельств. У нас есть киаи — сила духа, воля. После трагедии Хиросимы дух японцев был сломлен. Народ — на грани гибели — спас один человек, создав Хиро да кэмпо. Программа возрождения нации ввела каллиграфию обязательным предметом, во все школы. Дети, у которых не было рук — писали ногами, если и ног не было — кисть зажимали в зубах. И постепенно линия выправила сломленных, дала востребованность, вывела тоненьким канатом — в будущее.»
…Мы потеряли линию — может, и так. Но остались буквы — как сегменты пространства, они одними очертаниями наполняют его жизнью и смыслом: присмотритесь!
«К» — прикосновение, «У» — хмурое нисхождение вглубь, «О» — всеобъемлющая открытость. «Я», утверждающее самость, но теряющее баланс в противостоянии «А» — устойчивой неколебимой равностности основы.
Вот я погружаю перо в черный хаос, осуществляя намерение. Сейчас, из белой пустоты, объединяющей все цвета и элементы, от трения возникает вибрация: шепот и поскрипывание. Вибрация оформляется в букву… слово… фразу… и — намерение выражено. А фраза увековечена; теперь она — след-указатель-знак. Так остается в пространстве всё, излучаемое нами.
Так фигурист, танцуя, выводит узоры на льду, так человек — от первого до последнего звука — проживает свою краткую но головокружительную каллиграмму… просто — красоты ради.