Луиза приезжает вечером, как всегда, неожиданно, без звонка. Звонить сюда бесполезно: линия всегда занята, и старый телефон на стойке у портье медленно зарастает пылью. Майр никогда не слышал, чтобы телефон звонил, и не видел, чтобы кто-нибудь, даже сам портье, разговаривал по нему.
Луиза без церемоний вытаскивает из Майровой койки Еванжелину, вдову жестянщика Клисса — бабу в соку, с налитой грудью и широким задом. Жестянщик не вернулся с войны, оставив безутешную вдовушку самой устраивать свою жизнь и жизнь двоих детей. Именно этим, как считает сама Еванжелина, она сейчас и занимается, оседлав Майра и царапая его грудь хищно скрюченными – как и положено, когда испытываешь подлинную страсть, уверена Еванжелина – пальцами.
Еванжелина — женщина с сильными руками, горячим сердцем и открытой душой; она ищет того, с кем можно разделить заботы о детях, мастерской и лавке, оставшихся от мужа. Сегодня ей кажется, что Майр — это именно то, что нужно, и она самозабвенно старается, чтобы это понял и сам Майр.
У Еванжелины роскошные черные кудри — вот за них-то Луиза и тащит ее до самой двери, не обращая внимания на визгливые проклятья и угрозы, и спускает вдову с лестницы, не особенно заботясь о том, чтобы та ничего не сломала, скатившись к стойке внизу. Одежду соблазнительницы — цыганисто-бесстыжее черно-красное платье, чулки-сетку и алый пояс с подвязками — собрав с пола, ворохом швыряет вдогонку. Вдова приземляется на обширный зад, причитает и что-то еще кричит, взывая к небесам и бессовестной скотине Майру, но Луиза закрывает дверь, отсекая крик, встает над потным и голым Майром, от которого пахнет вдовой, складывает на груди руки и приподнимает бровь.
Майр только разводит руками в ответ.
Под утро, после целой ночи крика, пощечин и прочих обязательных атрибутов выяснения отношений, они наконец занимаются любовью.
***
Потом Майр, не вылезая из постели, курит вонючую, смертельно крепкую русскую папиросу, и смотрит, как Луиза подмывается, стоя над старым оловянным тазом. Она тоже курит, и дым путается в ее растрепанных светлых кудряшках. Одна нога Луизы стоит на грубо сколоченном табурете; загорелые бедра и голени напряжены, ягодицы так и вовсе собраны в тугие клубки упругих мышц. Вода из кувшина плещет в подставленную лодочкой ладонь; ладонь ныряет в кудрявую тень лона и ожесточенно ходит там туда-сюда. Капли стекают по бедру, искрясь и опалесцируя в лучах рассветного солнца, прорывающихся сквозь ветхую рвань занавесок.
Вода уносит с собой все: пот и прель целого дня пути сюда по пыльному серпантину дороги от Гальорки на древнем рыдване, полном квохчущих кур и их языкастых хозяек; последние капли менструальной крови, в выцветшей безжизненности которой нет и следа того укоризненного сожаления о несостоявшейся — в который уже раз? — беременности, что случается обычно в первый день кровотечения; его, Майра, семя, вязкое от алкоголя и горьковато-бурое от бесчисленных выкуренных сигарет и сигар, трубок и папирос; невидимые глобулы вируса кроличьего энцефалита, передающегося половым путем, который Майр наверняка подхватил от местных шлюх, а если и нет — его не могла не привезти из распутной клоаки столицы сама Луиза.
Майр никогда не поверил бы, что все месяцы их периодических разлук она ни с кем не спала — а она никогда не пыталась его в этом разубеждать. Она была слишком красива, чтобы оставаться верной, и слишком страстна, чтобы отказывать себе в мужском внимании.
— Какой огромный, — слышит вдруг Майр и удивленно смотрит на свою подругу, готовый притворно смутиться и принять ее игру. Но Луиза смотрит не на него, а в окно.
— Твой Камертон, — поясняет она. — Никак не могу поверить, что ты строишь его.
С глиняным кувшином в руках Луиза похожа на натурщиц, которые ежедневно застывают в причудливых позах в светлых студиях художественного факультета, окруженные первокурсниками, сосредоточенно пачкающими листы рисовой бумаги сажей и сангиной. Простыни, на которых лежит Майр, похожи на неудачный набросок начинающего художника: скомканные, влажные от пота, покрытые цветными пятнами случившейся не вовремя страсти и пропитанные запахами удовлетворенной похоти — женской и мужской.
Майр смотрит на Луизу, и у него встает, крепко и хорошо, как всегда встает на натурщиц, когда он проходит по галерее мимо открытых окон аудиторий. Луиза видит, как топорщится простынь над бедрами Майра, и грозит ему пальчиком: нет, не сейчас. Когда?хочет спросить он, но молчит и только смотрит, как его женщина приводит себя в порядок перед долгой, в целый день, дорогой — вниз по пыльному серпантину грунтовой дороги до вокзала в Гальорке, а оттуда — на экспрессе до самой столицы. Он видит, как Луиза улыбается краешком губ, не выпуская сигарету. Глаза ее блестят — не то от дыма, не то от слез, но когда она оборачивается к нему, отставив кувшин и растирая бедра и пах полотенцем, глаза уже сухи и полны иронии.
— К чему вся эта бессмысленная животная е@ля, Майр? К чему все эти безмозглые провинциальные бл@ди? — спрашивает Луиза, прилаживая пажи к кружевному поясу. Кажется, она совершенно не сердится, но Майр знает, какое пламя страсти бушует за безупречно правильными чертами ее лица. — У тебя есть я. Я готова примчаться к тебе по первому зову, и без него тоже, потому что я знаю тебя целую вечность. Мне иногда кажется, что я могу читать твои мысли, и даже на расстоянии в две сотни километров. Я еще вчера утром почувствовала, что ты собираешься провести сегодняшнюю ночь с очередной шлюхой, и это сделало мой день. Я рванула сюда, оставив своих любимых учеников, бросив их на произвол судьбы. Чудо, если меня не уволят, Майр. Если меня уволят, я перееду к тебе и сяду тебе на шею, так и знай, бесчувственная ты скотина. Моя напарница прикрывает меня в школе, и я надеюсь, она не успеет растлить никого из моих чудесных малюток в мое отсутствие, потому что она та еще штучка. Как раз в твоем вкусе — большегрудая, вульгарная давалка с хорошим загаром и небритыми подмышками.
Майр морщится. Он терпеть не может небритых подмышек. В здешней жаре волосы подмышками и в паху очень скоро покрываются тонкими цилиндрическими футлярами соли, которая выпадает из пота, и волоски становятся похожими на остриц. О каком сексуальном влечении можно говорить, если у человека в нужных местах какая-то дрянь, похожая на колонию паразитов?
Майр терпеть не может остриц. Однажды, еще в детстве, Майр видел, как острицы выбирались наружу из задницы умершего на улице Гальорки бродяги. Тот ничком лежал в сточной канаве со спущенными до колен штанами, а из грязной складки между его мертвенно-бледных ягодиц выползали, конвульсивно извиваясь, тонкие белые черви, покидая некомфортно остывшее тело мертвеца. Уличные мальчишки, одним из которых был Майр, наблюдали за процессом до тех пор, пока нескольких из них разом не начало рвать.
— Не понимаю, почему тебе не хватает меня, — продолжает Луиза. Ее тонкие пальчики ловко раскатывают тончайшие чулки вверх по ногам до самого паха. — В конечном счете, особенной разницы между нами, бабами, нет. Попробовав десяток, ты, считай, попробовал всех. И даже если у кого-то из нас щель поперек, положи такую боком — и не ощутишь никакой разницы. Я знаю себе цену. Я ничем не хуже любой из них. Я люблю тебя и знаю, что ты меня тоже любишь. Так какого хера ты суешь свой конец в каждую голодную пи@ду этого мира? А как же вера, как же надежда, как же, в конце-то концов, любовь?
Я вертел их всех на…, хочет сказать Майр, но понимает, что шутка вряд ли будет оценена. Тем более, что в шутке самой шутки — всего лишь чуть да ничего. Майр ограничивается тем, что просто пожимает плечами и закуривает новую папиросу.
— Если так пойдет дальше, на всем острове не останется детишек, не похожих на тебя, Майр, — говорит Луиза, влезая в юбку и блузон. Майр видит, что ни трусиков, ни бюстгальтера на ней нет. У Луизы прекрасные лоно и грудь.
Потом она как-то сразу, вдруг оказывается рядом с ним, прижимается всем телом и жарко шепчет ему в самое ухо.
— Я хочу такого ребенка, Майр. Чтобы был похожим на тебя, чтоб у него были твои кудряшки, и твой здоровенный нос, и твои бесстыжие глаза, и писюн — такой же как твой, только маленький, такой, что можно поцеловать, не опасаясь, что он влезет тебе в рот до самой глотки, ммм…
Майр хочет сказать Луизе, что таким способом ребенка точно не заделать, но природа берет свое, и он только молчит, рычит и стонет, не в силах выдавить из себя ни одного членораздельного звука.
Потом Луиза убегает на автостанцию, чмокнув его напоследок пахнущими каштановым цветом губами. Майр использует остаток воды из кувшина, смывая с себя любовь, похоть и страсть, и влезает в официальный угольно черный костюм. В нем он похож на грача. Майр перебрасывает теплое пальто через согнутую в локте руку, выходит из домашней прохлады в знойное марево старых улиц городка у подножия небес и начинает восхождение по склону холма к основанию своего детища. По пути он ненадолго навещает странно одевающуюся женщину со странным именем и имеет с ней недолгую одностороннюю беседу.
Результатом этой беседы становится изрядных размеров баул — не столько тяжелый, сколько громоздкий. Утерев с лица небольшое красное пятно, Майр забрасывает баул на плечо и продолжает свой путь.
Его ждет Камертон.
***
Издали Камертон походит на колонну из чистого золота, уходящую в облака.
Вблизи он подавляет своей огромностью. Каждый раз, оказываясь у его подножия, Майр чувствует благоговейный трепет. Он долго смотрит вверх вдоль кажущегося бесконечным ребра-контрфорса. Отсюда, снизу, Камертон кажется вертикальной стеной, отвесно уходящей в небо. Майр вспоминает старинную притчу о слоне и слепых мудрецах. Что ж… Отсюда, снизу, Камертон и невозможно увидеть иначе, чем просто стеной. Очень большой стеной. Самой высокой стеной в мире. Одной из стен, образующих многогранную колонну Камертона. Полированная гладь стены через равные промежутки топорщится складками силовых балок и ребрами теплообменников, которые покрывает иней.
От конструкции веет чудовищной мощью. Майр прикладывает ладонь к гладкой, как стекло, поверхности. Она обжигает руку холодом — теперь, когда башня поднялась высоко над облаками, и ее недостроенная вершина должна вот-вот выступить за пределы атмосферы, металлическая игла словно всасывает в себя холод межпланетного эфира. Даже здесь, у самой земли, граненая игла Камертона хранит эхо прикосновения межзвездного мороза. Она чертовски холодна. Майр ёжится, поднимает ворот и прячет в нем лицо, отгораживаясь от жуткого ощущения, которое охватывает его каждый раз при взгляде вдоль стены длиной в километр и высотой еще в несколько десятков.
Ему каждый раз кажется, что тяготение вот-вот, именно сейчас, в эту самую минуту, предаст его, и он оторвется от земли и, смешно и нелепо размахивая руками, рухнет в бездонную воронку неба, и будет падать вдоль проносящейся мимо километр за километром металлической стены, будет падать, обгоняя собственный крик — до тех пор, пока пустота не выпьет последний глоток воздуха из его груди, пока не лопнут кровавой пеной бесполезные уже легкие, и сам Майр не поплывет в полной звезд пустоте, с удивлением глядя на проворачивающуюся далеко внизу Землю замерзшими в лед широко раскрытыми глазами.
Стена под его ладонью дрожит — не мелкой дрожью лихорадочного озноба, но мощной низкоамплитудной вибрацией потревоженных незваными гостями небесных сфер. Так может звучать чудовищная струна, натянутая между мирами. Именно так и звучит, работая в фоновом режиме, Камертон.
День ото дня, по мере того, как вытягивается все выше циклопическая башня, Камертон гудит все явственнее. Как у любой уважающей себя палки, у Камертона два конца — в реальности и на метафорическом плане.
В реальности один из его концов уходит глубоко под земную твердь, утопая в синклиналях коры, пронзая геологические эпохи своим сверхпрочным телом; другой конец тянется к небу и должен совсем уже скоро коснуться его. В момент, когда Камертон прикоснется к небесной тверди, Майр рассчитывает на возникновение резонанса.
На метафорическом плане Камертон порой представляется Майру не столько палкой — это очевидно фаллическое прочтение и без всяких метафор считывается им с пронзенного гигантской иглой пейзажа — сколько отчего-то хвостом, виляющим собакой. Камертон ничуть не напоминает собачий хвост, равно как ни земная твердь, ни небесные выси не похожи на canis canis – однако то, что между землей и небом Камертон, призванный обеспечить их связь, ведет на деле некую собственную непростую игру, для Майра является очевидным.
***
Платформа подъемника обширна, размером немногим менее футбольного поля. По грузовым аппарелям тягачи закатывают внутрь платформы с грузом; на бесчисленных поддонах сложены штабелями деревянные ящики омерзительно-зеленого армейского цвета; тюки, мульды и сетки со всевозможными грузами: сыпучими, негабаритными, нестандартными. Зловонные пирамиды мусорных контейнеров громоздятся в дальних углах площадки, а огромные, похожие на облезлых скарабеев мусоровозы снова и снова опрастывают свое бездонное нутро, свозя к месту последнего покоя отходы жизнедеятельности огромного города у подножия Горы Бога.
В дело пойдет все. Особенно, если дело это богоугодно. Не говоря уже о том варианте исключительно богоугодного дела, что называют Промыслом Божьим.
Впрочем, Майр до конца не уверен, бог ли, дьявол ли сподвигли его на строительство Камертона. Если он когда-то и знал это, то напрочь забыл за годы строительства.
В конце концов, сейчас это уже совершенно неважно.
Подъем до первой кольцевой галереи долог; в пути проходит почти полчаса. Здесь гораздо прохладнее, чем внизу. Небо куда темнее; кажется, что еще чуть-чуть, и оно потемнеет настолько, что проснутся и уставятся на Майра колючими взглядами звезды. Ветер силен; он треплет полы Майрова пальто, путает волосы, хлещет по щекам ледяными ладошками — резко, отрезвляюще; это бодрит.
Майр давно привык, что его не узнают здесь. Инспекции, которые он проводит, принимая более или менее официальный вид благодаря строгому костюму и чиновничьему пальто, весьма нечасты и быстро забываются. Строительство Камертона идет своим чередом, не отклоняясь от графика. Полторы сотни контор и координационных бюро следят за этим денно и нощно, внося в процесс соответствующие коррективы, чуть только что-то пытается пойти не так. Майр сам организовал их работу много, очень много лет назад — а потом отошел в тень, чтобы не мешать. Безвестность — не самая большая плата за успех. Тем более, что Майр не тщеславен.
Охранник, мрачный узколобый бугай в темно-синей форме, в которой слишком жарко внизу, у подножия Камертона, и слишком холодно здесь, еще даже не на самом верху, то есть вовсе даже не на самом верху — лязгнув ключами, распахивает ворота подъемника. Майр сторонится, пропуская колонну суровых големов, которые топают мимо— ррам!ррам!ррам! — бухая безразмерными башмачищами о настил. Термокомбинезоны, оплетенные змеевиками радиаторов, выкрашены в ярко-оранжевый цвет. Шлемы големы несут в руках — они понадобятся им только на следующей станции, еще двадцатью километрами выше.
Использовать големов на строительстве самой высокой башни в мире куда целесообразнее, чем людей. Отсутствие расходов на продукты и газовые смеси для дыхания в пустоте, отсутствие потребности во сне делают големов идеальными работниками. Големам не нужен воздух для дыхания; они безгласны и прекрасно понимают язык жестов. До поры, пока Камертон не ушел в стратосферу, они прекрасно работали нагишом. Но когда стройка переместилась в зону экстремальных перепадов температуры, с эффективным использованием големов возникли проблемы.
На морозе живая глина их тел кристаллизуется, и големы рассыпаются ворохами многокаэдрических призм. На жаре же эффект, словно от печи для обжига — Майр регулярно наблюдает при инспекциях, как очередную глиняную армию из одинаковых безликих фигур, которая не успела убраться с солнечной стороны вслед за линией терминатора, другие, более осмотрительные големы тщательно дробят в порошок, пуская его в реакторы. В качестве материала для строительства Камертона сгодится все, что угодно.
Термокомбезы — относительно недавнее изобретение. Сохранение гомеостаза внутри костюма позволяет сократить падеж в поголовье големов. Комбинезоны ускоряют строительство, и срок службы рабочих големов существенно возрастает.
Майр пропускает отряд големов и следует за ними.
Площадка открывается на широкую галерею — решетчатые фермы основы покрыты стальными листами с рисунком-насечкой, чтобы не скользили ноги и шины. Ноги и шины все равно скользят — все поверхности, и горизонтальные, и вертикальные, покрыты тонкий коркой льда. Камертон излучает высосанный из эфира холод и студит растворенную в воздухе влагу.
Настил гулко бухает под ногами при каждом шаге, когда Майр пересекает галерею. У ее внешнего края, вплотную к швеллерам ограждения, громоздятся друг на друга щитовые домики контор, горбатые ангары, лязгающие паровыми молотами и пыхтящие мехами горнов мастерские, длинные подслеповатые короба рабочих бараков.
Здесь давно уже вырос целый город — с улицами с двусторонним движением, с магазинами и тавернами, с полицией и домами шлюх. Майр заходит в ближайшую таверну и пропускает пару стаканчиков адски крепкого пойла, чтобы не замерзнуть. Когда жидкий огонь прекращает попытки прожечь изнутри стенки его желудка, Майр забрасывает на плечо неподъемный баул и снова выходит наружу.
Дыхание рвется изо рта и ноздрей облачками пара. Отсюда, с высоты, побережье кажется фрагментом карты, а не настоящим, реальным пейзажем.
Очень многое в этом мире зависит от точки зрения.
В ожидании ракетного поезда до второго яруса стройки Майр коротает время, думая о прекрасном. То есть о бабах.
0
0