Пока Терна вместе с Лилосом удалялись от темной столицы все дальше, пробираясь по полям Маадгарда к светлой стороне, на Блак Ри снизошло особенное озарение.
Словно после долгой царившей там тьмы наконец проглянуло солнце – которого давно не ждали, даже после смены действующего короля. Горожане, прислуга – никто не ожидал чего-то определенного, и новость о смерти правителя – означала всего лишь, что плохо будет, но уже немного иначе. Но услышав о том, что налоги снижены – даже старики оживились!
Первым делом новость узнали в Блак Ри. Неожиданную щедрость восприняли с осторожностью, но конкретно в столице – уже вовсю, из уст в уста передавали историю о встрече нескольких нерадивых мужичков с самим королем. После работы мужики собирались в таверне, за кружечкой пенного культурно судачить о политике, передавая друг-другу разные слухи. Хозяйка, у которой в последнее время, после нападения, дела шли не очень, расцвела и засуетилась. В меню появились новые блюда, была нанята новая помощница, которая бегала по городу, договариваясь с местным пивоваром и с утра снова закупая свежайший хлеб в пекарне. Горожане, у которых явно стало больше денег и меньше забот после снижения налогов – стали захаживать в таверну еще чаще, в надежде найти долгожданные развлечения. Тогда окромя жаркого там появился какой-то скромный, не очень талантливый, зато голосистый бард, а после и парочка довольно симпатичных разносчиц, которые бегали по залу, кокетливо подмигивая мужчинам.
Надо ли уточнять, что дела у хозяйки таверны вовсе пошли в гору? А как известно, большие изменения – начинаются с малого. Вскоре гулянки в таверне выбрались на торговую площадь, где люди решили отпраздновать урожаи, в городе становилось все легче и праздничнее, а у горожан, которые теперь не были настолько заняты выживанием – появилось время чтобы оглянуться вокруг и начать что-то менять. Кто-то решил перекрасить свой дом. Соседи подхватили. Перед домами появились клумбы. По улочкам стали не просто проходить в спешке – а прогуливаться по вечерам. Даже до самых грязных захолустий докатились изменения – люди начали на появившиеся деньги достраивать дома и убирать мусор с улиц.
Но без участия Аргона это конечно не обошлось. В отличие от своего отца, он не отсиживался целыми днями в замке, управляя своими землями через других людей, отдавая приказы из темного кабинета. В прошлом незаметный, безынициативный принц взял в свои руки оживление умирающих городов. Открыл аудиенции в замке, куда к нему по определенным дням могли приходить граждане с жалобами на жизнь, на мор, на отсутствие докторов и всем прочем. Потряс градоуправляющих, которые при прошлом короле только и сидели, что не высовываясь и трепеща, надавал им пинков и заодно – денег, которые четко контролировал, чтобы они шли на облагораживание городов, а не чужих кошельков. Непривычнее всего для Аргона было ровно и спокойно держаться перед людьми, слугами и тем более, подданными, а еще копаться в финансовых бумажках. Неожиданно ему пришлось вспомнить все, чему его когда-то учили, подготавливая на смену великому королю. Первое время пришлось часами просиживать над бумагами, пытаясь расставить все по местам, но постепенно дело пошло проще.
Аргон радовался тому, что у него неплохо получалось быть королем – лучше, чем он рассчитывал. Горожане восприняли его серьезно, с одной стороны, потому что еще помнили суровость его отца, с другой – потому что неожиданно для себя Аргон хорошо играл эту роль. Только в собственных покоях он сбрасывал маску мудрого правителя, которым хотел казаться, и превращался в волнующегося юнца, на которого по очереди нападала бессонница, апатия или тревожность. Больше его тревожили слуги, которые знали о нем гораздо больше подданных.
Они видели его еще мелким, размазывающим по лицу сопли и скулящим у ступеней, которые вели к гробницам. Видели, как он как-то раз наелся цветов с клумбы и сам стал таким же зеленым от отравления. Наверняка многие могли вспомнить, сколько раз старый король гонял его с криками, потому что Аргон вообще не изъявлял желания учиться, и доводил своей ленью не только отца, но и всех приглашенных учителей. Первые уроки магии тоже запомнились всем – и если Король тогда уже понял, что сын безнадежен, то слугам приходилось по всему замку устранять последствия разрушений от заклятий. Где-то что-то загоралось, лопалось, падало, врезалось и рассыпалось.
Но все эти нелепые детские и подростковые поражения не были главным. То, что тревожило Аргона по-настоящему, так то, что он совсем не знал, кому можно доверять, а кому нет. Его тревожили знакомые Лица. Те же люди, что прислуживали его недоброму отцу, теперь подавали ему еду, готовили ее, стирали его одежду, убирали его комнаты и охраняли замок. Кому из них можно доверять? Кому нет? Аргону много раз хотелось уволить всех, и нанять новых людей, но он знал, что не все так просто. Как минимум, возможно, кто-то из них точно был за него, а как максимум – где бы он набрал достойных на это место? На улочках Блак Ри? Да уж, те, с вилами, отлично справились бы с защитой его персоны.
Аргон пытался присматриваться и прислушиваться. Но даже поток болтовни служанок сбивал его с толку, а уж что говорить о том, что он абсолютно терялся, пытаясь понять разговоры старых вояк. Все слуги до единого несли свое служение новому королю трепетно и верно, и никто не вызывал подозрений.
Все что оставалось Аргону – это дальше пытаться разобраться в том, как править и смотреть, как столица постепенно расцветает.
Пока в один вечер его тревожное, но все же спокойствие, окончательно не разрушилось.
После очередного дня, когда он принимал горожан в главном зале, Аргон вернулся в свои покои уставшим. В голове разными голосами гудели жалобы, которые сливались в один поток. В городах все еще существовало много проблем, и не все из них король знал, как решить, но сейчас ему нужно было скорее поспать. Все-таки на выспавшуюся голову – думается лучше.
Он умылся, освежившись прохладной водой, переоделся в халат, наконец сбросив дорогую, но неудобную одежду, и уже направляясь к постели, заметил конверт у входной двери. Как он не обратил на него внимания, когда вошел?
Аргон аккуратно поднял находку. Конверт был из обычной писчей бумаги, без подписей и печатей. Из него выпала такая же маленькая записка с парой слов «Алмазный зал. Полночь»
Хмурясь и чувствуя мурашки, предательски побежавшие по затылку, мужчина еще раз перетряхнул и пересмотрел весь конверт, но не нашел никаких зацепок. Кто мог подкинуть эту записку? Ясное дело, что кто угодно, потому что нет большой сложности в том, чтобы сунуть конверт под дверь. Но кто именно?
Что-то подсказывало ему, что на свидание так точно не зовут, поэтому вряд ли это просто кокетство от какой-нибудь из милых горничных. Сон сняло как рукой. Аргон уселся в кресло и долго смотрел на записку, вглядываясь в каждую букву. Потом смял конверт и поднявшись, бросил ее в камин.
Естественно, в алмазный зал в полночь никто не явился.
Утром Аргон спустился к завтраку, который обычно накрывали для него в главном обеденном зале и непринужденно отведал фруктов и чая. Он специально напустил на себя беззаботный вид, чтобы из-под прикрытых ресниц поглядывать на слуг. Может, отправитель выдаст себя? Но ничего необычного в этот раз он заметить не смог.
День был долгим, и полным разных дел. Он успел поболтать с Терной, которая уже почти добралась до границы, выслушал советников, посидел в библиотеке и заполнил бумаги по финансам.
А вечером, после ужина, возвращаясь в свои покои, первым делом внимательно смотрел под ноги.
И не зря – на ковре снова лежал конверт. А в нем – записка с знакомой фразой «Алмазный зал. Полночь».
Вот и этот сон может быть таким же длинным. Может быть, он даже заболел, и там, за каменной тумбой, впал в беспамятство, у него жар, а сон уже не сон, а бред! А бред бывает ещё ясней, чем сон.
Максимилиан помнил, как сожитель его матери Жанно-Бочар однажды напился так, что ему привиделись говорящие бутылки и мелкие юркие чёртики, с которыми он переругивался. Даже протрезвев, Жанно не забыл свой бред, а пересказывал его вновь, добавляя подробности. То черти у него рядились в кардинальские шапки, то бутылки обретали вполне узнаваемые лица. И сам так уверовал в их разговорчивость, что подолгу таращился на очередной винный сосуд, встряхивал и удивлялся доносившемуся из него нечленораздельному бульканью.
Невзирая на малолетство, Максимилиан уже понимал, что причиной этих бутылочных видений было вино, принятое в чрезмерных количествах, что этот напиток вызывает болезнь, схожую с лихорадкой, и бред, почти такой же жутковато-осязаемый, как и тот, который вызывается сильным жаром.
Он, Максимилиан, может быть сейчас болен; может быть, он даже умирает за той тумбой, а Бог, или может кто другой, посылающий сны, сжалился над ним, и вот украсил его последние часы этой воплощённой мечтой, придумал для него, сироты, и маленькую сестру, и красивого, молодого отца-наставника, и большой дом с садом, где гусята играют, как щенки, а рыб кормят кашей, и даже… даже изумительной красоты мать королевской крови.
А он сам всё ещё там, в заскорузлых лохмотьях, лежит, подтянув острые коленки к запавшему животу. Его худенькое тельце — всего лишь горстка косточек и лоскут кожи, издалека выглядит, как груда старого тряпья, брошенная за ненадобностью, и найдут его, если повезёт, на следующий день.
Найдут не потому, что будут искать, а потому, что кто-нибудь об это скорченное тельце споткнётся, изрыгнет пьяное ругательство и грязным сапогом отпихнет бездыханный ком в канаву. На рассвете по городу проедет повозка с кладбища Невинноубиенных. Два бывших каторжника, правящих этой повозкой, собирают по городу трупы зарезанных, ограбленных, умерших от голода или старости. В повозку бросят и умершего мальчика, для этих каторжников добыча нередкая, ибо сколько их в Париже, этих беспризорных, осиротевших, никому не нужных детей.
Но Максимилиану будет уже всё равно. Он ничего не почувствует. Он не будет страдать, он будет спокоен, как умершая на его руках Аделина, которую закопали в чёрную землю. И это было скорее к лучшему. Аделина больше не плакала, ей не было больно, она не хотела есть.
Вот и ему, Максимилиану, тоже не будет страшно или больно. Будет темно и тихо. Он будет спать. Спать вечно. А может быть, это уже случилось? Может быть, он уже умер, а то, что он видит, и есть вечный сон? Рай?
Жирный монах, собутыльник Жанно Бочара, выкатив глаза, отрыгивая, толковал что-то о рае и аде. В ад попадают грешники, а в рай – кого Бог привечает, кто вносит аббату щедрые пожертвования и посещает мессу. Максимилиан часто слышал эти речи, лёжа за своим сундуком, и думал, что в рай, наверно, попадают те чистенькие, сытые дети, те нарядные, высокомерные мальчики, которые брезгливо ступают по грязной мостовой, высоко сгибая колени. А в ад попадут те, у кого нет таких башмаков, и те, кому все время хочется есть.
Монах однажды схватил Максимилиана за шиворот, приподнял, как котёнка, и заорал, что вот он, грешник, дитя блуда, вместилище греха, и что ему прямая дорога к черту в пекло. Максимилиан, конечно, мало что понял, но испугался.
И тот приговор принял как само собой разумеющееся. Мать, в пьяном гневе пророчила ему виселицу, а Жанно Бочар не раз, перемежая речь богохульствами, рассуждал о том, что таким «как ты, ублюдок, дорожка воровская назначена, а там и каторжная, с цепями да клеймом во всю рожу!»
Тогда какой же это рай? Он грешник. Так монах говорил, и мать, да и лавочник не раз его приблудством попрекал, а мать величал шлюхой. И Максимилиан не задумывался, так ли это. Он принял это, как порядок, смирился с ним, как смирился с холодными зимними ночами, осенними сквозняками и летней вонью. Рай был не для него.
Рай был для тех, кого Господь и при жизни любит. Видимо, так положено с самого начала времен. Как же тот порядок оспоришь? Кричи не кричи, плачь не плачь. Так все устроено, и по-другому не будет.
А если ад похож на тот ночной воровской Париж, в котором он жил, так чего же ему бояться? Он и там приспособится. И мать его там будет, и Жанно Бочар, и жирный, краснолицый монах. Там вроде как черти будут. Так эти, наверно, верховодят в аду, как старые воры при Дворе Чудес. И дань им так же платить придётся. А ещё там вроде как есть не хочется, потому что тела нет.
Так это и вовсе Максимилиана приободрило. Рая он не ждал, а чертей не боялся. И вот такое странное преображение. То ли сон, то ли явь. То ли смерть, то ли жизнь.
Максимилиан в очередной раз ущипнул себя, что есть силы. И едва не подскочил. Так было больно. Господин Геро взглянул на него с некоторым изумлением.
— Что с тобой? – спросил он.
Голос у него был мягкий, бархатистый. Ну не может обыкновенный, живой человек говорить таким голосом! Что он, Максимилиан, голосов не слышал? Слышал. И молодые, и старые. Слышал, как рычат, орут, сипят, бранятся. А вот так не разговаривают, даже когда милостыню просят.
— Что с тобой? – повторил Геро. Максимилиан замотал головой.
— Ничего. Пчела.
Они тогда в первый раз сидели за столом в тени старой яблони, и господин Геро объяснял ему, как пользоваться грифельной доской. Максимилиан держал доску в руках и удивлялся. Оказывается, во сне и лгать непросто.
А может быть, непросто лгать тому, кто спрашивает? Непросто лгать отцу Марии?
А вот лгать Жанно Бочару, Гнусу или Птицелову было просто. Страшно, но просто. Само собой выходило. Они могли и шкуру спустить. И рёбра переломать. А всё равно просто. Бывало, что и ловили его на лжи, и оплеуху отвешивали, и сапогом бросали. А он всё равно лгал. Не признавался, стоял на своём, верный давнему уроку.
Ложь укажет к спасению путь, а правда – никогда. Но тут и самой правды нет. Что он скажет господину Геро? В чем признается? Что верит в сон? Что он, господин Геро, и не существует вовсе?
И Марии не существует, и той яблони, и стола в её тени, и грифельной доски. Мальчику снится сон, тяжелый, беспокойный, бредовый сон, и он щиплет себя, испытывая этот сон на прочность.
Скажи он такое Жанно Бочару, тот бы гоготал и хлопал себя по ляжкам. Позвал бы мать, чтобы и та посмеялась над сыном-сновидцем. Мать, чего доброго, позвала бы монахов – бесов изгонять. Или вовсе из дома выгнала, сочтя умалишенным.
Что же господин Геро? Посмеётся? Нахмурится? Прикрикнет? Это если он настоящий, а если — нет? Мысли Максимилиана путались. Сон не сон. Ну и пусть сон! Не будет он себя щипать. Вдруг проснётся!
Максимилиан, закусив губу, тянул мелком белую нить от верхнего угла в нижний. Это была только заготовка, не буква, но пальцы, сжимающие мел, дрожали от напряжения. Трудно.
Где-то далеко, за тенистой пеленой сада, простучали копыта. Господин Геро сразу поднял голову и прислушался. Возившаяся на другом конце стола Мария вскочила, приподнялась на цыпочки и вытянула шейку. Тоже прислушалась. Они ждут Жанет, сразу догадался Максимилиан.
Все тёмные шарики она намеревалась собрать вместе, чтобы потом выкопать и применить. Она задумала разнести к чертовой матери «Божью пчелу»! Но пока у неё не было чёткого плана, Глина решила копить злую силу. Рано или поздно это предстояло сделать, а пока, Глина вытерла руки влажной салфеткой из рюкзака, словно это могло ей помочь. Крошечное пятно на ладони от соприкосновения с бусиной осталось, как червоточинка на яблоке, но Глина знала, что скоро оно исчезнет, как было не раз… Глина мрачно усмехнулась: «Надеюсь, что из могил покойники не поднимутся, не авторизуются». Вода и воздух не приняли нежеланный дар, земля отвергнуть не должна была. Все мы из земли вышли и в землю уйдём.
Для себя Глина сохраняла только светлые шарики, оставшиеся от добрых историй. Похожие на речной жемчуг бусины она нанизывала на нитку и носила на шее. От оберега шло ровное тепло, он дарил спокойствие. Несколько рыжих и тёмно–синих бусин Глина оставила для себя, пригодились бы при встрече со Звонким и его компанией. Карманы Глины всегда были набиты секретным оружием.
***
– Это, по–вашему, нормально? Старшая дочь при живых родителях в приюте живёт, младшая – у бабушки! – следователь Борис Сергеевич смотрел на Таисию Переверзеву.
Та только шмыгала носом, комкая мокрый и грязный платочек. Борис Сергеевич постучал карандашом по столу.
– Эх, Таисия Андреевна, не нравится мне ваша семья, ох как не нравится.
Таисия вскинула на следователя мокрые глаза.
– При чём же тут моя семья? Разве только у нас дети из дома уходят? Вон что делается по стране…
– И что же по стране делается? – усмехнулся следователь. Он закрыл папку, и не получив ответа от Переверзевой, сказал, – едем к вам домой, посмотрим, что пропало из вещей. Если дочь ушла, то она к этому явно готовилась.
– Дочка дома давно не была, – жалобно сказала Таисия, — я вещи её к бабушке перевезла.
Следователь и стажер переглянулись.
– А у Гали есть сотовый телефон? – спросил стажер Валера.
– Откуда? Дорого же.
– Это очень плохо, искать ребёнка с телефоном легче.
На улице было сыро, промёрзшие от весеннего дождя ветки деревьев роняли тяжёлые капли на шапки и воротники прохожих. Загруженная стоянка перед отделом полиции была обильно покрыта грязью с соседних улиц, на которых не было асфальта. Разбитый тротуар плескался на прохожих водой из луж. Ботинки Таисии промокли, и она подумала, как там её девочка, в старых сапожках, заношенных за два сезона мокрой зимы. Над головой нависало низкое мартовское небо с облаками, похожими на комки старой ваты, насквозь пропитанные водой.
– С бабушкой Галя дружно жила?
— Да, наверное. Глина не жаловалась.
– Глина? – удивился Борис Сергеевич.
– Ой, – спохватилась Переверзева, – это её домашнее прозвище. Старшая дочь у нас почти не разговаривала, а вот имя сестры научилась выговаривать. Нам показалось, это мило. Так и стали дочку Глиной звать.
– Знаете, не очень это мило, – ответил Борис Сергеевич задумчиво. Он прошелся по комнате, заглянул под кровать Глины, перевернул матрас и подушку на ней. Проверил вещи в шкафу.
– Может, деньги пропали?
Таисия наморщила лоб и покачала головой.
— Моя дочь — не вор, — неуверенно сказала она, вспоминая характеристику Пасечника.
– Не об том речь, дорогая мамочка, – с раздражением в голосе ответил следователь, – ей надо на что–то жить, еду покупать, билеты.
– Билеты? Она могла уехать? – округлила глаза мать.
– Мы были у бабушки, и та сказала, что Глины не было дома два дня. Из вещей пропал только рюкзак. Все зависит от того, что произошло перед её уходом, и как долго она к этому уходу готовилась.
– Из наших с мужем денег ничего не пропало, — мать заглянула в шкатулку на полке, — у Глины были карманные деньги, вот здесь лежали десять тысяч, она копила на скоростной велосипед. Теперь их нет. Ясно…
– Муж ваш где? – спросил Валера, когда осмотр комнаты закончился.
– Он на работу устроился, в газетный киоск. Временно, придет поздно вечером.
Следователь и стажер спросили адрес киоска и ушли, оставив Таисию в одиночестве. Её жизнь только начала налаживаться, а тут снова проблема. Неужели эта чёрная полоса никогда не кончится? Таиса посмотрела в зеркало: на лице появились первые морщинки, а уголки губ опущены скобкой, корни волос совсем седые. Таиса вытащила пудреницу, в которой была золотистая пыльца и, ухватив её щепоткой, посыпала на волосы и втерла немного в лицо. Совсем другое дело! Дочка найдется, Таиса чувствовала, что у нее всё в порядке, скоро позвонят и скажут, где её Глина.
***
Глину нашли быстро, и в этом она была виновата сама. Зачем она побежала прочь от полицейского на московском автовокзале? Надо было пристроиться к какой-нибудь попутчице, завести с ней разговор, и пройти мимо опасного полицейского, не вызывая подозрений: она идет со взрослой, а не одна. Но все, что репетировала Глина, мгновенно забылось, стоило ей только увидеть полицейскую форму. Полицейский погнался за Глиной, и довольно быстро её настиг, учитывая, что она не знала географии московских переулков. Глина заплакала и не смогла дать внятных объяснений, что она делает в одиночку в чужом городе. В местном отделении полиции связались с Левобережным отделом полиции Воронежа, откуда радостно сообщили, что следователь Купцов передает Глине пламенный привет от себя и родителей.
Глина качалась на обшарпанной лавке, обхватив себя руками за плечи, словно её обнимала и убаюкивала умершая Маринка, и подвывала: «Дура, овца тупая». Старший лейтенант недоуменно косился на неё. Явно, девочка не из бродяжек, семья нормальная, чего с жиру-то бесится?
У Глины были полные карманы тёмных шариков, предназначавшихся для «Божьей пчелы», но чёткого плана, как покончить разом с Пасечником, Софьей, Валентином Прокофьевичем и всей дрянной сектой у неё не было. Она хотела подкараулить каждого поодиночке и расправиться с каждым в отдельности. Бусин хватило бы на всех. Как действовать конкретно, Глина не решила, и теперь безутешно плакала от обиды на свою беспечность. Мать обещала приехать за Глиной первым же поездом, потому в детприемник Глину отвозить смысла не имелось. Её оставили в кабинете подразделения по делам несовершеннолетних на ночь, предварительно обыскав. Шариков, разумеется, не обнаружили.
Глина устроилась в двух сдвинутых креслах, и, уставшая от слёз, уснула быстро. Ближе к утру она проснулась от неясного шума, который не позволил ей больше сомкнуть глаз. Потом Глина поняла, что это был шум вещей, которыми был набит кабинет: в пакетах с бирками, в свертках на полках, в сейфах, в коробках по углам… Все они хотели что-то рассказать Глине, перебивали друг друга и срывались на крик. Глина зажала руками уши, но в голове звуки чужих голосов только усилились. Не известно, чем бы закончилась эта история, если бы хмурая сотрудница ПДНа не открыла дверь и не вывела Глину в служебный туалет.
К обеду за Глиной приехала мать. Плача и обнимая дочь, она пыталась выяснить, что же побудило её маленькую дурочку вот так уйти из дома, ничего не сказав: «Глина, Глина, как же ты всех напугала!»
***
Глина снова ехала с матерью в сидячем вагоне «Москва-Воронеж», и снова возвращение домой не сулило радости.
Глина плюхнулась на сиденье и натянула ворот мастерки до самых бровей. Мать теребила Глину, что–то у неё спрашивала, но та отмалчивалась, а потом принялась причитать: «Дура я, дура тупорылая». Таисия, глядя на плачущую дочь, в растерянности гладила её по спине, не зная, что предпринять. Окружающие Переверзевых пассажиры смотрели на странную семейку с интересом. Одна сердобольная девушка извлекла из сумочки шоколадку и попыталась вручить её Глине. Сосед слева раздраженно предложил матери не сидеть сиднем, а что–то предпринять и угомонить подростка. Подошла проводница и спросила, не нужна ли помощь. Таисия отнекивалась, робко объясняя, что у них всё в порядке.
Потом пассажирам наскучило рассматривать эту странную парочку, и каждый занялся своим делом. Глина же почувствовала сильную усталость, словно вместе со слезами у неё закончились все силы. Она уставилась в окно покрасневшими глазами на мелькавшие чёрные лесопосадки с остатками снега, заброшенные дачные поселки, деревеньки. Веки чесались и горели, голова болела. Постепенно вагон укачал Глину, и она уснула до самой конечной остановки.
Проснулась она уже на вокзале, когда её с матерью встречал милицейский стажёр Валера, который настоял на том, чтобы сначала заехать в отдел полиции для дачи объяснений. Глина не была дома три дня, но ей казалось, что всё в городе изменилось. Он стал чужим, совсем неласковым, знакомые дома словно изменили свои очертания, улицы пересекались под острыми углами, а траектория движения автомобиля стажера казалась ломаной, а не прямолинейной. Глину тошнило, и она пыталась проглотить подкатывавший к горлу комок, но на очередном светофоре не выдержала.
– Доча, доча, – запричитала старшая Переверзева, торопливо ища в сумочке чистый носовой платок.
Глина всегда боялась такого состояния, ей казалось, что вместе с рвотой из неё наружу рвутся все внутренности. Не понимая, отчего ей так худо, она снова сорвалась и заплакала. В отделе полиции, когда её отвели в туалет и дали умыться, она успокоилась. Глина вспомнила про светлую бусину, единственную из набора, вытащила из кармана и проглотила. Уже в кабинете следователя Глина почувствовала себя лучше. В глазах не мелькали серебряные звездочки, а в ушах не шумело. Позывы рвоты больше не повторялись. Её беспокоил только запах испорченной одежды и перспектива предстоящего допроса.
– Ну, рассказывай, Галина Алексеевна, куда направлялась? – спросил её высокий пожилой мужчина, назвавший себя Борисом Сергеевичем.
С таким не прокатит версия «хотела мир посмотреть» или «поехала Москву покорять». Глина поёрзала на стуле и ответила неохотно.
– Я хотела к сестре поехать, она у меня в клинике московской живёт, в психиатрической. Соскучилась. А родителям не сказала потому, что они всё равно не разрешили бы.
Борис Сергеевич хлопнул ладонями по столу так, что Переверзева Таиса вздрогнула от неожиданности. Глина шмыгнула носом и посмотрела на следователя исподлобья.
– Вот и пойми этих подростков! – громко возмутился он, – по–моему, дорогуша, тебя надо выпороть!
На определенном уровне абстракции существует три фазы травматологической терапии. Так, по крайней мере, гласит трехфазная модель травматологической терапии. Обри Тайм показалось, что это полезная модель.
Первый этап — это безопасность. Должен быть сформирован терапевтический альянс. На этом этапе клиент завоевывает доверие к себе и к терапевту. Акцент делается на обучающие навыки — техники заземления, дыхания, медитативные техники и т. д. — которые помогают при симптомах, связанных с травмой. Цель состоит в том, чтобы дать клиенту инструменты, необходимые ему для того, чтобы справиться с болью, которая придет на более поздних этапах, когда средоточие переключится на противостояние и преодоление самих травмирующих воспоминаний.
Разные клиенты, конечно, имеют разные потребности в безопасности. Этот первый этап занимает больше времени у некоторых клиентов, а у некоторых — меньше. После первого сеанса с клиентом Обри Тайм обычно имела довольно хорошее представление о том, сколько потребуется времени, прежде чем они смогут перейти ко второму этапу, но она точно не знала. Всегда были сюрпризы, неудачи и непредвиденные события.
После одной встречи с Энтони она не знала наверняка, сколько времени это займет. Но у неё было довольно сильное подозрение: они будут готовы закончить с этапом безопасности, только после того, как эти очки сойдут с его лица.
***
«Я начинаю беспокоиться, что Вы плохо справляетесь со своей работой», — сказал Энтони, как только он был должным образом расположен в кресле ее кабинета.
Они встречались уже несколько раз. Каждый раз она удивлялась его возвращению, особенно после того, как она дважды проверила его адрес. (Карты Google сказали ей, что Лондон находился в 9-часовом полете от ее офиса в Рочестере, штат Нью-Йорк. «Ничего себе крюк, — сказала она, и он кивнул. — Особенно для того, кто на пенсии», — добавила она, и он не ответил. Он был лжецом. Но он платил наличными, и его телефонный номер работал, поэтому она просто смирилась.) Каждый раз он начинал сессию с очень четким установлением основных правил: я могу уйти в любое время, ты мне не нужна, докажи мне себя.
Ничего. Обри Тайм, в конце концов, была профессионалом. Это был не первый раз, когда клиент ставил под сомнение её компетенцию. И даже не сотый. Что хорошего в опыте, так это то, что он помогает тебе идти в ногу с происходящим.
«Это почему же?» — спросила она.
Он поднял руку, вытянув указательный палец. Он постучал пальцем по оправе солнцезащитных очков.
Хо-хо! — подумала она, но виду не подала. — «Не хотите объяснить, что Вы имеете в виду?» — спросила она.
«Вы привыкли, что люди здесь все время сидят в солнцезащитных очках?»
Вот обязательно тебе во всём мне противостоять? — подумала она. «Нет, вовсе нет», — сказала она.
«Разве это не то, что люди с Вашей профессии должны, ну знаете, комментировать?»
Она ухмыльнулась и знала, как это повлияет на него. Он хотел выбить её из колеи; он хотел иметь власть в этой встрече, чтобы он мог чувствовать себя в безопасности на расстоянии, которое она вдохновляла. Она ухмыльнулась и, поступив так, лишила его этого. «Да? Вы так думаете?»
Он пожал плечами.
Она лишила его безопасности, которую он мог бы иметь, выбив её из колеи, потому что вместо этого она хотела заменить эту безопасность другой. Безопасность, которая исходит от честного разговора. «Вы правы», — признала она. «Это определенно то, что люди с моей профессией склонны комментировать».
Он снова пожал плечами.
«И, должна сказать, Энтони, это определенно то, о чём я думала». — Она подождала, но он не отреагировал, поэтому она продолжила. — «Я думала о том, чтобы их упомянуть. Хотите знать, почему я этого не сделала?»
Он не был настолько привязан, чтобы признать свое любопытство.
«А потому, что…», — и она немного повременила с ответом, потому что, возможно, она была немного жестока с такими противостоящими лжецами, как Энтони, по крайней мере, когда она знала, что это не будет иметь слишком неприятных последствий. — «Я подумала, что, как только Вы будете готовы поговорить о них, Вы их упомянете».
Она позволила ему посидеть и подумать об этом. Она позволила своей ухмылке превратиться в довольную улыбку.
«Я не хочу о них говорить», — пробормотал он.
«Тогда нам и не нужно».
«У меня болезнь глаз».
«А, я этого не знала». — Теперь она кивнула и позволила своему разуму использовать эту информацию в своих теориях о нем. — «Спасибо, что дали мне знать.»
Он ненавидел, когда его благодарили. Он ненавидел это и сейчас. Она продолжала улыбаться.
«Я не хочу о них говорить», — повторил он.
«Так Вы и сказали», — кивнула она. — «Знаете, что еще делают люди с моей профессией? Когда мы слышим, как кто-то говорит, что не хочет о чем-то говорить? Особенно, если он скажет это не один раз? Мы склонны обращать на это внимание».
Она увидела, как он нахмурился за этими темными линзами.
«Мы склонны думать, что это означает, что он на самом деле хочет поговорить об этом».
«А я не хочу.»
«Так Вы и сказали.» — она улыбнулась. — «Уже трижды».
Ему надоела эта игра. Он застонал и сместился в кресле, каким-то образом больше приблизившись к издевательству над концепцией «сидения», чем любой человек имел на это право. Она будет уже испытывать судьбу, если будет продолжать в том же духе.
«Раз не хотите говорить о них — не говорите. Не хотите их снимать — не снимайте. Но если Вы хотите поговорить о них, тогда мы поговорим о них».
Взгляд на часы: прошло сорок пять секунд, прежде чем он заговорил снова.
«На самом деле никто не зовет меня Энтони», — сказал он. Она уже лучше читала его лицо, несмотря на солнцезащитные очки, и она знала, что он не смотрит на нее.
«Что, простите?»
«Кроули. Меня называют Кроули». — Теперь он посмотрел на нее, и его губы дернулись.
«Я запомню». — Для большинства клиентов имена имели большую близость, чем фамилии. Но Обри Тайм поняла, что к Энтони — к Кроули — это не относится. Это был предложенный подарок, что-то вроде оливковой ветви. — «Спасибо, что дали мне знать, Кроули».
Он ненавидел, когда его благодарили. Он мог это перетерпеть, но он это ненавидел. Вот почему она продолжала делать это.
— Эй, Джон! Еще кружку эля! — крикнул одноглазый рябой моряк.
Его некогда рыжая косица теперь поседела почти полностью, а кожа задубела от солнца и морского ветра, но назвать его стариком ни у кого не повернулся бы язык. Не бывает у стариков таких зычных голосов и хитрых усмешек. Да и стати такой не бывает: встань одноглазый из-за стола — и оказался бы ростом с добрую половину мачты.
К столу подошел трактирщик, ужасно похожий на ушедшего на покой пирата. Только оба глаза были на месте, зато вместо левой ноги стучала по полу деревяшка в серебряных заклепках. Он поставил перед моряком двухпинтовую кружку и большое блюдо, полное розовых, сочащихся жирком сосисок, подмигнул — и ушел обратно, к стойке. На плече трактирщика вместо попугая сидела белая кошка, поглядывающая на посетителей надменными желтыми глазами.
— От таких долгих и честных рассказов пересыхает горло, клянусь всеми кракенами семи морей! — Моряк обрадованно взялся за кружку. — Что такое, о внимательная моя слушательница? Ты находишь, что история Марины и благородного дона не могла закончиться так просто? Ну что ж, если ты желаешь узнать, что было дальше…
Он откинулся на спинку стула, хитро сощурил единственный глаз и отпил из кружки добрый глоток эля. Откусил сразу половину сосиски, довольно крякнул. И продолжил:
— Дальше они поженились. Прямо в море, у берегов Андалусии. Их обвенчал сам Великий Инквизитор, он же исповедал жениха и невесту. Ну и долгая же была исповедь! Ее пришлось запивать не одной бутылкой кальвадоса! Зато жили потом долго и счастливо, родили троих детей, выдали младшую сестренку Марины замуж, но это уже совсем другая история… И умерли они в один день… или не в день, а может быть и не умерли… Ха! Разве легенды умирают?
Герцог и герцогиня Альба вышли из Малаги на «Ласточке» в солнечный день тысяча шестьсот не помню какого года, чтобы явиться на коронацию нового короля Испании, но так и не прибыли в Мадрид. Их старший сын стал седьмым герцогом Альба и служил Господу и Испании, как его отец, дед и прочие предки.
Кстати, его пираты боялись чуть ли не больше, чем герцога Антонио, но об этом я расскажу в следующий раз…
Что, ты хочешь узнать, что же случилось с тем, другим сэром Генри Морганом? Конечно, как можно забыть самого удачливого флибустьера семи морей!
Он женился на Кассандре, получил каперский патент, собрал под своей рукой целую эскадру и даже стал губернатором одного из островов где-то между Европой и Новой Испанией, но так и не осел на берегу. Море звало его. Когда выросли его сыновья и сыновья его сыновей, сэр Генри Морган велел им похоронить себя в море. И мирно скончался в собственной постели.
Его провожали с почестями: над его могилой дали салют две дюжины кораблей!
Но вот похоронили его не в море, как он завещал, а на берегу, на твердой земле. И, говорят, на следующую же ночь после пышной тризны разразилась буря, молнии разогнали всех по домам — а когда утром сыновья пришли на могилу отца, не нашли там ничего, кроме морской воды. Море забрало капитана Торвальда Счастливого, которого легенды называли сэром Генри Морганом.
И что удивительно, случилось это в тот же год, что не явились на коронацию герцог Антонио и герцогиня Марина…
Моряк замолчал, хитро усмехнулся и отпил сразу половину кружки.
— Ты, наверное, скажешь, о благоразумная слушательница, что это всего лишь случайность. Может и так. Но на самом деле это Марина забрала с собой старого друга. Не смейся, старый Нед знает точно — именно Марина, и никто иной!
Ладно, ладно. Открою тебе тайну: они не умерли. Легенды не могут умереть! Да ты точно слышала о них! Все знают, что перед сильной бурей или мертвым штилем морякам встречается один и тот же корабль. Он появляется на грани дня и ночи, паруса его, всегда полные ветром, светятся алым пламенем, и вокруг него прыгают в волнах морские котики. Если моряки послушаются предупреждения, их ждет удача, а нет — гибель. На мостике этого корабля стоит сам сэр Генри Морган — настоящий сэр Генри Морган! Помощником у него норвежец по имени Торвальд Счастливый, а канониром — дон Антонио Гарсия Альварес де Толедо-и-Бомонд, который любит играть в пиратов.
И не слушай тех, кто назовет «Летучим Голландцем» нашу «Ласточку»! Нет и не было на ней никаких голландцев. Испанцы были, англичане и шотландцы, норвежцы и датчане, французы и валлийцы, вот как ваш покорный слуга… что, я не представился? Нед, квотермейстер «Ласточки» к вашим услугам…
Речь моряка прервали тонкие и протяжные крики, донесшиеся из-за окна. Так кричат чайки, неупокоенные души и морские котики. А следом послышалось:
— Нед! Где этот одноглазый кальмар!
Моряк вскинулся, мечтательно улыбнулся, на миг показавшись совсем молодым. Поставил на стол недопитую кружку.
— Капитан зовет. Вы уж простите старого Неда, что не дорассказал. В другой раз. Вы приходите сюда, в «Девять с половиной сосисок», может еще и свидимся. У старого Неда много историй в сундуке!
Моряк поклонился, махнув треуголкой по полу, и — исчез за дверью таверны, чтобы непременно вернуться как-нибудь в другой раз и рассказать еще одну правдивую историю со счастливым концом.
Новый вызов пусть и не застал меня врасплох, но все равно не порадовал. Я вышла из экрана и оказалась… в воздухе рядом с высоким деревом. На толстой разлапистой ветке, почти полностью скрывшись за широкими листьями, сидел бледный парень, судя по острым ушам и типичному тонкому лицу — из народности моих любимых эльфов. Увы, сразу определить его принадлежность к светлым или лесным мне не удалось. У него оказался так надоевший уже черный мор.
На теле парня он оформился в подобие татуировок, покрывая этими странными узорами кожу и наверняка вызывая много неприятных ощущений. Я подошла поближе, стараясь не пугать и так уже измученного эльфа. Судя по бисеринкам пота на лбу, у него был жар или он довольно активно двигался до этого момента.
— Ну, я так понимаю, тут все ясно, — подтянувшись на ветке, я подобралась к пострадавшему.
— Не думал, что на мою просьбу кто-то откликнется, — хрипловато проговорил эльф, прикрывая глаза. Похоже, мор его уже добивал или был очень близок к этому.
— Если ты не против, я тебя почищу. Только нам нужно спуститься к воде, — не люблю все эти долгие прелюдии — что к чему да почему. Сначала дело, а потом уже все эти танцы с бубнами.
— Внизу люди, там может быть опасно, — предупредил он, слабо кивая в сторону земли.
— Без воды убирать черный мор тоже опасно, — я просканировала округу и отыскала небольшой ручей, впадающий в такую же тонкую речушку. В принципе для лечения одного эльфа хватит с головой.
— Ты уже сталкивалась с ним? — в голосе эльфа промелькнуло удивление.
— И не один раз, солнце мое… — я грустно взглянула на бедолагу, решив, что это все-таки больше светлый эльф, чем лесной. Просто волосы покрыты какой-то смолой или соком деревьев, так сразу цвет не определишь. Скорее всего он так сделал для маскировки, но как же грустно и тошно от того, что дивный народ вынужден идти на такие меры, чтобы спасти свою жизнь…
Я подхватила легкого парня подмышки и открыла экран к ближайшему водоему. Вообще вода нужна больше мне для гарантии, что эта черная дрянь вымоется, чем для чего-то еще. Вода — отличный растворитель, да и ее прохлада помогает наполнить измученные тела энергией природы, что тоже очень важно для расы эльфов. Как бы они ни хорохорились, а магия им таки нужна и жизненно необходима, без нее они чахнут и умирают.
Устроив его в ручье и велев успокоиться и постараться не двигаться, я взялась вычищать мор. Сначала изнутри, а потом уже снаружи. Моя сила прошлась по его телу, показывая, что эльф этот весьма уже взрослый, просто из-за мора сильно отощал, потерял часть мышц и слегка подурнел. Впрочем, это дело поправимое. Усохшие мышцы можно нарастить заново, стоит только эльфа откормить и привести в порядок.
Тонкие черные струйки потекли по рукам парня и медленно растворялись в воде, пока я порционно выдавала силу, не позволяя мору оставаться в его теле.
— Все энергетические каналы забила, гадость такая, — пожаловался он, кивнув на свои руки, покрытые черными узорами. Белая кожа казалась грязной именно из-за тонких прожилков мора, покрывшего не только узоры, но и большинство складок и даже часть обычной ровной кожи. Мне стало немного страшно — на такой стадии черный мор мне лечить еще не приходилось. Но и бросить его тут… это просто невозможно. Вызов есть вызов, и я должна сделать то, что от меня требуется. Тем более ради эльфа, который готов вызвать даже черта рогатого, лишь бы излечиться.
— Обычно оно поражает внутренности, — я аккуратно подняла его голову, позволяя выкашлять сгустки мора со слизью и не давая захлебнуться, — но тут уже более поздняя стадия.
— Я отшельник, и мне не к кому было обратиться, — пояснил эльф, — пытался лечить сам, использовал самые сильные травы и заклинания, но эту дрянь ничего не берет.
— И не возьмет. Люди придумали это специально против эльфов, эльфийская магия тут бессильна.
Время шло, мор медленно вытекал из тела и растворялся в воде. Вода его уничтожит окончательно вместе с моей силой. Я смотрела, как из глаз эльфа вытекают все более светлые капли — сначала черные, после темно-серые, потом просто серые и наконец прозрачные, обычные слезы. Его тело очищалось. Да, выглядела вся процедура очищения весьма так мерзко, поскольку чистить пришлось абсолютно все, вплоть до сосудов, кожи и кишок, а тут, понятное дело, могло случиться всякое. Это еще одна причина, почему я стараюсь всех этих граждан спихнуть в воду. В воде проще очиститься, в воде они меньше боятся и стесняются, не мешают мне их лечить. Вода им помогает еще и на психологическом уровне, якобы он в воде, и она его скрывает от моих глаз. Не каждый согласится сидеть перед чужой теткой в одних штанах или и вовсе в чем мать родила. Не каждый согласится блевать черным мором до полной очистки тела. Это ведь только на словах все красиво, а на деле выглядит довольно мерзко и отвратительно.
Впрочем, смотреть, как умирают столь красивые и гордые существа, мне тоже было мерзко. Элфов боги создают для поддержания баланса в мире и гармонии, для помощи природе, а на деле получается, что люди их вытравливают как последнюю заразу, а после сидят в лесу на пеньках и горестно думают — с чего бы это у нас сели* деревни смывают, почему каждый год случается засуха, жрать нечего, еще и коровы подохли от какой-то болячки. И свинья не поросится. Но связать такие простые вещи, как гибель эльфов, падение магического фона, вымирание лесов и эрозию почвы эти скудоумные уже не могут. А что при отсутствии магии случаются всякие казусы вроде развития патогенной микрофлоры или же вирусов, так об этом люди тем более не думают. Они зачастую и слов таких не знают. Зато сколотить в какой-то лаборатории черный мор весьма так способны. Тут академических знаний не требуется.
Мне иногда кажется, что дурные идеи витают в воздухе. Ведь черный мор случается в совершенно разных вселенных, чуждых мирах, находящихся друг от друга на немыслимых расстояниях, его изобретают совершенно разные, никогда друг друга не видевшие и не общавшиеся люди и нелюди. Они никак друг с другом не связаны, а мор везде одинаков. Я бы еще могла грешить на паразитов, на каких-то страшных и ужасных врагов, на кого-то, кому тихо не сидится в своем теплом углу и хочется большего. Но вот в этом мире никакого паразита не было, а если и был, то очень давно, так как его влияния не чувствовалось. Значит, уже нет возможности свалить на космическую медузу все наши проблемы.
Наконец-то эльф сплюнул прозрачную слюну без крови и мора. Я задумчиво осмотрела дело рук своих — внешне здоров, внутренне тоже. Осталось откормить и куда-то пристроить. Но вот куда? На Закат забрать или еще куда? Или может на Приют?
— Пошли, что ли… нечего тебе тут делать с этими людьми. Останешься здесь — снова заразишься и умрешь, — слегка напугала я, решив, что бегать каждый день лечить мор у одного и того же эльфа слишком накладно. Проще забрать его отсюда и не морочить себе голову.
— Я-то пойду, меня здесь все равно ничего не держит, — он печально оглянулся на лес за спиной. — Но там есть еще деревня… надо сходить проверить, живы ли они.
— Проверю сама. Если там мор, то тебе опасно туда соваться. Если они умерли… тоже смотреть на это не стоит.
Смерть от мора мучительна и не привлекательна. В ней нет ничего романтичного и красивого, ничего такого, о чем можно было бы петь в балладах и передавать будущим поколениям. Это тебе не отравление из-за великой любви и не убиение соперника на дуэли. Это кровь, дерьмо, блевотина и тела, усыхающие, как мумии. Так что в любом случае на такое смотреть не стоит. Он же сам был в паре шагов от подобного состояния. Я подумала и открыла ему экран на Шаалу к паладинам — куда-то да пристроят, а если понравится, то к себе заберут.
А сама пошла в деревню в указанном направлении. Замаскированная по высшему разряду, она нашлась не сразу, а лишь после того, как я едва не вступила в одну из ловушек. Вокруг моей ноги обвилась веревка, уже готовясь вздернуть меня на ветке вниз головой, но плазма спокойно пропустила сквозь себя захват. Все же эти ребята не сидят, сложа руки, и делают хоть что-то, чтобы защититься. А за это им двойное уважение.
Будь я не так слаба, я бы управилась сама. В деревне обнаружилось не больше десятка эльфов среднего возраста. Дети и старики вымерли первыми, и их тела сожгли, опасаясь разнести заразу, но это не помогло. Я до сих пор не знаю, как разносится и передается черный мор. Списываю все это на группу бактерий или вирус, поражающий тела жертв и превращающий его клетки в черную муть, но кто знает, что это такое на самом деле. Тащить эту дрянь на корабль, рискуя заразить весь персонал и всех торговцев с гостями я не буду ни в кое случае. Раз на корабле люди и не только, значит есть большой шанс, что что-то пойдет не так. Давать его Зере для изучения… тоже спорно, поскольку боги знают, что там Зера наколотит и не создаст ли еще более крутой мор для всех рас. Оно нам надо? А по известному сценарию этот образец сопрет какой-нибудь придурок и… начинай сначала. Лови главгада, бей ему рыло, отбирай пробирку с заразной гадостью и постарайся ничего не подцепить сама, а тем временем кто-то уже зафигачил себе еще один образец… Да ну нафиг. Мне уже проще все это растворить в воде и уничтожить, чтобы даже следов не осталось. Может потому мы все до сих пор живы, раз никто никаких исследований не проводил.
Так что для деревни пришлось вызвать пару моих ангелов-паладинов из подручных, чтобы было проще. В одиночку я бы могла выложиться, но потом меня бы отскребали от какой-то елки или что у них тут растет, а тем временем супруги уже перешерстили бы половину вселенной, вытрясая душу из всех любителей опытов над синерианами и не только. Так что проще сказать, куда я иду и зачем, чем геройствовать и остаться без шанса на спасение. Тут хоть паладины вынесут, случись что.
В принципе, с эльфами мы управились быстро. Паладины тоже помогали лечить, а поскольку они были ангелами, то им эта зараза не страшна. Для ангелов нужно делать другой мор, более крепкий. И я очень надеюсь, что его никто таки не сделает, поскольку задолбаюсь тащить еще и кучу капающих чернотой изо всех отверстий крылатых.
Женщин в деревне осталось всего трое, ну это и понятно, они первые становятся жертвами мора. Не знаю почему, но зачастую у эльфов и так проблема с дамами — во многих мирах мальчиков почему-то рождается больше. А тут еще и мор уничтожает прекрасный пол намного быстрее, чем мужчин. Может беда в строении, а может в слабости самих эльфиек, я не знаю. Хотя в других мирах только дамы и выживают. В общем, для точной статистики у меня совсем нет данных или же они абсолютно хаотичны. Да и чаще всего вызывают меня именно мужчины, чтобы решить проблемы с мором, поскольку их возлюбленных уже нет в живых. Или детей. Или еще кого. Так что городить огород не стану и морочить голову на счет выживаемости женщин тоже не стану. Выжили — и молодцы.
Выживших мы тоже забрали на Шаалу и отправили пока в клинику на всякий случай. Просканировать, откормить, сделать прививки от всех болячек и последить на всякий случай не стали ли наши дамы совершенно стерильными. Недостатка в жителях Шаала не испытывает, но все же хотелось бы, чтобы эти эльфы оставались полноценными во всех смыслах слова. И если они захотят создать заново семьи и родить детей, то чтобы у них была эта возможность…
Луиза приезжает вечером, как всегда, неожиданно, без звонка. Звонить сюда бесполезно: линия всегда занята, и старый телефон на стойке у портье медленно зарастает пылью. Майр никогда не слышал, чтобы телефон звонил, и не видел, чтобы кто-нибудь, даже сам портье, разговаривал по нему.
Луиза без церемоний вытаскивает из Майровой койки Еванжелину, вдову жестянщика Клисса — бабу в соку, с налитой грудью и широким задом. Жестянщик не вернулся с войны, оставив безутешную вдовушку самой устраивать свою жизнь и жизнь двоих детей. Именно этим, как считает сама Еванжелина, она сейчас и занимается, оседлав Майра и царапая его грудь хищно скрюченными – как и положено, когда испытываешь подлинную страсть, уверена Еванжелина – пальцами.
Еванжелина — женщина с сильными руками, горячим сердцем и открытой душой; она ищет того, с кем можно разделить заботы о детях, мастерской и лавке, оставшихся от мужа. Сегодня ей кажется, что Майр — это именно то, что нужно, и она самозабвенно старается, чтобы это понял и сам Майр.
У Еванжелины роскошные черные кудри — вот за них-то Луиза и тащит ее до самой двери, не обращая внимания на визгливые проклятья и угрозы, и спускает вдову с лестницы, не особенно заботясь о том, чтобы та ничего не сломала, скатившись к стойке внизу. Одежду соблазнительницы — цыганисто-бесстыжее черно-красное платье, чулки-сетку и алый пояс с подвязками — собрав с пола, ворохом швыряет вдогонку. Вдова приземляется на обширный зад, причитает и что-то еще кричит, взывая к небесам и бессовестной скотине Майру, но Луиза закрывает дверь, отсекая крик, встает над потным и голым Майром, от которого пахнет вдовой, складывает на груди руки и приподнимает бровь.
Майр только разводит руками в ответ.
Под утро, после целой ночи крика, пощечин и прочих обязательных атрибутов выяснения отношений, они наконец занимаются любовью.
***
Потом Майр, не вылезая из постели, курит вонючую, смертельно крепкую русскую папиросу, и смотрит, как Луиза подмывается, стоя над старым оловянным тазом. Она тоже курит, и дым путается в ее растрепанных светлых кудряшках. Одна нога Луизы стоит на грубо сколоченном табурете; загорелые бедра и голени напряжены, ягодицы так и вовсе собраны в тугие клубки упругих мышц. Вода из кувшина плещет в подставленную лодочкой ладонь; ладонь ныряет в кудрявую тень лона и ожесточенно ходит там туда-сюда. Капли стекают по бедру, искрясь и опалесцируя в лучах рассветного солнца, прорывающихся сквозь ветхую рвань занавесок.
Вода уносит с собой все: пот и прель целого дня пути сюда по пыльному серпантину дороги от Гальорки на древнем рыдване, полном квохчущих кур и их языкастых хозяек; последние капли менструальной крови, в выцветшей безжизненности которой нет и следа того укоризненного сожаления о несостоявшейся — в который уже раз? — беременности, что случается обычно в первый день кровотечения; его, Майра, семя, вязкое от алкоголя и горьковато-бурое от бесчисленных выкуренных сигарет и сигар, трубок и папирос; невидимые глобулы вируса кроличьего энцефалита, передающегося половым путем, который Майр наверняка подхватил от местных шлюх, а если и нет — его не могла не привезти из распутной клоаки столицы сама Луиза.
Майр никогда не поверил бы, что все месяцы их периодических разлук она ни с кем не спала — а она никогда не пыталась его в этом разубеждать. Она была слишком красива, чтобы оставаться верной, и слишком страстна, чтобы отказывать себе в мужском внимании.
— Какой огромный, — слышит вдруг Майр и удивленно смотрит на свою подругу, готовый притворно смутиться и принять ее игру. Но Луиза смотрит не на него, а в окно.
— Твой Камертон, — поясняет она. — Никак не могу поверить, что ты строишь его.
С глиняным кувшином в руках Луиза похожа на натурщиц, которые ежедневно застывают в причудливых позах в светлых студиях художественного факультета, окруженные первокурсниками, сосредоточенно пачкающими листы рисовой бумаги сажей и сангиной. Простыни, на которых лежит Майр, похожи на неудачный набросок начинающего художника: скомканные, влажные от пота, покрытые цветными пятнами случившейся не вовремя страсти и пропитанные запахами удовлетворенной похоти — женской и мужской.
Майр смотрит на Луизу, и у него встает, крепко и хорошо, как всегда встает на натурщиц, когда он проходит по галерее мимо открытых окон аудиторий. Луиза видит, как топорщится простынь над бедрами Майра, и грозит ему пальчиком: нет, не сейчас. Когда?хочет спросить он, но молчит и только смотрит, как его женщина приводит себя в порядок перед долгой, в целый день, дорогой — вниз по пыльному серпантину грунтовой дороги до вокзала в Гальорке, а оттуда — на экспрессе до самой столицы. Он видит, как Луиза улыбается краешком губ, не выпуская сигарету. Глаза ее блестят — не то от дыма, не то от слез, но когда она оборачивается к нему, отставив кувшин и растирая бедра и пах полотенцем, глаза уже сухи и полны иронии.
— К чему вся эта бессмысленная животная е@ля, Майр? К чему все эти безмозглые провинциальные бл@ди? — спрашивает Луиза, прилаживая пажи к кружевному поясу. Кажется, она совершенно не сердится, но Майр знает, какое пламя страсти бушует за безупречно правильными чертами ее лица. — У тебя есть я. Я готова примчаться к тебе по первому зову, и без него тоже, потому что я знаю тебя целую вечность. Мне иногда кажется, что я могу читать твои мысли, и даже на расстоянии в две сотни километров. Я еще вчера утром почувствовала, что ты собираешься провести сегодняшнюю ночь с очередной шлюхой, и это сделало мой день. Я рванула сюда, оставив своих любимых учеников, бросив их на произвол судьбы. Чудо, если меня не уволят, Майр. Если меня уволят, я перееду к тебе и сяду тебе на шею, так и знай, бесчувственная ты скотина. Моя напарница прикрывает меня в школе, и я надеюсь, она не успеет растлить никого из моих чудесных малюток в мое отсутствие, потому что она та еще штучка. Как раз в твоем вкусе — большегрудая, вульгарная давалка с хорошим загаром и небритыми подмышками.
Майр морщится. Он терпеть не может небритых подмышек. В здешней жаре волосы подмышками и в паху очень скоро покрываются тонкими цилиндрическими футлярами соли, которая выпадает из пота, и волоски становятся похожими на остриц. О каком сексуальном влечении можно говорить, если у человека в нужных местах какая-то дрянь, похожая на колонию паразитов?
Майр терпеть не может остриц. Однажды, еще в детстве, Майр видел, как острицы выбирались наружу из задницы умершего на улице Гальорки бродяги. Тот ничком лежал в сточной канаве со спущенными до колен штанами, а из грязной складки между его мертвенно-бледных ягодиц выползали, конвульсивно извиваясь, тонкие белые черви, покидая некомфортно остывшее тело мертвеца. Уличные мальчишки, одним из которых был Майр, наблюдали за процессом до тех пор, пока нескольких из них разом не начало рвать.
— Не понимаю, почему тебе не хватает меня, — продолжает Луиза. Ее тонкие пальчики ловко раскатывают тончайшие чулки вверх по ногам до самого паха. — В конечном счете, особенной разницы между нами, бабами, нет. Попробовав десяток, ты, считай, попробовал всех. И даже если у кого-то из нас щель поперек, положи такую боком — и не ощутишь никакой разницы. Я знаю себе цену. Я ничем не хуже любой из них. Я люблю тебя и знаю, что ты меня тоже любишь. Так какого хера ты суешь свой конец в каждую голодную пи@ду этого мира? А как же вера, как же надежда, как же, в конце-то концов, любовь?
Я вертел их всех на…, хочет сказать Майр, но понимает, что шутка вряд ли будет оценена. Тем более, что в шутке самой шутки — всего лишь чуть да ничего. Майр ограничивается тем, что просто пожимает плечами и закуривает новую папиросу.
— Если так пойдет дальше, на всем острове не останется детишек, не похожих на тебя, Майр, — говорит Луиза, влезая в юбку и блузон. Майр видит, что ни трусиков, ни бюстгальтера на ней нет. У Луизы прекрасные лоно и грудь.
Потом она как-то сразу, вдруг оказывается рядом с ним, прижимается всем телом и жарко шепчет ему в самое ухо.
— Я хочу такого ребенка, Майр. Чтобы был похожим на тебя, чтоб у него были твои кудряшки, и твой здоровенный нос, и твои бесстыжие глаза, и писюн — такой же как твой, только маленький, такой, что можно поцеловать, не опасаясь, что он влезет тебе в рот до самой глотки, ммм…
Майр хочет сказать Луизе, что таким способом ребенка точно не заделать, но природа берет свое, и он только молчит, рычит и стонет, не в силах выдавить из себя ни одного членораздельного звука.
Потом Луиза убегает на автостанцию, чмокнув его напоследок пахнущими каштановым цветом губами. Майр использует остаток воды из кувшина, смывая с себя любовь, похоть и страсть, и влезает в официальный угольно черный костюм. В нем он похож на грача. Майр перебрасывает теплое пальто через согнутую в локте руку, выходит из домашней прохлады в знойное марево старых улиц городка у подножия небес и начинает восхождение по склону холма к основанию своего детища. По пути он ненадолго навещает странно одевающуюся женщину со странным именем и имеет с ней недолгую одностороннюю беседу.
Результатом этой беседы становится изрядных размеров баул — не столько тяжелый, сколько громоздкий. Утерев с лица небольшое красное пятно, Майр забрасывает баул на плечо и продолжает свой путь.
Его ждет Камертон.
***
Издали Камертон походит на колонну из чистого золота, уходящую в облака.
Вблизи он подавляет своей огромностью. Каждый раз, оказываясь у его подножия, Майр чувствует благоговейный трепет. Он долго смотрит вверх вдоль кажущегося бесконечным ребра-контрфорса. Отсюда, снизу, Камертон кажется вертикальной стеной, отвесно уходящей в небо. Майр вспоминает старинную притчу о слоне и слепых мудрецах. Что ж… Отсюда, снизу, Камертон и невозможно увидеть иначе, чем просто стеной. Очень большой стеной. Самой высокой стеной в мире. Одной из стен, образующих многогранную колонну Камертона. Полированная гладь стены через равные промежутки топорщится складками силовых балок и ребрами теплообменников, которые покрывает иней.
От конструкции веет чудовищной мощью. Майр прикладывает ладонь к гладкой, как стекло, поверхности. Она обжигает руку холодом — теперь, когда башня поднялась высоко над облаками, и ее недостроенная вершина должна вот-вот выступить за пределы атмосферы, металлическая игла словно всасывает в себя холод межпланетного эфира. Даже здесь, у самой земли, граненая игла Камертона хранит эхо прикосновения межзвездного мороза. Она чертовски холодна. Майр ёжится, поднимает ворот и прячет в нем лицо, отгораживаясь от жуткого ощущения, которое охватывает его каждый раз при взгляде вдоль стены длиной в километр и высотой еще в несколько десятков.
Ему каждый раз кажется, что тяготение вот-вот, именно сейчас, в эту самую минуту, предаст его, и он оторвется от земли и, смешно и нелепо размахивая руками, рухнет в бездонную воронку неба, и будет падать вдоль проносящейся мимо километр за километром металлической стены, будет падать, обгоняя собственный крик — до тех пор, пока пустота не выпьет последний глоток воздуха из его груди, пока не лопнут кровавой пеной бесполезные уже легкие, и сам Майр не поплывет в полной звезд пустоте, с удивлением глядя на проворачивающуюся далеко внизу Землю замерзшими в лед широко раскрытыми глазами.
Стена под его ладонью дрожит — не мелкой дрожью лихорадочного озноба, но мощной низкоамплитудной вибрацией потревоженных незваными гостями небесных сфер. Так может звучать чудовищная струна, натянутая между мирами. Именно так и звучит, работая в фоновом режиме, Камертон.
День ото дня, по мере того, как вытягивается все выше циклопическая башня, Камертон гудит все явственнее. Как у любой уважающей себя палки, у Камертона два конца — в реальности и на метафорическом плане.
В реальности один из его концов уходит глубоко под земную твердь, утопая в синклиналях коры, пронзая геологические эпохи своим сверхпрочным телом; другой конец тянется к небу и должен совсем уже скоро коснуться его. В момент, когда Камертон прикоснется к небесной тверди, Майр рассчитывает на возникновение резонанса.
На метафорическом плане Камертон порой представляется Майру не столько палкой — это очевидно фаллическое прочтение и без всяких метафор считывается им с пронзенного гигантской иглой пейзажа — сколько отчего-то хвостом, виляющим собакой. Камертон ничуть не напоминает собачий хвост, равно как ни земная твердь, ни небесные выси не похожи на canis canis – однако то, что между землей и небом Камертон, призванный обеспечить их связь, ведет на деле некую собственную непростую игру, для Майра является очевидным.
***
Платформа подъемника обширна, размером немногим менее футбольного поля. По грузовым аппарелям тягачи закатывают внутрь платформы с грузом; на бесчисленных поддонах сложены штабелями деревянные ящики омерзительно-зеленого армейского цвета; тюки, мульды и сетки со всевозможными грузами: сыпучими, негабаритными, нестандартными. Зловонные пирамиды мусорных контейнеров громоздятся в дальних углах площадки, а огромные, похожие на облезлых скарабеев мусоровозы снова и снова опрастывают свое бездонное нутро, свозя к месту последнего покоя отходы жизнедеятельности огромного города у подножия Горы Бога.
В дело пойдет все. Особенно, если дело это богоугодно. Не говоря уже о том варианте исключительно богоугодного дела, что называют Промыслом Божьим.
Впрочем, Майр до конца не уверен, бог ли, дьявол ли сподвигли его на строительство Камертона. Если он когда-то и знал это, то напрочь забыл за годы строительства.
В конце концов, сейчас это уже совершенно неважно.
Подъем до первой кольцевой галереи долог; в пути проходит почти полчаса. Здесь гораздо прохладнее, чем внизу. Небо куда темнее; кажется, что еще чуть-чуть, и оно потемнеет настолько, что проснутся и уставятся на Майра колючими взглядами звезды. Ветер силен; он треплет полы Майрова пальто, путает волосы, хлещет по щекам ледяными ладошками — резко, отрезвляюще; это бодрит.
Майр давно привык, что его не узнают здесь. Инспекции, которые он проводит, принимая более или менее официальный вид благодаря строгому костюму и чиновничьему пальто, весьма нечасты и быстро забываются. Строительство Камертона идет своим чередом, не отклоняясь от графика. Полторы сотни контор и координационных бюро следят за этим денно и нощно, внося в процесс соответствующие коррективы, чуть только что-то пытается пойти не так. Майр сам организовал их работу много, очень много лет назад — а потом отошел в тень, чтобы не мешать. Безвестность — не самая большая плата за успех. Тем более, что Майр не тщеславен.
Охранник, мрачный узколобый бугай в темно-синей форме, в которой слишком жарко внизу, у подножия Камертона, и слишком холодно здесь, еще даже не на самом верху, то есть вовсе даже не на самом верху — лязгнув ключами, распахивает ворота подъемника. Майр сторонится, пропуская колонну суровых големов, которые топают мимо— ррам!ррам!ррам! — бухая безразмерными башмачищами о настил. Термокомбинезоны, оплетенные змеевиками радиаторов, выкрашены в ярко-оранжевый цвет. Шлемы големы несут в руках — они понадобятся им только на следующей станции, еще двадцатью километрами выше.
Использовать големов на строительстве самой высокой башни в мире куда целесообразнее, чем людей. Отсутствие расходов на продукты и газовые смеси для дыхания в пустоте, отсутствие потребности во сне делают големов идеальными работниками. Големам не нужен воздух для дыхания; они безгласны и прекрасно понимают язык жестов. До поры, пока Камертон не ушел в стратосферу, они прекрасно работали нагишом. Но когда стройка переместилась в зону экстремальных перепадов температуры, с эффективным использованием големов возникли проблемы.
На морозе живая глина их тел кристаллизуется, и големы рассыпаются ворохами многокаэдрических призм. На жаре же эффект, словно от печи для обжига — Майр регулярно наблюдает при инспекциях, как очередную глиняную армию из одинаковых безликих фигур, которая не успела убраться с солнечной стороны вслед за линией терминатора, другие, более осмотрительные големы тщательно дробят в порошок, пуская его в реакторы. В качестве материала для строительства Камертона сгодится все, что угодно.
Термокомбезы — относительно недавнее изобретение. Сохранение гомеостаза внутри костюма позволяет сократить падеж в поголовье големов. Комбинезоны ускоряют строительство, и срок службы рабочих големов существенно возрастает.
Майр пропускает отряд големов и следует за ними.
Площадка открывается на широкую галерею — решетчатые фермы основы покрыты стальными листами с рисунком-насечкой, чтобы не скользили ноги и шины. Ноги и шины все равно скользят — все поверхности, и горизонтальные, и вертикальные, покрыты тонкий коркой льда. Камертон излучает высосанный из эфира холод и студит растворенную в воздухе влагу.
Настил гулко бухает под ногами при каждом шаге, когда Майр пересекает галерею. У ее внешнего края, вплотную к швеллерам ограждения, громоздятся друг на друга щитовые домики контор, горбатые ангары, лязгающие паровыми молотами и пыхтящие мехами горнов мастерские, длинные подслеповатые короба рабочих бараков.
Здесь давно уже вырос целый город — с улицами с двусторонним движением, с магазинами и тавернами, с полицией и домами шлюх. Майр заходит в ближайшую таверну и пропускает пару стаканчиков адски крепкого пойла, чтобы не замерзнуть. Когда жидкий огонь прекращает попытки прожечь изнутри стенки его желудка, Майр забрасывает на плечо неподъемный баул и снова выходит наружу.
Дыхание рвется изо рта и ноздрей облачками пара. Отсюда, с высоты, побережье кажется фрагментом карты, а не настоящим, реальным пейзажем.
Очень многое в этом мире зависит от точки зрения.
В ожидании ракетного поезда до второго яруса стройки Майр коротает время, думая о прекрасном. То есть о бабах.
Убитый и подавленный приплёлся домой загулявший ветреник Скородумов. Что же за день такой нехороший? Словно щенка шелудивого его, купца именитого, прилюдно опозорили. Деньги украли и чуть не измордовали.
Жена к мужу ластится, но нейдёт Вася к ней. Не хочет. Глаза прячет виноватые, сплюнул на пол, подошел к буфету зеркальному. Графин с беленькой вытащил. Налил рюмку хрустальную. Выпил. Налил ещё. Достал табакерку, нюхнул, прослезился. И приказал служке тёплую купель для омовения приготовить. Смыть блуд да грех с тела опосля ночи белой.
Пока Васька в себя приходил, мамка его с церковной службы возвращалась да решила сыночка любезного проведать. Ну и зашла по-соседски. Дождалась в гостиной, пока тот в купели пузыри мыльные надувал.
Вот и объявился уже, в атласном халате, надушенный.
Стоит сынок, разопревший, румяный, радушно улыбается. Но материнский взгляд как обманешь? Можно грязь с тела смыть, а как душу от скверны очистишь?
–– Что с тобой приключилось, Васенька? Почему смурной такой?
Молчит Вася. Улыбка застыла и неживой оказалась.
Подсуетилась матушка, пока сын не очухался. Подошла ближе, достала бутыль с водой святою, плеснула на руки да умыла непутевого. И засияли вновь глаза озорные. Прошел морок нечистый, мгла отступила. Повеселел Васенька, рассмеялся. С усмешкой вспомнил все свои приключения: и хорошие, и не очень. Аппетит проснулся и желание к жизни. С превеликим удовольствием купец борща наваристого откушал. Ещё выпил беленькой, холодцом с солёными грибочками заел. Отдохнул. А матушка сердце женское успокоила, да и отправилась восвояси.
Только к вечеру вновь купец занедужил. Опять тоска струны души задергала, но не чёрная хворь, а потребность любовная.
Недолго дома побыл Скородумов. Сапоги начистил, чубчик вихрастый накрутил, вновь лыжи навострил к своей нонешней полюбовнице.
Позвонил в дверь, открыла ему барышня. Вся из себя красивая, расфуфыренная. Ворвался купец ураганом стремительным. Шампань торжественно выставил, букет из роз преподнес. Стоит, светится, словно фонарь на Дворцовой. А глаза похотливые уже ножки под кремовым платьем высматривают, руки чешутся в предвкушении. Разве что шерстью не обрастают.
–– Ай, соколик! Зачем пить эту воду противную, газированную? А подай-ка мне коньяку! –– топнула ножкой барышня и брови нахмурила.
–– Да где ж я возьму его поздним вечером? Или в Елисеевский бежать через полгорода? –– изумился ночной гость.
–– Зачем же. В самой моей квартире и найдёшь. Пойдёшь по длинному коридору, последняя дверка. Там дядька сидит. Худой, с оспинами на лице. Дашь красненькую, а он тебе бутыль французского из-под полы и достанет. Смотри, не заблудись.
Случилось всё так, как и сказала барышня. Принес Васька даме коньяка французского. Бокалы хрустальные наполнили, посмеялись, покуражились. Друг друга до бесстыдства очаровали. И часа не прошло, как свечи в спаленке затушили. Опять провалился Васька в колодец блудливый, смотря на губы алые да зубки белоснежные, улыбкой манящие.
Однако конфуз на сей раз приключился. Хотела барышня любовника своего в щеки румяные целовать, да вдруг отчаянно вскрикнула. И почуял Василий запах горелого. Будто язык обожгла Светлана. Вскочила с кровати и убежала куда-то. А купец лежать остался, да разомлел сильно. В сладкий сон, полуобморочный, потянуло.
Скрипнула дверь тревожно, и зашли вовнутрь то ли люди, то ли тени бестелесные. Василий щелочки глаз приоткрыл и увидел мадаму свою с уже знакомой старухой.
–– Сладенькой у тебя мальчонка, упитанный! –– пробормотала старая карга, покряхтывая.
–– Сладенькой, да жжется! Небось в церкву днём заходил, окаянный! Я аж язык себе опалила!
–– Ну, с этим делом я подмогу, ну-кась…
Нагнулась старая кошелка прямо к лицу Васьки. А он чуть от смрада зловонного не задохнулся, так пахла женщина неприятно. А карга свечу жаркую ещё ближе поднесла, да как дунет изо всех сил на дрожащее пламя. Огонь быстрым мотыльком спорхнул на лицо купца, и занялись щеки красными горячими язычками. Закричал купец бешено, вскочил да выбежал вон из комнаты, по щекам себя хлопая.
–– Куда-ж ты собрался? Не уйдешь, сладенькой! –– закряхтела вслед старая.
А Васька вслепую бежит в ванную комнату, лицо жаром пылает, горит. Чует Скородумов, что уже кожа пузырями полезла и запахло плотью паленой. На ощупь кран холодный открыл, крича бессвязно. Ладонями быстро водицу начерпал и погасил пламя адское. В зеркало посмотрел и порадовался, что цело лицо осталось. Ожогов нет, лишь усы малость опалил.
Понял Василий, что в доме этом сила нечистая обретается и бежать надобно без оглядки. Но как уйти? Одежда вся в комнате полюбовницы осталась. А там ведьма злобная, наверняка его, касатика, поджидает.
Вышел из ванны осторожно. Коридор тёмный, неприветливый. Скребётся кто-то. Шаг шагнул, таракан пробежал и на ногу босую щекотливыми ножками прыгнул. Дёрнулся Вася, коленом о косяк приложился. С ветхого потолка штукатурка посыпалась, но купец переждал чуть-чуть и дальше пошел по мрачному коридору. В комнату попал какую-то, взглянул и едва ума не лишился.
Сидит что-то черное, разлапистое и мохнатое, словно паук. Большой, кряжистый и лохматый. Сидит, лапами перебирает, смотрит глазами фасеточными и гнетёт. На душе темно и пусто становится, руки и ноги немеют. А чудище в передних лапах большой клубок чёрных ниток держит и потихоньку наматывает. Заметил Скородумов, что нить тёмная прямо к нему, несчастному, тянется. Душу изнутри рвёт и силы вытягивает. Вот уже и на ногах не стоит человек, медленно оседает. На колени упал, а нить всё тянется, тянется! Лёг на пол Василий, скрючился. А нить всё дальше бежит, душевные силы исподтишка выматывая…
Всё, конец, думал Вася. И вдруг порхнул из открытой форточки маленький серый воробушек. Чирикнул, подскочил и нитку клювиком перебил-перерезал. Василий сразу облегчение почувствовал, встал, а черный паук встрепенулся, поднялся и в старуху волшебным образом обратился. Схватила ведьма тяжёлую кочергу, заворчала да стукнула птичку малую. Только перышки вверх полетели!
Скородумов не стал ждать, чем дело закончится. Потащился быстрее прочь, настолько быстро, сколько сил оставалось. На грязном полу заплеванном увидел портки чьи-то драные, не думая, сгрёб в охапку да быстрее из проклятого дома сгинул.
Вот позор-то какой! Он, купец именитый, Василий Скородумов, бежит ночью белой по городу многолюдному в одних драных подштанниках! С опалёнными усами и лицом, сажей перепачканным. Только пятки сверкают босые.
Весь стольный город узрел невиданное позорище! И всяк прохожий над непутевым любовником потешался! Дворник пыльной метлой чуть ли не тыкал, городовой усмехался, и даже самый грязный мальчонка пальцем худым показывал на эдакое пьяное чудо.
Лишь у самого своего дома остановился Васенька. Запыхался. И обмер. Стоит прямо у дверей парадных тот самый убогий, что вчера ему у храма Божьего повстречался. Глаза голубые, цвета небесного. Стоит бледный, мертвенный, как сама смерть.
–– Говорил тебе, Васенька, не ходи!
И слеза малая упала из глаз убогого. Присмотрелся Скородумов и увидел, что с левой руки человека кровь течет, а сквозь рубище проступает рана глубокая. Побили нищего, как того воробушка. Обидели божьего человека!
Безликой тенью прокрался Василий в дом свой, аки вор, пока супружница на перинах почивала. Повезло ему, изменщику, жена не проснулась и ничего не приметила. Как был купец голый, так сразу в холодную купель и залез. Подогреть-то не успели. Служка беленькой учтиво поднес. А Скородумов зубами стучит, рюмка в руках трясется. В душе мрак холодный и чёрные мысли кружатся.
Через пару часов вновь пришла маменька. Ибо сердце материнское завсегда беду сыновнюю чует.
–– Здравствуй, Васенька!
–– Здравствуйте…
–– Намедни беда со мной приключилась. Прям наваждение какое… Хотела принесть тебе водицы святой с храма Божьего, да какая-то кошка приблудная в дом заскочила. Махнула хвостом, бутыль разбила, тварь окаянная. Пошла вновь в церкву, –– птица чёрная налетела. Кружит и кричит, крыльями машет. Пройти не даёт. Не к добру это!
А Вася молчал, ибо даже не знал, что ответить. Перед ним лицо маменьки родной плыло, как в тумане северном, словно мираж в мутной водице невской.
–– Нашла я твой крестик крестильный! Носи, Васенька. И поможет тебе Боженька от всяких бед избавиться.
И, пока сын в себя не пришел, мать быстро ему крестик серебряный на шею повесила. Посветлело лицо у купца Скородумова. Улыбнулся, возрадовался. Приказал подать пирогов с капустою и самовар поставить. Матушку чаем попотчевать.
Подняв взгляд от бумажных стаканов и пакета из «Сабвея», я встретилась с насмешливыми глазами благородного серого цвета. Милорд изволили оглядеть бардак в комнате, слегка приподняв бровь, и улыбнуться.
Я улыбнулась в ответ. Мило и непринужденно.
– Спасибо за заботу. Ты пришел за своей рубашкой? – я опустила взгляд на его супердемократичную футболку от «Lacoste» и дешевые джинсы, всего-то баксов за тысячу.
– Оставь, она тебе идет. Спорим, ты не завтракала?
Я пожала плечами. Толку спорить, если мне было не до того. Да и кофе весьма кстати. Или кто-то думал, что я сейчас буду прятать глаза, краснеть, бледнеть и падать в обморок? Ага, ждите. Я взрослая девочка, как хочу – так и дурю. Хоть с десятью мулатами!
Так что я взяла у Ирвина из рук пакет, поставила на столик около кровати – другого все равно не было – и села в плетеное креслице рядом, махнув на заваленную шмотьем кровать.
– Больше садиться все равно некуда, а это можешь подвинуть. Приятного аппетита, – сказала я, достала из пакета верхний сэндвич и вцепилась в него зубами. Очень, очень вкусный сэндвич с тунцом!
Спрашивать Ирвина, за каким фигом приперся, я не стала. Это невежливо. Да и мне не слишком интересно. Готова спорить, сейчас прозвучит еще одно предложение типа «вы привлекательны, я чертовски привлекателен, айда на сеновал». Тем более что этой ночью мы там уже побывали, и довод «я тебя не хочу» рассматриваться не будет, как неактуальный.
Плевать. Я просто не хочу. И знать, что сказал Бонни, когда услышал мою фамилию – тоже. Мне гораздо интереснее, с чем второй сэндвич, какие-то они маленькие! А если Ирвину хочется что-то мне сказать, пусть. Мешать тоже не стану.
Но Ирвин непринужденно уселся на кровать, укусил второй сэндвич, и словно бы совершенно не собирался ничего больше говорить. И хорошо, и ладненько. Не очень-то и хотелось.
Завтрак мы прикончили одновременно, так и не сказав друг другу ни слова. Я даже подумала, а не обидеться ли мне? Между прочим, всякий уважающий себя герой любовного романа сейчас бы признавался мне в любви, звал замуж или хотя бы на Гавайи. Да хоть на сеновал, раз уж роман у нас эротический. А этот? Вот что он молчит?
Фыркнув, я поднялась и направилась к чемодану, обходя кровать по дуге и не глядя на Ирвина. Так только, краем глаза отметила, что он довольно ухмыляется и… что? Что он делает?! Какого черта он разлегся на моей кровати поверх моих шмоток?!
– Слезьте с моей юбки, милорд. Вы не котик.
– Билет в Румынию уже куплен?
Со шмоток он так и не слез, а ухмылка стала еще наглее и веселее. Черт. Еще бы не помнить, как он выглядит без джинсов… и как он пахнет… и… черт! Этой ночью мне хватило секса на месяц вперед, у меня все болит, я не хочу прямо сейчас проверить, какого цвета у него трусы и есть ли они вообще!
– Нет, мне не нужна компания.
– В Румынии отвратительная погода. На следующей неделе я собираюсь в Нью-Йорк, полетели со мной.
– Нет. Я не… мы не можем быть вместе, Ирвин. – Я опустила глаза. Не хотела смотреть на него, казалось – я говорю что-то не то, неубедительно, неправильно. Как будто тут в принципе может быть что-то правильное, когда я хочу двух мужчин сразу!
– Хотя бы не говоришь, что тебе со мной плохо, – он тихо хмыкнул. – И что ж нам мешает?
Я могла бы сказать: мы слишком разные, мы не поймем друг друга, – но это было бы чистой воды вранье. Мы разные, но нам хорошо рядом. Вместе. И в постели тоже.
Единственная причина – совсем не в этом, а…
– Я люблю Бонни, – сказала я и посмотрела Ирвину в глаза.
– Я тоже люблю Бонни. Видишь, как много у нас общего.
На мгновение я зависла. Да уж, умеет Ирвин поставить все с ног на голову. И заставить меня краснеть – тоже. Слишком хорошо я помню это «общее»… боже, я в самом деле занималась любовью с ними обоими сразу? В смысле, я была между ними, а потом Бонни был между нами, и Ирвин был… В последнее мне верится еще меньше, наверное, все же приснилось…
– Нет, я так не могу. Не знаю, какие у вас с Бонни игры, но… нет.
– Нам будет очень хорошо вместе, Роуз. А в Нью-Йорке сейчас отличная погода.
– В это время года я предпочитаю Нью-Васюки, – я разозлилась.
Ирвин покачал головой.
– Твой халатик изумительно сочетается с искрами из твоих глаз, упрямая колючка. От кого ты бежишь?
Машинально опустив взгляд, я разозлилась еще больше и с трудом подавила желание запахнуть халатик и сверху еще прикрыться пледом. Поздняк метаться, все что хотел – еще вчера разглядел. И пощупал. И на вкус попробовал. Черт! Не дождетесь вы, лорд Совершенство, моего смущения! Как и оправданий.
Потому я молча потянула из-под него свои одежки, и мне это позволили. Даже ловить не стали. И ничего больше спрашивать – тоже. Ирвин просто смотрел, как я бросаю вещи в чемодан, и молчал.
Закинув в чемодан последние штаны, я захлопнула крышку.
– Все, концерт окончен. Выход там.
Он все с той же ироничной ухмылочкой поднялся, а я посторонилась, пропуская его к двери, и отвернулась. Смотреть, как он уходит? Обойдется. Пусть катится колбаской!
– Роуз, – позвал он, совсем близко.
Я замерла, чувствуя тепло его тела, почти касание. Мне безумно захотелось, чтобы он меня обнял. Сукин сын, какого черта он меня дразнит?!
– Что? – не поворачиваясь к нему.
Ирвин положил ладони мне плечи, потерся щекой о мои мокрые волосы. Я вздрогнула, так это оказалось приятно.
– Все хорошо, Роуз. Тебе нечего бояться.
– Я не боюсь, – буркнула я.
– Бонни не знает, кто ты. – Ирвин развернул меня лицом к себе, обнял. А я почему-то не вырвалась, наоборот, уткнулась лбом ему в плечо.
– Ты не сказал или он не спрашивал? – спросила совсем тихо.
– Я не сказал.
– Почему?
– Потому что это вы должны решить между собой сами.
– Вы же друзья. Я не понимаю… – я не понимала не только мотивов Ирвина. Я не понимала, почему сейчас мне кажется, что я в безопасности. Почему я ему доверяю.
– Именно потому что мы друзья, от меня он ничего не узнает. Сломать вашу игру – самое плохое, что я могу для него сделать, – в тоне Ирвина не осталось ни капли насмешки или игривости.
– То есть ты считаешь, что он на самом деле не хочет знать?
Я даже зажмурилась, ожидая ответа. И зря. В смысле, зря ждала.
– Что я считаю, совершенно неважно. – Он снова потерся губами о мои волосы. Безумно нежно. – Имеет значение только, чего ты хочешь сама. Честно. Не для меня, для себя.
– Хочу… – Я поймала себя на том, что сама прижимаюсь к нему, словно ищу защиты. – Я не знаю, Ирвин. Я совсем запуталась.
– Кей. Зови меня Кеем, – в его голосе послышались хрипловатые нотки, а я опять покраснела. Сегодня ночью я называла его именно так. И это было… черт, это было волшебно! – Меня так достало все время быть лордом, ты себе не представляешь.
– Кажется, представляю. – Как удачно, что он сейчас не видит моего лица. Наверняка я горю, как майская заря. Слишком хорошо я помню некоторые подробности – и да, лорды не ведут себя так… э… демократично. – Поэтому Бонни, да? Никогда бы не подумала, что ты спишь с мужчинами, ты такой…
– Консервативный? Традиционный?
Он хмыкнул, провел ладонью вниз по моей спине. Я с трудом удержалась, чтобы не выгнуться навстречу и не застонать. Бог мой. Что со мной творится? Я подхватила вирус мартовского кошкизма?
– Кей, какого черта… – я попыталась от него отодвинуться, но он тихо-тихо засмеялся и прижал меня к себе, на этот раз – властно, тесно, так, что его стоящий член вжался в мой живот. У меня дыхание перехватило, так это было горячо и сладко.
– Ты была совершено права, меня не привлекают мужчины. Но Бонни… это Бонни. Уж ты-то знаешь.
Его руки вовсю гуляли по моей спине, участившееся дыхание ласкало шею, а я… я в его руках превращалась в какое-то неразумное животное, душу готовое продать за ласку. Какого черта? Раньше я не реагировала на него так! Только на Бонни… Бонни… но ведь его тут нет! Кей – не Бонни, а всего лишь его друг…
Лучший друг.
И тут до меня внезапно дошло. Лучше поздно, чем никогда, правда же?
Невероятным усилием воли я оттолкнула Ирвина, отступила на шаг, выставила вперед ладони – вовремя, потому что мне пришлось изо всех сил упереться ему в грудь, когда он попытался снова привлечь меня к себе. От того, как горели его глаза, я едва не забыла все, что хотела сказать.
– Ты знал! Ты, чертов лисий охотник, ты с самого начала знал, что я говорю про Бонни!
– Разумеется, – ни грамма стыда или раскаяния.
– И тогда, на яхте, ты тоже знал про Бонни, да? – По его ухмылке было понятно, что да. Знал. Бонни ему рассказал о первой встрече с мадонной, или Дик, или оба… – Никель Бессердечный и его служба безопасности, да?
– Чертовски приятно иметь дело с умной женщиной.
Я неверяще покачала головой. Вот как с ним? Ни грана стыда!
– Почти соблазнил девушку друга…
– Да уж, папа решил помирать очень не вовремя.
Упс. Кажется, я тоже кое-что забыла. Увлеклась. Не стоило об этом напоминать.
– Извини, я… – я опустила глаза, но ладоней с его груди не убрала.
– Искры, – он погладил меня по щеке, обвел большим пальцем нижнюю губу. – От тебя летят искры. Ты сейчас невероятно красива, ты знаешь?
Ну вот, опять я ничего не понимаю. Он не рассердился, не обиделся, словно… словно он меня понимает. Вот так легко и сразу. Еще бы мне понять его. Их обоих.
– Знаю. – Я не врала, я в самом деле это видела. В его глазах.
– И знаешь теперь, почему я не увез тебя с собой. Не мог же я отнять тебя у Бонни.
– Какое благородство. И тебя не смущает быть третьим.
– Третьим? – он скептически поднял бровь, но глаза его смеялись. – Ну, нет. Разве Никель Бессердечный похож на человека, который готов быть третьим?
– Не похож, в том и дело.
– Дело в постановке вопроса, моя колючка. Я хочу вас обоих, вместе, а не по отдельности. – Глядя мне в глаза, он поднес к губам мою правую ладонь и поцеловал. Совсем легко, едва касаясь, а у меня чуть не подогнулись колени. – И ты хочешь того же самого. Меня и Бонни. Вместе.
Это «вместе» снова, в сотый раз за утро, так ясно представилось и почувствовалось, что я не просто покраснела, а запылала. Нет, я не могу… не хочу… мне стыдно! У меня все болит, особенно… черт, мне сидеть-то больно, я позволила взять себя так всего-то второй раз в жизни…
– Нет! – я оттолкнула Ирвина, то есть попыталась.
– Да, – он поймал меня, взял одной рукой за затылок, побуждая поднять голову. – Не прячься, мадонна, посмотри на меня.
Проглотив вязкий комок смущения (и проигнорировав волну возбуждения от низкого, дразнящего «мадонна»), я посмотрела ему в глаза. Упрямые, сверкающие азартом глаза цвета Тауэрских камней. Вы упрямы, милорд? Я тоже.
– Смотрю, милорд.
Он гневно раздул ноздри, тяжело сглотнул. Мне на миг показалось, что сейчас он наплюет на мое «нет», завалит меня на кровать и возьмет, а потом… а потом вопрос «хочу ли я Ирвина» отпадет сам собой. Потому что после такого – не захочу. Никогда.
И, может быть, это будет к лучшему. Все слишком запуталось.
Но он сдержался. Я видела, чувствовала, как ему хочется это сделать, и знала – будь на моем месте Бонни, именно изнасилованием бы и закончился спор. Но разница в том, что Бонни согласен на такую игру, а я – нет.
– Так чего же ты хочешь на самом деле, Роуз? – его голос прозвучал почти спокойно, а я невольно восхитилась самоконтролем. Пульс зашкаливает, адреналин хлещет из ушей, но руки нежны, и если мне сейчас захочется отойти, он меня отпустит.
Наверное, поэтому и не хочется. А что касается ответа на его вопрос… если бы я сама толком понимала! Я люблю Бонни, хочу быть с ним, но крайне плохо себе представляю, как это будет. Особенно как это будет после того, как он меня узнал – а я его оттолкнула. Оттолкнула Бонни, переспала с Ирвином и Бонни, и опять почти готова повторить, но уже только вдвоем. Черт. Почему все так сложно-то!
– Я хочу Бонни. Сначала встретиться с Бонни лицом к лицу. Только я не знаю, что из этого получится.
– Как у вас все запутано, – он ласково погладил меня по щеке и, видя, что я не пытаюсь отстраниться, снова притянул к себе. – Ты сомневаешься в том, что он тебя любит?
– Нет, но… я не знаю, кого он любит, Кей. Даже не так. Знаю. Он любит не меня, а образ. Я не такая, как его «мадонна». Не умею блистать и покорять. Мне бывает страшно и неловко, особенно когда папарацци, скандалы… Бонни нужна уверенная в себе, яркая звезда, а не я.
– Что-то вроде Сирены? – с мягкой насмешкой.
– Если бы она его любила, то да.
– Не бывает «если», Роуз. Бонни нужна ты, а не кто-то другой. Даже если он пока не видел всех твоих граней… кстати, ты знаешь, что он влюблен в твои книги?
Я невольно передернула плечами. Влюблен в мои книги, но ему и в голову не пришло поговорить об этом со мной. В смысле, с мисс Ти, ассистенткой Великого Писателя. Как-то, в самом начале работы над мюзиклом, он попытался добыть у меня телефон или хотя бы мыло автора сценария, получил категорическое «извините, мистер Роу ни с кем не общается, кроме своего лечащего врача, экономки и меня» – и больше к этой теме не возвращался. То есть ему даже в голову не пришло, что Таем Роу может оказаться кофейная девочка, не говоря уж о том, чтобы поинтересоваться, что же такое она пишет в своем ноуте. Если он вообще замечал, что я что-то там пишу.
– Он не счел нужным мне об этом сообщить.
Ирвин тяжело вздохнул и поцеловал меня в макушку.
– Бонни иногда тот еще осел. Честно, я не понимаю, как он умудрился тебя не узнать. Вы почти два месяца работаете вместе, он видит тебя каждый день… Чего я не знаю, Роуз?
– Никель Бессердечный и чего-то не знает?
– Придется расстрелять начальника внешней разведки, – хмыкнул он. – Рассказывай.
– На самом деле он меня узнал. Ну, почти узнал, а я… это было ужасно глупо. Я испугалась и… – зажмурившись, я уткнулась лицом ему в плечо. – Он на работе совсем другой. И я… мы… вся труппа знает, что я в него влюблена. И что для него я – пустое место. Когда я только пришла, мы поругались, а потом он предложил мне… – у меня перехватило горло, так больно и стыдно было об этом рассказывать. Да просто признаваться вслух, что меня отвергли.
– Он в невежливой форме предложил тебе перепихнуться, ты оскорбилась и послала его в задницу, а он еще разок тебе напомнил, что он – козел и связываться с ним не стоит… так?
– Угу. Я облила его текилой. То есть в первый раз коктейлем. Текилой – во второй.
– Второй? Похоже, дело серьезно…
Мне показалось, или Ирвин смеется? Он смеется надо мной?!
– Ты!..
– Тише, я не над тобой ржу, честное слово. – Он таки рассмеялся, по-прежнему прижимая меня к себе. – Честное-пречестное.
– Я тебе не верю.
– Ты просто не все знаешь об этом прекрасном человеке, отличающемся неординарным умом. Среди его неземных достоинств… – На этом месте я сама хихикнула. Такой пафосный тон, словно у диктора, озвучивающего очередную американскую «научную сенсацию» для олигофренов среднего школьного возраста. – Короче, кое в чем Бонни редкостный мастер заморочек. По-русски это будет «turusy na kolesah», кажется.
Я снова хихикнула. Наверное, истерически – слишком этот разговор был нереальным. Милорд Ирвин, озвучивающий инструкцию по обращению с Бонни Джеральдом. Сон, как есть сон.
– Ты в самом деле его любишь.
– Ну да. Люблю. Вместе с его гребаными гениальными заморочками. Знаешь, человек, сумевший разморозить Никеля Бессердечного, стоит любви. Ведь с ним ты счастлива, правда же?
Я молча кивнула. Смысл отрицать очевидное? С Бонни я счастлива, как никогда раньше. Свободна, как никогда раньше. С ним моя жизнь стала яркой и полной, и я бы ни за что не променяла свою сумасшедшую любовь к больному ублюдку на покой. Даже если все завтра закончится.
– Да. Это же Бонни.
– Завтра вечером я пойду с тобой. – Видя, что я собираюсь возразить, Ирвин приложил палец к моим губам. – Я просто буду рядом, Бонни меня не увидит.
– Зачем? Все будет хорошо, Кей.
– Я хочу видеть, как этот засранец встанет перед тобой на колени и попросит выйти за него замуж. У меня гештальт такой. Ну и кто-то же должен заказать для вас шампанское.
– И никаких попыток увезти меня в Нью-Йорк?
– Просто помни, что он тебя любит, и что я всегда рядом. И, Роуз… – он достал из кармана маленький флакончик без этикетки. – Воспользуйся этим. Пожалуйста.
Взяв флакон, я открыла крышку. На всю комнату тут же запахло мятой и лемонграссом. Я подняла на Ирвина недоуменный взгляд.
– Зачем? Я же…
– Знаешь, почему Никель Бессердечный сейчас владеет корпорацией, а не устраивается в Макдональдс осваивать новую профессию? – Дождавшись моего «м-м?», он нежно улыбнулся и склонился к моим губам, словно собирался поцеловать. – Потому что не рискует без необходимости.
Теперь Кроули выглядит готовым устроить бунт прямо здесь и сейчас, но Азирафаэль осторожно сжимает его руку.
— Мы можем посмотреть, что происходит, ненадолго. А потом… может быть, мы можем пойти куда-нибудь ещё… Что скажешь?
— Например, куда? — спрашивает Кроули быстро.
— Куда угодно, куда ты захочешь, Кроули… — предлагает Азирафаэль, и слышит странное эхо этих слов, доносящееся откуда-то сверху. Ангелы не обязаны быть существами, линейными во времени. Эхо могло прийти из прошлого или из будущего, но сейчас это неважно. Он убирает эту странность в мысленный карман.
— Куда угодно? — переспрашивает Кроули, поднимая Чакира на плечи.
— Не заставляй меня сожалеть об этом.
— Никогда.
— Тогда да.
***
На этот раз Азирафаэль готов к встрече с толпой, да и Кроули его немного поддерживает. Кроули, который, кажется, знает всех и каждого, и их детей, и их коз, и их различные болезни, их страхи и их увлечения. Поэтому Азирафаэлю так просто оказывается улыбаться и кивать, впитывая радость, облегчение и добрую волю окружающих легко и жадно, как губка.
«Это неправильно, — мельком думает он. — Мы эфирные существа. Мы не должны быть такими… популярными».
Не то чтобы это было запрещено, но давно прошли времена, когда такое было обычной практикой и небесные ангелы доставляли сообщения и исполняли Её волю здесь и там чуть ли не ежедневно. Сейчас подобное случается далеко не каждый день.
Потом кто-то суёт ему в руку чашу с пальмовым вином, и он рассказывает какой-то милой даме о том, как солить оливки, и всё немного плывет. Толпа постепенно сдвигает стрелку весов всеобщего опьянения с четверти на половину, и в какой-то момент рука Кроули ложится ему на плечи, когда они вдвоем танцуют в кругу. Кроули поддерживает его за плечи, и тело демона действует как стена, за которой ангел может укрыться, когда толпа становится слишком тесной.
«О, а я действительно слился с коллективом, — с некоторым удовольствием думает Азирафаэль. — На Небесах у меня это получается просто ужасно».
Он не может сказать, была ли в том виновата третья чаша пальмового вина или же демон, который ему помогает, но ему так нравится и то и другое. Особенно ему нравится, когда Кроули поворачивается, чтобы сказать ему что-то на ухо, и он чувствует запах сладкого алкоголя в его горячем дыхании. Они пьют одно и то же, согретые и счастливые под одними и теми же звёздами, и где-то в предательском маленьком ящике, который он предпочитает прятать под осаннами и глориями, он удивляется, почему на Небесах никогда не чувствовал себя так, как сейчас.
Он как раз раздумывает о том, когда же им предложат упомянутую ребёнком козлятину, когда Махла забирается на большой камень, командуя со всей властью слегка подвыпившей женщины, которая всё ещё лучше всех знает, вытащить козлёнка из козы — или из других неприятностей, в которых он застрял.
— Ну ладно, всё, — говорит она, энергично хлопая в ладоши. — Время пришло. Как мы и договаривались.
Азирафаэль растерянно смотрит, как деревенские юноши и девушки берутся за что-то, похожее на раскрашенное бревно, поставленное торчком. На нем вырезано древнее хмурое лицо, и почему-то кажется, что хмурость его стала ещё глубже, когда жители деревни потащили бревно прочь.
— Что это такое? — спрашивает Азирафаэль, и Кроули закатывает глаза.
— А, это! Это их Великий Неведомый. Они поклонялись ему уже много лет, и вот тот здоровяк, стоящий с таким видом, как будто он откусил лимон, а потом куснул батончик мороженого, заставил их погрузить его на одну из лодок.
— Так получается… Это их бог?
— Наверное. Я не слишком много говорил с ними о теологии… О, не смотри на меня так, ангел, это были напряженные сорок дней!
Азирафаэль решает, что Кроули прав, но его отвлекает движение толпы.
— А куда они его несут?
— Не знаю…
Они оба следуют за толпой на небольшом расстоянии на ближайшее поле, где вырыта неглубокая яма. Довольно-таки бесцеремонно бревно (божество? идол? наверное, теперь уже всё-таки просто бревно) было опущено в эту яму, и люди берутся за принесенные с собою лопаты, чтобы забросать его землей.
— Ого! — удивленно восклицает Кроули.
— Пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить стариков в этом, — сообщает Махла, подходя к ним. — По правде говоря, он давно устарел. Мы подошли к тому моменту, когда наши потребности уже не способен удовлетворить кусок дерева, который представляет собой всё, чего мы не знаем в этом мире. До наводнения многие из наших уже начали сближаться с гораздо более интересными богами. «А тебе давно пора на свалку, самое время», — говорю я.
У Азирафаэля слегка кружится голова, и не только из-за пальмового вина.
— Ну, наверное… Я имею в виду, ты избавилась от него, так что… так что это хорошо…
— Мне он никогда особенно не нравился, — пожимает плечами Махла. — Однако некоторые из нас уже давно ищут что-то новое. И это не простой выбор, скажу я вам.
Азирафаэль слегка оживляется.
— О! Что ж, это прекрасно. Позволь мне рассказать вам о…
— О, не волнуйся, — перебивает его Махла, широко ухмыляясь. — Мы всё понимаем.
— Правда? — облегчённо вздыхает Азирафаэль. — О, слава Богу…
— Да. Не нужно спасать нас дважды, чтобы мы поняли. А, вот и они…
Азирафаэль оборачивается как раз в тот момент, когда на поверженного бога брошен последний комок грязи. Затем над его могилой устанавливают бревно и большой камень: бревно ставят вертикально, а камень упирают в его основание.
Подождите…
Бревно с верхнего конца вымазано оранжевой охрой, а верхушка камня искусно разрисована белыми меловыми завитушками.
О… о нет…
Пока он смотрит, перед бревном и камнем как раз ставят блюда с утиным мясом, свежим акуром и спаржей.
— Еда впереди — это для вас, — поясняет Махла. — Я имею в виду, что вы можете просто есть вместе со всеми, раз уж вы сейчас здесь, но я понимаю, что боги делают что-то с той едой, которую ставят перед их изображениями. Я не претендую на глубокие знания о таких вещах, поэтому просто дайте нам знать, что из этого работает.
Азирафаэль пытается заставить себя произнести хоть слово, но Кроули заговаривает первым:
— Очевидно, бревно — это я? — спрашивает он не без определённого самодовольства.
— Да, — подтверждает Махла почти извиняющимся тоном, поворачиваясь к Азирафаэлю. — Надеюсь, всё в порядке. Ты сказал, что любишь камни, а он был здесь все сорок дней и сорок ночей, пока тебя не было. Вы можете сказать, если вам это не нравится. Шадха работает над репрезентативным изобразительным искусством. Мы ещё не все особенности понимаем, но это выглядит довольно многообещающе.
— Нет! — взрывается наконец Азирафаэль. — Нет, вы не можете этого сделать! А мы…. Нет! То есть это не так! Мы не боги! Бог есть… Бог есть… все и… и…
Махла смотрит на него с любопытством.
— Значит, Бог послал тебя нам на помощь?
Азирафаэль чувствует, как его сердце падает вниз свинцовым шариком.
— Нет.
— Значит, твой Бог позаботился о том, чтобы мы не потеряли больше людей, чем должны были?
— Нет, Она этого не делала, — говорит Кроули, и Азирафаэль не может спорить, потому что это так и есть.
— Что ж. Я собираюсь сказать, что твой Бог не для нас, — говорит Махла с удовлетворением, как будто только что решила не покупать особенно подозрительную козу. — Я уверена, что Она хороша для некоторых людей, но вряд ли мы Ей так уж сильно нравимся.
— Нет, ты не понимаешь, — говорит Азирафаэль, вернее, пытается сказать, но слова не идут с языка. Они запутались у него в горле, и чем больше он пытается заставить себя вытолкнуть их наружу, тем сильнее сжимается его горло. Его взору предстает непроглядная тьма, и какие бы доводы он ни пытался привести, он никак не может понять, где же Махла не права и как доказать, что Бог действительно любит их всех так сильно, как Она должна любить.
— Нет, — говорит он почти умоляюще, и ему кажется, что мир проносится мимо него, его сердце сжимается и грохочет, как барабан, и это, должно быть, и есть Падение. Это то, чего он так боялся, и оно наконец случилось, как он и предполагал, потому что он оказался недостаточно хорошим ангелом, он был… он был…
Внезапно его обнимают чьи-то руки, настолько крепкие, что что-то внутри него вскрикивает от облегчения. Раздается гул вытесненного воздуха, и порыв ветра, просвистевшего над ним, оказывается на дюжину градусов холоднее, чем на равнине.
Он чувствует, что Кроули хочет его отпустить, но мотает головой, крепко вцепившись руками в его одежду.
— Нет, пожалуйста, — просит он. Ему должно быть стыдно за себя, но какое это имеет значение? Случилось самое худшее, и, если ему придётся умолять, выклянчивая утешение, он так и сделает, потому что уже не заслуживает его.