«Академик Хоффман» стоял на якоре в полукабельтове от каменистого пляжа, стиснутого с двух сторон отвесными стенами голубого льда. Для стосильного подвесного мотора шлюпки это было не расстояние – уже через минуту Анечка, забросив на спину рюкзак, бежала по узкой тропинке вверх по склону, направляясь к едва видным в свете дня дымкам над гонтовыми крышами саможорского поселения.
Ледник здесь стекал к морю двумя долгими языками, обходя холм, приютивший деревню. Убогих хижин было десятка два-три. Над каждой – обязательный вогнутый диск спутниковой тарелки, как и положено, в потеках ржавчины и птичьего помета. Нарты и снегоходы, каяки из натянутых на деревянный каркас шкур и стекловолокна, прислоненные к дощатым стенам хореи и остроги с покрытыми затейливым узором древками.
Навстречу то и дело попадались дети, закутанные в нарядные, расшитые бисером кухлянки, но все, как один, с перепачканными плоскими мордашками. Анечка не сразу поняла, что разводы и полосы на лбы и щеки малышей нанесены специально. Смесь золы и жира размазывали по лицам особенным образом, создавая рисунок, который должен отпугнуть злых духов. Кто тут был злой дух, становилось понятно, стоило миновать очередную группку детей: за ее спиной они начинал шипеть, делая отпугивающие жесты и даже швыряя ей вслед (но так, чтобы не дай предки не попасть, нет!) мелкие камушки и осколки костей.
Спросила у взрослых: отчасти – жестами, отчасти – коверкая датский. Ей ответили, указали дом – такой же неказистый, как остальные, если не больше. Назвали имя.
Ыргонтаннук, сощурив и без того узенькие глаза в едва заметные щелки, блаженно грелся на солнце, сидя на дне перевернутого каяка. В углу рта торчала трубка с длинным чубуком; из крошечной чашечки поднимался, завиваясь спиралью, дым крепкого, как тут любили, табака. Старый херег-калааллит скинул торбаса и крест-накрест сложил на них загрубелые, в трещинах и натоптышах, ступни, всей своей позой излучая умиротворенное блаженство.
Лет ему было – не счесть, как и морщин на изношенном временем личике.
Анечка присела на корточках совсем рядом. Херег обозначил легким движением век то, что заметил её присутствие. Она сняла рюкзак, выставила на землю перед стариком коробку патронов для архаичного гладкоствольного ружья, несколько банок консервов и похищенный на камбузе ананас.
При виде ананаса глаза старого калааллита изумленно расширились.
— Съедобный шишка? – спросил, вынув изо рта трубку.
Именно так перевел его слова прицепленный к рюкзаку автотранслятор, который Анечка наконец догадалась включить.
Она кивнула. Принялась было объяснять, как ананас правильно чистить, резать, есть…
— Знаю сам, – прервал её Ыргонтаннук. – Ел уже. Помню.
Анечка удивилась.
— Надо же! А когда?
Старик ненадолго задумался. Назвал дату с точностью до дня.
— Двадцать пять лет?!
Херег пожал плечами – дескать, чего тут такого? Иные и слыхом о такой шишке не слыхивали, а он – ел.
Затянувшись, пустил дым через ноздри, потом, вглядевшись Анечке в лицо, цепко спросил:
— От меня что надо?
Интонации вопроса были не самыми гостеприимными, но Анечка предпочла свалить вину на трудности перевода.
Юлить не стала. Не тот момент.
— Рассказывают, ты знаешь, каково это – жить с медведем. Правда это?
Помолчали. Старик, наконец, кивнул. Анечка ждала, и тогда, покряхтывая, щелкая древними суставами, Ыргонтаннук кое-как распрямился, отложил трубку и ананас, потом схватил себя за подол кухлянки и одним слитным движением снял её, вывернув наизнанку. Повернулся к Анечке тощей костлявой спиной в синеватых разводах обережной татуировки.
Смотреть было страшно. Скудную стариковскую плоть уродовали, изборождая едва ли не до костей, глубокие рваные рубцы, похожие на крылья ангела – словно кто-то большой и сильный много-много лет назад обнял старика, который в ту далёкую пору и стариком-то совсем ещё не был, сжал, стиснул его в объятиях – а потом рванул накрест-вверх, запуская в тело огромные острые, как ножи, когти…
Анечка смотрела во все глаза. Старик некоторое время стоял на ветру полуодетый, давая ей насмотреться. Потом, не оборачиваясь, натянул кухлянку обратно.
— Всё посмотрела? – спросил хмуро.
Анечка кивнула.
— Теперь знаешь, как медведя любить. Уходи. Люби, сколько сможешь. Но знай – всему придёт конец. И за каждым свой медведь в назначенный срок приходит. Тот, что берегом ходит, за мной пришел. Женщина-медведь, да. Мой. Но может передумать. Уходи. Торопись с любовью. У каждого медведя своя медведица.
И Анечка ушла. Ушла, чтобы успеть налюбиться со своим Умкыром прежде, чем за каждым из них придет свой медведь.
Или – медведица?
Ей казалось, что они успевают.
Теплело. Берег оделся в желто-розовую дымку цветения. Экспедиционный лагерь разбили на пляже: гидрометеорологи, взбунтовавшись, потребовали недельной остановки для калибровки оборудования и запуска зондов по здешней розе ветров. Остальные бессовестно пользовались возможностью провести пару лишних денёчков вне качающейся палубы. Научрук, махнув рукой, дал всем выходные. Пляж наполнился многоцветьем экспедиционных курток, бренчанием гитары и треском ночных костров.
Анечка с Умкыром гуляли по поросшим вереском и стлаником холмам. Урсог охотно катал её на спине, то неторопливо переваливаясь с ноги на ногу, то вдруг припуская прытким – куда там лошади! – галопом. Они купались под стекающими с ледника водопадами и окунались в студеные до зубовного скрежета озёра.
По утрам Анечка находила в изголовьи их – общей, общей! – палатки букетики здешних цветов: пижма и иван-чай. Она счастливо зарывалась лицом в цветы и дышала горьковато-травяным их запахом до тех пор, пока не возвращался Умкыр.
Отлучки его делались всё чаще. В окрестностях бухты видели медведицу, из диких. Зная, как беспокоит это возлюбленную, урсог взялся добровольно патрулировать берег.
Анечка была бесконечно благодарна ему за всё, и прежде всего – просто за то, что он у неё был.
Был…
***
Той ночью Анечке не спалось. Она проёрзала часа с полтора, безуспешно пытаясь провалиться в пространство сна; ничего не получалось. Тогда она оделась, выбралась наружу из палатки и отправилась гулять.
Было светло, пусть и не как днем. Солнце на короткие часы сваливалось-таки за горизонт, но небо по краю окоёма светилось фосфорическим жемчужным блеском. Круглолико выглянула из-за края моря луна, протянув через весь мир серебристую дорожку прямо к анечкиным ногам: скорей, ступай и – вперед!.. Среди тускловатых звезд, рядом с едва различимой Большой Медведицей, через весь купол неба пробегали неярко-зеленоватые змейки полярного сияния. Все предметы – валуны, глыбы льда, айсберги, «Академик Хоффман», застывший на рейде под одними позиционными огнями, вытащенные на берег лодки, лагерные палатки и развернутая метеорологами станция – отбрасывали полупрозрачные призрачные тени. Такая же тень неспешно шествовала бок о бок с самой Анечкой, ступая с нею шаг в шаг.
Негромко шумел прибой, перекатывал гальку, плескал на берег фосфорически светящейся пеной, тянулся к анечкиным ногам плоскими амебными ложноножками – вот-вот! Вот сейчас! Ещё немножко!.. – не дотягивался и бессильно откатывался обратно. Анечка шла вдоль кромки моря, улыбаясь невесть чему, и мысли её были в эти минуты очень далеко отсюда.
Откуда-то справа, из-за груды камней, основание которой густо поросло карликовой березкой и ольховым стлаником, донёсся сдавленный стон – гортанный, низкий, утробный – и сразу вслед за этим – разъяренное рычание. Анечка встрепенулась, заозиралась испуганно – далеко отошла от палаток, по расползающейся из-под ног гальке быстро не добежать!.. Затравленно глянула в сторону камней; звук повторился, не приближаясь, впрочем, и не удаляясь. Чувствуя себя посреди освещенного пляжа, словно блоха на скатерти, Анечка, стараясь сделаться как можно меньше, присела. Так, в полуприседе, смешно загребая по сторонам сразу занывшими от неестественного положения ногами и наступая на свою съежившуюся тень, она и двинулась к скалам.
Кусты больно царапали лицо и руки, цеплялись за карманы куртки и шнуровку высоких сапог; как ни старалась Анечка поднырнуть под нависающие пологом ветви, не обошлось без вырванных с корнем пучков волос. Шипя себе под нос и морщась от боли, Анечка наконец прорвалась сквозь живую изгородь и оказалась на краю укромной полянки, с одной стороны ограниченной гладким валом морены, а с другой – сплошной стеной спутанных ветвей.
Посреди поляны, утробно рыча, взвывая и задыхаясь, сплетались и расплетались огромные белые тени.
Сначала она не поняла. Не поняла ни того, кого видит, ни того, чему именно стала свидетелем. Потом ахнула едва слышно, но этот слабый отзвук разбитого девчоночьего сердца, эхо осыпающихся в бездну обманутой души осколков оказался, как ни странно, услышан.
Умкыр отпрянул от медведицы; не отрывая от Анечки глаз, зашарил лапой в поисках снятого комбинезона, нашел, смял, кое-как прикрыл возбужденный пах оранжевым комком термалона.
Медведица, умолкнув на полурыке-полустоне, перестала поддавать задом навстречу Умкыру; вывернув шею, посмотрела на него с недоумением и обидой. Проследив его взгляд, медленно повернулась к жалкому человечку, который осмелился нарушить безумный порыв медвежьего совокупления.
Анечка стояла, обмерев. Рот, чтобы не то не закричать, не то не расплакаться, зажала ладошкой. Из глаз катились крупные слезы.
— Анечка, милая, – пробормотал ошеломленный Умкыр.
После неистовства случки он ещё не вполне владел своим горлом, и слова рванулись наружу нечленораздельным взрёвом. Шагнул было к ней, но наперерез, оскалив пасть, устремилась разъяренная медведица.
От неё разило мускусным, обволакивающим запахом свежего соития и зловонным (падаль-экскременты-мокрая псина) запахом зверя. Как-то сразу она оказалась совсем рядом, нависнув над Анечкой и заслонив весь мир своей исполинской тушей. Протяжно зарычала, обдав жаром дыхания и запахом смерти. Анечка зажмурилась.
Она не увидела, как одним слитным движением Умкыр, неуловимо быстро взмахнув лапой, сшиб медведицу с ног, отправив в нокаут. Та без чувств рухнула к самым ногам Анечки, ткнувшись ей в бок мокрым пятачком носа.
Умкыр очень осторожно взял Анечку лапами, прижал, баюкая, к груди. Проломил заросли кустарника и косолапо зашагал к экспедиционным палаткам. Где-то на полпути, Анечка встрепенулась, взвыла по-бабьи, заколотила Умкыра кулачками по груди. Он замер; Анечка вырвалась из его объятий и опрометью бросилась прочь – подальше от прикосновений его, взволнованного биения его сердца совсем рядом, от звериного запаха чужой самки, чужой страсти, чужой нечеловеческой жизни…
Умкыр устало плюхнулся задом на гальку и понуро смотрел, как Анечка бежит к «зодиаку», как, обламывая ногти, рвёт трос стартера, как, рыхля воду пополам с камнями, оживает мотор, и лодка со скорчившейся у румпеля субтильной человеческой фигуркой на острие треугольника кильватерной струи несется к спящему посреди залива судну, и как там, вдали, начинают просыпаться люди и зажигаться огни.
Потом развернулся, не дожидаясь, когда начнётся стрельба, и побрел обратно – к скалам, к леднику, к нормальной – без слез, без страсти, без любви – звериной жизни.
***
На следующий день Анечка улетела санитарным вертолётом в Нуук. Судовой врач диагностировал сильнейшее нервное расстройство. Оттуда её переправили домой, в реабилитационный центр при Федеральном психоневрологическом диспансере имени Кащенко. К нормальной жизни она вернулась через два месяца, а к работе – ещё через четыре.
С Умкыром они больше никогда не встречались.
Через год, уже в другой экспедиции, она познакомилась с милягой-каланом из команды техников, которые обслуживали батискаф на «Огюсте Пикаре». Вскоре они поженились и живут теперь вполне гармонично – без всякой там пластики влагалища и прочих противоестественных истинной человеческой природе бодимодификаций.
Умкыра в компании медведицы и троих медвежат иногда видят полярники на кромке припая.
Он никогда не подходит к людям близко, но машет вслед проходящим судам.
Каждый год в один и тот же летний день Анечка получает от него письмо.
Что в нем написано, и написано ли вообще хоть что-то, знает только она.
Медведица…
0
0