Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде — небольшое предисловие.
После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман «Аякс и Маруся», в мировой литературе возникло понятие «двуединый роман» (или «роман в романе»). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою «Теорию яйца», согласно которой каждый роман отныне должен состоять из «белка и желтка», то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединённых единым замыслом («скорлупой»). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.
Я не писатель. Но я тоже «осмелюсь». Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в своё повествование «желток» — то есть всё то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.
Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.
В своих «откровениях» Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет «рваным», фрагментарным, и сюжетной завершённости здесь не ждите. Я не намерен «склеивать» разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.
Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот «роман в романе», сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так:
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава Посрамление праведных
I
Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.
Павел Белобрысов — так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию — несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем, — никто не придерётся. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать ещё умеет.
Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит.
Их не разогнать хворостиной,
Их дружба — как прочный алмаз:
На похороны, на крестины
Друг к другу ходили не раз.
Между прочим, Стёпа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба — это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава II
Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она всё в жактах и домохозяйствах работала.
Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возрасте.
Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и её я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой, — уже в коммуналке.
У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.
Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и её сменяла бы на что-нибудь худшее.
В те годы я был ещё шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды — неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава III
Отца я потерял, когда мне четвёртый год шёл, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в посёлок Филаретово — это в ста верстах от Ленинграда — и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минёром, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил — и тут вдруг такое…
Судьба, как слепой пулемётчик,
Строчит — и не знает куда, —
И чьих-то денёчков и ночек
Кончается вдруг череда.
Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца — и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.
— Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал, — сказала она мне однажды.
— Мама, судьба по наследству не передаётся, — ответил я ей. — Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.
Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях.
То я в храме, то я в яме,
То в полёте, то в болоте,
То гуляю в ресторане,
То сгибаюсь в рог бараний.
По мирной профессии он был монтёр-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у посёлка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали — надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофёр хотел время сэкономить — и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло, — и он на горушку шлака приземлился. Отделался лёгкими ушибами. А было на нём старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул — а это коленкоровый конверт, и в нём — пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит. Мать и говорит: «Проверить бы надо». А отец ей: «Мало тебе одного чуда на день!» Однако проверили. И что же! На одну из облигаций выигрыш в пять косых выпал!
А через месяц папаня идёт по улице, и вдруг на него с шестого этажа блюдо со студнем падает. Прохожие «скорую» вызвали, та повезла его с переломом ключицы в Обуховскую. По дороге на «скорую» самосвал налетел, проломил кузов. К покалеченному плечу перелом ноги приплюсовался. Два месяца в больнице пришлось отмаяться.
Ещё мать рассказывала, что в тот день, когда отец на мине подорвался, ему с грибами невероятно везло. Другие от силы по пятьдесят-шестьдесят набрали, а он девяносто девять взял, хоть грибник был не шибко опытный. Потом крикнул: «Вот и сотый мой!» Тут и грохнуло.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава IV
Мне тоже в больницах приходилось лежать. В те времена люди чаще болели. Но в первый-то раз я в больницу не из-за инфекции и не из-за детской какой-нибудь хвори попал.
Попал я туда, когда шёл мне пятый год, из-за одного несчастного случая, который я же и сотворил.
Нетрезвый провизор смотрел телевизор,
А после, взволнован до слёз,
Кому-то в бокале цианистый калий
Заместо микстуры поднёс.
Но об этом несчастном случае я узнал много позже. От матери узнал. А сам не помню, как меня в ту больницу доставили. И как там лежал, тоже почти ничего не запомнил. Мне тогда память из-за травмы отшибло. Мог и в психбольницу загреметь. Однако потом пришёл в нормальное умственное состояние. Но память о добольничном времени затмилась.
Иногда только что-то мелькало в воспоминаниях. Будто сквозь сон. Вот я бегаю с кем-то по коридору, вот мы вбежали в комнату, а он зацепился ногой за ковёр, упал и заплакал. А я стал его передразнивать и заплакал понарошку. А вот я сижу за каким-то столом, а он — напротив. Я пью молоко, а он уже опорожнил свою чашку и что-то сказал мне. Но что — не помню.
Однажды я рассказал об этом матери. Она строго сказала тогда, что это у меня ложная память, это последствия болезни. Кроме меня, детей в семье не было. «Изволь это запомнить!» Мать была человеком очень правдивым, и я поверил ей. Постепенно эти мелкие кинокадрики выцвели, ушли из памяти. Вернее не ушли, а спрятались куда-то до поры до времени.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава V
А вот вторую свою больницу я хорошо помню. Я в неё попал, когда восемь лет было, — из-за воспаления лёгких. Там на соседней койке мальчик лежал, старше меня года на два, и у него альбом был с изображениями всяких дворцов, храмов и домов. Мне захотелось детально полистать этот альбом, и мальчик пообещал: завтра он этот альбом мне навсегда подарит. Но вечером мне стало хуже, а когда я через сколько-то там дней очухался, — на соседней койке лежал уже другой. Так я и не полистал того альбома. Но с той поры стали мне сниться архитектурные сны. Стали сниться разные строения и сооружения — пагоды, дворцы, казармы, вокзалы, заводы, украинские хатки, небоскрёбы, кладбищенские склепы, пивные киоски, зерновые элеваторы, свайные постройки. Иногда будто бы открываю дверь в избушку — и вдруг оказываюсь в этаком беломраморном холле или в сводчатой церкви.
От бога осталась нам шкура,
Осталась остистая готика,
Соборная архитектура,
Строительная экзотика.
И до сих пор мне часто всякая архитектурщина снится. А самое дурацкое в этом — это то, что зодчеством я никогда сильно не интересовался, у меня всегда другие интересы были.
Люди мне среди этих всех сооружений редко снятся. Но иногда вижу там и людей. Помню, однажды шагаю во сне по какой-то длинной дворцовой анфиладе, — и топает мне навстречу шкет моего возраста и даже вроде бы похожий на меня. Я побежал ему навстречу. Бегу, ветер в локтях свистит, мелькают окна, проёмы, статуи из ниш на меня поглядывают… Бегу, как наскипидаренный, а ни на шаг к нему не приближаюсь.
Мать меня будит вдруг и спрашивает:
— Почему ты во сне кричал?
Я рассказал ей, а она в слёзы. Плакала она, между прочим, очень редко.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VI
Я наперечёт помню все случаи, когда мать плакала. У неё вот такая странность была: она очень долго запрещала мне пользоваться газовой плитой. Это не только меня, но и жильцов-соседей удивляло (мы уже в коммуналке жили). Она даже электроплитку специально купила, чтобы я, придя из школы, подогревал на ней еду.
А однажды мать вернулась с работы раньше обычного и застукала меня возле газовой плиты, я чайник на конфорку поставил. И вот мама чайник тот кулаком на пол сбила, дала мне затрещину (это единственный раз в жизни она меня ударила), а сама побежала в комнату, уткнулась в подушку и плачет во весь голос.
Ещё другой слёзный случай помню.
Когда мы на Псковской жили, там во дворе одной девочке очень моё имя не нравилось. Как спущусь во двор, она сразу же кричит: «Павел-Павлуха — свиное брюхо!» Из-за этого моё имя стало казаться мне плохим и обидным.
И вот как-то весной, в выходной свой, повезла меня мать на Петроградскую сторону, в Петропавловскую крепость. Мы прибились к группе туристов, посетили равелины, казематы. Потом вошли в Петропавловский собор — поглядеть на надгробья царей и цариц.
Среди императорских могил охватила меня грустная зависть. У гробницы моего тёзки Павла Первого — никакого оживления; экскурсанты мельком глянут на его надгробную доску и прут мимо, будто его и на свете никогда не было. А там, где Пётр Первый похоронен, — там публика толпится, толчётся, топчется, с почтением глядит на его надгробье, и даже букетик кто-то на мрамор положил. Вот что значит быть не Павлом, а Петром! Ах, тут мне с новой силой припомнились дразнительные слова той ядовитой девочки!
— Мама, зачем ты с папой назвала меня Павлом, а не Петром?! — сердито обратился я к матери. — То ли дело: был бы у тебя не какой-то там Павел-Павлуха, а Петя-Петенька!
Мать при этих моих словах вдруг побледнела и, схватив за руку, торопливо вывела вон из собора. В глазах её стояли слёзы. Я, по малолетней своей глупости, решил: это она потому заплакала, что ей жаль Петра Великого, ведь он жил не очень долго, об этом экскурсовод говорил.
В тот же день вечером мать пошла к соседке по квартире — тёте Клаве. Эта тётя Клава иногда за воротник закладывала, и такой черты в ней мать не одобряла. А тут и сама от неё чуть-чуть под градусом вернулась.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VII
Да, имя моё в те годы мне крайне не нравилось. Напрасно мать убеждала меня, что до меня оно принадлежало многим великим и интересным людям, — я был глуп, как жабий пуп, и считал себя обиженным.
Когда я начал учиться в школе, то подружился с мальчишкой, который тоже был ущемлён в этом смысле, и даже побольнее, чем я: Авенир — вот какое имечко присобачили ему родители. Все в классе, конечно, звали его Сувениром, и он очень злился. Один я никогда его не дразнил, на этой зыбкой почве мы и подружились.
У этого Авенира-Сувенира имелся один заскок: он придавал очень большое значение числам и цифрам. Раз ехали мы с ним на Крестовский остров, в детский плавательный бассейн (у нас абонемент был), и вдруг Авеня глянул на свой трамвайный билет и заявляет мне: «Сегодня в бассейн не пойду, не хочу утопленником стать! Смотри, у меня билет на четыре четвёрки оканчивается! Страшный сигнал!» Я стал доказывать ему, что никто ещё в бассейне не утонул, но мои слова — как о стенку горох. На первой остановке Авенир выскочил из трамвая и потопал домой.
Посмеивался я над этими гаданьями Авени, а потом незаметно и сам заразился от него цифирным синдромом и стал верить в счастливые и несчастные числа, в четы и нечеты.
Вообще-то важные повороты в судьбах людских зависят порой не от больших событий, не от больших чисел, а от микрособытий и микровеличин. Так сказать, не от царей, а от псарей; не от начальников станций, а от стрелочников. Тысячи стрелочников управляют поездом твоей жизни; некоторых из них ты и в глаза не видел и слыхать о них не слыхал, и они тебя тоже не знают. Но всё решают они.
В 1963 году, когда учился в восьмом классе, в конце января подхватил я простуду.
Жизни нет, счастья нет,
Кубок жизни допит, —
Терапевт-торопевт
На тот свет торопит.
Впрочем, до больницы на этот раз дело не дошло. Отлежал дома четыре дня, а на пятый, в воскресенье, был уже на ногах. Поскольку телефона в квартире нашей не водилось, я решил пойти к кому-нибудь из одноклассников пешим ходом, чтобы узнать, что прошли за это время и что на дом задано.
В то время Авенир жил уже в другом районе, а дружил я с Гошкой Зарудиным и Валькой Смирновым. Когда я часов в шесть вечера вышел из подворотни своего дома на Большую Зеленину, я ещё не знал, к кому именно пойду, к Вальке или Гошке. Дружен я с ними обоими был в равной степени, и жили они оба на одинаковом расстоянии от меня; только к одному надо было идти направо, в сторону Геслеровского, а к другому — налево, по направлению к Невке. И вот я, вынырнув из своей подворотни, стоял на тротуаре, как буриданов осёл, не зная, какой путь выбрать.
И вдруг вижу — идёт симпатичная девушка в синем пальто. Вот она сняла перчатку и вытряхнула оттуда белый прямоугольничек; по его размеру я понял: это автобусный билет. Я поднял его и, не глядя, загадал: чётный номер — к Вальке пойду, нечётный — к Гошке. Потом взглянул. Номер кончался на девятку. И я направился в сторону Невки.
Эта незнакомка в синем пальто была стрелочницей моей судьбы. Благодаря ей я стал миллионером.
Я, значит, пошагал по Большой Зелениной налево. Когда поравнялся с винным магазином (там и в разлив всякие вермуты продавали), выходят оттуда двое мужчин среднего возраста, оба сильно навеселе.
Все смеются очень мило,
Всех вино объединило,
У Христа и у Иуды
Расширяются сосуды.
— Ты, Фаламон, не падай духом! — услыхал я голос одного из них. — Доведу тебя до дому, гадом буду, если не доведу!.. Ты с какой стороны-то в шалман завернул, а?
— Не помню, родной… — тоскливо и еле внятно ответил второй. — Не помню, друг…
— Ты в други мне, змеюга, не лезь! — меняя милость на гнев, взбеленился первый. — Чего вяжешься ко мне, курвяк! От пятёрки уводишь… Васька-то мне должен!
Резко оттолкнув своего недавнего подопечного, он повернулся на сто восемьдесят градусов и, выписывая кренделя, попёрся обратно к винному магазину. А Фаламон прислонился к водосточной трубе. Лицо у него было доброе, только совсем одуревшее. Мне стало жаль его, я подумал, что, если бы мой отец был жив, он был бы сейчас в таком же возрасте. Правда, отец-то не пил, да и пьянчуг не любил — я со слов матери знал. Но это уж дело другое.
Пьяный оторвался от трубы, зигзагами побрёл в сторону Глухой Зелениной, свернул на неё. Эта улочка и днём-то малолюдна, а тут, когда вечерело, да мороз под двадцать, да ещё в тот вечер по телику фильм из быта шпионов давали, — совсем пустая была. А он вдруг сделал поворот в Резную улицу, совсем безлюдную в те годы; туда выходили тылы каких-то мастерских, складов, гаражей. Он прошёл шагов сто и плюхнулся на скамейку в палисаднике. Перед скамьёй стоял стол с врытыми в землю ножками; здесь летом складские ребята в перерыв козла забивали. Он посидел, опершись руками на стол, и вдруг боком сполз в снег: шапка с него слетела. Я подошёл, наклонился, нахлобучил ушанку ему на башку, стал трясти его и говорить, что замёрзнет он тут. На миг он приподнял голову, уставился на меня.
— Дяденька, где вы живёте? — крикнул я.
— У Хрящика… — пробормотал он. — Сволота ты, Хрящик, твой отец приказчик! Вина для гостя пожалел!
И тут у меня мелькнула одна умная догадка.
Поскольку по молодой своей дурости я считал своё имя неудачным, я очень внимательно приглядывался и прислушивался к чужим именам и фамилиям. Так вот, ещё в самом начале своей дружбы с Гошей Зарудиным я, поднимаясь однажды по лестнице в его квартиру (а жил он на четвёртом этаже), машинально прочёл на двери в третьем этаже список жильцов и кому сколько звонить. И мне запомнилась такая фамилия: Хрящиков. И вот теперь, услыхав слова замерзающего Фаламона насчёт Хрящика, я опрометью побежал в Гошин дом и позвонил в ту самую квартиру на третьем этаже. Мне открыл дверь долговязый пожилой человек мрачного вида.
— Дяденька, тот дяденька, которого Фаламоном звать, в Резной улице лежит! Он в два счёта замёрзнет! — выпалил я.
— Не Фаламон, а Филимон, — сердито поправил меня мужчина, а потом сразу же побежал в одну из комнат и вернулся оттуда уже в пальто. С ним вместе вышла женщина немолодых лет. Мы втроём отправились в Резную. Женщина на ходу всхлипывала. В дальнейшем выяснилось, что она приходится Филимону женой, а Хрящикову двоюродной сестрой. Она с мужем приехала погостить в Питер, Филимон и Хрящиков по случаю встречи выпили, Филимону захотелось ещё, а у Хрящикова заначки не было. Филимон пошёл купить бутылочку, но задержался в разливном магазине и там настаканился. Тот переменчивый тип, который провожал его, а потом бросил, был просто случайный человек, они познакомились ненадолго за пьяной беседой в том же магазине.
В Резной мы нашли Филимона на том же самом месте и в том же лежачем положении. Хрящиков с Ларой (так женщину эту звали) отбуксировали его на квартиру; своим ходом он, понятно, идти не мог.
Я замыкал шествие.
Когда мы поравнялись с их площадкой, женщина пригласила меня зайти обогреться. Но я сказал, что обогреюсь этажом выше, у Зарудиных. Дело этим не кончилось. Дело только разгоралось. На следующий день вечером к нам домой закатилась эта самая тётя Лара (так она велела себя называть). Адрес мой и имя она выведала у Зарудиных — и вот явилась с огромным тортом и объявила моей матери, что я — спаситель Филимона Фёдоровича, её, тёти Лариного, законного супруга. Не будь, мол, меня, он бы или замёрз насмерть, или бы его хулиганы обчистили и прикокнули. Тем более у него в кармане полторы сотни новыми было. И вот в результате моей помощи и человек цел, и деньги живы!
Мать была удивлена и обрадована. Я ей вчера об этом событии ничего не сказал. Как-то неловко было бы рассказывать, рассусоливать. Ведь ни храбрости, ни сообразительности особой я не проявил, ничего этого и не требовалось. Помог человеку — и всё.
Шикарный торт, который принесла тётя Лара, не соответствовал внешнему виду дарительницы: одета она была небогато и немодно. На поношенной кофточке у неё выделялась медная брошка, большая такая, в форме лиры. Я мысленно переименовал эту тётю Лару в тётю Лиру. Позже и в глаза стал так её звать, она не обижалась.
А торт мать мою очень растрогал: сразу понятно было, что не от избытка он куплен. Мать расчувствовалась, стала говорить тёте Лире всякие добрые слова. Та в ответ начала прямо-таки требовать, чтобы летом я ехал не в пионерский лагерь, а к ней — на все каникулы. Они ведь с мужем не в городе живут, у них свой домишко в Филаретове.
— Где? — переспросила мать напряжённым голосом.
— В Филаретове, — повторила тётя Лира. — Да что с вами, голубушка?!
Тогда мать сказала ей, что именно около этого Филаретова погиб мой отец. Но добавила, что, если я захочу провести там лето, она меня отпустит, она не боится. Ведь туда, куда ударил один снаряд, второй никогда не ударит. Мать пережила Великую Отечественную, мыслила военными категориями. Она верила, что людские судьбы тоже подчиняются законам баллистики.
Мне ехать в это Филаретово вовсе не хотелось, я считал, что в пионерлагере веселей. Но потом вышло так, что к тёте Лире и дяде Филе я всё же отправился, и не одно лето бывал у них. Ничего плохого там со мной не случилось. Правда, кое-что там со мной произошло, но это «кое-что» выходит за грани плохого и хорошего.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VIII
Обычно мои архитектурные сновидения ничего не подытоживают и ничего не предвещают. Поэтому я их быстро забываю. Но кое-какие помню.
Страшный сон увидел дед:
К чаю не дали конфет!
В ночь после посещения нас тётей Лирой спалось мне неважно: я объелся тортом. Под утро стало легче, я уснул. Мне приснился какой-то покинутый город. На улицах мелкой волнистой россыпью лежал песок. Людей нигде не было. Не было и никаких следов военных или сейсмических разрушений. Я заходил в пустые дома, поднялся на кирпичную башню, — и тут задребезжал будильник.
По пути в школу я вспоминал сон. Чего-то не хватало в том городе, но чего именно — припомнить я не мог. Помнил прочные, массивные стены с обвалившейся кое-где штукатуркой, помнил балконы, где на нанесённой ветром земле выросли кустики, помнил оконные и дверные проёмы… И всё же чего-то там не было, или что-то было не так, как должно быть.
Когда человек о чём-то усиленно размышляет, он невольно замедляет шаг. Поэтому я явился в школу с опозданием.
Опоздал я минут на пять. В то утро наш 8-а сдвоили с 8-б — у них учитель заболел. Когда я вошёл в химлабораторию, Валентина Борисовна, наша химичка, стоя у доски, сделала мне выговор, но присутствовать разрешила.
В лаборатории стояли длинные чёрные столы и скамейки. Из-за того, что классы объединили, все сидели тесно. Только на одной скамье оставалось немного места. Я попросил девочку, сидевшую с края, подвинуться. Выполняя мою просьбу, она задела локтем колбочку. Все пялились на доску, где учительница выводила формулу, и никто не видел, кто именно уронил колбочку со стола. Но когда послышался звон разбитого стекла, все уставились в нашу сторону. Валентина Борисовна решила, что виноват я, и сделала мне второй выговор. Я не стал оправдываться, голыми руками собрал осколки и отнёс их в угол, где стоял железный ящик. Когда я вернулся на место, девочка шепнула мне: «Ты молодец, Павлик!» Эту беленькую симпатичную девочку я не раз видел в школьных коридорах и даже знал, что зовут её Эла. Но я почему-то очень удивился, что и она знает моё имя, и спросил её, откуда ей известно, как меня звать. Она ответила, что её подруга, которая «всё на свете знает», недавно в переменку указала ей на меня и сказала, что это мои стихи в стенгазете.
Действительно, в январском номере школьной стенгазеты было помещено моё стихотворение «Новогодний клич», ознаменовавший собой моё первое проникновение в печать. Я спросил Элу, очень ли понравился ей мой «Клич». Она ответила неопределённо, из чего я понял, что в поэзии она разбирается слабо. Но я всё готов был простить ей за то, что она назвала меня Павликом. В её устах это имя прозвучало как музыка, и в первый раз в жизни оно показалось мне не таким уж плохим.
Через несколько минут Эла снова обратилась ко мне по имени.
— Ой, Павлик, у тебя вся рука в крови, — тревожно прошептала она.
В самом деле, из двух пальцев моей правой руки обильно струилась кровь — это я порезался осколками. И вот я поднял окровавленную ладонь и обратился к преподавательнице:
— Валентина Борисовна, разрешите сходить на перевязку. Я вам клянусь, что скоро вернусь!
Химичка сделала мне третий по счёту выговор (якобы за паясничанье), но в медпункт отпустила.
В тот же день я проводил Элу до её дома; она жила на Петрозаводской. Наша дружба, скреплённая кровью, ширилась и разрасталась. На ходу я устно ознакомил Элу со своими лучшими стихами. Она слушала внимательно, но без должного волнения и вскоре стыдливо созналась, что стихи — не только классиков, но даже мои — её не очень занимают. Она интересуется зодчеством и каждое воскресенье бродит по городу, рассматривая дворцы, церкви и просто старинные жилые дома; иногда она и зарисовывает увиденное. В будущем она надеется стать архитектором.
— А снятся тебе архитектурные сны? — спросил я.
— Нет, — ответила Эла. — Мне иногда снится, будто я — Люба… Вот и сегодня приснилось — мать меня будит: «Люба, Любаша, вставай! В школу опоздаешь!» Я так обрадовалась, что меня Любой звать, что от радости проснулась. И тут-то сразу вспомнила, что не Люба я, а Эла…
— Разве Эла — плохое имя?! — возразил я. — Имя что надо!
— Эла — это сокращённо. А полное имя — Электрокардиограмма. Так я и в метрике записана, — с печалью в голосе призналась девочка.
И тут она рассказала, почему её так обидели. Её папаша — боксёр в отставке, а ныне — завхоз живорыбной базы, — всегда мечтал о сыне, из которого он выковал бы боксёра, чтобы тот приумножил семейную славу. И вот жена родила девочку; ей дали имя Вера. Затем родилась вторая девочка, её назвали Надежда. Когда на свет появилась третья, с отцом от огорчения произошёл сердечный криз и он попал в больницу на полтора месяца. На больничной койке он придумал имя для третьей дочки и пригрозил матери разводом, если та будет противиться. В загсе долго отговаривали, но он настоял на своём. И стала его третья дочь Электрокардиограммой. Васильевной.
Когда я выслушал эту горькую историю, мне стало очень жаль Элу, и я мысленно поклялся, что всегда буду ей. верным другом и никогда ни в чём не подведу её.
Клятвы этой я не выполнил.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава IX
Наша дружба с Элой крепла. Мы часто бродили с ней по старым районам Питера. Я таскал её этюдник, а когда она зарисовывала какой-нибудь старый особняк, стоял возле неё, любуясь не архитектурой, до которой мне было как до лампочки, а Элой как таковой.
Стихи мои теперь регулярно появлялись в стенгазете, а когда возник школьный литкружок, я сразу вступил в него. Но обсуждения там происходили на невысоком уровне, и я не раз подвергался нападкам завистников.
На творческое совещание
Спешил поэт, ища друзей, —
Но там услышал сов вещание
И гоготание гусей.
Я знал, что недалеко от Обводного канала, при клубе «Раскат», действует молодёжная литгруппа, которую ведёт поэт Степан Безлунный. Стихи его мне нравились, и я решил устроиться к нему. И вот в сентябре 1964 года, после последнего урока, я поехал в этот клуб и оставил там заявление, приложив к нему восемь отборных, самолучших своих стихотворений.
Вскоре я был принят в литгруппу. Но сейчас о другом речь.
Когда я, сдав свою заявку, собирался идти домой, то увидал сквозь окно вестибюля, что начался дождь. Плаща у меня не было, и я решил подождать в помещении, пока мало-мальски прояснится.
Шагая взад-вперёд по просторному холлу, я обратил внимание на бумажку, прикнопленную к доске для объявлений. Там от руки, синим фломастером, сообщалось нижеследующее:
ВНИМАНИЕ! СЕГОДНЯ СИЗИФ в 28-й КОМН.
Я заинтриговался: при чём здесь Сизиф? В холле околачивалось несколько человек, тоже пережидающих дождь. Я обратился к девушке с нотной папкой: — Не скажете, почему это в клубе Сизиф? Девица даже отпрыгнула от меня, в глазах — недоумение. Ясно было, что имя это она впервые слышит. Я решил: проще самому узнать, что кроется под этим Сизифом, и отправился искать 28-ю комнату. Отыскал её на втором этаже. На двери там красовалось объявление, написанное тем же синим фломастером:
ТОПОЛОГИЧЕСКИЙ ДОКЛАД О ПРОИСХОЖДЕНИИ
СВОЕЙ ФАМИЛИИ СДЕЛАЕТ Т. Д. КОШМАРЧИК
ОППОНЕНТЫ: СУБМАРИНА СИГИЗМУНДОВНА НЕПЬЮЩА,
СВЕТОЗАР АРИСТАРХОВИЧ КРЫСЯТНИКОВ
Я вошёл в большую комнату, сплошь заставленную столами. Там сидело человек десять, не больше. У стены справа маячили два манекена, мужской и дамский; в простенках стояли четыре швейные машины. К Сизифу эта техника отношения не имела, просто здесь же по субботам занимался кружок кройки и шитья, — об этом сообщила мне пожилая дама, восседавшая возле двери за маленьким столиком. Позади дамы на стене висела на гвоздике дощечка с надписью:
СЕКЦИЯ ИЗУЧЕНИЯ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ
ИМЁН
И ФАМИЛИЙ
СИЗИФ
СТАРОСТА СЕКЦИИ ГОЛГОФА ПАТРИКЕЕВНА НАГИШОМ
Почтенная старостиха спросила, как меня зовут. Я назвался, и она с долей пренебрежения заявила:
— Белобрысов — фамилия не уникальная, научно-познавательного интереса в ней нет. В основной состав секции вас не примут. Если хотите, можете посещать СИЗИФ на правах гостя…
— А я и не прошусь в вашу секцию, — сказал я.
— Ну, это уж ваше дело, — обиженно изрекла Голгофа Патрикеевна. — Вы просто представления не имеете, какие замечательные люди собираются здесь… Вот посмотрите! — Она протянула мне тиснённую серебром папку, на которой значилось: «СИЗИФ. Редкофамильцы и редкоименцы. Основной состав».
Дождь за окнами шёл на убыль, пора было топать домой, а список был длинный. Я стал просматривать его через пятое в десятое: Агрессор Ефим Борисович… Антенна Сергеевна… Бобик Аметист Павлович… Жужелица Марина… Кувырком Любовь Гавриловна… Ладненько Кир Афанасьевич… Медицина Павловна… Ночка Демосфен Иванович… Пейнемогу Анастасия… Свидетель Лазарь Яковлевич… Сулема Стюардесса Никитична… Эротика Митрофановна… Яд Сильфида Борисовна…
— Нате ваш список, — обратился я к Голгофе Патрикеевне. — Тут у вас, между прочим, ошибочка. Смотрите, дважды написано: «Трактор Андреевич Якушенкин». И год рождения один и тот же — тысяча девятьсот двадцать девятый.
— А вот и не ошибка! — просияла Голгофа. — Это близнецы. Родители не хотели обидеть кого-либо из них и дали им одно, но выдающееся имя. С точки зрения педагогики — очень разумное решение!
— А это что за шифровка? — вопросил я, указав на последнюю страницу, где особняком значились четыре человека:
Иван Гаврилович . . . . . . . . . . . . . -ов.
Матрёна Васильевна . . . . . . . . . . -ва.
Яков Григорьевич . . . . . . . . . . . . -ан.
Андрей Ибрагимович . . . . . . . . . -ий.
— Это, молодой человек, наши неприличники! Наш золотой фонд! — радостно воскликнула Голгофа Патрикеевна. — Стойкие люди!.. Матрёна Васильевна, например, красавицей была, вокруг неё ухажёры, как шакалы, крутились, а замуж так и не вышла. Не хотела свою уникальную фамилию терять! Хочешь, мол, мужем быть моим — бери мою фамилию! Но не нашлось настоящего человека…
— А какая у неё фамилия? — загорелся я.
— Фамилии этих четырёх вы можете спросить у мужчин, — зардевшись, проинформировала меня Голгофа.
Я огляделся — кого бы спросить. Народу расселось за столами уже немало, но почти все пожилые, солидные люди; неудобно у таких спрашивать. Я решил подождать. Сизифы дружно валили в комнату. Они перебрасывались какими-то словечками и шутками, понятными только им. Одни держались степенно, другие — смиренно. Чувствовалось: у них своя иерархия.
У меня мелькнула идейка: Элу угнетает её имя, а здесь добрые люди гордятся своими редкими именами. Если подключить Элу к сизифам, ей бы куда веселей на свете жилось.
— Голгофа Патрикеевна, — обратился я к старостихе, — у меня одна знакомая есть, её зовут Электрокардиограмма. Её примут в секцию?
— Электро-кардио-грамма! — с чувством проскандировала Голгофа. — Звучное, певучее имя! И какой глубокий, благородный подтекст!.. Значит, не перевелись ещё родители с хорошим вкусом… Конечно, мы её примем безоговорочно!
«Замётано! — подумал я. — Теперь пора рвать когти отсюда. Но прежде…» Среди сизифов, которые ещё не успели занять места, я выбрал коротенького старичка с добрым лицом и подошёл к нему.
— Извините, какие фамилии у неприличников? — спросил я.
— …ов, …ва, …ан, …ий, — с ласковой готовностью сообщил старичок. — Мне, конечно, далеко до них. Я только Экватор Олегович Тяжко… А как вас именовать, юноша?
Я назвал фамилию, имя, отчество. — Белобрысов — не густо, очень не густо. На членство не тянет, — сочувственно покачал головой Экватор Олегович. — Но не огорчайтесь: фамилия хоть и не уникальная, но редкая. У нас, сизифов, память на такие вещи ой какая цепкая, а я за свою жизнь немногих Белобрысовых запомнил. С одним — Николаем — в школе учился. Он в Озерках утонул. С другим — Василием Васильевичем — на Загородном по одной лестнице жил. Это не отец ли ваш? Отчество-то сходится.
— На Загородном мы жили. Я-то не помню, но мать мне говорила…
— Ужасно не повезло ему с этой миной… Его весь дом хоронил… А сейчас вы где живёте?
— На Петроградской, на Зелениной.
— Я тоже давно оттуда, с Загородного, съехал. Месяца, кажется, через три после смерти Василия Васильевича… Мать-то здорова?
— Спасибо, здорова.
— Ну, вас, юноша, о здоровье не спрашиваю! Братец Петя тоже, наверно, не хуже вас вымахал?
— Вы путаете что-то. У меня брата нет.
— Значит, опять затмение нашло. — Старичок посмотрел на меня, пожевал губами и спокойно добавил: — Вот и жена мне вчера сказала: «Продырявилась твоя память, Экватор Олегович!» А ведь прежде как всё помнил!..
В этот момент послышался почтительный шумок. В комнату, улыбаясь наигранно-смущённо, вступили два рослых, мощных — и абсолютно одинаковых человека.
— Ну, теперь СИЗИФ в полном сборе, — услыхал я радостный голос Голгофы Патрикеевны. — Трактора наши пришли!
Я торопливо вышел в коридор. Не до сизифов, не до тракторов мне было.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава X
Из клуба домой я пешком шёл: на ходу лучше думается.
Экватору Олеговичу этому врать незачем, размышлял я. На брехуна он не похож. Что знал, то и сказал мне.
Теперь многое в поведении матери становилось для меня понятным. А вернее- совсем непонятным. Почему она скрывает, что у меня был (или есть?) брат? Что с ним сталось? На душе у меня было ой как тревожно.
Ты жизнь свою разлиновал
На тридцать лет вперёд,
Но налетел девятый вал —
И всё наоборот.
Придя домой, я сразу же изложил матери свой разговор с Экватором Олеговичем. Мать побледнела. Потом сказала:
— Видно, как верёвочка ни вьётся… Не зря я боялась, что ты стороной об этом узнаешь. И вот теперь ты на хрычика этого напоролся. Нет, он не соврал тебе. Полправды ты от него узнал, боюсь, и всю правду через чужих людей рано или поздно узнаешь. Так уж лучше я тебе всё расскажу. Слушай. Дело так было.
После смерти отца я вас с Петей вскоре в детсад устроила. Но потом там вдруг кто-то из ребят ветрянкой заболел, карантин объявили. На это время я договорилась с тётей Тоней, сестрой моей, что она за вами приглядывать будет, пока я на работе. Она не работала, у ней кисть правой руки в блокаду повреждена; а жила близко — на Бородинской. Где сейчас она — не знаю и знать не хочу; с того проклятого дня мы с ней навсегда в разрыве.
В тот день, 30 марта, она пришла минут за десять до моего ухода на работу. Я ей разъяснила, что ребятам на обед приготовить; продукты у меня заранее были куплены. Я ушла в свою контору, а тётя Тоня повела тебя и Петю гулять. Потом вы вернулись домой, пообедали. Тут и я забежала, убедилась, что всё в порядке. А когда я ушла, к нам на квартиру (это я уж потом узнала) Коля Солянников зашёл, он в квартире напротив жил. Он часто приходил к вам играть, хоть старше вас с Петей года на два был.
Вы в тот день все втроём играли, а тётя Тоня сидела в кресле, читала. Потом вдруг сказала, что сходит в сберкассу быстро-быстро, а вы тут не шалите. Это всё Коля потом рассказал. Тётя Тоня после призналась, что и вправду пошла в сберкассу, уплатить за жилплощадь, и там в очереди с час стояла, потому как конец месяца. А потом свою старую знакомую одну встретила, долго её не видала, и за разговором проводила её до дома — аж до проспекта Майорова.
А в это время происходили безысходные события, — Коля Солянников потом всё по-честному рассказал. Вы втроём играли в кубики, какие-то дворцы строили, потом все прилегли на тахту и дремали. Потом Коле есть захотелось, он был мальчик прожорливый, и он сказал, что пойдёт домой кушать. А вы с Петей были младше его, вам лестно было поиграть со старшим, и тогда ты сказал: «Ты не уходи, Коля, мы тебя накормим, я тебе кашу сварю». И ты пошёл на кухню. Что ты там делал — точно сказать нельзя. Потом там нашли на полу крупу-ядрицу рассыпанную, а на табуретке — кастрюлю с такой же крупой, только вода туда налита не была. И обнаружили открытый крантик на газовой плите. Верхний вентиль тётя Тоня — дура такая — забыла перекрыть, а то бы ничего и не случилось.
Когда ты вернулся в комнату, Коля спросил тебя, скоро ли каша сварится, но ты ничего толком не ответил. Вы ещё чуть-чуть поиграли, а потом все трое уснули на тахте. Не от газа, а просто потому, что наигрались. Газ пришёл попозже, и во сне вы его не почувствовали.
Когда тётя Тоня вернулась, она уже на площадке учуяла запах, а чуть открыла дверь — ей так в нос шибануло, что она заорала благим матом. Концентрация густая была, хорошо, что взрыва не случилось, а то и тебе бы в живых не быть. Сбежались соседи, вытащили вас на площадку, вызвали «скорую». Коля быстро пришёл в сознание, он крепкий мальчик был. Петя в сознание не пришёл. Тебя отходили, хоть в больнице тебе долго пролежать пришлось. Ты оказался очень живучим. Ведь тут дело тем осложнилось, что тебя, когда второпях выносили из загазованной квартиры, головой о дверь сильно трахнули. У тебя сотрясение мозга получилось. Доктора побаивались — не станешь ли дурачком. Однако обошлось. Но врач Рыневский Георгий Дмитриевич дал мне такой совет, и даже не совет, а приказ: если ты сам не вспомнишь о том, что случилось, ни в коем случае тебе не напоминать. Потому что можно этим нанести тебе непоправимую психическую травму. И вот я изо всех сил старалась, чтобы ты ничего не узнал. Из квартиры на Загородном сразу же сменялась на дальний район; со всеми родственниками и знакомыми порвала, чтобы они случайно не проговорились. И всё время из района в район кочевала, чтобы все следы замести. Это мне очень долго удавалось — держать тайну в тайне. А вот теперь…
— Мама, выходит — я убийца?
— Не забирай себе в голову такой мысли! Это несчастный случай… Но, знаешь, никому не рассказывай об этом. Люди так перетолковать могут, что потом всю жизнь с клеймом будешь ходить. Молчи!
— Мама, а фото Пети есть у тебя?
— Нет. Всё, что его касается, я уничтожила. Чтобы ты случайно не узнал. И то фото, где все вчетвером сняты, тоже сожгла. А второй экземпляр у подруги моей школьной хранится, у Симы Горбачёвой. Она ничего не знает, думает, что Петя от ангины умер. Я её множество лет, эту Симу, не видела.
— А где она живёт?
Мать дала мне адрес. Позже я побывал у этой Симы Горбачёвой и выпросил фото. Я всю жизнь храню его. И в полёт на Ялмез взял. Неспроста взял.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XI
Теперь я часто бывал дома у Элы. Подружился и с её сёстрами. И даже их отец, отставной боксёр, оказался человеком невредным. Единственным мутным фактом его биографии было то, что он приклеил своей младшей дочке такое нечеловеческое имя — Электрокардиограмма. Он агитировал меня написать поэму о боксе и показывал мне разные приёмы кулачной атаки и обороны.
О трёх сёстрах в доме, где они жили, говорили так: сёстры-растеряхи. Они были симпатичные собой и вовсе не грязнули, но в квартире у них царили вечный кавардак, суматоха и бестолковщина. Впрочем, это даже придавало веселья их быту. Помимо общей для них нерасторопности, каждая из сестёр имела и свою узкую специализацию. Когда стряпала Вера, обед обязательно получался неудобосъедобным: то она по ошибке соли в компот насыпет, то сахарного песку в щи. Если из квартиры несло палёным — это значит, Надя гладила бельё и сожгла кофточку или наволочку. Эла же вечно роняла и била посуду.
О сизифах Эле я ничего не рассказал. И, конечно, ничего не сказал о Пете. Но однажды, сидя вечером в гостях у сестёр, я сочинил для них специальный тест.
В одном зарубежном городке жил бюргер по фамилии, скажем, Пепелнапол. У него были две дочери-двойняшки, четырёхлетнего возраста — Амалия и Эмилия. Мать их умерла очень рано, и за ними присматривали две няни.
Однажды бюргер уехал по делам в соседний городок. Няни накормили сестёр добротным фриштыком, а затем, пользуясь бесконтрольностью, заперли детей в доме, а сами пошли на дневной сеанс в кино.
Оставшись без надзора, девочки-близнецы долго играли, потом им это надоело.
— Давай уснём до прихода наших бонн, — сказала Амалия Эмилии.
— Но как мы уснём, если спать не очень-то охота? — ответила Эмилия.
— Я знаю, как уснуть, если не спится, — заявила Амалия. — Мы возьмём в папином шкафчике сонные пилюли. — И она залезла в отцовский шкафчик и взяла там таблетки, которые Пепелнапол принимал иногда от бессонницы. Она высыпала их на стул.
— А сколько штук надо проглотить, чтобы уснуть? — спросила Эмилия.
Этого Амалия не знала. Но она недавно научилась считать до десяти и очень гордилась этим. Поэтому она сказала сестре:
— Я думаю, надо съесть по десять штук.
Когда любительницы кино вернулись, они застали обеих девочек в бессознательном состоянии. Срочно был вызван врач, который констатировал отравление. Были приняты все меры. Вернуть к жизни удалось только Амалию, и она призналась, что это была её идея — таблетки глотать. Пепелнапол, вернувшись из деловой поездки, не привлёк служанок к судебной ответственности, но взял с них клятву о вечном молчании. А врачу всучил круглую сумму, чтобы тот лучше хранил медицинскую тайну. После этого Пепелнапол переселился с дочерью в другой город. Перед этим он нанял знаменитого гипнотизёра, и тот навеки внушил Амалии полное забвение всего, что произошло. Отец не хотел, чтобы его дочь знала, что она невольная убийца своей сестры. Прошло пятнадцать лет.
Из Амалии сформировалась здоровая, крепкая девушка. Однажды на танцплощадке она познакомилась с молодым гражданским лётчиком. У них заварилась любовь.
Из любви к пилоту Амалия вступила в аэроклуб и вскоре выучилась водить одноместный спортивный самолёт. Однажды она приняла участие в состязании на дальнюю дистанцию. Когда она пролетала над городком, где родилась, у самолёта отказал мотор. Амалия выбросилась с парашютом над какой-то рощей. Это было кладбище. Раскрывшийся парашют зацепился за крону дерева, ветви самортизировали, и девушка, отделавшись парой царапин, очутилась на какой-то, как ей показалось, клумбе. Очухавшись, она увидала, что прямо перед ней — могильная плита, на которой написано: «Здесь покоится безвременно погибшая Эмилия Пепелнапол. Родилась тогда-то, скончалась тогда-то».
Амалию ошеломило сходство фамилий, а главное — дата рождения. Ведь эта дата была и её датой появления на свет!
Вернувшись домой, девушка всё это поведала отцу.
— Это рок! От него никуда не заначишься! — рыдая, воскликнул старик Пепелнапол и выдал на-гора всю правду.
Узнав, что она — убийца, Амалия отшила жениха и подала заявление в монастырь.
Надо ответить на вопрос: возможно ли для Амалии иное решение?
— Тест дубовый, — взяла слово Вера. — Но на месте этой Амалии я бы тоже пошла в монастырь. Ведь это же ужас — родную сестрёнку укокать!
— Десять вагонов чепухи! — взбудоражилась Надя. — И Амалия эта — дура! Никакая она не убийца, это просто несчастный случай. Я бы на её месте ни в какие монашки не пошла. Я бы замуж за этого пилота нырнула — и всё!
— Я бы тоже в монастырь не записалась, — задумчиво сказала Эла. — Но я пошла бы на могилу сестрёнки и дала бы там клятву, что когда-нибудь спасу кому-нибудь жизнь, даже рискуя своей.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XII
После того как я узнал правду о Пете и о себе, мать в первое же воскресенье поехала со мной на Охту. Отец-то лежал на Серафимовском, а Петю мать на Большеохтинском похоронила, чтобы я, навещая могилу отца, не набрёл случайно на могилу брата. Всё-то она учла — не учла только Экватора Олеговича.
Все эти годы мать, втайне от меня, ухитрялась бывать на Большеохтинском. Могилка Пети была в полном ажуре — с аккуратной, под мрамор дощечкой, с бетонной раковиной.
О смерть, бессмертная паскуда,
Непобедимая беда!
Из рая, из земного чуда,
Людей ты гонишь в никуда!..
А в следующий раз могилу брата посетил я один. Это произошло, как сейчас помню, 29 июня 1964 года. Я тогда только что в десятый класс перешёл.
Посещению этому предшествовало одно очень важное событие: в коллективном юношеском сборнике «Утро над Невой» появились четыре стихотворения Павла Глобального — таков был избранный мною псевдоним. Мать прямо-таки ошеломлена была, когда я показал ей этот сборник и заявил в упор, что Глобальный — это я, её сын. Окончательно в реальность этого дивного факта она поверила в тот день, когда почтальонша принесла мне на дом, на мою настоящую фамилию, мой первый гонорар — сорок три рубля восемьдесят две копейки.
Мать сразу же выдвинула такое предложение:
— С первой своей творческой получки ты должен купить хороших цветов рублей на десять и отвезти их на могилу брата. Ведь будь он жив, он радовался бы твоим успехам.
На следующий день я так и сделал — отвёз цветы Пете.
Шагая с кладбища по Среднеохтинскому проспекту к трамваю, я мельком глянул на витрину спортмагазина и увидал, что там выставлен лук. Лук был что надо, под красное дерево; рядом лежал синий кожаный колчан со стрелами. Цены указано не было. Я зашёл в магазин и спросил у продавщицы, сколько это стоит. Оказалось — очень даже дорого, мне не по карману. Когда я направился к выходу, послышался женский голос:
— Павлуша, это ты?!
Я обернулся. В той половине магазина, где продавалась спортивная обувь, возле прилавка стояла тётя Лира. Рядом с ней топтался пожилой мужчина, в котором я опознал её мужа, дядю Филю.
Пил он пиво со стараньем,
Пил он водку и вино —
На лице его бараньем
Было всё отражено.
Впрочем, на этот раз дядя Филя был трезв. Оказывается, они уже три дня в Питере. Завтра возвращаются в Филаретово. На Охту, в этот магазин, они приехали по чьему-то совету: здесь большой выбор обуви. Они хотят купить кеды племяннику, сюрприз ему сделать.
Я помог им выбрать кеды, и мы направились к остановке двенадцатого номера.
Жена муженька до петли довела, —
Петля эта, к счастью, трамвайной была.
Мы поехали вместе на Петроградскую. В трамвае тётя Лира спросила вдруг, какие у меня успехи по русскому языку. Я ответил, что русский язык осваиваю с полным успехом, и полушутя добавил, что, может быть, недалёк и тот год, когда меня в школах будут проходить. Тогда тётя Лира сказала:
— Я тебе уже предлагала каникулы у нас провести, да ты, видно, забыл или стесняешься. Теперь снова зову тебя к нам на лето. Ты не кобенься, ты у нас не тунеядцем проживёшь — ты Вальку, племянника, по грамоте подтянешь.
Я в ответ что-то промычал. Не тянуло меня в это Филаретово.
— Ты, Павлюга, не думай, что скука у нас, — вмешался дядя Филя. — У нас кругом культура так и кипит! В пяти верстах от нас, в Ново-Ольховке, клуб действует, там фильмы почём зря крутят.
— Именно! — подтвердила тётя Лира. — Там даже индийские фильмы пускают.
— Я поеду к вам, — заявил я.
— Клюнул Павлюга на культуру! Клюнул! — обрадованно пробасил дядя Филя на весь вагон.
Но не в кино тут дело было. В том было дело, что третьего дня Эла сказала, что этим летом она будет жить в Ново-Ольховке: там её родители дачу сняли.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIII
И вот, значит, поехал я в это самое Филаретово на летние каникулы. Чтоб я там не задарма ошивался, мать мне какую-то сумму подбросила; какую — сейчас не помню, ведь с той поры двести лет прошло.
Тётя Лира и дядя Филя встретили меня хорошо, они ко мне почти как к родному отнеслись. И то лето я провёл у них безо всяких происшествий.
Бревенчатый дом Бываевых стоял на краю посёлка, вернее был предпоследним, если идти в сторону Ново-Ольховки. В нём имелось две комнаты и кухня. К дому примыкал неплохой приусадебный участок; там и деревья росли, и для огорода места хватило. Недалеко от дома стоял сарайчик — в нём держали поросёнка. В левом дальнем углу участка находился дощатый, крытый рубероидом домик-времянка. Для летнего обитания он вполне годился, туда меня и вселили Бываевы.
Сами они, ясное дело, жили в основном своём доме. И каждое лето у них обретался племянник Валентин. Родители его работали на железной дороге проводниками, летом у них начиналась самая горячая пора, — вот они и подкидывали сына тёте Лире и дяде Филе до осени.
Валик, как его именовали Бываевы, был старше меня на год, но, как и я, перешёл в том году в десятый класс (в своё время он два года просидел в пятом). Он всю жизнь хромал в грамматике, и в мою задачу входило подтянуть его. Я всё лето с ним занимался. Правда, не очень регулярно: от занятий он часто отлынивал, будто маленький. Но читал он много и память имел завидную. И со вкусом был — ему стихи мои нравились.
Он смелым был. В речку Болотицу с пятиметрового обрыва запросто сигал. Тётя Лира рассказывала, как его из восьмого класса чуть не исключили. Он какого-то нахального пижона-десятиклассника, который к одной девочке клеился, здорово отлупил. Прямо на перемене. Валька только потому из школы не попёрли, что весь класс на его защиту встал.
Да, Валик помнится мне парнем смелым и прямым. Но какая-то непутёвость гнездилась в нём. Он брался только за такие дела, которые можно было выполнить быстро, или за те, которые казались ему легковыполнимыми. Жизнь ему потом жестоко за это отплатила.
Сами же Бываевы были людьми положительными, спокойными. Правда, дядя Филя выпить любил, но никогда не буянил. Выпьет — и развеселится, а потом сон на него накатит, и он засыпает где попало. Дома — так дома, в гостях — так в гостях, на работе — так на работе. Через это он, случалось, влипал в разные истории. Он много трудовых постов сменил: был директором тира, истопником в музее, приёмщиком посуды в магазине и ещё много кем. Даже новогодним Дедом Морозом работал по кратковременному найму.
Детишек радуя до слёз,
Являлся в гости Дед Мороз.
Его орудием труда
Была седая борода.
К тому времени, когда я с Бываевыми познакомился, дядя Филя уже почти остепенился, выпивал пореже. Тётя Лира вполне доверяла ему, и её смерётные деньги хранились в общем ящике комода, в незаклеенном конверте. Эти сто пятьдесят рублей она предназначила на срочные расходы, которые возникнут в связи с её похоронами; в том же комоде у неё лежало три метра холста на саван и матерчатые тапочки с картонными подошвами. Но из этого не следует делать вывод, будто тётя Лира планировала свою кончину на ближайшее время. Вовсе нет! Она надеялась прожить долго, но запас, как говорится, пить-есть не просит.
Бываевы по рождению были питерцами. В Филаретово они переехали потому, что домик им по наследству достался. Долгие годы они жили беспокойно и бедновато, к тому же в коммуналке. Перебравшись в Филаретово, они обрели некоторый, хоть и очень скромный, достаток и жизнь более спокойную. Тётя Лира была уже на пенсии и подрабатывала в ново-ольховской аптеке — ездила туда на автобусе, а то и пешком ходила, благо недалеко. Там в аптеке она мыла всякие банки-склянки и поддерживала чистоту в помещении. А дядя Филя работал учётчиком на ново-ольховском песчаном карьере — в ожидании пенсии. Работёнка у супругов была, что называется, не пыльная. Времени на домашнее хозяйство, на огород вполне хватало.
Жили Бываевы дружно и мирно. Но, ясное дело, имелись и у них свои неприятности. Тревожили думы о будущем племянника — Валика. Огорчало поведение соседки — Людки Мармаевой. Эта нестарая и на вид даже симпатичная женщина совсем не следила за своими курами, и они часто проникали на участок Бываевых, нахально копались в грядках.
И ещё одна забота томила тётю Лиру и дядю Филю. То была забота об укреплении и наращивании здоровья.
С той поры как они перебрались в Филаретово, им захотелось продлить своё земное бытие. Забота о здоровье проистекала отчасти и из-за того, что тётя Лира с юных лет работала то сиделкой в больнице, то мойщицей в аптеках и через это прониклась огромным уважением к медицине. Этим уважением она заразила и своего мужа. Дядя Филя возлюбил принимать всякие лекарства, даже вне зависимости от их прямого назначения. Когда в аптеке, за истечением срока хранения, списывали различные медикаменты, тётя Лира приносила их домой, и дядя Филя за милую душу глотал разные там антибиотики, аспирины, реапирины и не брезговал даже пилюлями против беременности. «Организму всё пригодится, организм сам знает, куда какие вещества в теле рассортировать», — говаривал он. Должен я добавить, что дядя Филя, может быть благодаря лекарствам, а всего вернее — наперекор им, был в общем-то здоров. Правда, он страдал плоскостопием, из-за этого его даже в армию не призвали, но в остальном чувствовал себя неплохо, так же, как и его супруга.
Любимым и, пожалуй, единственным чтением Бываевых был популярный журнал «Медицина для всех». День, когда тётя Наташа, местная почтальонша, вручала им очередной номер, казался им праздником. Тётя Лира тотчас же жадно склонялась над оглавлением, напевая старинную медицинскую частушку:
Болят печёнки, болят и кишки, —
Ах, что наделала мальчишки!
Дядя Филя подпевал бодрым голосом:
Болят все кишки, болят печёнки, —
Ах, что наделали девчонки!
Наибольшим вниманием супругов пользовались те статьи и заметки, где речь шла о продлении срока человеческой жизни.
Хоть Бываевы люди были невредные, но всё же мне повезло, что поселили они меня не в капитальном своём строении. Дело тут не в них, а в их домашней живности. Ну, поросёнок — тот отдельно жил. Про кошку Фроську тоже плохого не скажу: она была пушистая, симпатичная и иногда целыми сутками где-то пропадала.
Зато Хлюпик — приземистый, раскормленный пёсик загадочной породы — всегда или в доме околачивался, или дежурил у калитки — в рассуждении, кого бы облаять или цапнуть. Он только на вид казался неуклюжим, а на самом деле был очень даже мобилен. И характер имел переменчивый. Подбежит к тебе приласкаться, хвостом виляет, а потом вдруг передумает и в ногу вцепится. Он и хозяев своих иногда кусал. «Замысловатое животное!» — говорил о нём дядя Филя, причём даже с оттенком уважения. «Тварь повышенной вредности», — характеризовал его Валик.
А тётя Лира души в Хлюпике не чаяла. Она где-то подобрала его щенком и выкормила. Она почему-то считала его очень честным. «Кусочка без спроса не возьмёт!» — восторгалась она. Но воровать ему и незачем было — и так был сыт по горло. Однако он был хитёр и понимал, что честность — это его основной капитал. Иногда он устраивал демонстрацию своего бескорыстия. Когда тётя Лира, прервав стряпню, уходила из кухни покормить поросёнка, Хлюпик прыгал на табурет, оттуда на кухонный стол и там засыпал (или делал вид, что спит) рядом с фаршем или ещё каким-нибудь вкусным полуфабрикатом. «Ах ты, ангельчик мой культурный! Лежит и ничего не трогает!» — умилялась тётя Лира, вернувшись в кухню, и, взяв пёсика на руки, относила его в комнату, на диван.
Вот так, значит, жили в посёлке Филаретово Лариса Степановна и Филимон Фёдорович Бываевы и их подопечные. Жили и не знали, что пройдёт год — и в судьбы их ворвётся нечто небывалое, необычайное.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIV
На следующий день по приезде к Бываевым я отправился в тот лес, где погиб отец. Его могилу на Серафимовском кладбище мы с матерью посещали регулярно, но на месте его гибели не бывали ни разу. Не тянуло нас туда. А главное, мы толком и не знали, где в точности случилось несчастье: из рассказов грибников — спутников отца в тот печальный день — известно было только, что произошло это где-то в бору за Господской горкой. Теперь, расспросив у Бываевых, где находится этот бор, я направился туда.
До речки меня сопровождал Валик. Он подробно растолковал мне, как идти к Господской горке, а сам расположился на берегу.
Минут сорок шагал я по береговой тропке, затем, когда показался вдали пологий холм, форсировал речку вброд и свернул налево. Начались густые кусты, среди них виднелись остатки каменного строения. В сторонке маячили кирпичные ворота с осыпавшейся штукатуркой: никакой ограды не было, ворота никуда не вели. Я понял, что это и есть Господская горка; здесь в незапамятные времена, как сказала тётя Лира, стояла барская усадьба.
На фоне ворот я увидел нечто голубоватое, движущееся. Подошёл ближе — и узрел Элу. В сарафане, с корзиночкой в руках. Я, конечно, очень удивился и обрадовался. Но, поскольку у нас с ней был как бы негласный договор не здороваться при встречах и вообще избегать формальной вежливости, я обратился к ней так:
— Эла, когда я стряхнусь с ума, я тоже пойду искать грибы среди лета.
— Я не по грибы, я калган выкапываю, — ответила она и протянула мне корзинку: там на дне лежали какие-то корешки и детский совочек. — Это калган, папа на нём спирт настаивает.
— Не знал я, что твой предок выпить любит.
— Нет, он непьющий, ты же знаешь. Это для желудка… А сюда я зашла поздороваться с каменщиком. — С этими словами она приложила руку к воротам, к тому месту кладки, откуда, видно, кусок штукатурки отвалился совсем недавно; этот кирпич был густо-вишнёвого цвета, не выцветший, он выделялся среди других.
— Вот и поздоровались! — объявила Эла. — Лет сто двадцать тому назад он своей рукой положил этот кирпич, и с той поры ничья ладонь к нему не прикасалась. И вот моя коснулась. Это как рукопожатие.
— Не дойдёт до каменщика твоё рукопожатие, — съязвил я. — Есть эти ворота, есть этот кирпич, есть ты. А каменщик-то где? Выпадает основное звено.
— Каменщик жив! По-моему, все люди бессмертны. Конечно, не в божественном смысле каком-то, а в рабочем. Всё, что сделаешь в жизни хорошего, — всё идёт в общий бессмертный фонд. Даже если дело незаметное, всё равно.
— Очень удобная теория! Честь имею поздравить вас с бессмертием!
— Не перевирай мои слова! — вскинулась Эла. — Личной вечной жизни я бы вовсе не хотела. Ты представь себе: я построю дом, и он состарится при моей жизни, и его снесут у меня на глазах!.. Нет, пусть наши дела переживают нас!.. Впрочем, личное бессмертие нам не угрожает.
— Очень даже не угрожает, — согласился я и сообщил Эле, что направляюсь в тот именно лес, где погиб отец.
— Боже мой, а я ещё с такими разговорчиками, — огорчилась Эла. — Прости, я ведь думала, ты просто так тут бродишь… И вообще, как ты в Филаретово попал?
— Хотел сделать тебе приятный сюрприз. Представь себе, тайком от тебя поселился у Бываевых на всё лето. Я к тебе завтра собирался — и вдруг такая счастливая случайность, встречаю тебя здесь.
— Дорога в ад вымощена счастливыми случайностями, — пошутила Эла. — Это я где-то вычитала, наверно. А может, это мне просто приснилось… Тебе снятся мысли?
— Ты же знаешь: мне снится только архитектура. Этой ночью видел высоченную башню; вошёл в дверь, а там каменная лестница, и ведёт она не вверх, а вниз. Спускался, спускался по ней, а ступенькам конца нет. Тогда взял и проснулся… Приснится же такая мура!
…Продираясь сквозь кустарник, мы вышли на просёлочную дорогу, пересекли её, миновали кочковатое поле, вступили в бор. Пахло смолой, под ногами пружинил мох. Сосны стояли редко, не мешая жить друг другу, лес хорошо просматривался. Никаких следов бед людских он не хранил. Погибни здесь тысяча человек — он и то ничего бы не запомнил и ничего бы нам не рассказал. Вскоре мы повернули обратно. Уже выходя на просёлок, мы обратили внимание на одну большую сосну. На ней кто-то вырезал треугольник, опущенный вершиной вниз; он заплыл смолой, древесина потемнела. Ниже на коре виднелись какие-то вмятины и шрамы, поросшие мхом.
— Может быть, именно здесь это и случилось, — сказала Эла.
Мы стояли молча, не шевелясь, будто, не сговариваясь, объявили сами себе минуту молчания.
— А теперь пойдём к реке, — обратился я к Эле.
— Нет, погоди, — ответила она. — Давай спасём вон ту рябинку. Ей здесь не вырасти, её какая-нибудь машина обязательно заденет колёсами.
Между сосной и дорогой росло несколько низеньких рябин; одно деревцо, совсем маленькое, стояло у самой обочины. Вынув из корзины совочек, Эла стала выкапывать рябинку.
— Летом вроде бы деревья не пересаживают, — усомнился я.
— Рябина и летом приживается, — уверенно возразила Эла. — Ты возьмёшь её и посадишь на участке твоих высоких покровителей. Только, чур, место выбери получше. И поливай её! Я на эту рябинку кое-что загадала.
Мы расстались с Элой на Господской горке. Оттуда до Ново-Ольховки было такое же расстояние, как до Филаретова. В дальнейшем мы почти каждый день встречались именно здесь, а потом шли куда глаза глядят.
Любовь росла и крепла,
Взмывала в облака, —
Но от огня до пепла
Дорожка коротка.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XV
Деревцо я в тот же день посадил на участке Бываевых — с их согласия. Мне казалось, что место я выбрал очень удачное — на маленькой лужайке, где справа стояли две берёзы, а слева росла бузина.
— Значит, матушку-сорокаградусную на рябине настаивать будем, только до ягодок бы дожить! — пошутил дядя Филя.
— Далась тебе эта водка окаянная! — встрепенулась тётя Лира и сообщила мужу, что завтра в аптеке будут списывать лечматериалы и она под это дело принесёт ему для здоровья пятнадцать бутылок рыбьего жира.
Рыбий жир вина полезней,
Пей без мин трагических,
Он спасёт от всех болезней,
Кроме венерических.
Что касается саженца, то он не принялся. Может быть, потому, что поливал его я нерегулярно, забывал иногда из-за стихов, творческих раздумий. В конце июля листья рябины пожелтели, пожухли.
— А как поживает наша подшефная? — спросила меня однажды Эла.
— Никак не живёт, съёжилась совсем, — ответил я. — Но тётя Лира говорит, что весной она может ещё ожить.
— Нет, не оживёт она, — строго сказала Эла и взглянула на меня так, будто я один виноват в этом.
Есть улыбки — как награды,
Хоть от радости пляши;
Есть убийственные взгляды —
Артиллерия души.
На будущий год деревцо действительно так и не воскресло. И это вызвало очень, очень важные последствия.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVI
Миновал год.
Я благополучно перешёл в одиннадцатый класс (они ещё существовали; позже было введено десятилетнее обучение) и летом опять подался в Филаретово. А поехал я туда известно почему: Элины родители снова дачу в Ново-Ольховке сняли.
Бываевы опять встретили меня очень гостеприимно. А вот у Хлюпика характер ещё хуже стал. Он меня сразу же за ногу цапнул. «Это он по доброте, это он, ангельчик, от радости нервничает», — растолковала мне тётя Лира.
Что касается Валика, то он быстренько отвёл меня в сторону и попросил в это лето не очень наседать на него с грамматикой, ибо у него голова другим занята. Я уже знал, что он окунулся в киноискусство, решил стать деятелем кино — не то режиссёром, не то артистом, не то сценаристом. Он ходил теперь на все фильмы, а книги читать бросил: в него, мол, культура через кино входит.
Если говорить о себе, то я прибыл в Филаретово опечаленный. Зимой минувшей дела мои шли неплохо: в одной газетной подборке прошли три моих стихотворения, в другой — два. Я уже подумывал о сборнике своих стихов. Даже название для него придумал — «Гиря». Это в знак того, что стихи мои имеют творческую весомость. Но перед самым моим отъездом в газетном обзоре некий критик заявил, что «стихи Глобального незрелы, эклектичны, автор ещё не нашёл самого себя».
У критиков — дубовый вкус,
А ты стоишь, как Иисус,
И слышишь — пень толкует с пнём:
«Распнём, распнём его, распнём!»
В первый же день я отправился в Ново-Ольховку, захватив с собой злополучную газету. Уже на подходе к Элиной даче я учуял запах палёного и догадался, что Надя сегодня гладит бельё. И не ошибся: она только что прожгла утюгом две простыни.
Я пригласил Элу на прогулку, но она отказалась по уважительной причине: она в тот день дежурила по семейной кухне (и уже успела разбить одну тарелку).
— Давай встретимся завтра в одиннадцать утра на Господской горке, у наших ворот, — предложила она.
— Замётано, — ответил я. Потом отозвал её на минутку в палисадник и там повёл речь о том, что путь истинных талантов всегда усеян терниями и надолбами, и вручил ей роковую газету. Я сделал это в надежде на то, что Эла возмутится, осмеёт критика и тем самым обнадёжит и утешит меня. Я стал ждать её реакции.
Вы гадаете, вы ждёте,
Будет эдак или так…
Шар земной застыл в полёте,
Как подброшенный пятак.
Эла прочла ядовитую статейку и коварно хихикнула. Я моментально усёк, что хихиканье это не в мою пользу.
— Ты призадумайся. Ведь он тебе плохого не желает, — совершенно серьёзно произнесла она. — И потом, знаешь, очень уж ты могучий псевдоним себе придумал: Гло-баль-ный…
— От Электрокардиограммы слышу! — отпарировал я.
— Не я же себе такое имя выбрала, — тихо и грустно молвила Эла. — И дразнить меня так — это просто подлость.
— А с критиками, которые травят поэта, дружить — это не подлость?!
— Ни с какими критиками я не дружу… Вот что, захлопнем этот разговор. Оставайся у нас обедать. Щи сегодня — глобального качества. Из щавеля!
— Не надо мне твоих щей! — Хлопнув калиткой, я вышел из палисадника и побрёл куда глаза глядят.
Устав сидеть на шатком троне,
Разбив торжественный бокал,
Король в пластмассовой короне,
Кряхтя, садится в самосвал.
На душе у меня было муторно. Я долго бродил по лесу. Когда вернулся в дом Бываевых, там уже отужинали. Но добрая тебя Лира разогрела макароны, усадила меня за стол.
— Оголодал ты, Павлик, осунулся, — сказала она. — С первого дня пропадать где-то начал. Вроде нашей кошки Фроськи погуливаешь где-то… Смотри, до алиментов не добегайся, а то нам перед твоей маманей отвечать придётся.
— Не бойтесь, тётя Лира, до алиментов дело не дошло, — невесело ответил я. — И пропадать из дому больше не буду.
* * *
Говорят, что грядущие события бросают перед собой тень; говорят, что накануне важных, поворотных в их судьбе дней люди часто видят сны, по которым можно расшифровать будущее. Но я в ту ночь спал без сновидений и проснулся без предчувствий.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVII
Хоть накануне я и устал изрядно, но в ту знаменательную субботу в июле 1965 года пробудился рано.
Во времянке стояла сыроватая прохлада, в маленькое окошко лился ровный неслепящий свет. Я поднял голову с подушки и подумал, что день будет ясный, безоблачный и что вообще мир этот устроен очень даже хорошо. Потом вдруг вспомнил вчерашнюю ссору с Элой и обиду, которую мне Эла причинила. Но день от этого не померк, радость пробуждения была сильнее. Я бодро вскочил с раскладушки.
Умываясь у жестяного рукомойника, я размышлял: идти или не идти к старым воротам? В моих ушах звучали Элины слова: «Давай встретимся завтра у наших ворот». Но ведь это сказала она до размолвки. Вдруг я приду — а её нет?
В этот момент послышались удары «гонга». Валик лупил деревянной поварёшкой по старой медной кастрюле, подвешенной им у крыльца, возвещая час завтрака. Такую моду он ввёл ещё в прошлом году — «как на фешенебельных западноевропейских курортах». Вслед за этими дурацкими звуками раздался захлёбывающийся лай Хлюпика: пёсик этой музыки терпеть не мог.
Отлично помню: на завтрак в то утро тётя Лира приготовила яичницу. Когда она всем положила по порции, на сковородке остался ещё один кусок. Она его демонстративно мне добавила.
— Павлик гуляет много, — ехидно пояснила она. — Ему усиленное питание требуется, чтоб перед подружкой не осрамиться.
Валик заржал в тарелку, а дядя Филя перевёл разговор на своё, заветное:
— Мне, Лариса, тоже доппаёк нужен. В жидком виде. По случаю сапёрных работ. Копать-то много придётся.
— Ну, ребята тебе помогут.
— Мне помощи не надо, мне надо, чтобы благодарность была!
— Ладно, выкопаешь — тогда посмотрим. А пока не выкопаешь не смей к холодильнику подходить. Ишь, чего удумал — с утра ему водку подавай!
Безалкогольные напитки
На стол поставила жена,
И муж, при виде этой пытки,
Вскричал: «Изыди, Сатана!»
Из дальнейшего их разговора я усёк: в последнем номере любимого журнала, в отделе «Советы сельчанам», супруги Бываевы вычитали, что помойная яма, если она расположена близко от жилья, может стать источником инфекции. У них она находилась рядом с домом, — и вот они задумали выкопать новую, где-нибудь подальше. Но ещё не решили, где именно. Сперва хотели копать за огородом, но потом передумали: там совсем близко участок соседки, та обидится, озлится, да и сыровато там; в журнале же рекомендовали выбрать место для этого по возможности сухое.
— А я знаю, где рыть надо! — встрял Валик. — Около двух берёз. Там и от дома недалеко, и место сухое. Там Пауль в прошлом году рябинку посадил, а она засохла. Значит, уж самое сухое место.
— А и вправду место подходящее, — согласился дядя Филя. — Молодец, Валик! Всегда б твоя голова так работала — цены б тебе не было!
— Валик наш ещё покажет себя! — горделиво изрекла тётя Лира. — Он ещё в инженеры выйдет!
— В режиссёры, — поправил её племянник.
Я отправился во времянку, сел на раскладушку и стал читать книгу по поэтике Томашевского. Затем от теории стихосложения мысли мои перешли к практике. Отложив книгу, я начал громко, с чувством декламировать свои стихи, те самые, которые не понравились критику. Нет, совсем не плохие стихи, решил я. Напрасно Эла примкнула к этому критикану! И не пойду я сегодня на Господскую горку!
Приняв это постановление, я взглянул на часы. Было десять минут одиннадцатого.
Тот, кто твёрдое принял решенье,
Не подвластен любовной тоске,
И, простив себе все прегрешенья,
Он шагает вперёд налегке!
Покинув времянку, я направился к дому Бываевых. Тётя Лира и Валик сидели на ступеньках крыльца. Тётя Лира была погружена в чтение «Медицины для всех». Валик держал в одной руке заграничный киножурнал; в другой руке его блестели большие портняжные ножницы. Он вырезал снимки кинокрасоток, чтобы потом наклеить их в свой альбом. Чем меньше одежды было на актрисе, тем больше у неё было шансов быть наклеенной. Здесь же на крылечке возлежал Хлюпик; он сонно и самодовольно жмурился.
— Валик, айда купаться! — пригласил я.
— Неохота, — ответил он. — Я весь в искусстве!
Тут тётя Лира на миг оторвалась от чтения и сказала:
— Павлик, хоть ты бы Филимону Фёдоровичу помог яму-то копать. А то ежели он один всю работу провернёт, так потом за это целые пол-литра требовать станет.
— Слушаюсь! — ответил я и потопал к двум берёзам.
Дядя Филя уже успел кое-что сделать. Квадрат земли примерно два на два метра резко выделялся среди травы. Снятый дёрн штабельком лежал в стороне; там же валялся хилый стволик непривившейся рябинки.
— Дядя Филя, дайте покопать, — попросил я.
— Копай, если не лень, — ответил он и передал мне лопату.
Я по штык вонзил её в суглинистую почву. Работать было приятно. Всё глубже становилась яма, и всё росла горка земли возле неё. И вдруг мне показалось, что из ямы исходит неяркий, лиловатый, ритмично вспыхивающий и погасающий свет. Это, наверно, с неба какие-то отблески, подумал я и взглянул вверх. Но в просветы меж берёзовых ветвей виднелось безоблачное июльское небо.
— На кружку пива наработал, — молвил дядя Филя. — Давай-ка теперь я.
Когда я передал ему лопату, непонятные вспышки сразу же прекратились. Это мне просто почудилось, это из-за того, что я вчера очень много по лесу шлялся, решил я и направился к дому. Тётя Лира и Валик по-прежнему сидели на крыльце.
— И не надоело тебе этих кинотеток вырезать? — поддразнил я Валика.
— Тебя бы такая теточка поманила — семь вёрст бы за ней босиком бежал, — огрызнулся он, показывая мне свежевырезанный снимок грудастой кинозвезды в бикини.
Но мне не нравились такие секс-бомбы. Я вспомнил Элу — её умное, доброе и действительно красивое лицо, её скромную улыбку… Я посмотрел на часы; если пойду быстрым-быстрым шагом, то поспею к Господской горке к одиннадцати. Я торопливо зашагал к калитке. И вдруг вчерашняя обида опять подкатила к сердцу. Я повернул обратно и направился к двум берёзам.
Дядя Филя стоял в яме по пояс и деловито выбрасывал лопатой сыроватую землю. Когда я сказал, что хочу сменить его, он согласился с какой-то поспешностью. Я с остервенением принялся за дело: работой мне хотелось отогнать обидные мысли. Слой сероватого суглинка кончился, лопата с чуть слышным хрустом входила в коричневатую влажную глину, прослоённую песком и мелкими камешками. И опять началось это непонятное мигание; оно стало явственнее и учащеннее. Впрочем, ничего неприятного в нём не было. Но всё-таки странно… Я потёр глаза, посмотрел на небо. Небо как небо.
— У меня в глазах мигает что-то, — признался я дяде Филе.
— И у тебя?! — удивился он. — Я думал, это только у меня. Потому как я вчера лекарств немного переел… Ну, давай я дорою. Теперь уж немного.
Я направился к крыльцу.
— Валик, идём к яме! Там мигание какое-то непонятное.
— Не разыгрывай! — ответил Валик. — Меня лично ни на какое мигание не поймаешь!
— Какое ещё мигание? — недовольно спросила тётя Лира.
Послышался топот. Дядя Филя, волоча за собой лопату, бежал по тропинке. Поравнявшись с нами, он, тяжело дыша, произнёс:
— Там мина или что… Я лопатой на железо наткнулся, а оттуда, из ямы-то, труба какая-то вылезать стала… Не взорвалась бы…
— Если сразу не взорвалась, значит, и не взорвётся, — спокойно сказал Валик. — Пошли смотреть.
Мы с ним не пошли, а побежали. Тётя Лира и дядя Филя последовали за нами, но не столь торопливо.
Из середины ямы медленно и неуклонно выдвигался или, если хотите, вырастал стебель из чешуйчатого тёмно-зелёного металла. Он был толщиной с лыжную палку. Несмотря на полное безветрие, он слегка покачивался. С его чешуек опадали песчинки и комочки глины, причём они казались совсем сухими, хоть на дне ямы уже проступила почвенная вода. Вдруг откуда-то — вероятно, от этого металлического стебля — потянуло удивительно тонким и нежным запахом. В том аромате было что-то успокаивающее и, я бы сказал, проясняющее сознание. Я взглянул на супругов Бываевых, на Валика. На их лицах запечатлелось блаженное удивление — и ни тени испуга. Я тоже не ощущал никакого страха.
— Это не наша техника, — сказал вдруг Валик. — Это совсем не наше.
Таинственная трубка, вытянувшись из ямы примерно до уровня наших плеч, перестала расти. Цвет её изменился на ярко-синий. Вокруг неё обвилась лиловатая световая спираль. Затем из-под земли послышался короткий щелчок, и на конце трубки возник небольшой радужный диск, по краю которого прорезались жёлтые зубчики, похожие на лепестки; они то сокращались, то увеличивались — будто дышали. Потом мы услышали бесстрастный и чистый голос:
«ВНИМАНИЕ!
СЛУШАЙТЕ. ПОНИМАЙТЕ. ЗАПОМИНАЙТЕ.
Прикосновением лопаты к реагирующей трубке вы привели в действие контактную систему автономного агрегата. Агрегат не взрывоопасен, не радиоактивен, безопасен химически, биологически безвреден. Воспринимающая самонаучающаяся система агрегата действует со дня его заложения в грунт, что создало возможность объяснения с вами на вашем языке.
Агрегат заложен в почву вашей планеты научно-экспериментальной экспедицией с планеты (неразборчиво, одни гласные) четыреста пятьдесят восемь тысяч сто тридцать шесть лет сто сорок пять суток одиннадцать часов девятнадцать минут тридцать две секунды тому назад по земному времени. Глубина заложения, с учётом последующих наслоений, программирована на обнаружение агрегата разумными существами, владеющими металлическими орудиями труда.
В агрегате хранится сосуд с жидкостью, которую следует разделить на шесть равных доз и принять внутрь шести обитателям вашей планеты. Одна доза экстракта даёт возможность живому млекопитающему, вне зависимости от его роста и веса, прожить один миллион лет, не более. От ядов, инфекций, катастроф, физических и психических травм экстракт не предохраняет. На пожилых омолаживающего действия не оказывает, фиксируя их в том возрасте, когда они приняли дозу. Принявшие экстракт в молодом возрасте, дожив до зрелого, стабилизируются и далее не стареют. По наследственности свойства экстракта не передаются.
Приём экстракта не накладывает на долгожителей никаких моральных, юридических, практических обязательств по отношению к иномирянам. Право распределения экстракта принадлежит тому, кто первым коснулся металлом реагирующей трубки. Экстракт следует принять внутрь не позже сорока семи минут двадцати трёх секунд после извлечения сосуда из супергерметического контейнера. Ждите появления агрегата».
Голос умолк. Радужный диск погас. Трубка стала быстро укорачиваться, уходя вглубь, затем скрылась под комками глины. Мы стояли и молчали. Суть дела дошла до всех, и текст мы все четверо запомнили назубок; даже сейчас помню дословно. Не сомневаюсь, что тут имело место и какое-то особое воздействие агрегата на наши центры памяти.
— И ведь это не розыгрыш! — прервал молчание Валик. — Спасибо вам, родные инопланетники!
— Значит, всех соседей переживём. Сподобились!.. — задумчиво произнесла тётя Лира.
— Всю жизнь мне не фартило, зато теперь во какой фарт попёр! — глухим, прерывающимся голосом сказал дядя Филя. — Только бы не упустить…
— Но теперь уж, Филимон, от зелья своего воздерживайся! — вмешалась тётя Лира, — Слыхал: «…от ядов не предохраняет!» Теперь раз в сто лет будешь выпивать, в день рождения. А так — ни стопочки, ни рюмочки!
Из-под земли послышался глухой гул. Почва под ногами у нас заколебалась. Дно ямы набухло, вспучилось, как волдырь, потом этот волдырь прорвался, и из глубины стал вырастать чешуйчатый металлический баллон, закруглённый на конце. Затем показались короткие лапы из того же металла — лапы, торопливо роющие землю. Чудище перевалило через борт ямы и, осыпая вниз комья земли, выползло на лужайку. Теперь оно неподвижно стояло на своих шести парах конечностей. Длина его составляла метра два, высота — сантиметров семьдесят. По телу его пробегали светящиеся радужные спирали. Их вращение всё убыстрялось, и вдруг все шесть пар цепких лап пришли в движение, причём три пары как бы пытались шагать в одну сторону, а три остальные — в другую. Вследствие равновесия сил агрегат оставался на месте, только весь дрожал. Затем в середине его возник поясок зеленоватого огня — и вот чудище распалось на две части, конечности его замерли. На траву вывалился прозрачный цилиндр размером с ведро, наполненный какой-то студенистой массой. Сквозь эту массу виднелись очертания синего сосуда конусообразной формы.
— Непонятная укупорка, — проворчал дядя Филя и, нагнувшись, осторожно постучал по прозрачному цилиндру согнутым пальцем. Послышался глухой звук.
— Надо вскрывать! Время-то бежит! — прошептал Валик. Вспомнив, что в руке у него ножницы, он с силой ударил ими по посудине. Они отскочили от оболочки с железным взвизгом, не оставив на ней и царапины.
— Постойте, а что, если нажать вот на это красное пятнышко, — предложил я.
Валик приложил палец к красному кружку у основания цилиндра. В тот же миг по контейнеру пошли трещины, он распался, и на траву вывалилась студенистая масса. И студень этот, и осколки цилиндра начали испаряться у нас на глазах. Дядя Филя расстегнул пуговки на правом рукаве ковбойки, натянул рукав на ладонь, осторожно поднял синий сосуд ёмкостью с литр. На узкой его части виднелась риска, а у самой вершины конуса алел чёткий кружок.
— Всё понятно! — заявил дядя Филя. — Лариса, Валентин, пошли в дом! — В голосе его послышались резкие, не то командные, не то собственнические нотки. Раньше он никогда так не разговаривал.
— Постой, Филимон! — встрепенулась тётя Лира. — Надо бы всю эту механику убрать, а то разговоры в посёлке пойдут. Хорошо бы всё это в яму обратно…
Но прятать эту механику не потребовалось. Внезапно и бесшумно обе части чудища вновь сдвинулись вплотную, и сразу же агрегат охватило огнём.
— Во! Само себя жгет! — радостно прошептал дядя Филя. — До чего же культурно они это придумали!.. Ты, Павел, последи, чтоб от него чего-нибудь тут не загорелось.
Они направились к дому. Впереди осторожно, будто по льду ступая, шёл дядя Филя, держа в далеко вытянутой руке синий сосуд. За ним шагала тётя Лира. Валик замыкал шествие. На меня они даже не оглянулись.
Агрегат пылал густым пламенем. Слышались треск и хруст. Корежилась оболочка, какие-то бесчисленные разноцветные кубики и призмочки вываливались на траву и уничтожались огнём. Пламя, взмётываясь, обволакивало нижние ветви берёзы. Но странно: листья на ветвях не сгорали, даже не желтели.
Я подошёл к огню совсем близко. От него не веяло жаром. Тогда я сунул руку прямо в пламя — и озноб пробежал у меня по спине. Пламя не жгло, даже не грело. Оно было холодное — будто я сунул руку в окошко сырого подвала.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVIII
Агрегат сгорел. Ни пепла, ни золы не осталось, и даже трава не изменила своего цвета. Только там, где топтались лапы чудища, на дёрне виднелись тёмные порезы и рваные вмятины.
И ведь всё это не во сне, думал я. Это не бред, не коллективный психоз. Это наяву, наяву!.. Сейчас там идёт делёжка бессмертия; ведь миллион лет — это почти бессмертие… Ну, три дозы ясно кому — дяде Филе, тёте Лире, Валику. Родители Валика выпадают из игры — они в дальней поездке. Значит, свободные дозы будут даны Гладиковым, мужу и жене. Они живут через три участка, они очень дружат с Бываевыми. А может быть, дядя Филя выскажется в пользу других кандидатов на бессмертие — он очень уважает Колю Рамушева и его жену Валю; они живут через пять домов… А может быть… Я перебирал возможные кандидатуры, порой включая и себя. Ещё я размышлял о том, почему иномиряне дали такой жёсткий срок для приёма экстракта. Наверно, для того, чтобы бессмертие досталось тем, кто имеет непосредственное отношение к нашедшему агрегат? Несомненно, это эксперимент. Через сколько-то времени они вновь посетят Землю и проверят результаты. Если опыт окажется удачным, они дадут бессмертие всем людям.
Я вздрогнул, услышав чьи-то шаги. Потом вижу — ко мне Валик приближается.
— А бандура эта, значит, сгорела? — спросил он нервным шёпотом. — Это хорошо!.. Пауль, тебя в дом зовут. Потопали.
— Ты уже обессмертился? — спросил я на ходу.
— Омильонился! Всё в норме!.. И ты сейчас омильонишься: это бабуся насчёт тебя такую заботу проявила… А синяя посудина эта, как только мы из неё жидкость вылили, сразу пропала, в туман превратилась. Никаких доказательств. Засеки это на ум!
Супруги Бываевы сидели возле круглого стола в той комнате, что рядом с кухней. Занавеска на окне была задёрнута для секретности. Стол, как сейчас помню, накрыт был холщовой скатертью с вышитыми на ней розами и бабочками — работа тёти Лиры. Шесть гранёных кефирных стаканов стояли на столе: три пустых и три — наполненных вишнёво-красной жидкостью.
— Павлик! — обратилась ко мне тётя Лира тревожным голосом. — Павлик, мы решили дать тебе выпить этого самого… Чтоб не постороннему кому, а своему, понимаешь? И одна к тебе просьба: молчи об этом деле!
— Твоё дело, Павлюга, выпить — и молчать. Понял? — строго произнёс дядя Филя.
— Учти, Пауль, если раньше времени начнёшь болтать, тебя просто за психа сочтут. Не поверят! — добавил Валик.
— А поверят — так ещё хуже, — вмешался дядя Филя. -Нынче доцентов всяких развелось — что собак нерезаных, все около науки кормятся. Затаскают они нас по разным комиссиям. Ещё и дело пришить могут, что я не так распределил это лекарство. А чем я докажу?! Квитанций-то на руках нет.
— Опять же Филимону Фёдоровичу на пенсию скоро выходить, — испуганно зашептала тётя Лира. — А если пойдёт о нём вредный слушок, что ему миллион лет жить, то в райсобесе засомневаться могут, давать ли ему пенсию.
— У дедули есть полный шанец без пенсии остаться, — подтвердил Валик.
— Значит, договорились? — просительно произнесла тётя Лира. — А теперь пей, Павлик, пей!
И она подала мне стакан.
От густой влаги тянуло таинственной свежестью. Вереница мыслей промчалась в моём уме. Мелькнула догадка: через сверхдолгожительство я обрету всемирное поэтическое величие. Волны будущей славы к моим подступили стопам, зазвенели, запели, заплескались в гранит пьедестала. Я ведь стану великим, бессмертным я стану в веках! Современных поэтов я оставлю навек в дураках! Я всех классиков мира, всех живых и лежащих в гробу, всех грядущих пиитов своим творчеством перешибу! Будет книгам моим обеспечен миллионный тираж! Я куплю себе «Волгу», построю бетонный гараж! Будут критики-гады у ног пресмыкаться моих! Всем красавицам мира я буду желанный жених! Моим именем будут называть острова, корабли! С моим профилем будут чеканить песеты, рубли! Буду я ещё бодрым, ещё не в преклонных годах, — и уж мне монументы воздвигнут во всех городах!..
Я выпил стакан до дна и ощутил привкус прохлады и лёгкой горечи. Через мгновение ощущение это прошло.
— В нашем полку прибыло! — заявил дядя Филя.
— А кому остальные две дозы? — спросил я. — Рамушевым, наверно?
— Нет, не подходят они для такого дела. Раззвонят на весь свет, — сухо ответил дядя Филя.
— Одну порцию тогда, верно, соседке дадите, Мармаевой? — стал выпытывать я.
— Людка Мармаева не подходит, — возразила тётя Лира. — Она почём зря своих кур в наш огород допускает, сколько раз я ей говорила… Дай ей этого лекарства, а потом миллион лет мучайся из-за её кур! Да и болтать она любит, язык без костей… Тут Валентин один совет дал…
— И опять повторяю: одну дозу надо дать Хлюпику! — решительно заявил Валик. — Сейчас ему пять лет, а собаки в среднем живут до двенадцати. Через десять-пятнадцать лет действие экстракта будет доказано на живом ходячем факте. Сейчас нам нет смысла шуметь о своём долгожительстве, но в будущем оно нам ой какую службу сослужит! Мы все великими людьми станем.
— Во головизна-то у Валика работает! — восхитился дядя Филя. — Мы все великими будем, а Хлюпик наш ходячим фактом будет — с хвостом!
— Жаль на собачонку экстракт тратить, — высказался я.
— Павлик, если мы тебе такую милость оказали, жизнь вечную-бесконечную бесплатно выдали, так ты не думай, что наши дела имеешь право решать, — обиделась тётя Лира. — Я, может, давно уж мечтаю, чтоб Хлюпик за свою честность никогда не помирал.
Любимчик её был тут как тут. Слыша, что упоминают его имя, он вылез из-под стола, разлёгся посреди комнаты и притворно зевнул. Потом подошёл к хозяюшке и требовательно тявкнул.
— Чует, умница, что о нём разговор! Всё-то Хлюпик понимает! — заумилялась тётя Лира. Затем принесла из кухни чистую тарелку, поставила её на пол и вылила в неё содержимое одного из стаканов. — Пей, Хлюпик! Пей, ангельчик честный!
Пёсик неторопливо, без жадности начал лакать инопланетную жидкость. Опустошив тарелку, он благодарно икнул.
— А шестую дозу кому? — спросил я. Ответом было неловкое молчание. Потом дядя Филя, потупясь, произнёс:
— Не стоит нам этим питьём с чужими людьми делиться. Подведут. Нельзя нам счастье своё упускать.
— Фроське надо дать, — предложил Валик. — Тогда у нас два живых документа будут: собака и кошка.
— А и верно, чем Фроська хуже Хлюпика, — согласился дядя Филя. — Сколько она мышей-то переловит за миллион лет! Не счесть!.. Лариса, покличь-ка её.
Тётя Лира прошла сквозь кухню на крыльцо и стала кликать:
— Фроська! Фроська! Фроська! Кушать подано!
Потом вернулась в комнату и заявила:
— Опять она шляется где-то, шлындра несчастная!.. Ну, кошка, через блудность свою потеряла ты жизнь вечную!
Время шло, а шестой стакан всё стоял на столе. Наконец дядя Филя предложил дать эту дозу поросёнку — пусть и он у нас будет долгожитель, про запас. И тётя Лира отнесла стакан в сарайчик.
— Ну как? — спросил её Валик, когда она вернулась. — Приемлет он вечность?
— Налила ему в корытце — он сразу и вылакал.
Талантами не обладая,
С копыт не стряхивая грязь,
При жизни ты, свинья младая,
В бессмертье лихо вознеслась!
— Теперь нас, значит, шестеро, — подытожил дядя Филя.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIX
Я вышел из дома.
Всё в мире было по-прежнему и всё на своих местах. Картофельные грядки, деревья, времянка, сарайчик — всё обыкновенное, настоящее. И на небе та же лёгкая, не предвещающая дождя дымка. Я посмотрел на часы и удивился, даже испугался: лишь час с небольшим прошло той минуты, когда из-под земли вылез чешуйчатый агрегат.
Надо обдумать всё это, переварить в покое, подумал я и открыл калитку. Пройдя по улице посёлка, свернул на неширокую, поросшую сорной травой грунтовую дорогу и долго шёл по ней; я знал, что она ведёт к кладбищу. Вскоре на взгорье показалась красная кирпичная церквушка с одноярусной колокольней. Дойдя до погоста, ничем не ограждённого, я долго глядел на сбегающие в низинку покосившиеся кресты. «Пчёлы не жалят мёртвых», — всплыла в памяти вычитанная где-то фраза. А меня пчёлы будут жалить миллион лет. Люди будут рождаться и умирать, умирать, умирать, и Эла тоже умрёт, а я буду жить, жить, жить, жить… Мною овладело смутное чувство вины.
— Я не виноват перед вами, — произнёс я вслух, обращаясь к ушедшим. — Я не виноват. Всё произошло слишком быстро.
Когда я вернулся в Филаретово, то первым, кого увидал у дома Бываевых, был Валентин. Он подкачивал камеру своего велосипеда; к багажнику он успел приторочить объёмистую корзину. Валик весело поведал мне, что едет на станцию Пронино, там неплохой привокзальный буфет. Бываевы решили чин-чинарем отметить сегодняшнее событие. Тётя Лира отвалила на это мероприятие свои похоронные («смерётные») деньги.
— У тебя в передней вилке трещина, — напомнил я ему, — возьми велик у Рамушевых, на этом ты рискуешь сломать себе шею.
— Э, всё равно, — отмахнулся он. — Авось целым вернусь. — Прикосновение к вечности не сделало его более осторожным.
— Может, пешком вместе сходим в Пронино? — предложил я. — Я тебе помогу покупки нести.
— Не, подмоги не треба… И вообще никакой помощи мне теперь не надо. Ты, Пауль, можешь прекратить своё шефство надо мной в смысле грамматики. Окунусь на второй год — не беда, потом наверстаю. У меня теперь впереди вагон времени. И даже не вагон, а чёрт знает сколько составов.
В этот момент из окна выглянула тётя Лира.
— Павлик, в одиннадцать вечера приходи! Никуда не пропадай смотри! Будем отмечать!
— Но почему в такое позднее время? — удивился я.
— Раньше нельзя. Вдруг соседи зайдут или кто. А в одиннадцать все уже спят в посёлке.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XX
В назначенный час я постучался в дверь Бываевых. Послышались осторожные шаги. Тётя Лира наигранно сонным голосом, не отодвигая засова, тихо спросила:
— Кто там? Мы уже спать легли.
Я назвался, и она сразу впустила меня. Потом выглянула за дверь и, убедившись, что никого поблизости нет, что никто не видел моего прихода, снова закрыла её на засов.
В комнате глазам моим предстал Стол. На нём стояло несколько бутылок шампанского, а посерёдке красовался торт. Стеклянные вазочки были заполнены конфетами «Каракум», «Белочка», «Элегия» и «Муза». Остальная поверхность скатерти была буквально вымощена тарелками и тарелочками со всякой снедью. Тут хватило бы на десятерых, а нас было только четверо, не считая Хлюпика. Пёсик с голубым бантом на шее — по случаю праздника — важно возлежал на сундуке. Он был уже сыт по горло.
— Богато! — сказал я, садясь за стол. — Чего только нет! Даже кальмары в банке!
— Икры нет, Павлик, — с лицемерно хозяйской скромностью посетовала тётя Лира. — Икры, вот чего нам не хватает.
— И до икры доживём! Главное теперь — не теряться! — бодро изрёк дядя Филя и, подмигнув супруге, принялся открывать шампанское.
Но дело не пошло — всю жизнь он имел дело с иной укупоркой. За бутылку взялся Валик. Он долго возился, наконец пробка выстрелила в стену и рикошетировала в Хлюпика. Тот презрительно поморщился.
— Так жили миллионеры! — воскликнул Валентин, разливая вино в стаканы. — Ведь мы теперь миллионеры!
— Ну, чокнемся за вечное здоровье! — провозгласил дядя Филя. — Чур, до дна.
Мы сдвинули стаканы, выпили. Дядя Филя крякнул, но кряк получился какой-то неубедительный.
— Градусенков мало, — буркнул он, наливая себе по второй.
— Смотри, дедуля, не надерись. Шампанское — опасное вино, — полушутя предупредил Валик, откупоривая новую бутылку.
— Не указывай! Молод, чтоб учить меня!
— Сейчас молод, а через тысячелетье мы с тобой почти уравняемся, — отпарировал Валентин. — Тебе будет тысяча пятьдесят девять, а мне — тысяча восемнадцать.
— А ведь верно! Вот это да — уравняемся! — изумлённо произнёс дядя Филя и, опережая остальных, опрокинул в себя очередной стакан.
Тётя Лира пила и ела молча, ошеломлённая значительностью события. И вдруг заплакала, стала жаловаться сквозь слёзы:
— Поздно лекарство это пришло… Молодости-то через него не вернуть, всю жизнь вековечную старенькой прохожу…
— Веселья мало! — закричал захмелевший дядя Филя. — Заведу-ка я свои пластиночки.
Когда-то, работая в пункте по скупке утиля, он отобрал несколько заигранных, но совершенно целых пластинок. Он очень берёг их. И вот теперь включил электропроигрыватель, поставил на него диск. Игла долго вслепую брела по какому-то шумному тёмному коридору. Наконец выделилась мелодия, прорезался голос певца: «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
— И в Аргентине побываем! Не унывай, Ларка! — воскликнул Филимон Фёдорович.
— Теперь это вполне реально, — подтвердил Валик. — Аргентина от нас не уйдёт.
— Бомбоубежище надо копать — вот что надо в первую очередь! — испуганно объявила тётя Лира. Довоенная пластинка напомнила ей войну.
— Права ты, умница моя! — умилённо согласился дядя Филя. — Оно, конечно, войны, может, и не будет, — а мы в бомбоубежище нашем картошку хранить будем. Нам теперь хозяйство с умом вести надо! С умом!
Человек был наг рождён,
Жил без интереса, —
А теперь он награждён
Радостью прогресса!
Тем временем Валик выдвинул ящик комода и, покопавшись там, вытащил отрез холста и похоронные туфли тёти Лиры. Обмотавшись холстиной и переобувшись в эти самые тапочки, он принялся отплясывать нечто вроде шейка. Картонная подошва от левой туфли сразу оторвалась, а он знай пляшет.
— Ой, озорник! — захохотала тётя Лира. — Гляди, совсем стопчешь!
— Тебе, бабуля, эти шлёпанцы теперь ни к чему! Теперь ты миллионерша! — крикнул Валентин, убыстряя темп. Хлюпик спрыгнул с сундука и с лаем стал прыгать вокруг танцора. И вдруг, поджав хвост, забился под стол, умолк.
— А может, зря мы микстуру эту приняли, — высказалась тётя Лира. — Жили бы, как все, и померли бы, как все… Грех мы перед людьми на души взяли.
И она снова заплакала. Но потом начала смеяться. Она была уже сильно под хмельком. Вскоре я незаметно покинул пир, пошёл во времянку и там уснул. И приснился мне сон. На этот раз в нём архитектуры почти и не было.
Погожим летним днём иду я по родной Большой Зелениной. Иду просто так, прогуливаюсь в порядке самообслуживания. Шагаю скромно, глаз на девушек не пялю, размышляю о чём-то умозрительном. Но невольно замечаю, как встречные прохожие оживляются при виде меня, как неожиданная радость озаряет их лица. А те, которые по двое идут, начинают перешёптываться: «Это сам Глобальный! И ведь ничуть не гордый, совсем не кичится своей кипучей славой!» Мамаша какая-то симпатичная шепчет своей дочке: «Люся, запомни этот текущий момент на всю жизнь: перед нами — сам Глобальный!» Вдруг, завизжав тормозами, останавливается белая свадебная «Волга» — с лентами, с двумя кольцами на крыше. Жених в аккуратном костюме, невеста в нейлоновой фате выскакивают, кидаются ко мне, объятые счастливой паникой: «Благословите нас, Глобальный!» Я благородно, без сексуального подтекста, одариваю обаятельную невесту культурным братским поцелуем.
Все проспекты и бездорожья,
Все луга, и поля, и лес,
Вся природа — твоё подножье,
Ты — царица земных чудес!
Осчастливленная пара едет дальше, а я, под аккомпанемент восторженных шепотов и возгласов, вступаю на мост — и вдруг я на Крестовском острове, на стадионе. Там уже минут двадцать идёт футбольный матч «Зенит» — киевское «Динамо». Все скамьи заняты, утрамбованы болельщиками; не то что яблоку — маковому зёрнышку упасть некуда. Но билетёрша узнаёт меня: «О, нет меры счастью! Нас посетил Глобальный!» Она ведёт меня на трибуну, спрессованные болельщики размыкаются, выделяют мне место. Я сажусь и спрашиваю соседей, какой счёт. «Два один в пользу «Зенита»!» — торопливо хором отвечают мне. «Это хорошо!» — говорю я. По рядам проносится шёпот: «Это он! Сам Глобальный! Он сказал: «Это хорошо!» Радость-то для нас какая!» Теперь сто две тысячи зрителей смотрят уже не на футбольное поле, а на меня. Раздаётся бешеный гром аплодисментов, футболисты в недоумении: они сначала подумали, что это им за что-то хлопают. Но вот и до них дошло-доехало, кто здесь сегодня виновник торжества. Они прерывают игру — тут уж не до мяча — и присоединяются к аплодирующим. «Хо-тим сти-хов! Хо-тим сти-хов!» — начинает скандировать весь стадион. Вратари соревновавшихся команд покидают свои посты, идут ко мне, под руки выводят меня на середину поля. «Прочтите что-нибудь оптимистическое!» — шепчет мне на ухо один из голкиперов. В благоговейной тишине слышится мой голос, звучат проникновенные строки:
Бык больше не пойдёт на луг,
В быка добавлен перец, лук…
Я ем убитого быка —
Ведь я ещё живой пока!
И вдруг нет футбольного поля, нет стадиона. Я стою на невысоком беломраморном пьедестале посреди огромной площади, обрамлённой модерновыми высотными зданиями. Я стою на пьедестале -но я не статуя: этот постамент воздвигли мне при жизни моей. По выходным я прихожу сюда, чтобы лично общаться с почитателями моего таланта. Площадь кишит народом. Здесь и мои современники по перу, и классики всех времён и народов, и читатели изо всех стран и континентов. У каждого в руке — книга моих стихов. Сегодня я даю автографы. Подходит Пушкин, протягивает мне свежее издание моих стихов и поэм. «Великому — от равного», — делаю я уважительную надпись на титульном листе и расписываюсь. Александр Сергеевич очень доволен, улыбается. Потом ещё некоторым отечественным классикам даю надписи, но этим уже построже. Вдруг подкатывается ко мне изящная экскурсоводица. У неё слёзная мольба: хочет, чтобы я обслужил вне очереди группу интуристов, которые явились в Ленинград специально для того, чтобы заиметь моя автографы. «Что ж, если широкая публика не возражает, я согласен», — отвечаю я. Иностранные гости выстраиваются в отдельную очередь, и я даю свои автографы Гомеру, Данте, Шекспиру и некоторым другим. Затем произношу для них краткий спич, в котором призываю их повышать качественность творческой продукции, не жалея на то труда, времени и даже жизни — одним словом, работать на совесть.
Не выполнив плана по ловле мышей,
К русалкам отправился кот, —
И ветер, рыдая среди камышей,
Поэта к работе зовёт!
Интуристы, тайком утирая слёзы, садятся в комфортабельный автобус и уезжают, а я продолжаю подписывать свои книги читателям. Тут вижу — Шефнер ко мне подходит. Старый уже, в очках. И притом — под градусом. Видать, из зависти выпил. «Перешиб я вас, Вадим Сергеевич! Ох как перешиб! — говорю ему. — Автограф-то дам, рука не отсохнет, но на близкое знакомство не напрашивайтесь».
Человек ты, или ангел,
Или нильский крокодил —
Мне плевать, в каком ты ранге,
Лишь бы в гости не ходил.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXI
Проснулся я не потому, что выспался, а от головной боли. С тоской подумал, что нужно одеваться, и вдруг обнаружил, что лежу на раскладухе одетым. Тогда я перевернулся на другой бок, лицом к стене. Вставать не хотелось.
На правах живого классика
Подремлю ещё полчасика;
На правах живого гения
Буду спать без пробуждения.
Потом мне пить очень захотелось. Я поднялся, направился к дому Бываевых.
Валентин сидел на крыльце, крутил транзистор. Какая-то похожая на икоту музыка выдавливалась из чёрного ящичка. Глаза у Валика были осоловелые.
— Начинаются дни золотые, начинаются будни миллионеров! — объявил он. — Бабуля спит без задних, перебрала малость. А у дедули сильный перебор, он ведь вчера и водки втихаря хватил. Сейчас он приземлился у исторической ямы, харч в неё мечет… Надо бы проверить, как у него там дела.
Мы направились к двум берёзам. Дядя Филя лежал, свесив голову в яму. Он дёргался и стонал. Его рвало.
Звук ножниц и ножей
Ты слышишь в слове «жисть».
Чтоб не было хужей —
Ты с водкой раздружись!
Мы пошли обратно, к дому. Сели на крыльцо, и Валик, выключив транзистор, спросил меня:
— О чём призадумался, Пауль? О планах на будущее в разрезе миллионнолетней жизни?
— Тут есть о чём призадуматься, — ответил я. — Например, о взаимоотношениях с некоторыми людьми.
— Это ты об Эле? — с ехидной догадливостью подхватил Валик. — Бессмертный жених и смертная невеста.
— Ну, какие мы жених и невеста…
— Это я так сказал, с бухты-барахты. Но прошлым летом ты к ней очень клеился… Знаешь, если бы я любил какую-нибудь девушку по-настоящему, я бы этого инопланетного зелья пить не стал. Но я ещё ни в одну не влюбился. Мне просто с ними везёт. Сплошная инфляция.
Действительно, с девушками Валентину везло. Я только не мог понять, чего хорошего они в нём находят.
Через полчаса, напившись чаю, с посвежевшей головой вышел я из дому и направился в сторону Ново-Ольховки. И как-то незаметно для самого себя дошёл до дачи, где жила Эла. Она оказались дома.
— Почему ты не пришёл вчера на Господскую горку? — спросила она.
— Я думал — ты не придёшь, — неуверенно выдавил я из себя.
— Ладно, давай зачеркнём распри и раздоры. Пойдём бродить.
Мы вышли на улицу, потом свернули на полевую дорогу, потом пошли в лес. Долго шагали молча: я из-за того, что с мыслями собраться не мог, а Эла, наверно, просто потому, что не хотела нарушать лесную тишину. Затем у нас прорезался серьёзный разговор.
Э л а. Не пора ли прервать молчание?
Я. Хочешь, я задам тебе психологический тест в виде сказки?
Э л а. Вычитал где-нибудь? Теперь кругом тесты и тесты… Ну, я согласна.
Я. В одном королевстве жил престарелый король и с ним — королева. Это были неплохие люди. Всё в их жизни шло в общем-то нормально, но их угнетало сознание, что каждый день, даже удачный, приближает их к смерти. Придворный главврач пичкал их всякими лекарствами для продления жизни, но они отлично понимали, что когда-нибудь их всё равно обуют в белые тапочки. Но вот однажды королевская чета в сопровождении наследного принца и большой свиты отправилась в дальний лес на охоту…
Э л а. Поймала! Сперва ты сказал, что они неплохие люди, а теперь говоришь — отправились на охоту. Хорошие люди не станут охотиться для собственного удовольствия.
Я. Конечно, любительская охота — это разрешённый законом садизм.
У двуногого двустволка,
Он убьёт и лань, и волка,
Он убьёт любую птицу,
Чтоб не смела шевелиться.
Но сами король с королевой этим делом не занимались, это их челядь стреляла в зверей. А королевской чете это был просто предлог для верховой прогулки. И вот в лесу они вместе с наследным принцем незаметно отделились от свиты, чтобы побеседовать о своих династических делах. Постепенно кони завезли их в глухую чащобу. Они очутились на полянке, где стояла ветхая избушка. Из неё вышел старый мудрый кудесник…
Э л а. Любимец богов?
Я. Может — богов, а может — наоборот. Этот колдун заявил королю и королеве: «Вы явились как раз вовремя. Ваши тайные желания будут исполнены. У меня имеется в наличии пять волшебных яблок. Они доставлены мне с неба. Живое существо, съевшее яблоко, становится бессмертным. Вот вам эти фрукты — их надо съесть не позже получаса, иначе они не окажут действия». И тогда король, королева и принц немедленно слопали по яблоку. Четвёртое королева скормила своему любимому коню.
Э л а. А пятое?
Я. Пятое король хотел дать своему коню. Но в этот миг на поляну вышел один молодой поселянин. Он спешил в одно лесное селение к своей невесте. Вернее сказать, она ещё не была его невестой, но он, как в старину говорили, ухаживал за ней и собирался предложить ей руку и сердце. Пятое яблоко было вручено ему. Он не мог долго раздумывать, он его съел — и обессмертился. Всё.
Э л а. Довольно-таки мутная байка.
Я. Тест заключается в том, что испытуемый должен продолжить эту историю и дать оценку каждому действующему лицу. Кто здесь выиграл и кто проиграл?
Э л а. Кудесник себе не взял яблока. Значит, он мог обессмертиться — и не захотел?
Я. Да, выходит, что так. Но это лежит за пределами теста, это к делу не относится.
Э л а. Нет, относится! Он был мудрый, а яблока себе не взял. Значит, он знал, что яблоки эти никому не принесут счастья.
Я. Но ведь бессмертие — это уже само по себе счастье!
Э л а. Нет! Бессмертны должны быть или все люди на свете, или никто на свете. Я бы вовсе не хотела быть бессмертной, зная, что все кругом смертны. Мне было бы просто стыдно и неприятно… И потом — ты помнишь этих несчастных вечных людей у Свифта… Струдберги, что ли?..
Я. Но у него они не по своей воле…
Э л а. А когда по своей воле, как эти твои дурацкие короли и королевы и всякие там принцы, — это ещё хуже. Ведь никакие царства не вечны, и их в конце концов прогонят с престола и даже без пенсии. А принц, из-за того что его родители бессмертны, никогда не вступит на престол. И выиграл во всей этой истории один только конь. Да и то… Ведь это только люди знают заранее, что они умрут. Коню его бессмертие — не в коня корм.
Я. Постой, а об этом поселянине ты ничего не сказала. Он ведь тоже обессмертился.
Э л а. Ты говоришь, он знал, что яблоко это необыкновенное?
Я. Вообще-то ему сказали… Но у него не было времени на размышления.
Э л а. А когда он начал жевать это яблоко, он не подумал, что невеста его останется смертной? Что он будет всё такой же, а она будет стареть у него на глазах?! Хорош гусь!
Я. Я же тебе говорю, что всё очень быстро произошло. Уже потом до него дошло, что он, может быть, не очень-то хорошо поступил по отношению к ней.
Э л а. Он поступил как подонок! Это даже хуже, чем измена с другой женщиной. То измена по любви или по легкомыслию, а это просто измена, предательство… Но хватит этих тестов. Ты скажи мне, что с тобой-то творится? Ты в чём-то изменился, а в чём — не пойму.
Но что я мог сказать ей после этого разговора? Я перевёл беседу на какую-то мелкую тему. Эла, ожидая чего-то более серьёзного, обиделась, замолчала.
Есть молчание согласья,
Праздничная тишина;
Есть молчанье поопасней,
Есть молчание — война.
С этого дня трещинка отчуждения возникла между нами — и всё ширилась, ширилась…
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXII
За ужином все мы, за исключением дяди Фили, сидели присмиревшие, погружённые в свои мысли. Привыкали к новой жизни. Да и похмелье сказывалось, в особенности на тёте Лире: вид у неё был кислый. Зато муженёк её высоко держал знамя миллионера — пошучивал, строил монументальные планы; он успел опохмелиться из потайных своих запасов.
— Сколько Хлюпик людей-то перекусает за миллион лет! — воскликнул он вроде бы ни к селу ни к городу. — Не счесть! Десять дивизий!
— На поводке его теперь надо держать, чтоб не выбегал на улицу, — высказалась тётя Лира. — А то кто-нибудь возьмёт да пристукнет.
— Купит, купим поводок, Лариса! — заверил дядя Филя. — Сперва кожаный, а там, глядишь, и до золотой цепочки дело дойдёт… Мы, будь уверена, не только по годам, а и по деньгам в миллионеры выйдем!.. И пора думать нам о каменном доме. Не годится нам в деревянном жить по нашему-то нынешнему званию.
— С каких шишей каменный-то построишь? — хмуро возразила жена.
— Экономить будем, копить будем. Временно во времянке поживём, а сюда дачников пустим. Сперва пожмемся — зато потом развернёмся. Времени у нас впереди много.
— Ой, умирать-то как будет страшно, миллион лет проживши… За тысячу лет до смерти дрожать начнём, — вздохнула тётя Лира. — Уж и не знаю, добрый ли мы подарок получили.
— Оставь эти разговорчики, — одёрнул её дядя Филя. — Другая бы от радости плясала, а ты ноешь.
— Ладно, ладно, не буду… Пойду поросёнка покормлю.
— Вот это дело. За Хлюпиком и поросёнком теперь особый уход нужен. И к ветеринару надо их сводить, зарегистрировать возраст. Сейчас мы о своём долгожительстве помалкивать будем, а потом, когда нужно, всему миру объявимся. И в доказательство учёным вечную собаку покажем…
— И вечную свинью подложим, — вмешался Валик. — Но имя дать надо. А то «поросёнок» да «поросёнок», а ведь он наш товарищ по бессмертию.
— Прав ты. Валик, прав! — согласился дядя Филя. — И ведь свиньи — они умные, они в цирке-то что вытворяют — буквы узнают! А наш-то за такие годы ума наберётся — извини-подвинься!
— Ему нужно создать культурные условия: трансляцию в сарайчик провести, азбуку там повесить… — не то в шутку, не то всерьёз высказался Валентин. — За миллион лет он, может, доцентом станет, до докторской степени дохрюкается. Ему надо международное имя дать. Например — Антуан. Его крестить надо.
— Это уж богохульство будет. В Бога не верю, но богохульства на своей жилплощади не допущу, — твёрдо заявил дядя Филя.
— А мы не по-церковному, а по-морскому, как корабли крестят. Бутылку шампанского о нос разбивают — и корабль окрещён.
— Нет, не позволю! Так и убить животное можно. И посуду бить не годится. Посуду уважать надо!
В эту минуту Хлюпик, спокойно лежавший на полу, вдруг залился лаем и, опустив хвост, кинулся к двери. Учуял, что кто-то идёт.
Мы все вышли из дома. От калитки к крыльцу шагала почтальонша тётя Наташа. Что-то насторожённое, замкнутое угадывалось в её лице и даже в походке.
— Срочная телеграмма, — сказала она. — Плохая.
В телеграмме сообщалось, что мать и отец Валика погибли на станции Поныри вследствие несчастного случая. Позже выяснилось, что смерть их была и случайна, и нелепа: они, перебегая через запасный путь, попали под маневровый локомотив. Оба были трезвы; они вообще спиртного в рот не брали.
Горе Валентина описывать не стану. Скажу одно: не будь он долгожителем, он бы легче перенёс несчастье. Людям свойственно выискивать причинные связи даже между событиями, которые меж собой никак не связаны: Валик решил, что смерть родителей — это отместка судьбы ему за то, что он стал миллионером. И это надломило его, исковеркало его характер.
* * *
В недалёком будущем и меня ждала беда. И виновником её стал я сам, тут уж не отвертишься.
Когда я вернулся из Филаретова в Питер, я несколько дней ходил и думал: с одной стороны, Бываевы дали мне выпить экстракт именно в расчёте на моё молчание, но, с другой стороны, не грешно ли утаивать от матери такое важное событие? Наконец решился. Взяв с матери клятву, что никто на свете не узнает от неё того, что я ей открою, я рассказал всё.
Странное действие произвёл на неё мой рассказ. Она, кажется, даже не очень удивилась, только побледнела и тихо сказала:
— Я всегда подозревала, что с тобой случится что-нибудь подобное.
Теперь-то я понимаю, что не следовало мне делиться с нею моей тайной. Ведь у матери был врождённый порок сердца, а сердечникам неожиданные известия, даже и радостные, добра не приносят. Для меня до сих пор загадка, поверила ли она в моё миллионерство или решила, что я болен психически. Отношение её ко мне изменилось, хоть она и старалась не показать этого. Она стала заботливее ко мне, и в то же время какая-то запуганность появилась в выражении её лица, в движениях. Что это было: боязнь за меня или боязнь меня? Через одиннадцать дней она скончалась от инфаркта. Её похоронили за счёт жилконторы, в которой она работала, — рядом с отцом, на Серафимовском.
На кладбище загадочный уют,
Здесь каждый метр навеки кем-то занят.
Живые знали, что они умрут,
Но мёртвые, что умерли, — не знают.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIII
Миновал год.
От матери остались кое-какие вещички, я их в комиссионку сдал, да три тысячи с её сберкнижки мне по наследству перешли, — так что на жизнь мне пока хватало. Я спокойно окончил школу, в вуз не торопился. Постановил для себя так: два-три месяца посвящу исключительно поэтическому творчеству, потом на работу куда-нибудь поступлю, потом действительную отслужу — а уж потом займусь высшим образованием.
Теперь я частенько встречался с Валентином — как-никак, оба миллионеры. После гибели родителей он сразу же бросил школу и пристроился в киностудию. Он там был не то разнорабочим, не то просто на побегушках, но считал, что в дальнейшем его повысят и даже возвысят. Однажды он признался мне, что задумал сценарий и сам Колька Рукомойников пророчит ему успех. Всех кинодеятелей Валик (в разговоре со мной) звал уменьшительными именами и речь свою пересыпал киношными словечками: «смотрибельно», «волнительно», «не фонтан», «лажа». Зарабатывал он мало, но за родителей получил большую страховку и в то время был при деньгах. Завёл какие-то куртки пижонские, ботинки на толстенных подошвах, курил дорогие сигареты и иногда бывал чуть-чуть под хмельком. Но именно чуть-чуть; пьяным я его в ту пору ни разу не видал. Он говорил, что приходится выпивать за компанию — надо наводить мосты с нужными людьми, в киноискусстве без этого нельзя.
В конце сентября он пришёл ко мне и принёс письмо от Бываевых. Они ждут нас в субботу, то есть завтра. Дядя Филя решил срубить на участке деревья, нужна наша помощь.
— Намечается субботник миллионеров, — подытожил Валик.
Он заночевал у меня. Но перед сном вынул из кармана тетрадку и сказал:
— Пауль, я хочу тебе сценарий прочесть. Вернее, это пока набросок. Слушай!
Глухая тайга. Две золотодобывающие бригады соревнуются за повышение золотодобычи. В составе одной трудится таёжная красавица Анфиса, в другой работает акселерат Андрюша, тайно влюблённый в Анфису. Однажды Андрей находит большой самородок. Как честный человек, он решает сдать его директору прииска. По пути к конторе он случайно встречает Анфису, которая, выведав у него, в чём дело, завлекает паренька в укромный уголок тайги. Только дикие олени и зрители видят интимный акт, в ходе которого Анфиса похищает самородок из рюкзака акселерата. Оставив Андрюшу лежать на росистой поляне, где он крупным планом предаётся воспоминаниям о недавнем событии, Анфиса устремляется в контору, где сдаёт самородок от имени своей бригады, в результате чего та выдвигается на первое место. Вскоре Андрей узнает, кто похитил у него самородок. Считая, что Анфиса так поступила потому, что сожительствует с директором, Андрей подстерегает её на таёжной тропке и в порядке ревности наносит ей смертельное ранение кайлом. Но случайно проходивший мимо врач-реаниматор возвращает красавицу к жизни. Ещё не зная об этом, акселерат пишет докладную записку с изложением своего отрицательного поступка и добровольно сдаёт себя в руки правосудия. Общественность прииска взволнована. Созывается общее собрание, на котором…
— С меня хватит! — прервал я Валика.
— Много ты смыслишь в киноспецифике! — окрысился Валентин. — Сам Жора Лабазеев говорит, что тут находка на находке!.. Ты просто завидуешь моей творческой активности. У тебя-то со стишатами дело глохнет. — И он сказал ещё несколько ядовитых слов по тому же поводу.
От сочувствия рыдая,
Отказавшись от конфет,
Челюстей не покладая,
Кушал друга людоед.
Он меня саданул прямо в поддыхало. Действительно, в этом году со стихами у меня не ладилось.
Нацепили на быка
Золотой венок, —
Только всё же молока
Выдать он не мог.
Я начинал стихотворение за стихотворением и бросал, не закончив. Это миллионерство сказывалось — так я понял позже. Ведь каждый человек всегда учитывает свой финиш, пусть и очень дальний. А у меня финиш отодвинулся в бесконечность. Я начинал чувствовать себя маленьким, слабым. Я начал подозревать, что время не сделает меня гением, наоборот, оно может отнять у меня талант. Гении не растекались по вечности — они были сосудами, вместившими в себя Вечность.
Позже я делал попытки воскресить свой талант разными хитрыми приёмчиками. Одно время на стишки для детей переключился — про кошечек там, про уважение к родителям, про природу.
Прилетели различные птички,
Стали чаще ходить электрички —
Это, детки, весна настаёт,
И поэт вам об этом поёт!
Потом пробовал на сельскую тему работать.
Улетели различные птички,
Стали реже ходить электрички, —
Ты припас ли, родимый совхоз,
Для бурёнушек сочный силос?
Но талант мой шёл и шёл на убыль.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIV
В десять утра мы были в Филаретове. Хлюпик издали встретил нас лаем, но к калитке не выбежал. На нём теперь был ошейник, и от ошейника шёл тёмно-зелёный бархатный витой канатик. Драгоценная собака-миллионер была пришвартована к столбику у крыльца.
— Чтобы от греха подальше, — пояснила нам тётя Лира. — Нервный он, ангельчик, чуткий. Двух дачниц покусал. А не смейтесь над животным!
— Авторитетный кобелёк! Именно такие и нужны человечеству! — отчётливо произнёс Валик.
Бываевы выглядели совсем неплохо. Только вот какая-то суховатая суетливость проявилась в их характерах. Впрочем, нас-то они встретили душевно.
— Прямо в дом топайте, ребята! — пригласила из окна тётя Лира. — Мы сюда перебрались из времянки. Дачники-то уехали… Несладко дачников иметь. Лето не в лето.
— Зато тёти-мети идут! — сказал дядя Филя, потирая ладони. — Ещё десяток-другой лет — и каменный дом отгрохаем. А пока что решил я участок от всяких там осин да берёз освободить — ни к чему они нам теперь. Нам дубы нужны! Они вековечнее. А потом, может, и баобабы посадим. Я слыхал, они две тысячи лет растут.
— Дубы и баобабы — это наши зелёные друзья, — согласился Валик. — Хорошо пить ликёр в тени баобаба!
— Ликёры — баловство, дамское дело. Но посмотрите-ка, ребята, на эту клумбу, — загадочно произнёс дядя Филя.
— Клумба как клумба, — сказал я. — Цветы какие-то увядшие.
— Так все думают: клумба как клумба. И пусть думают! Но вам, компаньонам-миллионерам, выдам один секрет. Под этой клумбой я двадцать бутылок портвейна по два сорок зарыл. Укутал я их старым одеялом и соломой, не промёрзнут. Чуете, в чём тут коммерция?! Через сто лет цены этому портвейну не будет, на вес золота пойдёт. Столетняя выдержка — это не шутка!
— Через сто лет люди спиртного пить не будут. Одумаются, — строго сказала тётя Лира из кухонного окна.
— Гиблый бизнес ты, дедуля, затеял, — соболезнующе вставил Валентин.
— Ну, люди всегда пить будут, — уверенно возразил дядя Филя. — Водку, может, потреблять перестанут, а уж без вина-то не обойтись.
— И с вином, дедуля, дело неясное… Вынесут коллективное решение — и каюк. Войн уже не будет, а старые танки для войны с алкоголизмом используют. Пустят их на виноградники, да ещё с огнемётами — и прощайте, милые портвейны и мадеры!
— Ужасы какие ты говоришь, Валик! — удручённо покачал головой дядя Филя. — Танки в винограднике!.. Да во сне такое приснись — и то от разрыва сердца помереть можно!
— Валик! Павлик! К столу идите! Проголодались с дороги-то! — позвала тётя Лира.
— А меня почему не кличешь? — игриво спросил дядя Филя, и по его тону я вдруг догадался, что он уже чуть-чуть под градусом.
— Ты ел недавно, — отрубила тётя Лира. — Вот после работы поедим все вместе и выпьем даже. Причина-то есть.
— С первой пенсионной получки грех не выпить, — подхватил дядя Филя. — Я ведь теперь пенсёр, восемьдесят пять в месяц… Знали бы они там в собесе, кому пенсию выделили, — призадумались бы. Долго платить придётся, пока деньги не отменят.
Подкрепившись, мы взяли приготовленные дядей Филей топоры и пилу и вышли на участок. Дядя Филя работал уверенно и сноровисто, мы с Валиком помогали ему неумело, но старательно. Свалили три осинки, два клёна и распилили их стволы на дрова. Потом срубили бузину, куст сирени.
Начался дождь. Поднялся ветер и всё усиливался. Тётя Лира вышла на крыльцо, отвязала Хлюпика, и тот вбежал в дом.
— Эк как всё оголили, — сказала тётя Лира. — Грусть берёт.
— Зато когда дубы-баобабы здесь зашелестят, сердце возрадуется. Спасибо скажешь мужу своему! — И дядя Филя с размаху вогнал топор в одну из берёз — в ту, что поменьше.
— Хоть вторую-то пожалей, — попросила тётя Лира. — Пусть живёт. И учти, будут нам неприятности от лесонадзора за самовольные порубки!
Ответом было молчание, и она вернулась в дом, обиженно хлопнув дверью. А берёзу дядя Филя свалил. Но вторая — та, что постарше, — ещё стояла.
— Не надо рубить её, дедуля, — сказал Валик. — Жалко.
— Чего жалеть-то! — рассердился дядя Филя. — Я уже с Толиком-трактористом договорился, он завтра пни выкорчует. А оставим эту — трактору не развернуться будет… Ребята, сейчас и пилой поработать придётся, дерево-то толстое.
— Не хочу пилить под дождём! — буркнул Валик и направился к крыльцу. Я пошагал за ним. Мне вообще разонравилась эта затея.
— Забастовка миллионеров! — пропел Валентин, входя в дом. — Бабуля, миллионеры кушать хочут!
— Всё готово, ребятки! -откликнулась тётя Лира. Действительно, стол уже был накрыт; середину его украшала нераспечатанная поллитровка «Столичной» и две бутылки вермута по рубль шестьдесят.
Мы принялись за еду. С участка, сквозь нарастающий шум ветра, доносились удары топора. Потом их не стало слышно. В комнату вошёл дядя Филя.
— Ловкачи! — закричал он. — Я работай, мокни, а они тут пир затеяли… Я тоже хочу побороться с алкоголизмом, работа подождёт. Я уже полдерева надрубил. Налей-ка мне, Валик, чего покрепче!
— Пьём за здравие миллионера-пенсионера! — провозгласил Валик. — Многие лета!
— Поехали! — радостно выкрикнул дядя Филя. — И ты, Лариса, пей! Обижусь!
— Уж ладно, по такому случаю можно. — Она торопливо выпила, закусила бутербродом и бросила кусочек докторской колбасы Хлюпику. — Кушай, кушай, ангельчик мой непьющий!
— Все в сборе, а Антуана нет, — сказал я. — Как он поживает?
— Поросёнок-то? — ухмыльнулась тётя Лира. — А что ему сделается, жив-здоров.
— Его бы надо сюда пригласить, богатый типаж, — подал идею Валентин. — Антуан тоже имеет право на веселье. Будущее светило науки!
— Ой, ребята, чего удумали! — захохотала тётя Лира. — Живого поросёнка нам в гости не хватало!.. Да он тут под себя струю пустит, ему что!
— А и верно, Лариса, приведи-ка его сюда. Уважь мою пенсёрскую волю! — молвил дядя Филя. — Пусть и животное повеселится.
— Ну, уморили! — зашлась в хохоте тётя Лира. — А вот и взаправду приведу его сюда, гостя дорогого! Слабо, думаете? — Она встала, вышла в кухню, оттуда на крыльцо. Хлюпик немедленно последовал за ней. В комнате отчётливее стал слышен вой ветра и шум дождя.
— Что и требовалось доказать, — подмигнул вслед ушедшей дядя Филя. — Без контроля-то оно лучше! — И, налив себе почти полный стакан, поспешно опорожнил его. Потом с хитро-пьяной ухмылкой добавил: — В Питере-то наводнение, может, будет, — ветер подходящий. А нам здесь — хоть бы хны. Потому как мы…
В комнату ворвался грубый, особо сильный порыв ветра. Хлопнула форточка, с этажерки посыпались какие-то бумажки, заметались в воздухе. Откуда-то извне донёсся хруст, шипящий шелест, потом — удар. Что-то тяжёлое где-то упало.
— Берёза грохнулась, — подойдя к окну, доложил Валентин.
— Во! Допиливать не надо! Ветер за меня доработал! — удовлетворённо произнёс дядя Филя. -Потому когда с умом…
Остервенело-острый, захлёбывающийся, задыхающийся собачий вой послышался с участка. У всех у нас одновременно мелькнула одна и та же страшноватая догадка. Первым выбежал из дома дядя Филя, за ним мы с Валиком.
Тётя Лира лежала возле новой помойки, чуть в стороне от упавшей берёзы. Её не помяло, не придавило — её, видно, ударило в висок и отбросило. В сырых сумерках доброе, мокрое лицо её казалось ещё живым. По опавшей влажной листве в яму стекала струйка крови.
— Ларинька, Ларинька, очнись! Прости меня, прости! — бормотал дядя Филя, склонясь над мёртвой. Потом упал рядом с ней лицом вниз и закричал, завыл не по-мужски тонко, и вой его слился с истошными завываниями Хлюпика.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXV
Тётю Лиру погребли на тихом филаретовском кладбище.
Всё это кончается просто —
Не взлётом в небесную высь,
А сонным молчаньем погоста,
Где травы корнями сплелись.
Первое время дядя Филя навещал могилу ежедневно. Отправляясь на кладбище, он отрезал ломоть хлеба, брал кусок колбасы — это для Хлюпика. Пёсик ушёл из дома и жил возле могилы тёти Лиры — сторожил свою хозяйку. Отощал он страшно, так что имя его теперь вполне ему подходило. И ему жить оставалось недолго. Однажды дядя Филя нашёл его мёртвым. Собачонка вся была изрешечена дробью: это городские охотники-любители шли мимо кладбища и решили потренироваться, использовали Хлюпика как живую мишень.
Валентин уехал сразу же после похорон, ему нельзя было прогуливать. Я же остался на время присматривать за дядей Филей. Он стал неряшливым, оброс, всё у него из рук валилось. Я ходил в магазин, готовил обеды, но он к моим супам и кашам почти не притрагивался, приходилось его порции вываливать в корытце Антуану. Поросёнок всё съедал за милую душу.
Так прошло три недели. Пора мне было в город возвращаться. Деньги материнские медленно, но верно подходили к концу, со стихами не ладилось, а значит, и гонораров в ближайшее время не предвиделось, и от моего бытия начинало тунеядством попахивать. Надо на работу скорее устраиваться, решил я.
Везде — в трамвае, в санатории,
Среди гостей, среди родни,
На суше и на акватории
Моральный уровень храни!
Расставаясь с дядей Филей, я намекнул ему, что он должен подтянуться, должен беречь своё здоровье. Ведь у нас, у миллионеров, всё впереди, и из своего миллиона он израсходовал пока только шестьдесят лет. Ответ его прозвучал для меня ошеломляюще. Он произнёс нижеследующее:
— Пропади он пропадом, этот миллион! Права была Лариса, не будет нам радости от этого лекарства! Клюнули мы, дураки, на поганую наживку. Виноваты мы, Павлуха, перед всеми людьми виноваты!.. И ты ещё взвоешь от своего долголетия! — с тоской в голосе закончил он.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVI
Я устроился подсобным рабочим на «Спортверфь». Там работал сосед по коммунальной квартире Виктор Власьевич Желудев, краснодеревщик. После смерти матери он всячески опекал меня и уверил, что на верфи я буду неплохо зарабатывать. Так оно и вышло. Я имел в месяц около двухсот. Виктор Васильевич надеялся, что я заинтересуюсь производством, прирасту душой к «Спортверфи». Всё вышло по-иному, но об этом потом.
С Валентином я теперь встречался не очень часто, так как он работал в дневную смену, а я — то в дневную, то в вечернюю. В выходные дни я запирался в своей комнатухе и пытался творить. Но стихи не шли, я буксовал. Позже я понял, что потерпел творческий крах через своё миллионерство.
Поброжено, похожено,
Поискано, порыскано;
А песня-то — не сложена,
А счастье — не отыскано.
Однажды в сентябре, вернувшись с работы, я нашёл дома записку от Валика. Он сообщал, что дядя Филя умер. Он, Валентин, едет на похороны в Филаретово и зовёт и меня «участвовать в мероприятеи». Я смог выехать только через день, в субботу. Дядю Филю уже погребли, я попал на поминки.
Поминки те организовал Василий Фёдорович, брат покойного. Дядя Филя был с ним в давней непримиримой ссоре, но стоило дяде Филе помереть — и соседи в первую очередь известили об этом братца. Тот явился как штык и сразу же провозгласил себя единственным наследником умершего. Василий Фёдорович немедленно разузнал, что в посёлке живёт некий Николаша Савельев, человек, который умело режет свиней; и вот Николаша пришёл с ножом и безменом и прирезал Антуана, который к тому времени вырос уже в солидного борова. Николаша получил за это три кило мяса и внутренности. А часть требухи досталась кошке Фроське, многогрешной кошке, которая не вкусила экстракта, но тем не менее пережила и Хлюпика, и Антуана.
На поминки припёрлась уйма народу, причём не только из Филаретова, но и из окрестных посёлков. Места в доме не хватило, и столы расставили на участке, благо погода стояла удивительно ясная и тёплая. Я заметил, что клумба имеет прежний вид, и подивился, почему это дядя Филя пощадил свой алкогольный клад, двадцать бутылок портвейна. Запамятовать он никак не мог — пьющие таких вещей не забывают. Значит, ещё надеялся на светлое миллионерское будущее?
Пил он последние месяцы своей жизни невылазно, продал всё, что можно продать, занимая деньжата направо и налево.
Все в Филаретове удивлялись, почему Филимон Фёдорович, при всей своей пропойной нищете, не зарежет борова или не продаст его; цену ему предлагали неплохую. Но тут дядя Филя был твёрд.
Умер он смертью нелепой, но мгновенной. Решил вставить «жучка» вместо перегоревшей пробки — и его ударило током. А сердце, надо думать, было уже ослаблено алкоголем.
Умереть бы, не веря в прогнозы,
Второпях не расчухав беду, —
Так столкнувшиеся паровозы
Умирают на полном ходу.
Волею случая произошло это в годовщину смерти тёти Лиры, день в день.
…Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины — те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
— Так ты не ешь! — сказал я.
— Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
— Врёшь, желвак! — закричал Валик. — Рано нас разгоняешь! — И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
— Схожу по нужде, — сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
— Отчего от тебя керосином пахнет? — спросил я.
— Молчи! — прошипел он. — Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
— Дымком потянуло, — сказал один из пьющих. — Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн — в самый раз.
— Дым из окна идёт, — молвил другой.
Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
— Пожар! — крикнул кто-то. — Дом горит!
Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали — виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
Если в доме ты чинишь проводку —
И про пиво забудь, и про водку!
В тот же день мы с Валентином уехали в Ленинград. Валик был пьян, но хотел казаться совсем пьяным. Сидя в вагоне, порой он искоса, исподтишка поглядывал на меня, будто ожидал чего-то. Но я не сказал ему ничего существенного.
Друг не со зла порой обидит нас —
И другом быть перестаёт тотчас;
Но как легко прощаем мы друзьям
Обиды, причинённые не нам!
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVII
Когда подошёл мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошёл с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
У лисицы красота
Начинается с хвоста, —
А у девушек она
На лице отражена.
Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьёзность своих намерений.
Жизнь струилась твоя, как касторка, —
Я со скукой тебя раздружу,
Восьмицветное знамя восторга
Над судьбою твоей водружу!
Но никогда — ни устно, ни письменно — я не посмел признаться ей, что я — миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
Шагая по шпалам, не будь бессердечным,
Будь добрым, будь мальчиком-пай, —
Дорогу экспрессам попутным и встречным
Из вежливости уступай!
Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушёл из киностудии. затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня её директор магазина, с голаду не помрём».
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
Ни в саду, ни на пляже,
Ни на горке крутой —
Мы не встретимся даже
За могильной плитой.
Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало — до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, — и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешённости от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоёвывает всё больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своём стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлёбывался, описывая первые Элины дома.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVIII
Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с неё схлынула. Оказывается, она ждала монтёра с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
Кто часто присягает,
Клянясь до хрипоты, —
При случае сигает
В ближайшие кусты.
— А где он сейчас кантуется? — спросил я.
— А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
Пред жгучей жаждой опохмелки
Все остальные чувства — мелки!
Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, — назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
— Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
— Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
Опорожнена посуда —
Началось земное чудо!
— Вот так и живу! — с вызовом изрёк он. — И не хуже других!
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
— Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Ты с изящною женою
Дремлешь, баловень толпы, —
А со мною, а со мною
Делят ложе лишь клопы.
Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
Не забудь, что ты не Пушкин,
И не лезь тягаться с ним, —
Кирпичом по черепушке
Мы тебя благословим!
— Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Заявляйтесь в мой дом. поскорее,
И с собой приносите дары;
Гастрономия и бакалея —
Две любимые мною сестры!
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Мирно текла деловая беседа,
Пахло ромашками с луга…
Два людоеда в процессе обеда
Дружески съели друг друга.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
— Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Однажды некий людоед,
Купив себе велосипед,
Стал равным в скорости коню,
Но изменить не смог меню.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
— Замётано! — радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
Без мудрой помощи врача
Жизнь догорает, как свеча.
Но если врач поможет ей —
Сиять ей много, много дней!
Ну а для Клавиры я по поводу этой травмы придумал подходящую легенду, она ей поверила.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIX
С того невесёлого дня стал я перебирать в памяти события своей житухи — звено за звеном. И выходило так, что в злых пьяных обвинениях Валентина гнездилась горькая истина. Не будь меня — не произошло бы того, что произошло. Валик только одного не знал — с чего всё это началось, а то его обвинения были бы ещё острее. О том, что из-за меня погиб брат, я никому на свете не говорил и от Валентина тоже этот факт в секрете держал. А ведь всё началось с этого невольного убийства. Оно потянуло за собой длинную, но прочно соединённую своими звеньями цепочку событий. И миллионером я стал потому, что убил брата. А тётя Лира и дядя Филя стали миллионерами из-за меня и из-за меня же и погибли.
Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXX
Годы шли. На работе у меня всё обстояло благополучно. С Клавирой жили мы дружно, сыну Витьке уже пять лет стукнуло. Вроде бы процветай да радуйся, но я ведь не олух бесчувственный, я понимал, что впереди маячат возрастные трудности: Клава — простая смертная, а я — миллионер. Они, трудности эти, и на самом деле в дальнейшем возникли. Но не о том сейчас моя речь.
Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее — с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых — и это всего важнее, — я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, — наши койки рядом стояли — очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.
Раз Гена подсунул мне одну шефнеровскую фантастическую книжицу — читай, мол, и радуйся. Я честно страниц пять прочёл, больше одолеть не мог. Ведь Шефнер писал даже не научную фантастику, а не разбери-бери что, смешивал бред и быт. Но теперь, в данном-то, в особом случае, именно этим он и был для меня подходящ. Я надеялся, что раз он пишет такое, то поймёт, расчухает, в какую каверзную ситуацию я влип, и что-нибудь да присоветует.
Ну, а в-третьих, тут имел значение и территориальный фактор. Мы с Клавирой обитали в те годы на Гатчинской, а Шефнер тоже жил на Петроградской стороне, через две улицы от нас. Я его частенько видел на Чкаловском проспекте, но в разговор не вступал. В лицо я его давно знал — он у нас на литобъединении несколько раз выступал. Имелась у меня, между прочим, и пара его стихотворных сборников, с фотографиями. Но в книги свои он совал такие снимки, на которых выглядел моложе и симпатичнее, чем в реальности. Будь у меня всё в порядке — не стал бы набиваться на общение с ним.
Однако беседа нужна была мне. И вот однажды в субботу увидел я его на углу Чкаловского и Пудожской и подошёл к нему. Я сразу заявил, что мне понравилось его стихотворение «Петербургский модерн» (я его в журнале недавно прочёл), и стал объяснять, чем именно понравилось. Шефнер слушал в оба уха и одобрительно глядел на меня правым глазом (левым он не видел). Потом спросил, как меня звать. Услышав моё имя, сказал, что читал кое-что моё, и даже процитировал четыре строчки.
— Значит, вам нравятся мои стихи?! — наивно выпалил я.
— У меня просто память хорошая, — буркнул он. — У вас встречаются очень даже неплохие строки, но очень уж неровно вы пишете, банальщина какая-то так и прёт из вас… А почему ничего вашего давно в печати нет?
— Вадим Сергеевич, вот об этом я и хочу потолковать с вами с глазу на глаз, в домашней обстановке. Нельзя ли мне забрести к вам?
Он сразу скис, заюлил, начал целую баррикаду громоздить из отговорок. Это тот человек был!
— Вадим Сергеевич! — с чувством заявил я. — Тут не только в стихах дело, тут вообще очень важный для меня разговор, и для вас интересный. Я вам о себе такое выплесну, что вы без пол-литра закачаетесь!
Тогда он нехотя выдавил из себя:
— Ладно. Приходите завтра в час дня.
Я спросил у него точный адрес — и мы расстались. На другой день в тринадцать ноль-ноль я чин-чинарем явился к Шефнеру. По пути забежал в одну торговую точечку, хватил два стакана вермута по два двадцать бутылка — для самоутверждения. Жил Шефнер в обыкновенном жэковском доме. Дверь в квартиру открыла мне очень миловидная и симпатичная женщина: то была Екатерина Павловна, жена Шефнера.
— Вадим, это к тебе! — крикнула она в коридор.
Шефнер вышел, пригласил меня в свой кабинет. Там стоял письменный стол — почему-то совсем голый, ничего на нём не стояло и не лежало. Ещё я запомнил невзрачный секретер, диван, три кресла, столик с пишущей машинкой. Вообще — обстановка не ахти какая. Правда, много было стеллажей с книгами.
На одной стене, в просветах между стеллажами, висели изображения парусников и военных кораблей, на другой — вперемежку — портреты Достоевского, Пушкина, Гоголя, Блока, Тютчева, Заболоцкого, Булгакова, большая фотография Зощенко и портрет какого-то полного мужчины в старинном завитом парике. Я спросил у хозяина, кто это такой.
— Джонатан Свифт, — ответил Шефнер. — Разве вы его не читали?!
Я честно ответил, что в детстве прочёл «Гулливера», но в той книжке портрета автора не имелось. Тут Шефнер сказал, что я обязательно должен прочесть Свифта в полном академическом издании, потом перескочил на Герберта Уэллса, потом вдруг заговорил об Одоевском — это, мол, не вполне оценённый писатель. Затем завёл похвальную речь о Рэе Брэдбери, Станиславе Леме, о братьях Стругацких… Потом понёс какую-то муть насчёт того, что в фантастике должны действовать самые обыкновенные люди и что всякая хорошая фантастика в какой-то мере всегда автобиографична. Мне до всего до этого было как до лампочки.
— Вадим Сергеевич, — вежливо прервал я его. — Мне, ей-богу, не до фантастики. У меня на поэтическом фронте прорыв, да и всё будущее — под вопросом. Я вам сейчас о самом себе факты выложу.
— Ну, выкладывайте, — как-то нехотя согласился он.
Я начал рассказывать всё без утайки, начиная с детства. Рассказал о матери и об отце, тёте Лире, дяде Филе, Валентине. О том, как мы стали миллионерами и что из этого вышло. Шефнер слушал внимательно, порой вставлял наводящие вопросы. Я понял: он мне поверил; ясное дело, в уразумении моей особой ситуации ему помогли его полубредовые повести и рассказы. Я говорил долго, Екатерина Павловна нам дважды чай приносила за это время.
— Сложная история, — подытожил Шефнер. — В отношении поэзии вашей ничего вам посоветовать не могу. Но уверен, что в том оползне событий, который вы вызвали, лично вы ничуть не виноваты. Вы — пылинка, подхваченная бурей случайностей.
— Ну а вот экстракт этот вы, Вадим Сергеевич, выпили бы? Только по-честному отвечайте!
— В молодости, пожалуй, выпил бы сдуру, — признался он. Потом добавил: — А в нынешнем моём пожилом возрасте, хоть и жить осталось с гулькин нос, не стал бы пить. Потому что перебор в игре — это не выигрыш.
— Это вы, Вадим Сергеевич, так, для красного словца. Легко отказываться от того, чего вам не предлагают… Меня во всей этой катавасии больше всего угнетает не то, что я стал полубессмертным, а то, как я им стал. Ведь я брата родного угробил, с того всё и началось.
— Кто знает, может быть, вы ещё и встретите своего брата.
«Ну и трепло! — мелькнула у меня мыслишка. — Я с ним по-серьёзному, а он вола вертит». Но вслух я возразил ему так:
— Вы что, в Бога, что ли, верите, Вадим Сергеевич?! В рай небесный верите?!
— Я верю во множественность миров, — строго ответил Шефнер. — Я вам сейчас одну цитату выдам. Из труда одного неглупого человека. — Он подошёл к стеллажу, взял оттуда книгу (автора и название я запамятовал) и прочёл из неё нижеследующее:
«Признав пространственную бесконечность Вселенной, мы должны признать и бесконечную множественность миров. Если думать дальше, то среди этого бесконечного количества солнц и планет разбросано бесконечное же количество миров, в чём-то или во всём подобных нашей Земле. Среди этих геоподобий, несомненно, имеются и миры с зеркальной вариантностью».
Я вдумался в эти слова, оценил их суть, — и тут у нас с Шефнером беседа пошла уже на полном серьёзе, без всякой там фантастики.
— Выходит, что где-то есть такая планета, где всё как на нашей — только наоборот? — высказался я. — И значит…
— И значит, там не Павел убил Петра, а Пётр Павла. Там вы можете найти своего брата. С ним там произошло всё то, что с вами произошло здесь. И вот вы пожмёте друг другу руки и отпустите друг другу невольные грехи ваши… Всего вернее, что встреча ваша произойдёт не на той «зеркальной» земле, где живёт Пётр, а на какой-то промежуточной планете, которая находится точно посредине между нашей Землёй и землёй вашего брата. Но возможны и варианты…
— А ведь это здорово! — всколыхнулся я. — Извините, Вадим Сергеевич, я сначала подумал, что вы треплетесь, баланду разводите, а вы, можно сказать, луч надежды мне зажгли.
— Это очень слабый луч, учтите, — предупредил Шефнер. — Может быть, вы погибнете…
— Всё равно — лучик-то светит! Вы мне цель жизни подбросили!.. Лет через сто-полтораста люди наверняка к дальним планетам полетят, а мне дожить до того времени — плёвое дело. Доживу — и стану мотаться по разным дальним мирам — глядишь, где-нибудь и состыкуюсь с братом родным. И в день этой встречи вернётся ко мне творческая поэтическая сила!
— Ну что ж, надейтесь. Надежды — сны бодрствующих, как сказал один мудрец… Вот только плохо, что от вас каким-то мутным пойлом попахивает.
Не пейте вы бормотухи всякой, а то, невзирая на миллионерство, быстро загнётесь.
— Я теперь себе сухой закон объявлю! — воскликнул я.
— Ну, это уж перехлёст. Всё равно закон этот вы нарушите, и на душе будет тяжко, и выпить опять захочется.
Кот поклялся не пить молока,
С белым змием бороться решил,
Но задача была нелегка —
И опять он, опять согрешил.
…Я это по своему опыту знаю: когда-то за воротник сильно закладывал, в алкаши катился. Потом одумался… Но закаиваться не надо: жизнь — поездка дальняя, и на больших станциях иногда не грех осушить бокал. Однако пить на каждом полустанке — просто глупо.
— Спасибо за совет и беседу, Вадим Сергеевич. Если хотите — можете всю эту мою историю в свою прозу вставить. Я вам полную свободу действий даю. Разве что имена замените, а так катайте всё как есть.
— Спасибо, может, и приму этот подарок.
Через несколько лет он прислал мне книжку прозы своей сказочной — с автографом даже. Адрес через справочный стол разузнал! Но книга пришла за день до моего отъезда в Гагры, мне путёвку дали в санаторий общего типа, — так что за чтение приняться я не успел. Потом в Гаграх получаю письмо от Клавиры, и она там наряду с прочими вестями сообщает, что начала было читать книгу — и бросила. Наворочено там всякого, и не понять, что к чему и кто кому должен. Мол, через такую, с позволения сказать, фантастику в дурдом загреметь можно.
Когда я из Гагр вернулся, то решил всё-таки, из вежливости, прочесть это творение. Но книги, оказывается, уже не было: Клавире для сдачи макулатуры в обмен на «Королеву Марго» бумаги по весу не хватило, так она туда, в утиль, и эту фантастику приплюсовала. Так я и не прочёл, чего там Шефнер обо мне нагородил. Однако письмо с благодарностью я ему послал, культура есть культура.
Но вернусь к своему посещению Шефнера. Мы с ним в тот день ещё долго беседовали, а потом он вдруг замолчал, задумался — и говорит:
— Я должен дать вам один очень важный совет на буду…