Вот и этот сон может быть таким же длинным. Может быть, он даже заболел, и там, за каменной тумбой, впал в беспамятство, у него жар, а сон уже не сон, а бред! А бред бывает ещё ясней, чем сон.
Максимилиан помнил, как сожитель его матери Жанно-Бочар однажды напился так, что ему привиделись говорящие бутылки и мелкие юркие чёртики, с которыми он переругивался. Даже протрезвев, Жанно не забыл свой бред, а пересказывал его вновь, добавляя подробности. То черти у него рядились в кардинальские шапки, то бутылки обретали вполне узнаваемые лица. И сам так уверовал в их разговорчивость, что подолгу таращился на очередной винный сосуд, встряхивал и удивлялся доносившемуся из него нечленораздельному бульканью.
Невзирая на малолетство, Максимилиан уже понимал, что причиной этих бутылочных видений было вино, принятое в чрезмерных количествах, что этот напиток вызывает болезнь, схожую с лихорадкой, и бред, почти такой же жутковато-осязаемый, как и тот, который вызывается сильным жаром.
Он, Максимилиан, может быть сейчас болен; может быть, он даже умирает за той тумбой, а Бог, или может кто другой, посылающий сны, сжалился над ним, и вот украсил его последние часы этой воплощённой мечтой, придумал для него, сироты, и маленькую сестру, и красивого, молодого отца-наставника, и большой дом с садом, где гусята играют, как щенки, а рыб кормят кашей, и даже… даже изумительной красоты мать королевской крови.
А он сам всё ещё там, в заскорузлых лохмотьях, лежит, подтянув острые коленки к запавшему животу. Его худенькое тельце — всего лишь горстка косточек и лоскут кожи, издалека выглядит, как груда старого тряпья, брошенная за ненадобностью, и найдут его, если повезёт, на следующий день.
Найдут не потому, что будут искать, а потому, что кто-нибудь об это скорченное тельце споткнётся, изрыгнет пьяное ругательство и грязным сапогом отпихнет бездыханный ком в канаву. На рассвете по городу проедет повозка с кладбища Невинноубиенных. Два бывших каторжника, правящих этой повозкой, собирают по городу трупы зарезанных, ограбленных, умерших от голода или старости. В повозку бросят и умершего мальчика, для этих каторжников добыча нередкая, ибо сколько их в Париже, этих беспризорных, осиротевших, никому не нужных детей.
Но Максимилиану будет уже всё равно. Он ничего не почувствует. Он не будет страдать, он будет спокоен, как умершая на его руках Аделина, которую закопали в чёрную землю. И это было скорее к лучшему. Аделина больше не плакала, ей не было больно, она не хотела есть.
Вот и ему, Максимилиану, тоже не будет страшно или больно. Будет темно и тихо. Он будет спать. Спать вечно. А может быть, это уже случилось? Может быть, он уже умер, а то, что он видит, и есть вечный сон? Рай?
Жирный монах, собутыльник Жанно Бочара, выкатив глаза, отрыгивая, толковал что-то о рае и аде. В ад попадают грешники, а в рай – кого Бог привечает, кто вносит аббату щедрые пожертвования и посещает мессу. Максимилиан часто слышал эти речи, лёжа за своим сундуком, и думал, что в рай, наверно, попадают те чистенькие, сытые дети, те нарядные, высокомерные мальчики, которые брезгливо ступают по грязной мостовой, высоко сгибая колени. А в ад попадут те, у кого нет таких башмаков, и те, кому все время хочется есть.
Монах однажды схватил Максимилиана за шиворот, приподнял, как котёнка, и заорал, что вот он, грешник, дитя блуда, вместилище греха, и что ему прямая дорога к черту в пекло. Максимилиан, конечно, мало что понял, но испугался.
И тот приговор принял как само собой разумеющееся. Мать, в пьяном гневе пророчила ему виселицу, а Жанно Бочар не раз, перемежая речь богохульствами, рассуждал о том, что таким «как ты, ублюдок, дорожка воровская назначена, а там и каторжная, с цепями да клеймом во всю рожу!»
Тогда какой же это рай? Он грешник. Так монах говорил, и мать, да и лавочник не раз его приблудством попрекал, а мать величал шлюхой. И Максимилиан не задумывался, так ли это. Он принял это, как порядок, смирился с ним, как смирился с холодными зимними ночами, осенними сквозняками и летней вонью. Рай был не для него.
Рай был для тех, кого Господь и при жизни любит. Видимо, так положено с самого начала времен. Как же тот порядок оспоришь? Кричи не кричи, плачь не плачь. Так все устроено, и по-другому не будет.
А если ад похож на тот ночной воровской Париж, в котором он жил, так чего же ему бояться? Он и там приспособится. И мать его там будет, и Жанно Бочар, и жирный, краснолицый монах. Там вроде как черти будут. Так эти, наверно, верховодят в аду, как старые воры при Дворе Чудес. И дань им так же платить придётся. А ещё там вроде как есть не хочется, потому что тела нет.
Так это и вовсе Максимилиана приободрило. Рая он не ждал, а чертей не боялся. И вот такое странное преображение. То ли сон, то ли явь. То ли смерть, то ли жизнь.
Максимилиан в очередной раз ущипнул себя, что есть силы. И едва не подскочил. Так было больно. Господин Геро взглянул на него с некоторым изумлением.
— Что с тобой? – спросил он.
Голос у него был мягкий, бархатистый. Ну не может обыкновенный, живой человек говорить таким голосом! Что он, Максимилиан, голосов не слышал? Слышал. И молодые, и старые. Слышал, как рычат, орут, сипят, бранятся. А вот так не разговаривают, даже когда милостыню просят.
— Что с тобой? – повторил Геро. Максимилиан замотал головой.
— Ничего. Пчела.
Они тогда в первый раз сидели за столом в тени старой яблони, и господин Геро объяснял ему, как пользоваться грифельной доской. Максимилиан держал доску в руках и удивлялся. Оказывается, во сне и лгать непросто.
А может быть, непросто лгать тому, кто спрашивает? Непросто лгать отцу Марии?
А вот лгать Жанно Бочару, Гнусу или Птицелову было просто. Страшно, но просто. Само собой выходило. Они могли и шкуру спустить. И рёбра переломать. А всё равно просто. Бывало, что и ловили его на лжи, и оплеуху отвешивали, и сапогом бросали. А он всё равно лгал. Не признавался, стоял на своём, верный давнему уроку.
Ложь укажет к спасению путь, а правда – никогда. Но тут и самой правды нет. Что он скажет господину Геро? В чем признается? Что верит в сон? Что он, господин Геро, и не существует вовсе?
И Марии не существует, и той яблони, и стола в её тени, и грифельной доски. Мальчику снится сон, тяжелый, беспокойный, бредовый сон, и он щиплет себя, испытывая этот сон на прочность.
Скажи он такое Жанно Бочару, тот бы гоготал и хлопал себя по ляжкам. Позвал бы мать, чтобы и та посмеялась над сыном-сновидцем. Мать, чего доброго, позвала бы монахов – бесов изгонять. Или вовсе из дома выгнала, сочтя умалишенным.
Что же господин Геро? Посмеётся? Нахмурится? Прикрикнет? Это если он настоящий, а если — нет? Мысли Максимилиана путались. Сон не сон. Ну и пусть сон! Не будет он себя щипать. Вдруг проснётся!
Максимилиан, закусив губу, тянул мелком белую нить от верхнего угла в нижний. Это была только заготовка, не буква, но пальцы, сжимающие мел, дрожали от напряжения. Трудно.
Где-то далеко, за тенистой пеленой сада, простучали копыта. Господин Геро сразу поднял голову и прислушался. Возившаяся на другом конце стола Мария вскочила, приподнялась на цыпочки и вытянула шейку. Тоже прислушалась. Они ждут Жанет, сразу догадался Максимилиан.
0
0