Столица. Дворец Звезды.
Королевский дворец, хоть об этом знали далеко не все, остался памятником прежней эпохи. Эти невероятно гладкие стены без единого стыка и слабого места, эти великолепные стрельчатые окна с двойными стеклами невообразимых размеров, эта фигурная крыша, напоминавшая излом раскрытых в полете крыльев – творение драконов.
И повторить все это сейчас не получается. Если сильные вельхо очень постараются, то, положим, стекла почти такого размера они сделать смогут. Но двойными они не будут, и не пропускать шум у них не выйдет. И тем более, не выйдет сделать так, чтобы снаружи окна казались цветными витражами, а изнутри были совершенно прозрачными. И вплавлять в камень рисунки у вельхо не получается и вряд ли получится. А в арке, которая ведет в старый зал приемов, до сих пор появляется радуга… и летом, в жару, включится уникальный ледовый фонтан. И его льдисто-инеистое кружево, каждый день застывающее по-иному над очень темным зеркалом воды, тоже повторить никогда и ни у кого не получилось.
Поэтому вельхо, за исключением магов познания (больных на голову ученых), бывать во Дворце не любили. Но сегодня пришлось. События Жар-ночи, как успели обозвать эти стихийные беспорядки добрые горожане, аукнулись магам множеством неприятностей.
Во-первых, драконоверы, проклятое, меченое драконьими тварями племя, ушли из города, бросив не только свои дома и лавки (которые теперь в большинстве не работали), но и свои обязанности. Когда не работает пекарь, это мелочь – рано или поздно найдется тот, кто этого пекаря заменит. Но когда не работает служба канализации?
Во-вторых, Жар-ночь несомненно вызовет новую волну недовольства простяков. После неудачи с Тахко и недавнего почти-бунта, который еле-еле (и то с помощью желтокожих «друзей»!) удалось обуздать, Круг собирался вытрясти с сектантов немного лишних денег и развлечь простяков празднествами. а что теперь? Руки бы Понтеймо поотрывать за его тупые инициативы!
В-третьих, если неодобрение горожан еще в перспективе, то недовольство короля видно уже сейчас:
— … и, невзирая на мои разъяснения, применили в общей сложности двенадцать Знаков разной направленности, чем причинили существенный вред моему здоровью. После чего вместо лечильни доставили в тюрьму и поместили вместе с простым людом, — голос оглашателя жалоб и прошений обрел подлинный трагизм, — в том числе с преступниками, что тяжко повлияло на мою душевную организацию и нарушило веру в справедливость и торжество Порядка. С тем остаюсь преданным советником Вашего сияющего величества и пребываю в ожидании наказания преступивших.
И прошу возместить мне не только ущерб здоровью, но и стоимость семи манекенов с придворным платьем и статуэтки легендарных времен, и трех бутылок старого вина сорта Кровь солнца»…
Король с недоверчивым видом прервал чиновника, читающего жалобу второго советника его собственного королевского величия:
— Манекены? Я правильно расслышал? Вы… с манекенами там воевали?
Вельхо виновато развел руками, демонстрируя сожаление и немую просьбу о некой снисходительности к молодежи. Дескать, кто в юные годы не ошибался. Мысли его, впрочем, были далеко не столь благостны.
Какая жалость, что эту скотину вообще не прикончили случайно. Теперь благодаря его жалобе мы еще и те, кто дерется с манекенами… и крадет вино со статуэтками. Отменная репутация складывается у доблестных защитников!
— Впрочем, неважно. Продолжайте.
Придворный шустро подтянул к себе очередной листок.
— Жалоба от Поднятого Мариса Лиеннена, смотрителя дорог и транспорта!
— Целиком не надо. На что жалуется и чего требует.
— Исполняю, ваше сияющее…
— Короче.
— Ис… м-м… жалоба по дому достопочтенного смотрителя, пострадавшему от непрестанного истечения воды из чароплетного водопада, истекающего вот уже третьи сутки, а также на залитый подвал и чароплетскую же рыбу, покусавшую лично господина Поднятого, а также его тещу. Хочет денег. И разрешения зарабатывать на этом… э-э… примечательном месте. Вода там чистая, рыба свежая. Пусть, мол, маги там бассейн сделают, если уж им припало в охоту драться прямо на улице!
Найду, кто это сделал – утоплю тварь в этом водопаде. И рыбу предварительно в штаны запихаю!
— Жалоба от двуименного Шимме Лаунена, мастера дел погребальных. Жалуется мастер на вельхо. Маги, дескать, разместили в его доме несчетное количество пьяных подозреваемых, кои во хмелю были буйны, подожгли памятные палочки, съели все поминальные булочки и печенья, а погребальные пелены и саваны привели в негодность, использовав для дел нечестивых.
— Каких именно? – невольно заинтересовался гневающийся король.
— Не указано.
Сияющее величие покосилось на прекрасную стенную мозаику, изображающую человека, вдохновенно шагающего по звездам. Видимо, в порыве вдохновения молодой человек позабыл надеть штаны, ограничившись каким-то куском ткани вокруг бедер, зато с какой-то радости отрастил красивые крылья, с которых на звезды сыпались цветные перья и по непонятной причине преобразовывались в многоцветные вихри…
Мозаика на королевский призыв, естественно, не ответила, крылатый субъект с безмятежно-просветленным лицом продолжал свой вдохновенный поход. Зато из цветной сумятицы, изображающей один из перьевых вихрей, внезапно вышел (отделился?) мрачноватый мужчина с начертальной дощечкой в руках.
Вельхо, который искренне полагал, что на этой «встрече» с сияющим величием Королевской Звезды присутствуют лишь он и Поднятый по жалобам и просьбам, скрипнул зубами, пряча оскал за приветливой улыбкой. Выходец из мозаики ответил ему не менее теплой улыбкой, и температура в зале понизилась до отметки «замерзание воды».
— Ваше сияющее величие, я уже докладывал: это связано с домом «доброго купца-жертвователя»!
— Ты об этом лишь упомянул. Подробности?
Мужчина даже не глянул в дощечку – все его внимание устремилось на мага:
— Некий торговец продуктами Васке, проживающий напротив двуименного Шимме, днем объявил, что у него (о горе!) умер любимый дядя и вечером он в знак скорби и во снискание блага от бога Альта хочет угостить бедных людей. Поэтому, каждый, кто хочет почтить память дяди, может вечером придти в дом, пройти в подвал и съесть там все, что хочет и сколько хочет, с одним условием – вести себя тихо и не мешать почтенному купцу скорбеть.
— Оригинальная жертва… И что, нашлись такие, кто пришел?
— Совершенно верно. Около трехсот человек примерно. Более того, являющихся действительно препровождали в подвал с продуктами, где они и помогли — по мере сил — доброму хозяину обрести милость от бога Альта – то есть ели все, что было в пределах доступности.
Король невольно улыбнулся.
— Наверно, эти бедные люди от души жалели, что добрый хозяин не припас для них еще и варенки. – О нет, ваше сияющее величие! Варенка там была, и ее тоже разрешили пить. Причем она была в таких количествах, что, по опросам, за нее даже драться не имело смысла – всем хватало и даже осталась недопитая. И, самое интересное, эти… почитатели дядиной памяти… действительно вели себя тихо!
— Не верю. Чтобы никто даже не подрался…
— Драки определенно были, ваше сияющее величие. И по виду «почитателей», и по результатам опросов. Но скорбящему хозяину эти добровольные помощники изо всех сил старались не мешать… Дело в том, что этот по-божьи щедрый человек обещал по истечении этой достопамятной ночи еще и денег выдать каждому «помощнику» — столько монет, сколько часов они просидят в по… почитании.
— Думаю, что тогда они вообще не хотели оттуда выходить!
— Вы исключительно проницательны, ваше сияющее… Не хотели. А вельхо, которые тем вечером наведались к «доброму человеку»,… и как выясилось, тайному драконоверу одноименному Васке (сам он, несомненно, скрылся еще днем, его так и не нашли), видимо, посчитали собравшихся в подвале людей сектантами и принялись их задерживать, всех подряд. И вытаскивать.
— Ага, — король понимающе покивал, прекрасно представляя себе трудности магов при задержании.
— Ситуация усугубилась нетрезвым состоянием задержанных и тем, что Васке (не знаю, из каких соображений) действительно оставил обещанные деньги в сундучках на выходе из подвала. И маги, что понятно, «задержали» и их тоже. Что вызвало у арестованных очень яркую негативную реакцию.
— Я подозреваю, почему, — король поневоле восхитился изяществом замысла и коварством подставы. – А при чем тут наш мастер погребальных дел?
— Дом самого Васке сильно пострадал в ходе… э… задержания. И арестованных принялись отводить в соседние жилища — не подозревая сначала, сколько именно «почитателей» скопилось в жилище жертвователя… ибо подвал оказался не один. Кстати, дома Шимме Лаунена для временного размещения тоже не хватило. – улыбка советника стала отчетливо злорадной. — Тут есть жалобы и остальных соседей: цветочника, мастера лент и прочих украшений, хозяина ткацкой мастерской, владельца посудной лавки… Да, и еще мастера чучел — заказ для музея ему испортили. Кстати, последний не просит о денежном возмещении – а лишь о том, чтобы оные вельхо ему попозировали. Он мечтает их увековечить. Говорит, для коллекции.
— Для какой?
— Не говорит, — и третий королевский советник улыбнулся магам так, как, наверное, улыбалась бы разумная ядовитая змея. Очень голодная змея.
Твари. Скоты жадные. Сволочи, ублюдки, пунга ихибо дырра!
Отвлекли город от слухов о поражении в Тахко и о драконах? Хорошо отвлекли, незабываемо!
Весь наработанный авторитет Круга – в драконий пепел! Купились на простейшие провокации! Позор Круга!
Магов видят пьяными. Магов таскают в сетках, как «кровавых тварей»! Магов бьют на улицах! И смеются… смеются!
Из вельхо сделали посмешище! Не прощу.
Кто предупредил белых лисиц? Найду – подарю эту сволочь эстету Нолле! Будет о смерти просить как о милости…
А остатки отдам этому чучельнику!
Хотя при мысли о том, что какой-то простяк, обычный презренный простяк, смеет даже подумать о том, чтобы маги (маги!) ему позировали для изготовления чучел, глаза застлало белым бешенством. Безумно хотелось снести весь этот неблагодарный город вместе с его идиотами-жителями, нерадивыми подчиненными и особенно мерзавцами-сектантами! Твааааааааариииииии!
Увы, сейчас добраться до всех, кто за эти двое суток истрепал ему нервы и превратил хладнокровную змею в мятущуюся с подожженным хвостом ящерицу, было невозможно. Каирми сожалеюще улыбнулся:
— Несколько неразумное желание. Круг, разумеется, возместит добрым горожанам убытки…
— Разумеется! – сверкнул глазами король.
— Но разумно ли потворствовать подобным низким шуткам необразованных людей? Вспомним слова мудрых: «Авторитет – вещь хорошая, но он хрупок, как стекло, а презрение липнет к человеку, как стригущий лишай». И печально будет, если из-за одного недоразумения пошатнется уважение к тем, кто не щадит себя во имя защиты обычных людей от всевозможных бедствий. Ибо жизнь непредсказуема и полна опасностей, и кто знает, когда пригодится мудрое слово и протянутая рука помощи… Уважение к мудрости и уважение во многом сходны между собой.
Намек не помог.
Глаза короля нехорошо сузились:
— Уважение? Уважение действительно вещь хрупкая, глубокочтимый глава Круга Нойта-вельхо! И мне, право же, трудно представить, насколько хрупко оно будет в данном случае. Доблестные защитники, «не щадящие себя во имя защиты обычных людей от всевозможных бедствий», столь доблестно разгромили столицу собственного государства, что мне трудно подобрать слова для восхищения столь достославным деянием!
Сорок два пожара! Сорок два пожара в столице! Более пятидесяти погибших! Скажите, глубокочтимый, у нас что – война? Пятьдесят человек за одну ночь и сорок два пожарища – это немыслимые потери для одной ночи. Может, вы тогда объясните, с кем мы воюем?
— Ваше сияющее величие…
— На нас налетели кровавые твари? Это, наверное, они устроили такой погром?
— К сожалению…
— Что к сожалению? Знаете, глубочтимый Каирми, глава Круга Нойта-вельхо, вот мы сейчас с вами оба внимательно слушали жалобы… сколько?
— Сто двенадцать, ваше сияющее величество, — поспешно подсказал огласитель.
— Сто двенадцать жалоб! При этом пострадавшие подробно описывают разорение своих жилищ, убытки и ущерб своему здоровью, но ни один – почему-то! – не упоминает при этом кровавых тварей. Почему бы, не подскажете?
Как же Каирми жалел, что тогда, в дни эйфории и победы, они, победители, решили не менять мир полностью, сохранить внешнюю структуру власти, так сказать, для декорации! А теперь эта проклятая декоративная фигура смеет вызывать его к себе, как простяка, и еще отчитывать, как наемного работника! Власть почуял? Что твоя сторожа и что твое игрушечное войско против магов?
Человечек…
— А я вам скажу, почему про кровавых тварей нет ни слова, — не дождавшись ответа, король продолжил. – Потому что твари тут были совершенно другие. Опьяневшие не только от вина, но и от безнаказанности. Не просто не вставшие на защиту, как вы провозглашаете, а обнаглевшие до того, что нападают на тех, кого должны защищать!
— Ваше сияющее величие! Это прискорбное обстоятельство – то, что среди нашей молодежи несколько таких человек. Нельзя же судить обо всех по отдельным людям.
— Что ж вы к драконоверам такой разборчивости не проявляете? Знаете, глава… ни один драконовер не нанес бы столице такого ущерба…
Терпение Каирми закончилось.
— Ваше сияющее величие! Я вынужден прибегнуть к вашей мудрости! А также к справедливости и, не побоюсь этого слова, снисходительности. Увы, молодость горяча. И может порой в своем рвении совершить ошибки. Через два года мы, может быть, будем обсуждать ошибки юного Тэрно, вашего внука…
Каирми с удовольствием отметил, как дрогнуло королевское лицо. Ах, как же вовремя три года назад проявился магический дар у юного королевского наследника! «Скромники» даже колебались тогда: стоило ли усиливать набирающую авторитет королевскую власть магом? Но вторая подряд смерть наследника показалась бы слишком подозрительной, они и так слегка помогли его отцу скорей увидеть богов… А пребывание в личинках должно было смирить юношу и привить ему нужные качества…
Глава Нойта-вельхо немного подождал – но король молчал. Только его пальцы судорожно комкали те самые жалобы.
И Каирми позволил себе улыбку… намек на нее, тень. Но позволил ее заметить. И насладился мигом бессильного бешенства, с которым король стиснул безответную бумагу.
Да, я знаю, что твои доверенные лица пытались выкрасть твою «личинку» и вернуть ее домой. Я даже знаю, что им это почти удалось. Вот только ты об этом не знаешь — к тебе он не придет… не сможет. А придет – потеряешь. И виноват будешь сам.
А вот пока ты не знаешь, что я знаю, ты никуда не денешься. Королевское величие не гарантия власти. Королевское величие не защита для твоей семьи, если ты сделаешь вельхо своим врагом.
Каирми обозначил намек на полагающийся поклон и с наслаждением повторил:
— Прошу вашего милосердия!
Тирсен. Макс.
Ну что сказать.
Редко все-таки этот мир заставлял меня чувствовать такую… такое… не знаю, как и сказать. Кажется, это называется «когнитивный диссонанс». А если проще, хотя и не совсем точно – оторопь. А все из-за чего?
Из столицы Славка меня выпнул, не успел я в себя придти после веселой ночки с драконоверами. Его беспокоил паршивец Димме – мол, ближайшие три дня после первого нападения маг может повторить свои чары, если я ему оставил «частицы себя» — волосы, например. Вероятность небольшая, чародей слабоват, но бывает и палка за стрелковое оружие сходит.
И поскольку ему, Славке, очень не понравилось любоваться на ползающую по мне черную пакость, то лучше бы мне оказаться где-нибудь подальше. Пару деньков для верности. Тут вот хозяйка гостильни в Тирсене прислала сообщение – у нее, мол, уже четверо сидят – все знатоки Москвы и Пушкина. И он, Славка, прямо кушать не может – так хочет узнать, что там за попаданцы и можно ли на них положиться. А может, у них приборчик сохранился?
Вот и сижу. Офигеваю. Двое из попаданцев были нормальные, дед и внук, надо будет их к бабуле переправить. А вот третья…
— Значит, так, зая. Записывай: косметика Kylie, помада, тени, подводки и румяна. Еще хайлайтеры, кисточки, а то местные вообще такое не делают. Не будет этой марки – можноHuda Beauty, она тоже топовая.
— Э-э…
— Нюдовый макияж знаешь?
— Чего?
— Зая, не тупи. Ты заказ пиши. Пенки, гели, тоники, шампуни, пилинг, помада, тени и румяна. Еще маски, тушь… что забыла? Еще лайнер…
— Я тебе что – морфлот?
— Ну не тупи же! Лайнер – это подводка! У тебя доступ в интернет есть?
— Нет!
— Безобразие просто! Каталог не посмотришь… А вдруг я не все вспомню? Короче, давай листик, я сама напишу. А ты пока кофе принеси оптовому заказчику.
Ничего себе заявочки?
31 мая – 2 июня 427 года от н.э.с. Исподний мир. (Продолжение)
Дверь распахнулась от ловкого пинка ногой – кофе принесла домоправительница. Крапа сам стал именовать служанку домоправительницей, уж больно горда была и основательна. Высокая, тощая, она смотрела на Крапу чуть ли не свысока, хотя знала своё место и выражала мнение лишь позой и плотно сжатыми губами.
Больше прислуги Крапа не держал.
Домоправительница поставила серебряный поднос на столик перед камином, зажгла свечи на каминной полке и сунула лучинку под давно подготовленные дрова.
– Спасибо, – кивнул ей Крапа.
Она, как всегда, окинула его холодным взглядом и вышла, плотно прикрыв за собой дверь. В её спальне над кроватью простиралась длань Предвечного, а в углу стоял лик Чудотвора-Спасителя, и домоправительница не ложилась спать, не простояв перед ним на коленях положенной четверти часа, – Крапа чувствовал льющуюся сквозь стены энергию её любви. Искренней любви. Потому что неискренняя любовь силы не имела.
Гость первым пересел поближе к огню и кофе. А Крапа подумал, что если он не солгал (вдруг), то мог бы существенно дополнить и Энциклопедию Исподнего мира, и архивы Тайничной башни.
Крапа по крупицам собирал историю Млчаны, и в особенности историю Цитадели, библиотека которой сгорела во время эпидемии, не оставив никаких летописных свидетельств.
– Какая милая светская беседа у нас с тобой получается, – сказал гость, отхлебывая кофе. – Я слышал, чудотворы дали добро на убийство Государя?
– Твои осведомители неправильно поняли мои слова. Я сказал лишь, что чудотворы не смогут предотвратить это убийство.
– До чего же ты хитрый жук, Крапа Красен. Ты, наверное, знаешь: я люблю убивать чудотворов. Из всех чудотворов мне не хотелось бы убить только двоих: тебя и Инду Хладана.
– Вот как? Почему именно Инду Хладана? – Крапа не спросил о себе, потому что из всех чудотворов именно Хладан заслуживал смерти – с точки зрения интересов Исподнего мира.
– Я не знаю. Он мне интересен. И… я чувствую в нём что-то такое. Кстати, передай ему вот что: змей не может повредить свод при всем желании. Свод – поле, проницаемое для живого.
– Да? И Откровение Танграуса не сбудется? – осклабился Крапа.
– Сбудется, конечно. Но непрочный щит взрежут отнюдь не крылья нетопыря. Инда знает, что́ может привести к ослаблению поля настолько, что в Обитаемый мир хлынет лава.
И внезапно Крапа подумал, что этот человек (или не человек?) не должен умереть. Это была бы слишком большая потеря для обоих миров.
– Обязательно передам. Но, думаю, ты до этого не доживешь.
– Вот как? – усмехнулся гость. – Не сомневаюсь, что чудотворы поставили своей целью меня уничтожить. Не мытьем, так катаньем.
– Да, и если чудотворы ставят перед собой какую-то цель, они не останавливаются, пока её не достигнут. Мы уничтожим тебя, даже если для этого придется утопить в крови всю Млчану. А уж замок Чернокнижника и подавно.
– Ах вот как? – Гость довольно улыбнулся. – Ты предлагаешь мне сдаться добровольно? Или я, или сотни тысяч невинных жертв? Я правильно тебя понял? Чудотворы мастера заключать сделки. А знают ли чудотворы, что тот, кто убьет змея, сам станет змеем? Что на моё место тут же встанет преемник?
– Кто? Меткий стрелок, который застрелит тебя из лука, едва завидит на стене замка? Огненный Сокол уже предложил лучника, у него в бригаде, разумеется, был стрелок. И разумеется, один из лучших в Млчане, – наверняка именно он должен был стрелять и в Государя.
Крапа, конечно, понимал, что прикидываться дурачком, выбалтывающим противнику свои намерения, долго не получится. Но пусть гость думает, что Крапа хочет его напугать.
– А почему нет? Или меткий стрелок не порождение этого мира? Вся разница только в том, что я держу в узде ту силу, которая стоит за моей спиной, а у моего преемника не будет времени этому научиться. Но хода истории это не изменит. Потому что Откровение Танграуса – неотвратимое будущее вашего мира.
Прата Сребрян… Если передать Инде Хладану эти слова, он сразу же подумает о том, что змея должен убить тот, кто порождён не этим миром. А передать ему эти слова придётся. Во-первых, это может его отрезвить и толкнуть на поиск других, менее радикальных решений. А во-вторых… Если этому человеку суждено умереть, то пусть свод лучше стоит на месте.
– Тогда это сделает чудотвор.
– Я не знаю ни одного чудотвора, который умеет стрелять из лука, – усмехнулся гость.
Крапа задумался, прежде чем сказать следующую фразу. И дело не в том, что он побоялся выдать себя и свои намерения, – ведь даже в пылу спора (а этот спор пылким вовсе не был) дипломат должен думать над каждым своим словом. Он понял, что с головой выдаст Прату Сребряна. И вместо того чтобы сказать «А я такого чудотвора знаю», он произнес обтекаемое:
– Это можно сделать и ножом.
Вот так. Пусть знает, что ему и в замке следует опасаться нападения из-за угла.
* * *
Баба Пава намеревалась сидеть в комнате всю ночь (как просидела весь день), но Волчок выставил её вон и закрыл обе двери на засов. Они со Спаской сидели у открытого окна, глядя на болота, – бок о бок. И когда гасли сумерки, ему казалось, что впереди бесконечная ночь.
Он держал её руки в своих, и мял их, и прижимал к лицу, касался губами. Он перебирал её остриженные волосы и вдыхал их травяной запах, согревал её на своей груди и поглаживал по хрупкой спине. Её прикосновения были несмелыми, словно она боялась обжечься – как он боялся ненароком оцарапать её ладонью.
Он рассказывал ей о детстве, лавре и немного о гвардии, она – о родной деревне, об отце и жизни в замке. Он не стал говорить о том, что ему ответил Змай, а она не спросила.
В окно с болот тянуло холодком, слышны были крики ночных птиц и лягушачий хор, и не успел Волчок оглянуться, как чернота ночи начала стремительно сереть: пасмурный рассвет набирал силу, скоротечное время неслось вперед, и Волчку казалось, он слышит грохот колес, и стук копыт, и посвист возничего, который торопит лошадей, гонит время вперед всё быстрей и быстрей. И не боится, что дорога, по которой летит время, ведёт к обрыву.
Волчок прижал её к себе, обхватив обеими руками. Удивительное махонькое и нежное существо… Такое хрупкое, такое уязвимое, что, кажется, сожми чуть посильнее – и сомнется, как цветок. Дохни чуть горячее – и растает, как снежинка, дунь – и развеется, как парок над горячей кружкой.
– А вы можете, когда посылаете голубя, и мне написать письмо?
– Голуби не для этого. Каждая записка с голубем – риск. Знаешь, зачем Огненный Сокол возит с собой своего Рыжика? Чтобы перехватывать голубей.
Она послушно вздохнула.
– А можно я вам письмо напишу? Кто-нибудь из замка в Хстов поедет, и я попрошу Зоричу передать.
– Только не называй меня по имени. А лучше дай Милушу прочитать, перед тем как отправить.
– Нет, я не смогу Милушу такое дать. Разве можно! – Она повернулась боком и потерлась щекой о его грудь. – Я ещё подумала… Если мне нельзя из замка выходить, а вы будете тут рядом где-нибудь… Я могла бы выйти к вам. Ну хоть на минутку…
– Нет.
– Ну пожалуйста…
– Нет. Тебе нельзя выходить из замка даже на минутку. И мне нельзя к замку подходить.
– Неужели вы сможете пройти мимо и не взглянуть на меня?
– Ну только если я буду совсем близко, – улыбнулся Волчок. – И смогу незаметно пройти в замок.
Рассвет сменило утро – летнее, зелёное, тёплое. Давно прошла пора завтрака, и баба Пава похрапывала под дверью: устала, наверное, подглядывать в щелку и прислушиваться.
И каждая минута казалась последней, и мучительными стали объятья, и всё внутри металось между счастьем и болью скорого расставания, и невозможно было выпустить её из рук, оставить хоть на миг, но нужно было это сделать…
Они уже не тратили время на слова: Волчок целовал её лицо, и она отвечала ему торопливыми и короткими поцелуями. И иногда замирала, глядя в его глаза. И он тоже смотрел на неё, как будто хотел навсегда насмотреться…
Послышалась короткая возня под дверью и сонный удивленный возглас бабы Павы, кто-то дернул дверь, а потом забарабанил в неё кулаком.
– Волче, открывай немедленно! – раздался голос Змая.
– Татка приехал… – Спаска прикусила губу, а Волчок поднялся на ноги.
– Немедленно открывай, я сказал! – Змай снова шарахнул кулаком в дверь. – Какого лиха вы там делаете?
Волчок отодвинул засов и не успел её толкнуть, как она распахнулась. Змай решительно шагнул через порог, но, оглядев Волчка, остановился и вытер пот со лба:
– Уф… А я-то думал…
– Татка, ты что, сердишься? – Спаска вышла ему навстречу.
– Уже нет. – Змай прошел в комнату и, кинув на пол увесистую сумку, сел за стол.
Баба Пава хотела войти вслед за ним, но Волчок лишь глянул на неё, и она прикрыла дверь снаружи.
– Татка, я никогда не видела, как ты сердишься! – рассмеялась Спаска.
– Да я бы его убил… Если что… – проворчал Змай.
– Ты плохо думаешь о своей дочери. – Волчок сел напротив.
– Разве? – усмехнулся Змай.
– Мне казалось, она настолько тебе доверяет, что не задумываясь сделает всё, о чем ты попросишь.
– А я, по-твоему, только и ищу подходящего случая, чтобы предать её доверие? – Волчок вдруг разозлился. – Да пошел ты!..
– А то я не знаю, как легко потерять голову! Наедине с девушкой, запершись на засовы…
– Я, в отличие от тебя, головы никогда не теряю. И в Хстове не кричу при встрече: «Здорово, Змай, давно не виделись».
– А я что, назвал тебя по имени?.. – спохватился Змай.
– Ты проорал его на весь замок.
– Едрить твою бабушку… Я не хотел…
– Да ну? А может, наоборот, решил от меня избавиться?
– Чушь не городи. Я сам с тобой разберусь, мне для этого Огненный Сокол не понадобится. Кстати, об Огненном Соколе: он вчера тебя искал. Кроха, принеси нам поесть чего-нибудь, а?
– Хорошо, – согласилась Спаска, и Змай продолжил, когда она вышла: – Любица сказала, что ты уехал в Горький Мох, сватать её племянницу. Там подтвердят, конечно, но лучше бы до этого не доводить. Огненный Сокол велел тебе передать, чтобы ты не возвращался на заставу, а явился в «Сыч и Сом» завтра к десяти утра. Сдаётся мне, он тебя вытащит из бригады штрафников. И очень вовремя.
– Что-то случилось? – Волчок с тоской подумал о встрече с Огненным Соколом. На заставе служить было гораздо проще.
– Да. Для начала чудотворы дали добро на осаду замка. И на самом деле у меня к тебе серьёзное дело, гораздо более важное, чем твои шуры-муры с моей дочерью. Головы он не теряет… А кто избил горбуна при всём честном народе?
– Горбун убивал детей. Я жалею, что не изрубил его в куски.
– Да ладно, это я к слову. Слушай меня: я никогда раньше о невозможном тебя не просил, а теперь попрошу. Чудотворы передали Храму оружие – бездымный порох. Его будут называть оружейным хло́пком. Мне нужно знать, где его будут делать и где хранить. Иначе замок за один день сровняют с землей. И это будет не самое страшное – того и гляди от Хстова камня на камне не останется.
– Всё зависит от того, где я буду служить. Если на заставе, это невозможно.
– Сделай невозможное, Волче. Из этого оружейного хлопка будут делать разрывные снаряды. Представь себе, что бочка с порохом влетает в это окно и взрывается, – вот что такое этот оружейный хлопок. И стрелять они будут с расстояния в тысячу локтей, их не достанут ни лучники, ни наши пушки. А три их пушки за час уничтожат замок: им не надо остывать по полчаса, скорострельность примерно один выстрел в минуту. Мы даже не успеем вывести отсюда женщин и детей. Десяток выстрелов, и упадет стена. Ещё три – и рухнет Укромная.
– Я попробую.
– Если тебе придётся выдать себя – уходи в замок. Эти сведения стоят того, чтобы считать твоё дело в гвардии законченным. Кстати, в сумке – гвардейская форма. Не новая. Сапоги я взял побольше. Во-первых, боялся, что будут жать, во-вторых, нужно хоть одно отличие от тех примет, которые теперь знает Огненный Сокол.
– Нельзя носить сапоги не по размеру, стучать будут. Это сразу заметно.
– Наматывай портянки потолще, – пожал плечами Змай. – И подковки прибей – никто стука не услышит.
– Понимаешь, если Огненный Сокол хоть раз уличит меня во лжи, он никогда мне больше не поверит.
– Право, не будет же он тебя разувать? – фыркнул Змай.
– Знаешь, когда я болел тифом, он раздевать меня не стал, но рубаху порвал до подола. Проверял, есть ли сыпь.
– Вот как… Я не знал.
– Именно так. Хотел сказать тебе спасибо за вычищенную саблю – её он проверил тоже. И булавку, конечно…
– Твоя золотая булавка мне надоела хуже горькой редьки – я сделал сразу четыре. Две будут у Зорича, если снова потеряешь – возьми у него.
31 мая – 2 июня 427 года от н.э.с. Исподний мир. (Продолжение)
* * *
Крапа имел свой дом в Хстове – небольшой и уютный, на Столбовой улице, соединявшей Дворцовую площадь и площадь Чудотвора-Спасителя.
Он никогда не приглашал к себе нечудотворов, и не потому что скрывал такие богатства Верхнего мира, как водопровод и канализация, – он словно ревновал это место, ему было бы неприятно видеть здесь даже Огненного Сокола (которого он по-своему уважал), а тем более Стоящего Свыше или хстовского Сверхнадзирающего.
После тяжелого дня хотелось покоя и одиночества, но Крапа должен был проверить схему, которую набросал третий легат, – как храмовники намерены хранить свои новые военные тайны. Крапа не сомневался, что о скором появлении оружия от чудотворов уже докладывают Государю, а возможно, и Чернокнижнику – на переговорах присутствовали три писаря, и минимум один из них был шпионом.
Но это входило в планы и Храма, и чудотворов: пусть все знают и боятся, один только слух об оружии может стать способом сдерживания Государя. Конечно, рецепт бездымного пороха, способ выплавки нужных сталей и устройство мощных орудий станут известны Государю рано или поздно, но лучше бы это случилось как можно позже.
А пороховой склад способна уничтожить одна горящая стрела, поэтому никому не нужно знать, где храм производит порох и где его хранит.
Вот на это Крапа и намерился сделать ставку: уничтожения замка можно избежать, если Чернокнижник будет знать, где делают бездымный порох. Государь вряд ли осмелится на такую диверсию, а Чернокнижнику терять нечего. Но оружия в руки Государя лучше не давать – это в самом деле чревато большой гражданской войной.
Крапа расположился в уютном кресле под лампой с солнечным камнем. Здесь, в Исподнем мире и особенно в Хстове, энергия текла в его тело прямо из воздуха, он чувствовал подъём, и ему казалось, что он способен осветить солнечными камнями весь город.
Чудотворы, не привыкшие к болотной сырости и дождливой погоде, обычно быстро утомлялись здесь, начинали задыхаться и кашлять, Крапа же давно тут прижился и перестал замечать дождь, слякоть и гнилостный запах болот.
Зато ничем не сдерживаемую энергию – любовь жителей Исподнего мира – ощущал и принимал со смесью чувства вины и благодарности. Эта чистая и искренняя любовь заслуживала ответной. Хотя бы от кого-нибудь из тех, в кого верят и на кого уповают простые и темные прихожане Храма.
Он не успел вникнуть в схему, которую набросал третий легат, как внизу зазвонил колокольчик, и старый лакей открыл входную дверь. Крапа нехотя поднялся с кресла и вышел на лестницу. Но лакей уже закрывал двери на засов – это мальчишка-посыльный принес пакет.
И снова вести оказались недобрыми. Это было донесение от одного из личных шпионов Крапы, который служил в секретариате Государя и обходился Красену дороже остальных.
В пакете содержалась лишь точная копия письма Государя хстовскому Сверхнадзирающему. В нём Государь уведомлял Храм, что в случае угрозы замку Сизого Нетопыря армия Млчаны будет вынуждена встать на его защиту, ибо земли млчанской знати, по сути, принадлежат Государю, а Милуш Чернокнижник из рода Сизого Нетопыря пока ещё остается подданным Государя.
За те подати, что ежегодно платит замок, за рекрутов и прочие государственные повинности он имеет право на защиту государства. Если бы речь шла о столкновении двух знатных родов Млчаны, Государь не стал бы вмешиваться, но речь идет об отторжении земель и людей с этих земель, а в особенности наиболее ценных для государства людей (так и было написано и дважды подчеркнуто) от государства в собственность Храма.
До этого ни разу в столь официальном документе колдунов не называли наиболее ценными для государства людьми… Государь поспешил с этим письмом – теперь ему не так просто будет отказаться от своих слов, а отказаться от них придётся. Если он не хочет потерять государство вместе с замком Сизого Нетопыря.
Скорей всего, письмо было отправлено до того, как ему доложили о сегодняшних переговорах.
Красен поморщился: мальчишка…
Бескомпромиссный заносчивый мальчишка, уверенный в своих силах и любви к нему народа. Но он не читает ежедневных проповедей своему народу, он не сможет даже оправдаться, если завтра Храм объявит его пособником Зла.
В этом мире нет газет и журналов, его народ не умеет читать, а глашатаев на улицах слушают только в ожидании зрелищ, но никак не оправданий. И меньше всего народу понравится мобилизация в армию, которой нечем будет поживиться в случае победы. Нет, в его руках бездымный порох не станет оружием сдерживания…
Сжигать письмо Красен не стал, ему хотелось сохранить этот исторический документ в архивах Тайничной башни. Да и вряд ли в его дом мог проникнуть чей бы то ни было шпион. В этом мире технологии подслушивания развиты необычайно для своего времени, но проходить сквозь стены шпионы пока не научились.
Стоило Красену подумать об этом, как сзади, в глухом углу комнаты, раздался еле слышный шорох. И тут же в спину уперся взгляд… Нет, не взгляд даже – что-то иное, словно сама смерть нацелилась на него из угла, словно арбалетный болт на натянутой тетиве, готовой сорваться.
Крапа прислушался, но дыхания не услышал. И почему-то побоялся оглянуться, и не только оглянуться – шевельнуться побоялся. Будто и в самом деле был под прицелом. Будто находился на расстоянии одного броска от ядовитой змеи…
Мысль о змее – о реальной возможности оказаться с ядовитой змеей в тесной комнате – напугала его до капелек пота на лбу. Руки, сжимавшие подлокотники, бессильно обмякли, похолодели, и стали ватными ноги.
Прошло несколько томительных секунд, Крапа слышал какое-то движение за спиной и ждал, когда сильное гибкое тело обовьётся вокруг сапога… А потом за спиной, на расстоянии не более локтя, раздался насмешливый голос:
– А теперь можешь обернуться, Крапа Красен.
Это было сказано на северском языке. Крапа почувствовал себя припертым к столу – он не мог отодвинуть кресло, а встать ему мешала столешница.
– По-моему, я достаточно тебя напугал… – сказал его непрошеный гость, сделал два шага в сторону и присел на край стола.
Крапа поспешил развернуть кресло боком к столу, чтобы прямо смотреть в лицо незнакомцу.
– А теперь посмотри на меня внимательно, Крапа Красен. Чтобы между нами не оставалось никаких недоговоренностей. Когда я хочу, даже чудотворы не видят того, что стоит за мной в межмирье, но при желании я могу это показать. Посмотри, Крапа Красен.
===31 мая – 2 июня 427 года от н.э.с. Исподний мир. Продолжение===
На празднике мрачунов Крапа видел этого человека слишком издали и не разглядел его лица. Он был похож на своё фото, но только похож. Обычный человек, заговоришь с ним на улице и не поймешь, кто стоял рядом с тобой.
Красен примерно знал, что́ увидит в межмирье, но всё равно поразился. Не силе, раскинувшей крылья за спиной этого человека, а тому, что это за сила. Ненависть… Это слово пришло в голову, едва Крапа заглянул в межмирье.
А что ещё должна была породить эта земля? Противовес любви, льющейся через границу миров.
– Здравствуй, Живущий в двух мирах… – усмехнулся Красен.
– Я читал твои статьи в энциклопедии Исподнего мира, – кивнул тот как ни в чем не бывало. – Дай-ка мне взглянуть на это письмо.
Он протянул руку, и Крапа, словно в магнетическом трансе, вложил в неё сложенное вчетверо донесение. Гость пробежал его глазами, тут же отдал и бесцеремонно развернул к себе разложенную на столе схему третьего легата.
Впрочем, у того была хорошая привычка не доверять бумаге конкретных имён и названий.
И лишь одно могло бы взволновать Красена – нетрудно догадаться, что третий легат замаскировал за словами «оружейный хло́пок».
– Я так и думал, – удовлетворенно кивнул гость. – Больше мне от тебя ничего, в сущности, не надо. Всё, что мог, ты уже сделал.
– Ты, наверное, самый лучший шпион в двух мирах.
– К сожалению, я не могу находиться в нескольких местах одновременно, это существенно меня ограничивает.
– Не хочешь выпить кофе?
– Да ты гостеприимный хозяин, Крапа Красен… Не удивлюсь, если на столе третьего легата сейчас уже мигает солнечный камень. Или в соседнем кабаке, где пьют твои телохранители?
– Я сам могу справиться с любой угрозой. Чудотвору не нужны телохранители. Тем более здесь, где энергии так много.
– Удар чудотвора не может раздавить змею, он имеет псевдомеханическую природу. Что-то в змеином теле устроено не так, как в человеческом, я чувствую лишь приятное покалывание. А то-то было бы здорово давить клопов под перинами… Я одно время интересовался герметичной зоологией и просто зоологией, даже ознакомился с новой теорией эволюции, которая вызывает так много споров у ученых Обитаемого мира. И заметил, что чем ниже уровень развития организма, тем устойчивей он ко всяким неприятностям, вредным для человека: к морозу, огню, сырости, суши. И особенно поразительно, что низшие существа не боятся небесного электричества, ударов чудотвора и мрачуна. Что лишний раз подтверждает родство этих сил природы.
Гость огляделся и придвинул к себе кресло, стоявшее у стены.
– Я мало разбираюсь в зоологии и не верю в теорию эволюции, – сказал Красен.
– Напрасно, мне она нравится. Ладно, давай выпьем кофе, раз уж через пять минут сюда не ворвутся молодчики в грязных тяжёлых сапогах. Перестаю любить людей в тяжёлых сапогах, когда собираюсь стать змейкой или ящеркой.
Крапа дёрнул за верёвку с колокольчиком на другой стороне стены. Может, старый лакей был не слишком расторопен, зато фанатично предан и дому, и его хозяину. И не поменял бы жизнь среди солнечных камней на золото.
Крапу слуга считал столь продвинутым на пути Добра, что чудотворы снисходили в его дом и не оставляли его ни днём ни ночью. Крапа не заставил старика подниматься наверх, вышел на лестницу и приказал принести кофе на двоих.
– И как часто ты бываешь в моём доме? – спросил он, возвращаясь в кресло.
– А что мне здесь делать? Ты не беседуешь здесь со своими осведомителями, не принимаешь гостей из Особого легиона, а твои бумаги мне малоинтересны. Я и сегодня зашел только для того, чтобы посмотреть тебе в глаза. После того как узнал о сегодняшних переговорах во дворце Стоящего Свыше.
– И что ты увидел в моих глазах?
– Ты дипломат, что я мог в них увидеть? Но, знаешь, мне доставляет удовольствие пугать чудотворов. Это даже приятней, чем их убивать. Вкус страха бывает очень разным. Если человек мечется, потеряв голову, вкус его страха подобен едкой горечи, он раздражает змею, приводит её в ярость. И оно понятно: кому охота ползать с отдавленным хвостом? А вкус твоего страха был неимоверно приятен, он завораживал, но не успокаивал. И если можно говорить, что змея в такие минуты наслаждается властью, то это одно из самых рискованных её наслаждений. Она его смакует. Вот вкус страха Огненного Сокола похож на прикосновение к раскалённой игле языком – от него лучше бежать. Есть люди, которые в минуту опасности начинают быстро и хладнокровно соображать. Они обычно любят опасности.
– Ты заглянул и к Огненному Соколу? – улыбнулся Крапа.
– Зачем? Он же не чудотвор. Интересный тип, не лишенный принципов, не чуждый благородства, в отличие от чудотворов. И при этом не знающий сострадания. Меня удивляет, как его быстрый и совершенный ум легко договаривается с совестью. Ведь он искренне верит, что служит Добру. Когда он был юн, я пробовал с ним говорить об устройстве двух миров. Возможно, он мне и поверил, но это не отвратило его от карьеры в гвардии. Ему нужно кому-то служить, он не способен к рефлексии.
– А Государь? Его мировоззрение поменялось, когда ты поговорил с ним об устройстве двух миров?
– Государь – моя самая большая удача. И, возможно, самая большая ошибка. Знаешь, он совсем не боится змей. Я был его сказкой и его сказочником. Он вырос с мыслью о том, что чудотворы – это злые духи, отнимающие у людей сердца. Я знал, что в решительный миг он выступит против Храма в открытую. Он похож на Вереско Хстовского даже внешне, и я подозреваю, что в нём течет кровь Белой Совы, а не Белого Оленя.
– Я видел портрет Вереско Хстовского и не нахожу сходства… – в замешательстве пробормотал Красен.
Вообще-то Вереско Хстовский на этом портрете имел весьма отталкивающий вид.
– Сохранился только один его портрет, где ему далеко за пятьдесят, уже со шрамом. Ранение в лицо очень исказило его черты, отсюда кривой рот и разные глаза. К тому времени он заматерел, расплылся и стал совсем не похож на красивого тонкокостного мальчика, каким был в юности.
– Ты так хорошо изучил биографию Вереско? В замке остались какие-то архивы с рисунками?
– Я хорошо его знал. Лет с семнадцати примерно.
– Насколько мне известно, Вереско Хстовский родился примерно в девяносто пятом году до начала эры Света… – сказал Крапа, холодея.
– В девяносто шестом. Он лжёт… Он нарочно лжёт, чтобы придать собственной персоне значительности.
С семнадцати лет? Крапа прикинул в уме – с семьдесят девятого года? Незадолго до гибели Айды Очена. Убитого змеем… А змея он только что видел в межмирье.
Саранча летит железная, звеня.
Семь патронов в барабане у меня.
Мария Галина
Господи, есть же на свете счастливцы, которые от боли теряют сознание! Я не из их числа. Каждый раз одна-единственная мысль — застрелиться. И застрелился бы, ей-богу, застрелился, но, во-первых, из охотничьего ружья поди застрелись: руки коротки, а спустить курок большим пальцем ноги — разуться надо сперва! Во-вторых, чем стреляться-то, если оба ствола уже разряжены дуплетом в эту летающую мерзость? А в-третьих, перестаёшь от боли понимать, где у тебя рука, где нога… Хорошо бы ещё и оглохнуть, чтобы не слышать собственный мерзкий визг.
Лет пять назад, когда нас ещё не угораздило стать горячей точкой, загремел я в больницу с сотрясением мозга, и кололи мне там какую-то дрянь — магнезию, кажется. Вот что-то слегка похожее. Словно выжигают тебя изнутри: кости ломит, вены вздуваются — того и гляди лопнут. Однако по сравнению с тем, как жалят эти твари… Колите магнезию!
Гуманность. Хороша гуманность! Чем такое нелетальное оружие, лучше бы уж сразу убивали…
Как я ненавидел правительственные войска! Фашисты, мародёры, дальнобойной артиллерией весь квартал развалили, но хотя бы в перестрелку вступать не боялись. Они садят в нас, мы в них — всё по-честному. А американцы — уроды! Натравили механическую погань, сами не показываются — сидят себе по каким-нибудь центрам управления… Но, с другой стороны, они ж не наобум в чужую драку влезли — пригласили…
Зато я знаю теперь, что такое рай. Это когда нет боли.
А коли так, то я, считайте, второй день обитаю в раю.
***
Рай невелик — тесный полуподвальчик с кирпичными голыми стенами и зарешёченным оконцем под потолком. Внутренняя дверь не запирается — проушины вывернуты вместе с навесным замочком (сам, кстати, и выворачивал с помощью арматурины). Тем не менее каземат мой, смею надеяться, неприступен. Чтобы в этом убедиться, достаточно открыть дверь и выглянуть наружу.
В полумраке (поскольку зарешёченное оконце за спиной — единственный источник света) обозначится короткий поперечный коридорчик. Четыре шага вправо, четыре шага влево. В правом тупичке — пять бетонных ступенек. Поднявшись по ним, упрёшься в тронутую ржавчиной плиту на чудовищных петлях и, ощупав железную задвижку, ещё раз убедишься, что снаружи такое без бронебойного снаряда не взломать. Моё счастье, что пару дней назад страшилище это было распахнуто настежь.
В левом тупичке дверь похлипче, но окована жестью и тоже заперта наглухо. По всей видимости, ведёт она в бывший продуктовый магазинчик, куда, полагаю, лучше не соваться — витрины, скорее всего, выбиты. Есть и третья дверь, узкая, фанерная, и располагается за ней, вы не поверите, туалет с настоящим действующим унитазом. Бачок, правда, не работает, зато из стены торчит кран, откуда можно набрать воды в пластиковое ведёрко. Ни на что иное как на смыв она не годится. Уж не знаю, чем траванули, но — горькая, сволочь! Как хина. Как полынь.
Да и на здоровье! Всё равно пить её я больше не стану — одного глотка хватило. Вернёмся-ка лучше в райское моё гнёздышко с кирпичными белёными стенами и зарешёченной амбразурой под потолком. В левом дальнем углу, обратите внимание, восемь картонных коробок и в каждой по двадцать банок зелёного горошка. Нет, вру, в одной уже не двадцать, а тринадцать. Но суть не в этом. Суть в том, что мутноватая шершавая жидкость из банок вполне пригодна для питья. А сам горошек — для еды. Когда кончится вся эта заваруха (ну ведь кончится же она когда-нибудь!), долго, ох, долго не смогу я смотреть на бобовые консервы. А было время — любил…
Кирпич вокруг оконца со вчерашнего дня выщерблен картечью — после того как я пальнул с перепугу в прекрасное женское лицо, припавшее извне к решётке.
***
Арсенал мой по нашим временам скромен: тульская двустволка да опустошённый на треть патронташ. Нет, можно, конечно, рискнуть — сделать вылазку, попробовать разжиться чем-нибудь посолиднее (брошенного оружия, как я понимаю, снаружи хватает), но, во-первых, наверняка жиганут, а во-вторых, какой смысл! Ну раздобудешь тарахтелку — и что с ней делать? Даже если короткими очередями, гарантированно промажешь — вёрткие, суки! Моргнуть не успеешь — голливудская улыбочка уже рядом. Приходится шарашить навскидку, почти в упор. А значит, лучше залпа крупной дробью ничего не придумаешь. Хотя какая разница! По-моему, ни одного дрона мне так подбить и не удалось. Броня у них, что ли…
Главное неудобство — длинные стволы. И нет инструментов, чтобы соорудить из тулки обрез. Да если бы даже и были! Навыки иметь надо, иначе и пробовать не стоит. Ну сделаешь напильником насечку, ну пальнёшь в ведро с водой… А не дай бог разорвёт? Останешься ни с чем, искалечишься вдобавок…
Никогда не понимал людей, влюблённых в оружие. Хотя, говорят, для мужчины такая страсть вполне естественна. Стало быть, я извращенец. Ничего себе романтика — держишь в руках человечью смерть, да и не одну! И при таких-то вот убеждениях сижу теперь в кирпичном полуподвальчике, готовый в любой момент спустить курки…
А ведь уклонялся как мог: не дожидаясь призыва, в санитары пошёл добровольцем, лишь бы ни в кого не стрелять. Хорошо ещё жену с дочерью успел переправить через границу, а знай я всё наперёд — сам бы за ними подался. Вроде добрались благополучно, сейчас в Саратове у родни… Как будто год назад их проводил, а на самом-то деле и месяца не прошло!
Впрочем, месяц нынче идёт за год. Вовремя, вовремя я их сплавил. Самые тут у нас страхи начались, чистый апокалипсис: земля тряслась, солнце в дыму, луна — мутно-красная… А ночные бомбардировки! Начальство по бункерам пряталось, кто попроще — по щелям да подвалам…
Потом, правда, на время всё приутихло, а там опять по новой. Шандарахнули «градом», от взрывов целый холм в реку ополз, наводнение было, автобусы по улицам плыли…
И всё равно они с нами не сладили, раз американцев пришлось на помощь звать!
Вроде бы решётка в оконце достаточно прочная и частая, никакой дрон сквозь неё не протиснется, но если хоть одна летучая дрянь с личиком Мэрилин Монро (вот ведь додумались, янки хреновы!) ещё раз попробует заглянуть ко мне с улицы — гадом буду! — садану опять из обоих стволов, причём с огромным наслаждением!
***
Выпустили их на нас, сам видел, на рассвете. Чиркнуло по небу что-то наподобие метеора, а взрыва не было, один только дым заклубился. Я уж подумал: всё, братва! Химическое оружие применили… Ни черта подобного! Дым рассеялся — и налетела на нас эта погань. Сколько раз меня в тот день уязвило, даже и не скажу. Раз восемь, наверное… Восемь раз умирал и воскресал.
Собственно, дроны, по сути своей, летающие шокеры. Издали не бьют. И на том спасибо — иначе бы меня и подвальчик не выручил: стекло-то в окошке выбито, одна решётка осталась…
Да уж, помню, выдался денёк! Но что до сих пор непонятно: как они, поганки, нас от своих отличают? Не по обмундированию же! Я, например, когда первый раз тяпнули, был в камуфле и без погон, только медицинские эмблемки в петлицах да повязка с красным крестом на рукаве. Повязку потом сорвал, эмблемки — тоже. Без разницы, всё равно чкалят! Наверное, выдали они там у себя каждому охранный радиомаячок, а больше мне что-то ничего в голову не приходит…
А Россия нас, по-моему, опять слила. Обещали ведь выручить, если что. Ну и где она, эта их выручка?
Клавдюшкин опаздывал.
Провертевшись большую часть ночи без сна, отключился под утро. Будильника не услышал. Проснулся оттого, что кто-то настойчиво тряс его за плечо.
— Вставай-вставай, дарагой, щастье сваё праспишь, — Клавдюшкин только глянул в окно и кубарем скатился с кровати. Рванулся в ванную, одеваясь на скаку. Пока натягивал майку, запутался в штанинах джинсов. Естественно, споткнулся. Естественно, с размаху приложился физиономией о дверной косяк. Естественно, нос тут же распух, глаза заплыли и под ними образовалась пара кругов нежно-лилового цвета…
— Вах! — коротко и ёмко описал полученный художественный эффект дедушка Имеди.
— Аааа, пропади оно всё пропадом! — матом сказал Клавдюшкин, вывалился на улицу. И побежал.
Ирка проснулась ни свет ни заря. Гладила котов. Бродила кругами по комнате, места себе не находила — что-то гнало её на улицу. В город. Вышла на воздух, стало легче. Ненамного, но легче. Перепад давления, — решила Ирка.
Кофе. Откуда-то пахло кофе. Ирка жила на улице Арагви, а запах кофе доносился из-за угла, из маленькой пекарни «У Буки». Ирка пришла прямо к открытию, сдоба была свежайшей, хозяин улыбчивым, кофе — душистым и на редкость вкусным. Внезапно среди вездесущих эклеров и шу обнаружились Иркины любимые булочки с корицей. Ирка возликовала, странно начавшийся день реабилитировался прямо на глазах.
В пекаренке Ирка просидела без малого час, примостилась на жёрдочке у окна и просто смотрела на прохожих. За стеклом, как рыбки в аквариуме, туда-сюда прогуливались смешные влюблённые парочки, неспешно брели по своим делам степенные беловолосые старцы, стремглав неслись куда-то лохматые большеглазые мальчишки, вальяжно раскинувшись, возлежали на тёплом камне тротуара мохнопузые коты. Каждый раз, когда открывалась дверь пекарни, внутрь вихрем врывались звуки улицы — обрывки разговоров, птичий гомон, звяканье велосипедных звонков. Ирка решила пойти на реку. Взяла ещё один кофе, булочку в бумажном пакете засунула в карман кофты и направилась к выходу.
Григорий Петрович стоял по центру комнаты и рассматривал заставленные книгами стеллажи. Они с Клавдюшкиным договорились, что Григорий Петрович постережёт квартиру, пока хозяин отсутствует. Иркин папа был только рад — завзятый читатель, он уже предвкушал длинные вечера, проведённые за любимым занятием.
Вытянул с полки увесистый том. И, осматриваясь в поисках места, где можно было бы осесть с добычей, заметил торчащую из-под кровати книгу. Книга «Алгоритмы. Построение и анализ» была огромной, толстой и тяжеленной. Что она делала под кроватью, было совершенно непонятно — Клавдюшкин ничуть не походил на человека, любящего читать в постели. Григорий Петрович пожал плечами. Увидел приоткрытый ящик тумбочки, где, должно быть, лежал сей почтенный фолиант. И выдвинул ящик полностью…
Из ящика на Григория Петровича недобро уставились три десятка презервативов. Три десятка квадратиков, ощетинившихся мелкими стальными шипами. Иркин папа запустил руку в ящик и выудил оттуда одного такого стратегического ежа. С тыльной стороны колючую упаковку украшали обыкновенные канцелярские кнопки… Григорий Петрович перевернул книгу — вся обложка сзади была испещрена крохотными оспинками — следами от иголок.
— Оррригинааально, — задумчиво протянул Иркин папа.
Верующие от неверующих отличаются в основном тем, что просьбы от первых поступают в Небесную Канцелярию не просто ежедневно, а по нескольку раз на день — сначала по традиции просят еды, защиты и не соблазнять. Потом переходят к более личным просьбам. Неверующие же чувствуют себя немножко изгоями, немножко бунтарями, и просить решаются только в крайнем случае, по очень большой необходимости. Все эти просьбы поступают прямо на рабочий стол Главному. В Канцелярии его уже в шутку давно переименовали в Стол Заказов.
Главный разбирал Стол и разговаривал с Анхелем (Главный всех ассистентов называл в зависимости от настроения — Анхель, Анжело, Анжела и Геля. Сейчас, судя по всему, настроение было насквозь рабочим).
— Вот скажи мне, если кто-то приготовил суп и разлил его всем по тарелкам, суп в тарелках будет таким же, как и в кастрюле? — вопрошал Главный. Анхель, не понимая, к чему Главный ведёт и от этого немножко нервничая, отвечал уклончиво…
— Ну, это с какой стороны посмотреть… Ощущение вкуса может меняться в зависимости от глубины посуды, от материала, да даже от формы ложки…
— Да с какой стороны ни смотри! — перебил Главный, — Суп, это суп и есть! Будь он в кастрюле, в тарелке, в ложке или во рту! Это — суп.
— А когда переварится, то вроде бы уже и не совсем… — от Главного вдруг запахло озоном, воздух вокруг него начал сгущаться и искрить.
— Может я, это, пойду? — робко предложил осознавший, что ляпнул что-то не то, Анхель…
— Иди уж, подобру-поздорову…
Дверь за ассистентом давно закрылась, а Главный всё ещё продолжал недовольно потрескивать.
— Ну вот и на кой ляд они все норовят своей ложкой мимо тарелки — да в кастрюлю?…
Главный не очень любил разбирать Стол. Вообще не любил. Каждый раз это занятие казалось ему бессмысленным. Зачем, спрашивается, нужно было вкладывать в каждого душу, кусочек себя… Можно сказать, предоставить каждому своего личного полномочного представителя. Всячески напоминать про образ и подобие… Зачем? Чтобы что? Чтобы Главному потом приходилось разгребать горы корреспонденции с просьбами из разряда «Мама, принеси мне из шкафа конфетку, мне лень вставать»?
Изначально стол задумывался, как возможность обратиться к Главному напрямую, когда ситуация сложна и запутана настолько, что своими силами её никак не решить. А получилось всё, как всегда…
Раздосадованный Главный выудил из кучи записку со знакомой формулировкой (последние лет пять Григорий Петрович любое обращение заканчивал фразой: «и внуков»). Улыбнулся. И переложил записку в папку «сделано».
Ирка и Клавдюшкин столкнулись в дверях кафе. Просто стояли и смотрели друг на друга. Молча. А потом всё вокруг вдруг потемнело и перестало быть.
***
Ирка приподнялась на локте. Осмотрелась. Постель не была лучшим наблюдательным пунктом, с неё можно было разглядеть только книжные стеллажи, разбросанную одежду. Зеркало. И Клавдюшкина, мирно сопящего рядом.
Свесившись с кровати, обнаружила открытый ящик тумбочки и книгу. «Алгоритмы. Построение и анализ.»
Тихонечко оделась и направилась к зеркалу, нашаривая в сумочке тушь.
— Даже не думай, — раздался сонный, но очень решительный голос.
— Я только ресницы накрашу, — буркнула Ирка.
— И в Грузию едем вместе, я тебя с дедушкой Имеди познакомлю…
— А я тебя — с папой, он, кстати, скоро придёт… Ты ему обязательно понравишься.
— Знаю. Уже. Взаимно.
Когда раздался стук в дверь, Ирка, Клавдюшкин и Григорий Петрович сидели на кухне, пили чай и искоса поглядывали друг на друга.
— Кажется, мама приехала… — упавшим голосом доложил Клавдюшкин.
— Мама — это не страшно. Маму я беру на себя, — заявил Григорий Петрович и пошёл к дверям встречать вторую большую любовь всей своей жизни.
Иркин куратор явился к Главному с просьбой на перевод.
— Уверен? Хранители — работа спокойная, ни адреналина тебе, ни карьерного роста. Да и Земля опять же — сыро, холодно… оно тебе надо?
— Имеди заходил недавно в офис. Рассказывал разное из жизни. Говорит, нравится ему, интересно. Имя красивое себе выберу, — размечтался куратор.
— Да и должен же кто-нибудь присмотреть за этой троицей, — сказали хором.
Задрапированная фиолетовыми облаками Луна напоминала своего бутафорского двойника с задника Венской оперы, где снизошедший до «Кольца Нибелунгов» Герберт фон Караян давал отмашку заходящей на посадку вагнеровской валькирии.
Воспоминания Джейн о том вечере в Вене были достаточно ярки, ассоциация возникла легко и непринужденно. Она сидела в мансардной комнате студенческого общежития, на подоконнике, положив утомленные дневной прогулкой обнаженные ноги медленно остывающее железо карниза и, прижавшись спиной к оконному косяку, сосредоточенно размышляла.
Сначала о непростых отношениях английской разведки с этим городом, что не задались с самой первой акции – знаменитого двойного Гамильтоновского адюльтера. А может быть, действительно была права мама: женщины и разведка – это более органичное сочетание? Ведь удалось же тогда, на заре имперского Петербурга, девице Гамильтон добраться до царя Петра! Если бы не завистливая спешка ее напарника и кузена, что так бездарно провалил свою миссию при первой Екатерине, возможно, весь ход новейшей истории был бы другим!
Да и потом… Хотя особо хвалиться нечем. Всегда примерно одинаковый сценарий, рассчитанный на силу взаимного притяжения между мужчиной и женщиной. Примитивные фантазии сент-джеймсских умников для нехитрых трехходовок в духе Иена Флеминга. В результате – временные успехи внешнеторговых компаний и ничего крепкого, стратегического. Пустая трата времени и денег, несколько смягченная во времена Анны Иоанновны Остерманном и чуть позже – алчным Бестужевым.
Высоколобый и романтический сепаратизм Грибоедова ослабили Ниной Чавчавадзе, безжалостно манипулируя совсем еще девочкой. А отпрыск древнего боярского рода, легко обойдя безыскусные «аглицкие» капканы, сыграл свою игру. Пришлось действовать как всегда в минуту реальной угрозы интересам Британии. Британии ли?
В какой момент ближние интересы пузанов из Сити стали подменять собой интересы короны и нации? Насколько справедлива подобная плата за сомнительное удовольствие именоваться старейшей демократией континента?
Даже из англомана Сперанского, с таким трудом проведенного в ближнее окружение царя Александра, не получилось агента влияния, он оказался шалтай-болтаем в коварной интриге вокруг все тех же персидских интересов! Поистине, достойно уважения купеческое упрямство при достижении поставленной цели, но цена этой последовательности слишком высока!
И дело не в бесславной Крымской войне, давшей Британии лучший женский символ – Флоренс Найтингейл. Опять же, джентльмены, женщина! Дело в предопределенности действий разведки Ее Величества в России и Петербурге-Ленинграде.
Заспиртованная голова девицы Гамильтон, стоящая на полке в Кунсткамере, вусмерть накачанный водкой Кларедон, бедняга Аллен Кроми, в последний свой час бивший комиссаров на выбор, словно буйволов на сафари – вот знаковые фигуры наших успехов!
Внезапно облако причудливой формы отвлекло Джейн от невеселых раздумий. Прямо над остывающим железным колпаком мансарды неспешно проплывал в сумеречном небе философски спокойный, гривастый Элиас. Джейн сразу же узнала своего пони, одного из лучших друзей детства. Лицо девушки осветилось улыбкой – сдержанной, но исполненной бесконечной теплоты и умиления.
Вместе с первыми солнечными стрелами наступающего дня к ней пришла жажда деятельности, усиленная осознанием своей решимости идти до конца и верой, что у нее достанет силы выполнить поставленную перед ней задачу: дискредитировать Маркова-старшего и, несмотря ни на что, сохранить случайно обретенное, но бесконечно дорогое чувство – безоглядную и ни на что другое в этой жизни не похожую любовь к Кириллу.
Каковы были истинные причины, что привели Кирилла за глухую ограду психиатрической лечебницы, Джейн приблизительно догадывалась. Его исчезновение в недрах психушки было настолько внезапным, неожиданным и обескураживающим для всех, с кем он общался, что для Джейн, человека профессионально близкого к технологиям сохранения государственных интересов, не составляло особого труда понять: именно она, скромная аспирантка Джейн Болтон послужила тому единственной причиной.
Основные вопросы, не дававшие Джейн покоя, формулировались четко: кто, где и когда зафиксировал факт ее знакомства с Кириллом? Кто, где и когда рассмотрел в скромном частном контакте возможную угрозу государственной безопасности русских?
Аналитики из КГБ? Но это невозможнейший бред! Какой бы мощной ни была «Империя зла», физически невозможно установить плотный надзор за всеми, кто потенциально интересен иностранным разведкам! Маркова-старшего не трогали почти десять лет, старательно следили за натовскими и цэрэушными коллегами и, только став полностью уверенным в возможной эффективности агентских действий, руководство пошло на эту операцию.
Откуда появился этот топтун? Профилактический надзор за вызывающе ведущей себя англичанкой? Принимать русских за идиотов – значит, зачислять в идиоты саму себя.
Возможно, все дело в ее поведении? Джейн вспомнила свой разговор с проректоршей по работе с иностранными студентами. Он касался ее желания доплатить сколько угодно денег, но быть размещенной в общежитии без соседей. Проректор, поджарая стерва явно не ленинградского происхождения, с бегающими глазами-бусинками, малиново разливалась о преимуществах совместного проживания стажеров, полностью игнорируя категоричность просьбы.
Джейн вспылила, надменно проведя границу между собой и несостоятельными студентами, прозрачно намекнула на свой аристократизм, с которым все же следует считаться, поскольку одна шестая земной поверхности, на которой все равны — еще далеко не вся поверхность земного шара.
Проректоршу это явно покоробило, но просьба Джейн была удовлетворена. За деньги. А дальше ей не оставалось ничего другого, как соответствовать выбранной роли: она подчеркнуто обособленно и независимо держалась с соотечественниками, не участвуя в их идиотских контактах с местным студенчеством. Это была полная бредятина, достойная пера Теккерея, Диккенса или Тома Шарпа, – детишки рабочих английских окраин и туземной интеллигенции из стран Содружества изображали из себя этаких «обремененных белых человеков».
Что касается преподавателей и технического персонала курсов, то эти люди совершенно не интересовали Джейн. Ни как носители языка, ни как носители культуры. Слишком уж вычурной – и это чувствовалось – была их русскость, ежеминутно съезжавшая либо в непроходимую англоманию, либо комично не совпадавшая с окружающей действительностью.
Это выглядело особенно неприятно на общем фоне преподавательского состава пединститута, с представителями которого Джейн приходилось сталкиваться вне семинарских аудиторий. По закону подлости стажерам достались далеко не лучшие преподаватели, и единственный вопрос, заданный ею за все время стажировки, звучал так: «Где находится дамская комната?», да и то задан он был по-английски: «Where`s the ladies’ room?».
Так что, если Арчибальд Сэсил Кроу прав и русские действительно тралят здешний пипл, как свою знаменитую невскую корюшку, то под колпак она подвела себя сама…
Но все равно нелогично. Кирилл разорвал отношения с родителями и, даже если предположить, что наблюдение за Джейн было круглосуточным, нужно очень и очень постараться, чтобы увидеть в случайном уличном знакомстве – и ведь действительно случайном! – хищную руку иностранной разведки.
Значит, не просто здешний «дятел» впрок настучал для Джейн неприятностей, и не просто плюгавый топтун дышит ей в затылок непереносимым винным и чесночным духом.
Или же ей известно далеко не все, и существует в этой истории с ленинградскими судостроительными заводами и их директором иная подоплека? Скрытая, неясная, более сложная комбинация, полностью отличающаяся от той картины, которую ей так старательно нарисовал Арчи?
Могли ли использовать ее в отвлекающей роли? Да запросто! Но, с другой стороны, Арчи бы не позволил им разменивать такую пешку, как его единственная, пусть и дальняя, родственница.
Двурушничество или раскрытие Норвежца? Возможно. К тому же он давно не дает о себе знать. «Подарочки» от коллег из ЦРУ или «Аксьон директ»? Сколько угодно! Старинная галантность секретных служб: сделал гадость – в сердце радость.
И хотя предусмотрена на этот случай строгая инструкция по прекращению операции, малодушничать и паниковать не стоит. Там, где существуют сомнения, следует идти только теми путями, о которых, кроме тебя, никто не знает.
И если это так, то ее задачи усложняются: выполнить задание, спасти Кирилла и самой не стать жертвой разменных интриг, столь любимых в мире разведки.
А теперь – в сторону сомненья и раздумья, необходимо действовать. Джейн оглянулась. Настенные часы в виде петровского парусника показывали без пяти пять. Скоро неутомимый топтун займет свое привычное стартовое место – напротив входа в общежитие…
Девушка быстро соскользнула с подоконника в комнату и деловито засуетилась. Разобрала немногочисленные сувениры и бумаги, все старательно упаковала в небольшую сумку-портфель. Внимательно осмотрела разложенный на кровати гардероб. Впервые собственные вещи вызвали у хозяйки чувство досады: слишком хороши и приметны. От них, как говорят русские, просто за версту несет нездешностью и «чисто английским качеством». В таком гардеробе ей далеко не уйти.
Джейн присела на тоскливо взвизгнувшую кровать. Досадливо поморщилась. Каждый предмет обстановки в этой комнате имел свой голос. Стены в многослойном папье-маше из немудреных обоев шептали под тихими струйками сквозняков, пол, щедро залитый гнедой краской, умудрялся скрипеть, дискредитируя свой монолитный вид, а огромный старый шкаф…
Шкаф! Через мгновение резные створки огромного черного пенала ворчливо распахнулись и нижние, пересохшие от времени ящики, поупрямившись для приличия, подались вперед. Сначала один, потом другой… Все они были первозданно пусты. Без всякой надежды Джейн потянула на себя последний, четвертый ящик.
О, метафизическая солидарность студиозусов всех стран, времен и народов! Это именно то, что ей нужно! Старый рабочий халат, свитый в невообразимой замысловатости жгут. Некогда бывший цвета благородного индиго, застиранный донельзя, в многочисленных пятнах застывшей краски и хлорных проплешинах. Пара ссохшихся спортивных тапок – пыльные матерчатые «союзки» на гуттаперчевом рифленом ходу. Вместо шнурков какие-то веревочки жуткого буро-венозного цвета. А это что? Джейн брезгливо, двумя пальцами, потянула за цветастый краешек нечто ацетатное, в скомканном состоянии больше похожее на предмет из дамского бельевого гарнитура.
Оказалось – платок. Довольно большой и, что удивительно – чистый, обильно украшенный яхтенно-регатной символикой олимпийского Таллинна.
Девушка осмотрела трофеи. Бросила мимолетный взгляд на часы.
Без двадцати шесть, временем она еще располагает.
После недолгих размышлений было решено халат оставить мятым, спортивные тапки – пыльными, а олимпийский платок, смоченный водой из вазочки с полевыми цветами, быстро прогладить миниатюрным дорожным утюжком.
Завершали маскарадный костюм Джейн привлекающие всеобщее внимание роговые оксфордские очки, а также умыкнутые из хозблока цинковое ведро и деревянная швабра.
Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде — небольшое предисловие.
После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман «Аякс и Маруся», в мировой литературе возникло понятие «двуединый роман» (или «роман в романе»). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою «Теорию яйца», согласно которой каждый роман отныне должен состоять из «белка и желтка», то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединённых единым замыслом («скорлупой»). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.
Я не писатель. Но я тоже «осмелюсь». Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в своё повествование «желток» — то есть всё то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.
Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.
В своих «откровениях» Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет «рваным», фрагментарным, и сюжетной завершённости здесь не ждите. Я не намерен «склеивать» разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.
Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот «роман в романе», сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так:
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава Посрамление праведных
I
Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.
Павел Белобрысов — так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию — несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем, — никто не придерётся. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать ещё умеет.
Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит.
Их не разогнать хворостиной,
Их дружба — как прочный алмаз:
На похороны, на крестины
Друг к другу ходили не раз.
Между прочим, Стёпа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба — это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава II
Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она всё в жактах и домохозяйствах работала.
Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возрасте.
Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и её я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой, — уже в коммуналке.
У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.
Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и её сменяла бы на что-нибудь худшее.
В те годы я был ещё шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды — неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава III
Отца я потерял, когда мне четвёртый год шёл, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в посёлок Филаретово — это в ста верстах от Ленинграда — и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минёром, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил — и тут вдруг такое…
Судьба, как слепой пулемётчик,
Строчит — и не знает куда, —
И чьих-то денёчков и ночек
Кончается вдруг череда.
Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца — и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.
— Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал, — сказала она мне однажды.
— Мама, судьба по наследству не передаётся, — ответил я ей. — Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.
Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях.
То я в храме, то я в яме,
То в полёте, то в болоте,
То гуляю в ресторане,
То сгибаюсь в рог бараний.
По мирной профессии он был монтёр-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у посёлка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали — надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофёр хотел время сэкономить — и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло, — и он на горушку шлака приземлился. Отделался лёгкими ушибами. А было на нём старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул — а это коленкоровый конверт, и в нём — пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит. Мать и говорит: «Проверить бы надо». А отец ей: «Мало тебе одного чуда на день!» Однако проверили. И что же! На одну из облигаций выигрыш в пять косых выпал!
А через месяц папаня идёт по улице, и вдруг на него с шестого этажа блюдо со студнем падает. Прохожие «скорую» вызвали, та повезла его с переломом ключицы в Обуховскую. По дороге на «скорую» самосвал налетел, проломил кузов. К покалеченному плечу перелом ноги приплюсовался. Два месяца в больнице пришлось отмаяться.
Ещё мать рассказывала, что в тот день, когда отец на мине подорвался, ему с грибами невероятно везло. Другие от силы по пятьдесят-шестьдесят набрали, а он девяносто девять взял, хоть грибник был не шибко опытный. Потом крикнул: «Вот и сотый мой!» Тут и грохнуло.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава IV
Мне тоже в больницах приходилось лежать. В те времена люди чаще болели. Но в первый-то раз я в больницу не из-за инфекции и не из-за детской какой-нибудь хвори попал.
Попал я туда, когда шёл мне пятый год, из-за одного несчастного случая, который я же и сотворил.
Нетрезвый провизор смотрел телевизор,
А после, взволнован до слёз,
Кому-то в бокале цианистый калий
Заместо микстуры поднёс.
Но об этом несчастном случае я узнал много позже. От матери узнал. А сам не помню, как меня в ту больницу доставили. И как там лежал, тоже почти ничего не запомнил. Мне тогда память из-за травмы отшибло. Мог и в психбольницу загреметь. Однако потом пришёл в нормальное умственное состояние. Но память о добольничном времени затмилась.
Иногда только что-то мелькало в воспоминаниях. Будто сквозь сон. Вот я бегаю с кем-то по коридору, вот мы вбежали в комнату, а он зацепился ногой за ковёр, упал и заплакал. А я стал его передразнивать и заплакал понарошку. А вот я сижу за каким-то столом, а он — напротив. Я пью молоко, а он уже опорожнил свою чашку и что-то сказал мне. Но что — не помню.
Однажды я рассказал об этом матери. Она строго сказала тогда, что это у меня ложная память, это последствия болезни. Кроме меня, детей в семье не было. «Изволь это запомнить!» Мать была человеком очень правдивым, и я поверил ей. Постепенно эти мелкие кинокадрики выцвели, ушли из памяти. Вернее не ушли, а спрятались куда-то до поры до времени.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава V
А вот вторую свою больницу я хорошо помню. Я в неё попал, когда восемь лет было, — из-за воспаления лёгких. Там на соседней койке мальчик лежал, старше меня года на два, и у него альбом был с изображениями всяких дворцов, храмов и домов. Мне захотелось детально полистать этот альбом, и мальчик пообещал: завтра он этот альбом мне навсегда подарит. Но вечером мне стало хуже, а когда я через сколько-то там дней очухался, — на соседней койке лежал уже другой. Так я и не полистал того альбома. Но с той поры стали мне сниться архитектурные сны. Стали сниться разные строения и сооружения — пагоды, дворцы, казармы, вокзалы, заводы, украинские хатки, небоскрёбы, кладбищенские склепы, пивные киоски, зерновые элеваторы, свайные постройки. Иногда будто бы открываю дверь в избушку — и вдруг оказываюсь в этаком беломраморном холле или в сводчатой церкви.
От бога осталась нам шкура,
Осталась остистая готика,
Соборная архитектура,
Строительная экзотика.
И до сих пор мне часто всякая архитектурщина снится. А самое дурацкое в этом — это то, что зодчеством я никогда сильно не интересовался, у меня всегда другие интересы были.
Люди мне среди этих всех сооружений редко снятся. Но иногда вижу там и людей. Помню, однажды шагаю во сне по какой-то длинной дворцовой анфиладе, — и топает мне навстречу шкет моего возраста и даже вроде бы похожий на меня. Я побежал ему навстречу. Бегу, ветер в локтях свистит, мелькают окна, проёмы, статуи из ниш на меня поглядывают… Бегу, как наскипидаренный, а ни на шаг к нему не приближаюсь.
Мать меня будит вдруг и спрашивает:
— Почему ты во сне кричал?
Я рассказал ей, а она в слёзы. Плакала она, между прочим, очень редко.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VI
Я наперечёт помню все случаи, когда мать плакала. У неё вот такая странность была: она очень долго запрещала мне пользоваться газовой плитой. Это не только меня, но и жильцов-соседей удивляло (мы уже в коммуналке жили). Она даже электроплитку специально купила, чтобы я, придя из школы, подогревал на ней еду.
А однажды мать вернулась с работы раньше обычного и застукала меня возле газовой плиты, я чайник на конфорку поставил. И вот мама чайник тот кулаком на пол сбила, дала мне затрещину (это единственный раз в жизни она меня ударила), а сама побежала в комнату, уткнулась в подушку и плачет во весь голос.
Ещё другой слёзный случай помню.
Когда мы на Псковской жили, там во дворе одной девочке очень моё имя не нравилось. Как спущусь во двор, она сразу же кричит: «Павел-Павлуха — свиное брюхо!» Из-за этого моё имя стало казаться мне плохим и обидным.
И вот как-то весной, в выходной свой, повезла меня мать на Петроградскую сторону, в Петропавловскую крепость. Мы прибились к группе туристов, посетили равелины, казематы. Потом вошли в Петропавловский собор — поглядеть на надгробья царей и цариц.
Среди императорских могил охватила меня грустная зависть. У гробницы моего тёзки Павла Первого — никакого оживления; экскурсанты мельком глянут на его надгробную доску и прут мимо, будто его и на свете никогда не было. А там, где Пётр Первый похоронен, — там публика толпится, толчётся, топчется, с почтением глядит на его надгробье, и даже букетик кто-то на мрамор положил. Вот что значит быть не Павлом, а Петром! Ах, тут мне с новой силой припомнились дразнительные слова той ядовитой девочки!
— Мама, зачем ты с папой назвала меня Павлом, а не Петром?! — сердито обратился я к матери. — То ли дело: был бы у тебя не какой-то там Павел-Павлуха, а Петя-Петенька!
Мать при этих моих словах вдруг побледнела и, схватив за руку, торопливо вывела вон из собора. В глазах её стояли слёзы. Я, по малолетней своей глупости, решил: это она потому заплакала, что ей жаль Петра Великого, ведь он жил не очень долго, об этом экскурсовод говорил.
В тот же день вечером мать пошла к соседке по квартире — тёте Клаве. Эта тётя Клава иногда за воротник закладывала, и такой черты в ней мать не одобряла. А тут и сама от неё чуть-чуть под градусом вернулась.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VII
Да, имя моё в те годы мне крайне не нравилось. Напрасно мать убеждала меня, что до меня оно принадлежало многим великим и интересным людям, — я был глуп, как жабий пуп, и считал себя обиженным.
Когда я начал учиться в школе, то подружился с мальчишкой, который тоже был ущемлён в этом смысле, и даже побольнее, чем я: Авенир — вот какое имечко присобачили ему родители. Все в классе, конечно, звали его Сувениром, и он очень злился. Один я никогда его не дразнил, на этой зыбкой почве мы и подружились.
У этого Авенира-Сувенира имелся один заскок: он придавал очень большое значение числам и цифрам. Раз ехали мы с ним на Крестовский остров, в детский плавательный бассейн (у нас абонемент был), и вдруг Авеня глянул на свой трамвайный билет и заявляет мне: «Сегодня в бассейн не пойду, не хочу утопленником стать! Смотри, у меня билет на четыре четвёрки оканчивается! Страшный сигнал!» Я стал доказывать ему, что никто ещё в бассейне не утонул, но мои слова — как о стенку горох. На первой остановке Авенир выскочил из трамвая и потопал домой.
Посмеивался я над этими гаданьями Авени, а потом незаметно и сам заразился от него цифирным синдромом и стал верить в счастливые и несчастные числа, в четы и нечеты.
Вообще-то важные повороты в судьбах людских зависят порой не от больших событий, не от больших чисел, а от микрособытий и микровеличин. Так сказать, не от царей, а от псарей; не от начальников станций, а от стрелочников. Тысячи стрелочников управляют поездом твоей жизни; некоторых из них ты и в глаза не видел и слыхать о них не слыхал, и они тебя тоже не знают. Но всё решают они.
В 1963 году, когда учился в восьмом классе, в конце января подхватил я простуду.
Жизни нет, счастья нет,
Кубок жизни допит, —
Терапевт-торопевт
На тот свет торопит.
Впрочем, до больницы на этот раз дело не дошло. Отлежал дома четыре дня, а на пятый, в воскресенье, был уже на ногах. Поскольку телефона в квартире нашей не водилось, я решил пойти к кому-нибудь из одноклассников пешим ходом, чтобы узнать, что прошли за это время и что на дом задано.
В то время Авенир жил уже в другом районе, а дружил я с Гошкой Зарудиным и Валькой Смирновым. Когда я часов в шесть вечера вышел из подворотни своего дома на Большую Зеленину, я ещё не знал, к кому именно пойду, к Вальке или Гошке. Дружен я с ними обоими был в равной степени, и жили они оба на одинаковом расстоянии от меня; только к одному надо было идти направо, в сторону Геслеровского, а к другому — налево, по направлению к Невке. И вот я, вынырнув из своей подворотни, стоял на тротуаре, как буриданов осёл, не зная, какой путь выбрать.
И вдруг вижу — идёт симпатичная девушка в синем пальто. Вот она сняла перчатку и вытряхнула оттуда белый прямоугольничек; по его размеру я понял: это автобусный билет. Я поднял его и, не глядя, загадал: чётный номер — к Вальке пойду, нечётный — к Гошке. Потом взглянул. Номер кончался на девятку. И я направился в сторону Невки.
Эта незнакомка в синем пальто была стрелочницей моей судьбы. Благодаря ей я стал миллионером.
Я, значит, пошагал по Большой Зелениной налево. Когда поравнялся с винным магазином (там и в разлив всякие вермуты продавали), выходят оттуда двое мужчин среднего возраста, оба сильно навеселе.
Все смеются очень мило,
Всех вино объединило,
У Христа и у Иуды
Расширяются сосуды.
— Ты, Фаламон, не падай духом! — услыхал я голос одного из них. — Доведу тебя до дому, гадом буду, если не доведу!.. Ты с какой стороны-то в шалман завернул, а?
— Не помню, родной… — тоскливо и еле внятно ответил второй. — Не помню, друг…
— Ты в други мне, змеюга, не лезь! — меняя милость на гнев, взбеленился первый. — Чего вяжешься ко мне, курвяк! От пятёрки уводишь… Васька-то мне должен!
Резко оттолкнув своего недавнего подопечного, он повернулся на сто восемьдесят градусов и, выписывая кренделя, попёрся обратно к винному магазину. А Фаламон прислонился к водосточной трубе. Лицо у него было доброе, только совсем одуревшее. Мне стало жаль его, я подумал, что, если бы мой отец был жив, он был бы сейчас в таком же возрасте. Правда, отец-то не пил, да и пьянчуг не любил — я со слов матери знал. Но это уж дело другое.
Пьяный оторвался от трубы, зигзагами побрёл в сторону Глухой Зелениной, свернул на неё. Эта улочка и днём-то малолюдна, а тут, когда вечерело, да мороз под двадцать, да ещё в тот вечер по телику фильм из быта шпионов давали, — совсем пустая была. А он вдруг сделал поворот в Резную улицу, совсем безлюдную в те годы; туда выходили тылы каких-то мастерских, складов, гаражей. Он прошёл шагов сто и плюхнулся на скамейку в палисаднике. Перед скамьёй стоял стол с врытыми в землю ножками; здесь летом складские ребята в перерыв козла забивали. Он посидел, опершись руками на стол, и вдруг боком сполз в снег: шапка с него слетела. Я подошёл, наклонился, нахлобучил ушанку ему на башку, стал трясти его и говорить, что замёрзнет он тут. На миг он приподнял голову, уставился на меня.
— Дяденька, где вы живёте? — крикнул я.
— У Хрящика… — пробормотал он. — Сволота ты, Хрящик, твой отец приказчик! Вина для гостя пожалел!
И тут у меня мелькнула одна умная догадка.
Поскольку по молодой своей дурости я считал своё имя неудачным, я очень внимательно приглядывался и прислушивался к чужим именам и фамилиям. Так вот, ещё в самом начале своей дружбы с Гошей Зарудиным я, поднимаясь однажды по лестнице в его квартиру (а жил он на четвёртом этаже), машинально прочёл на двери в третьем этаже список жильцов и кому сколько звонить. И мне запомнилась такая фамилия: Хрящиков. И вот теперь, услыхав слова замерзающего Фаламона насчёт Хрящика, я опрометью побежал в Гошин дом и позвонил в ту самую квартиру на третьем этаже. Мне открыл дверь долговязый пожилой человек мрачного вида.
— Дяденька, тот дяденька, которого Фаламоном звать, в Резной улице лежит! Он в два счёта замёрзнет! — выпалил я.
— Не Фаламон, а Филимон, — сердито поправил меня мужчина, а потом сразу же побежал в одну из комнат и вернулся оттуда уже в пальто. С ним вместе вышла женщина немолодых лет. Мы втроём отправились в Резную. Женщина на ходу всхлипывала. В дальнейшем выяснилось, что она приходится Филимону женой, а Хрящикову двоюродной сестрой. Она с мужем приехала погостить в Питер, Филимон и Хрящиков по случаю встречи выпили, Филимону захотелось ещё, а у Хрящикова заначки не было. Филимон пошёл купить бутылочку, но задержался в разливном магазине и там настаканился. Тот переменчивый тип, который провожал его, а потом бросил, был просто случайный человек, они познакомились ненадолго за пьяной беседой в том же магазине.
В Резной мы нашли Филимона на том же самом месте и в том же лежачем положении. Хрящиков с Ларой (так женщину эту звали) отбуксировали его на квартиру; своим ходом он, понятно, идти не мог.
Я замыкал шествие.
Когда мы поравнялись с их площадкой, женщина пригласила меня зайти обогреться. Но я сказал, что обогреюсь этажом выше, у Зарудиных. Дело этим не кончилось. Дело только разгоралось. На следующий день вечером к нам домой закатилась эта самая тётя Лара (так она велела себя называть). Адрес мой и имя она выведала у Зарудиных — и вот явилась с огромным тортом и объявила моей матери, что я — спаситель Филимона Фёдоровича, её, тёти Лариного, законного супруга. Не будь, мол, меня, он бы или замёрз насмерть, или бы его хулиганы обчистили и прикокнули. Тем более у него в кармане полторы сотни новыми было. И вот в результате моей помощи и человек цел, и деньги живы!
Мать была удивлена и обрадована. Я ей вчера об этом событии ничего не сказал. Как-то неловко было бы рассказывать, рассусоливать. Ведь ни храбрости, ни сообразительности особой я не проявил, ничего этого и не требовалось. Помог человеку — и всё.
Шикарный торт, который принесла тётя Лара, не соответствовал внешнему виду дарительницы: одета она была небогато и немодно. На поношенной кофточке у неё выделялась медная брошка, большая такая, в форме лиры. Я мысленно переименовал эту тётю Лару в тётю Лиру. Позже и в глаза стал так её звать, она не обижалась.
А торт мать мою очень растрогал: сразу понятно было, что не от избытка он куплен. Мать расчувствовалась, стала говорить тёте Лире всякие добрые слова. Та в ответ начала прямо-таки требовать, чтобы летом я ехал не в пионерский лагерь, а к ней — на все каникулы. Они ведь с мужем не в городе живут, у них свой домишко в Филаретове.
— Где? — переспросила мать напряжённым голосом.
— В Филаретове, — повторила тётя Лира. — Да что с вами, голубушка?!
Тогда мать сказала ей, что именно около этого Филаретова погиб мой отец. Но добавила, что, если я захочу провести там лето, она меня отпустит, она не боится. Ведь туда, куда ударил один снаряд, второй никогда не ударит. Мать пережила Великую Отечественную, мыслила военными категориями. Она верила, что людские судьбы тоже подчиняются законам баллистики.
Мне ехать в это Филаретово вовсе не хотелось, я считал, что в пионерлагере веселей. Но потом вышло так, что к тёте Лире и дяде Филе я всё же отправился, и не одно лето бывал у них. Ничего плохого там со мной не случилось. Правда, кое-что там со мной произошло, но это «кое-что» выходит за грани плохого и хорошего.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава VIII
Обычно мои архитектурные сновидения ничего не подытоживают и ничего не предвещают. Поэтому я их быстро забываю. Но кое-какие помню.
Страшный сон увидел дед:
К чаю не дали конфет!
В ночь после посещения нас тётей Лирой спалось мне неважно: я объелся тортом. Под утро стало легче, я уснул. Мне приснился какой-то покинутый город. На улицах мелкой волнистой россыпью лежал песок. Людей нигде не было. Не было и никаких следов военных или сейсмических разрушений. Я заходил в пустые дома, поднялся на кирпичную башню, — и тут задребезжал будильник.
По пути в школу я вспоминал сон. Чего-то не хватало в том городе, но чего именно — припомнить я не мог. Помнил прочные, массивные стены с обвалившейся кое-где штукатуркой, помнил балконы, где на нанесённой ветром земле выросли кустики, помнил оконные и дверные проёмы… И всё же чего-то там не было, или что-то было не так, как должно быть.
Когда человек о чём-то усиленно размышляет, он невольно замедляет шаг. Поэтому я явился в школу с опозданием.
Опоздал я минут на пять. В то утро наш 8-а сдвоили с 8-б — у них учитель заболел. Когда я вошёл в химлабораторию, Валентина Борисовна, наша химичка, стоя у доски, сделала мне выговор, но присутствовать разрешила.
В лаборатории стояли длинные чёрные столы и скамейки. Из-за того, что классы объединили, все сидели тесно. Только на одной скамье оставалось немного места. Я попросил девочку, сидевшую с края, подвинуться. Выполняя мою просьбу, она задела локтем колбочку. Все пялились на доску, где учительница выводила формулу, и никто не видел, кто именно уронил колбочку со стола. Но когда послышался звон разбитого стекла, все уставились в нашу сторону. Валентина Борисовна решила, что виноват я, и сделала мне второй выговор. Я не стал оправдываться, голыми руками собрал осколки и отнёс их в угол, где стоял железный ящик. Когда я вернулся на место, девочка шепнула мне: «Ты молодец, Павлик!» Эту беленькую симпатичную девочку я не раз видел в школьных коридорах и даже знал, что зовут её Эла. Но я почему-то очень удивился, что и она знает моё имя, и спросил её, откуда ей известно, как меня звать. Она ответила, что её подруга, которая «всё на свете знает», недавно в переменку указала ей на меня и сказала, что это мои стихи в стенгазете.
Действительно, в январском номере школьной стенгазеты было помещено моё стихотворение «Новогодний клич», ознаменовавший собой моё первое проникновение в печать. Я спросил Элу, очень ли понравился ей мой «Клич». Она ответила неопределённо, из чего я понял, что в поэзии она разбирается слабо. Но я всё готов был простить ей за то, что она назвала меня Павликом. В её устах это имя прозвучало как музыка, и в первый раз в жизни оно показалось мне не таким уж плохим.
Через несколько минут Эла снова обратилась ко мне по имени.
— Ой, Павлик, у тебя вся рука в крови, — тревожно прошептала она.
В самом деле, из двух пальцев моей правой руки обильно струилась кровь — это я порезался осколками. И вот я поднял окровавленную ладонь и обратился к преподавательнице:
— Валентина Борисовна, разрешите сходить на перевязку. Я вам клянусь, что скоро вернусь!
Химичка сделала мне третий по счёту выговор (якобы за паясничанье), но в медпункт отпустила.
В тот же день я проводил Элу до её дома; она жила на Петрозаводской. Наша дружба, скреплённая кровью, ширилась и разрасталась. На ходу я устно ознакомил Элу со своими лучшими стихами. Она слушала внимательно, но без должного волнения и вскоре стыдливо созналась, что стихи — не только классиков, но даже мои — её не очень занимают. Она интересуется зодчеством и каждое воскресенье бродит по городу, рассматривая дворцы, церкви и просто старинные жилые дома; иногда она и зарисовывает увиденное. В будущем она надеется стать архитектором.
— А снятся тебе архитектурные сны? — спросил я.
— Нет, — ответила Эла. — Мне иногда снится, будто я — Люба… Вот и сегодня приснилось — мать меня будит: «Люба, Любаша, вставай! В школу опоздаешь!» Я так обрадовалась, что меня Любой звать, что от радости проснулась. И тут-то сразу вспомнила, что не Люба я, а Эла…
— Разве Эла — плохое имя?! — возразил я. — Имя что надо!
— Эла — это сокращённо. А полное имя — Электрокардиограмма. Так я и в метрике записана, — с печалью в голосе призналась девочка.
И тут она рассказала, почему её так обидели. Её папаша — боксёр в отставке, а ныне — завхоз живорыбной базы, — всегда мечтал о сыне, из которого он выковал бы боксёра, чтобы тот приумножил семейную славу. И вот жена родила девочку; ей дали имя Вера. Затем родилась вторая девочка, её назвали Надежда. Когда на свет появилась третья, с отцом от огорчения произошёл сердечный криз и он попал в больницу на полтора месяца. На больничной койке он придумал имя для третьей дочки и пригрозил матери разводом, если та будет противиться. В загсе долго отговаривали, но он настоял на своём. И стала его третья дочь Электрокардиограммой. Васильевной.
Когда я выслушал эту горькую историю, мне стало очень жаль Элу, и я мысленно поклялся, что всегда буду ей. верным другом и никогда ни в чём не подведу её.
Клятвы этой я не выполнил.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава IX
Наша дружба с Элой крепла. Мы часто бродили с ней по старым районам Питера. Я таскал её этюдник, а когда она зарисовывала какой-нибудь старый особняк, стоял возле неё, любуясь не архитектурой, до которой мне было как до лампочки, а Элой как таковой.
Стихи мои теперь регулярно появлялись в стенгазете, а когда возник школьный литкружок, я сразу вступил в него. Но обсуждения там происходили на невысоком уровне, и я не раз подвергался нападкам завистников.
На творческое совещание
Спешил поэт, ища друзей, —
Но там услышал сов вещание
И гоготание гусей.
Я знал, что недалеко от Обводного канала, при клубе «Раскат», действует молодёжная литгруппа, которую ведёт поэт Степан Безлунный. Стихи его мне нравились, и я решил устроиться к нему. И вот в сентябре 1964 года, после последнего урока, я поехал в этот клуб и оставил там заявление, приложив к нему восемь отборных, самолучших своих стихотворений.
Вскоре я был принят в литгруппу. Но сейчас о другом речь.
Когда я, сдав свою заявку, собирался идти домой, то увидал сквозь окно вестибюля, что начался дождь. Плаща у меня не было, и я решил подождать в помещении, пока мало-мальски прояснится.
Шагая взад-вперёд по просторному холлу, я обратил внимание на бумажку, прикнопленную к доске для объявлений. Там от руки, синим фломастером, сообщалось нижеследующее:
ВНИМАНИЕ! СЕГОДНЯ СИЗИФ в 28-й КОМН.
Я заинтриговался: при чём здесь Сизиф? В холле околачивалось несколько человек, тоже пережидающих дождь. Я обратился к девушке с нотной папкой: — Не скажете, почему это в клубе Сизиф? Девица даже отпрыгнула от меня, в глазах — недоумение. Ясно было, что имя это она впервые слышит. Я решил: проще самому узнать, что кроется под этим Сизифом, и отправился искать 28-ю комнату. Отыскал её на втором этаже. На двери там красовалось объявление, написанное тем же синим фломастером:
ТОПОЛОГИЧЕСКИЙ ДОКЛАД О ПРОИСХОЖДЕНИИ
СВОЕЙ ФАМИЛИИ СДЕЛАЕТ Т. Д. КОШМАРЧИК
ОППОНЕНТЫ: СУБМАРИНА СИГИЗМУНДОВНА НЕПЬЮЩА,
СВЕТОЗАР АРИСТАРХОВИЧ КРЫСЯТНИКОВ
Я вошёл в большую комнату, сплошь заставленную столами. Там сидело человек десять, не больше. У стены справа маячили два манекена, мужской и дамский; в простенках стояли четыре швейные машины. К Сизифу эта техника отношения не имела, просто здесь же по субботам занимался кружок кройки и шитья, — об этом сообщила мне пожилая дама, восседавшая возле двери за маленьким столиком. Позади дамы на стене висела на гвоздике дощечка с надписью:
СЕКЦИЯ ИЗУЧЕНИЯ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ
ИМЁН
И ФАМИЛИЙ
СИЗИФ
СТАРОСТА СЕКЦИИ ГОЛГОФА ПАТРИКЕЕВНА НАГИШОМ
Почтенная старостиха спросила, как меня зовут. Я назвался, и она с долей пренебрежения заявила:
— Белобрысов — фамилия не уникальная, научно-познавательного интереса в ней нет. В основной состав секции вас не примут. Если хотите, можете посещать СИЗИФ на правах гостя…
— А я и не прошусь в вашу секцию, — сказал я.
— Ну, это уж ваше дело, — обиженно изрекла Голгофа Патрикеевна. — Вы просто представления не имеете, какие замечательные люди собираются здесь… Вот посмотрите! — Она протянула мне тиснённую серебром папку, на которой значилось: «СИЗИФ. Редкофамильцы и редкоименцы. Основной состав».
Дождь за окнами шёл на убыль, пора было топать домой, а список был длинный. Я стал просматривать его через пятое в десятое: Агрессор Ефим Борисович… Антенна Сергеевна… Бобик Аметист Павлович… Жужелица Марина… Кувырком Любовь Гавриловна… Ладненько Кир Афанасьевич… Медицина Павловна… Ночка Демосфен Иванович… Пейнемогу Анастасия… Свидетель Лазарь Яковлевич… Сулема Стюардесса Никитична… Эротика Митрофановна… Яд Сильфида Борисовна…
— Нате ваш список, — обратился я к Голгофе Патрикеевне. — Тут у вас, между прочим, ошибочка. Смотрите, дважды написано: «Трактор Андреевич Якушенкин». И год рождения один и тот же — тысяча девятьсот двадцать девятый.
— А вот и не ошибка! — просияла Голгофа. — Это близнецы. Родители не хотели обидеть кого-либо из них и дали им одно, но выдающееся имя. С точки зрения педагогики — очень разумное решение!
— А это что за шифровка? — вопросил я, указав на последнюю страницу, где особняком значились четыре человека:
Иван Гаврилович . . . . . . . . . . . . . -ов.
Матрёна Васильевна . . . . . . . . . . -ва.
Яков Григорьевич . . . . . . . . . . . . -ан.
Андрей Ибрагимович . . . . . . . . . -ий.
— Это, молодой человек, наши неприличники! Наш золотой фонд! — радостно воскликнула Голгофа Патрикеевна. — Стойкие люди!.. Матрёна Васильевна, например, красавицей была, вокруг неё ухажёры, как шакалы, крутились, а замуж так и не вышла. Не хотела свою уникальную фамилию терять! Хочешь, мол, мужем быть моим — бери мою фамилию! Но не нашлось настоящего человека…
— А какая у неё фамилия? — загорелся я.
— Фамилии этих четырёх вы можете спросить у мужчин, — зардевшись, проинформировала меня Голгофа.
Я огляделся — кого бы спросить. Народу расселось за столами уже немало, но почти все пожилые, солидные люди; неудобно у таких спрашивать. Я решил подождать. Сизифы дружно валили в комнату. Они перебрасывались какими-то словечками и шутками, понятными только им. Одни держались степенно, другие — смиренно. Чувствовалось: у них своя иерархия.
У меня мелькнула идейка: Элу угнетает её имя, а здесь добрые люди гордятся своими редкими именами. Если подключить Элу к сизифам, ей бы куда веселей на свете жилось.
— Голгофа Патрикеевна, — обратился я к старостихе, — у меня одна знакомая есть, её зовут Электрокардиограмма. Её примут в секцию?
— Электро-кардио-грамма! — с чувством проскандировала Голгофа. — Звучное, певучее имя! И какой глубокий, благородный подтекст!.. Значит, не перевелись ещё родители с хорошим вкусом… Конечно, мы её примем безоговорочно!
«Замётано! — подумал я. — Теперь пора рвать когти отсюда. Но прежде…» Среди сизифов, которые ещё не успели занять места, я выбрал коротенького старичка с добрым лицом и подошёл к нему.
— Извините, какие фамилии у неприличников? — спросил я.
— …ов, …ва, …ан, …ий, — с ласковой готовностью сообщил старичок. — Мне, конечно, далеко до них. Я только Экватор Олегович Тяжко… А как вас именовать, юноша?
Я назвал фамилию, имя, отчество. — Белобрысов — не густо, очень не густо. На членство не тянет, — сочувственно покачал головой Экватор Олегович. — Но не огорчайтесь: фамилия хоть и не уникальная, но редкая. У нас, сизифов, память на такие вещи ой какая цепкая, а я за свою жизнь немногих Белобрысовых запомнил. С одним — Николаем — в школе учился. Он в Озерках утонул. С другим — Василием Васильевичем — на Загородном по одной лестнице жил. Это не отец ли ваш? Отчество-то сходится.
— На Загородном мы жили. Я-то не помню, но мать мне говорила…
— Ужасно не повезло ему с этой миной… Его весь дом хоронил… А сейчас вы где живёте?
— На Петроградской, на Зелениной.
— Я тоже давно оттуда, с Загородного, съехал. Месяца, кажется, через три после смерти Василия Васильевича… Мать-то здорова?
— Спасибо, здорова.
— Ну, вас, юноша, о здоровье не спрашиваю! Братец Петя тоже, наверно, не хуже вас вымахал?
— Вы путаете что-то. У меня брата нет.
— Значит, опять затмение нашло. — Старичок посмотрел на меня, пожевал губами и спокойно добавил: — Вот и жена мне вчера сказала: «Продырявилась твоя память, Экватор Олегович!» А ведь прежде как всё помнил!..
В этот момент послышался почтительный шумок. В комнату, улыбаясь наигранно-смущённо, вступили два рослых, мощных — и абсолютно одинаковых человека.
— Ну, теперь СИЗИФ в полном сборе, — услыхал я радостный голос Голгофы Патрикеевны. — Трактора наши пришли!
Я торопливо вышел в коридор. Не до сизифов, не до тракторов мне было.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава X
Из клуба домой я пешком шёл: на ходу лучше думается.
Экватору Олеговичу этому врать незачем, размышлял я. На брехуна он не похож. Что знал, то и сказал мне.
Теперь многое в поведении матери становилось для меня понятным. А вернее- совсем непонятным. Почему она скрывает, что у меня был (или есть?) брат? Что с ним сталось? На душе у меня было ой как тревожно.
Ты жизнь свою разлиновал
На тридцать лет вперёд,
Но налетел девятый вал —
И всё наоборот.
Придя домой, я сразу же изложил матери свой разговор с Экватором Олеговичем. Мать побледнела. Потом сказала:
— Видно, как верёвочка ни вьётся… Не зря я боялась, что ты стороной об этом узнаешь. И вот теперь ты на хрычика этого напоролся. Нет, он не соврал тебе. Полправды ты от него узнал, боюсь, и всю правду через чужих людей рано или поздно узнаешь. Так уж лучше я тебе всё расскажу. Слушай. Дело так было.
После смерти отца я вас с Петей вскоре в детсад устроила. Но потом там вдруг кто-то из ребят ветрянкой заболел, карантин объявили. На это время я договорилась с тётей Тоней, сестрой моей, что она за вами приглядывать будет, пока я на работе. Она не работала, у ней кисть правой руки в блокаду повреждена; а жила близко — на Бородинской. Где сейчас она — не знаю и знать не хочу; с того проклятого дня мы с ней навсегда в разрыве.
В тот день, 30 марта, она пришла минут за десять до моего ухода на работу. Я ей разъяснила, что ребятам на обед приготовить; продукты у меня заранее были куплены. Я ушла в свою контору, а тётя Тоня повела тебя и Петю гулять. Потом вы вернулись домой, пообедали. Тут и я забежала, убедилась, что всё в порядке. А когда я ушла, к нам на квартиру (это я уж потом узнала) Коля Солянников зашёл, он в квартире напротив жил. Он часто приходил к вам играть, хоть старше вас с Петей года на два был.
Вы в тот день все втроём играли, а тётя Тоня сидела в кресле, читала. Потом вдруг сказала, что сходит в сберкассу быстро-быстро, а вы тут не шалите. Это всё Коля потом рассказал. Тётя Тоня после призналась, что и вправду пошла в сберкассу, уплатить за жилплощадь, и там в очереди с час стояла, потому как конец месяца. А потом свою старую знакомую одну встретила, долго её не видала, и за разговором проводила её до дома — аж до проспекта Майорова.
А в это время происходили безысходные события, — Коля Солянников потом всё по-честному рассказал. Вы втроём играли в кубики, какие-то дворцы строили, потом все прилегли на тахту и дремали. Потом Коле есть захотелось, он был мальчик прожорливый, и он сказал, что пойдёт домой кушать. А вы с Петей были младше его, вам лестно было поиграть со старшим, и тогда ты сказал: «Ты не уходи, Коля, мы тебя накормим, я тебе кашу сварю». И ты пошёл на кухню. Что ты там делал — точно сказать нельзя. Потом там нашли на полу крупу-ядрицу рассыпанную, а на табуретке — кастрюлю с такой же крупой, только вода туда налита не была. И обнаружили открытый крантик на газовой плите. Верхний вентиль тётя Тоня — дура такая — забыла перекрыть, а то бы ничего и не случилось.
Когда ты вернулся в комнату, Коля спросил тебя, скоро ли каша сварится, но ты ничего толком не ответил. Вы ещё чуть-чуть поиграли, а потом все трое уснули на тахте. Не от газа, а просто потому, что наигрались. Газ пришёл попозже, и во сне вы его не почувствовали.
Когда тётя Тоня вернулась, она уже на площадке учуяла запах, а чуть открыла дверь — ей так в нос шибануло, что она заорала благим матом. Концентрация густая была, хорошо, что взрыва не случилось, а то и тебе бы в живых не быть. Сбежались соседи, вытащили вас на площадку, вызвали «скорую». Коля быстро пришёл в сознание, он крепкий мальчик был. Петя в сознание не пришёл. Тебя отходили, хоть в больнице тебе долго пролежать пришлось. Ты оказался очень живучим. Ведь тут дело тем осложнилось, что тебя, когда второпях выносили из загазованной квартиры, головой о дверь сильно трахнули. У тебя сотрясение мозга получилось. Доктора побаивались — не станешь ли дурачком. Однако обошлось. Но врач Рыневский Георгий Дмитриевич дал мне такой совет, и даже не совет, а приказ: если ты сам не вспомнишь о том, что случилось, ни в коем случае тебе не напоминать. Потому что можно этим нанести тебе непоправимую психическую травму. И вот я изо всех сил старалась, чтобы ты ничего не узнал. Из квартиры на Загородном сразу же сменялась на дальний район; со всеми родственниками и знакомыми порвала, чтобы они случайно не проговорились. И всё время из района в район кочевала, чтобы все следы замести. Это мне очень долго удавалось — держать тайну в тайне. А вот теперь…
— Мама, выходит — я убийца?
— Не забирай себе в голову такой мысли! Это несчастный случай… Но, знаешь, никому не рассказывай об этом. Люди так перетолковать могут, что потом всю жизнь с клеймом будешь ходить. Молчи!
— Мама, а фото Пети есть у тебя?
— Нет. Всё, что его касается, я уничтожила. Чтобы ты случайно не узнал. И то фото, где все вчетвером сняты, тоже сожгла. А второй экземпляр у подруги моей школьной хранится, у Симы Горбачёвой. Она ничего не знает, думает, что Петя от ангины умер. Я её множество лет, эту Симу, не видела.
— А где она живёт?
Мать дала мне адрес. Позже я побывал у этой Симы Горбачёвой и выпросил фото. Я всю жизнь храню его. И в полёт на Ялмез взял. Неспроста взял.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XI
Теперь я часто бывал дома у Элы. Подружился и с её сёстрами. И даже их отец, отставной боксёр, оказался человеком невредным. Единственным мутным фактом его биографии было то, что он приклеил своей младшей дочке такое нечеловеческое имя — Электрокардиограмма. Он агитировал меня написать поэму о боксе и показывал мне разные приёмы кулачной атаки и обороны.
О трёх сёстрах в доме, где они жили, говорили так: сёстры-растеряхи. Они были симпатичные собой и вовсе не грязнули, но в квартире у них царили вечный кавардак, суматоха и бестолковщина. Впрочем, это даже придавало веселья их быту. Помимо общей для них нерасторопности, каждая из сестёр имела и свою узкую специализацию. Когда стряпала Вера, обед обязательно получался неудобосъедобным: то она по ошибке соли в компот насыпет, то сахарного песку в щи. Если из квартиры несло палёным — это значит, Надя гладила бельё и сожгла кофточку или наволочку. Эла же вечно роняла и била посуду.
О сизифах Эле я ничего не рассказал. И, конечно, ничего не сказал о Пете. Но однажды, сидя вечером в гостях у сестёр, я сочинил для них специальный тест.
В одном зарубежном городке жил бюргер по фамилии, скажем, Пепелнапол. У него были две дочери-двойняшки, четырёхлетнего возраста — Амалия и Эмилия. Мать их умерла очень рано, и за ними присматривали две няни.
Однажды бюргер уехал по делам в соседний городок. Няни накормили сестёр добротным фриштыком, а затем, пользуясь бесконтрольностью, заперли детей в доме, а сами пошли на дневной сеанс в кино.
Оставшись без надзора, девочки-близнецы долго играли, потом им это надоело.
— Давай уснём до прихода наших бонн, — сказала Амалия Эмилии.
— Но как мы уснём, если спать не очень-то охота? — ответила Эмилия.
— Я знаю, как уснуть, если не спится, — заявила Амалия. — Мы возьмём в папином шкафчике сонные пилюли. — И она залезла в отцовский шкафчик и взяла там таблетки, которые Пепелнапол принимал иногда от бессонницы. Она высыпала их на стул.
— А сколько штук надо проглотить, чтобы уснуть? — спросила Эмилия.
Этого Амалия не знала. Но она недавно научилась считать до десяти и очень гордилась этим. Поэтому она сказала сестре:
— Я думаю, надо съесть по десять штук.
Когда любительницы кино вернулись, они застали обеих девочек в бессознательном состоянии. Срочно был вызван врач, который констатировал отравление. Были приняты все меры. Вернуть к жизни удалось только Амалию, и она призналась, что это была её идея — таблетки глотать. Пепелнапол, вернувшись из деловой поездки, не привлёк служанок к судебной ответственности, но взял с них клятву о вечном молчании. А врачу всучил круглую сумму, чтобы тот лучше хранил медицинскую тайну. После этого Пепелнапол переселился с дочерью в другой город. Перед этим он нанял знаменитого гипнотизёра, и тот навеки внушил Амалии полное забвение всего, что произошло. Отец не хотел, чтобы его дочь знала, что она невольная убийца своей сестры. Прошло пятнадцать лет.
Из Амалии сформировалась здоровая, крепкая девушка. Однажды на танцплощадке она познакомилась с молодым гражданским лётчиком. У них заварилась любовь.
Из любви к пилоту Амалия вступила в аэроклуб и вскоре выучилась водить одноместный спортивный самолёт. Однажды она приняла участие в состязании на дальнюю дистанцию. Когда она пролетала над городком, где родилась, у самолёта отказал мотор. Амалия выбросилась с парашютом над какой-то рощей. Это было кладбище. Раскрывшийся парашют зацепился за крону дерева, ветви самортизировали, и девушка, отделавшись парой царапин, очутилась на какой-то, как ей показалось, клумбе. Очухавшись, она увидала, что прямо перед ней — могильная плита, на которой написано: «Здесь покоится безвременно погибшая Эмилия Пепелнапол. Родилась тогда-то, скончалась тогда-то».
Амалию ошеломило сходство фамилий, а главное — дата рождения. Ведь эта дата была и её датой появления на свет!
Вернувшись домой, девушка всё это поведала отцу.
— Это рок! От него никуда не заначишься! — рыдая, воскликнул старик Пепелнапол и выдал на-гора всю правду.
Узнав, что она — убийца, Амалия отшила жениха и подала заявление в монастырь.
Надо ответить на вопрос: возможно ли для Амалии иное решение?
— Тест дубовый, — взяла слово Вера. — Но на месте этой Амалии я бы тоже пошла в монастырь. Ведь это же ужас — родную сестрёнку укокать!
— Десять вагонов чепухи! — взбудоражилась Надя. — И Амалия эта — дура! Никакая она не убийца, это просто несчастный случай. Я бы на её месте ни в какие монашки не пошла. Я бы замуж за этого пилота нырнула — и всё!
— Я бы тоже в монастырь не записалась, — задумчиво сказала Эла. — Но я пошла бы на могилу сестрёнки и дала бы там клятву, что когда-нибудь спасу кому-нибудь жизнь, даже рискуя своей.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XII
После того как я узнал правду о Пете и о себе, мать в первое же воскресенье поехала со мной на Охту. Отец-то лежал на Серафимовском, а Петю мать на Большеохтинском похоронила, чтобы я, навещая могилу отца, не набрёл случайно на могилу брата. Всё-то она учла — не учла только Экватора Олеговича.
Все эти годы мать, втайне от меня, ухитрялась бывать на Большеохтинском. Могилка Пети была в полном ажуре — с аккуратной, под мрамор дощечкой, с бетонной раковиной.
О смерть, бессмертная паскуда,
Непобедимая беда!
Из рая, из земного чуда,
Людей ты гонишь в никуда!..
А в следующий раз могилу брата посетил я один. Это произошло, как сейчас помню, 29 июня 1964 года. Я тогда только что в десятый класс перешёл.
Посещению этому предшествовало одно очень важное событие: в коллективном юношеском сборнике «Утро над Невой» появились четыре стихотворения Павла Глобального — таков был избранный мною псевдоним. Мать прямо-таки ошеломлена была, когда я показал ей этот сборник и заявил в упор, что Глобальный — это я, её сын. Окончательно в реальность этого дивного факта она поверила в тот день, когда почтальонша принесла мне на дом, на мою настоящую фамилию, мой первый гонорар — сорок три рубля восемьдесят две копейки.
Мать сразу же выдвинула такое предложение:
— С первой своей творческой получки ты должен купить хороших цветов рублей на десять и отвезти их на могилу брата. Ведь будь он жив, он радовался бы твоим успехам.
На следующий день я так и сделал — отвёз цветы Пете.
Шагая с кладбища по Среднеохтинскому проспекту к трамваю, я мельком глянул на витрину спортмагазина и увидал, что там выставлен лук. Лук был что надо, под красное дерево; рядом лежал синий кожаный колчан со стрелами. Цены указано не было. Я зашёл в магазин и спросил у продавщицы, сколько это стоит. Оказалось — очень даже дорого, мне не по карману. Когда я направился к выходу, послышался женский голос:
— Павлуша, это ты?!
Я обернулся. В той половине магазина, где продавалась спортивная обувь, возле прилавка стояла тётя Лира. Рядом с ней топтался пожилой мужчина, в котором я опознал её мужа, дядю Филю.
Пил он пиво со стараньем,
Пил он водку и вино —
На лице его бараньем
Было всё отражено.
Впрочем, на этот раз дядя Филя был трезв. Оказывается, они уже три дня в Питере. Завтра возвращаются в Филаретово. На Охту, в этот магазин, они приехали по чьему-то совету: здесь большой выбор обуви. Они хотят купить кеды племяннику, сюрприз ему сделать.
Я помог им выбрать кеды, и мы направились к остановке двенадцатого номера.
Жена муженька до петли довела, —
Петля эта, к счастью, трамвайной была.
Мы поехали вместе на Петроградскую. В трамвае тётя Лира спросила вдруг, какие у меня успехи по русскому языку. Я ответил, что русский язык осваиваю с полным успехом, и полушутя добавил, что, может быть, недалёк и тот год, когда меня в школах будут проходить. Тогда тётя Лира сказала:
— Я тебе уже предлагала каникулы у нас провести, да ты, видно, забыл или стесняешься. Теперь снова зову тебя к нам на лето. Ты не кобенься, ты у нас не тунеядцем проживёшь — ты Вальку, племянника, по грамоте подтянешь.
Я в ответ что-то промычал. Не тянуло меня в это Филаретово.
— Ты, Павлюга, не думай, что скука у нас, — вмешался дядя Филя. — У нас кругом культура так и кипит! В пяти верстах от нас, в Ново-Ольховке, клуб действует, там фильмы почём зря крутят.
— Именно! — подтвердила тётя Лира. — Там даже индийские фильмы пускают.
— Я поеду к вам, — заявил я.
— Клюнул Павлюга на культуру! Клюнул! — обрадованно пробасил дядя Филя на весь вагон.
Но не в кино тут дело было. В том было дело, что третьего дня Эла сказала, что этим летом она будет жить в Ново-Ольховке: там её родители дачу сняли.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIII
И вот, значит, поехал я в это самое Филаретово на летние каникулы. Чтоб я там не задарма ошивался, мать мне какую-то сумму подбросила; какую — сейчас не помню, ведь с той поры двести лет прошло.
Тётя Лира и дядя Филя встретили меня хорошо, они ко мне почти как к родному отнеслись. И то лето я провёл у них безо всяких происшествий.
Бревенчатый дом Бываевых стоял на краю посёлка, вернее был предпоследним, если идти в сторону Ново-Ольховки. В нём имелось две комнаты и кухня. К дому примыкал неплохой приусадебный участок; там и деревья росли, и для огорода места хватило. Недалеко от дома стоял сарайчик — в нём держали поросёнка. В левом дальнем углу участка находился дощатый, крытый рубероидом домик-времянка. Для летнего обитания он вполне годился, туда меня и вселили Бываевы.
Сами они, ясное дело, жили в основном своём доме. И каждое лето у них обретался племянник Валентин. Родители его работали на железной дороге проводниками, летом у них начиналась самая горячая пора, — вот они и подкидывали сына тёте Лире и дяде Филе до осени.
Валик, как его именовали Бываевы, был старше меня на год, но, как и я, перешёл в том году в десятый класс (в своё время он два года просидел в пятом). Он всю жизнь хромал в грамматике, и в мою задачу входило подтянуть его. Я всё лето с ним занимался. Правда, не очень регулярно: от занятий он часто отлынивал, будто маленький. Но читал он много и память имел завидную. И со вкусом был — ему стихи мои нравились.
Он смелым был. В речку Болотицу с пятиметрового обрыва запросто сигал. Тётя Лира рассказывала, как его из восьмого класса чуть не исключили. Он какого-то нахального пижона-десятиклассника, который к одной девочке клеился, здорово отлупил. Прямо на перемене. Валька только потому из школы не попёрли, что весь класс на его защиту встал.
Да, Валик помнится мне парнем смелым и прямым. Но какая-то непутёвость гнездилась в нём. Он брался только за такие дела, которые можно было выполнить быстро, или за те, которые казались ему легковыполнимыми. Жизнь ему потом жестоко за это отплатила.
Сами же Бываевы были людьми положительными, спокойными. Правда, дядя Филя выпить любил, но никогда не буянил. Выпьет — и развеселится, а потом сон на него накатит, и он засыпает где попало. Дома — так дома, в гостях — так в гостях, на работе — так на работе. Через это он, случалось, влипал в разные истории. Он много трудовых постов сменил: был директором тира, истопником в музее, приёмщиком посуды в магазине и ещё много кем. Даже новогодним Дедом Морозом работал по кратковременному найму.
Детишек радуя до слёз,
Являлся в гости Дед Мороз.
Его орудием труда
Была седая борода.
К тому времени, когда я с Бываевыми познакомился, дядя Филя уже почти остепенился, выпивал пореже. Тётя Лира вполне доверяла ему, и её смерётные деньги хранились в общем ящике комода, в незаклеенном конверте. Эти сто пятьдесят рублей она предназначила на срочные расходы, которые возникнут в связи с её похоронами; в том же комоде у неё лежало три метра холста на саван и матерчатые тапочки с картонными подошвами. Но из этого не следует делать вывод, будто тётя Лира планировала свою кончину на ближайшее время. Вовсе нет! Она надеялась прожить долго, но запас, как говорится, пить-есть не просит.
Бываевы по рождению были питерцами. В Филаретово они переехали потому, что домик им по наследству достался. Долгие годы они жили беспокойно и бедновато, к тому же в коммуналке. Перебравшись в Филаретово, они обрели некоторый, хоть и очень скромный, достаток и жизнь более спокойную. Тётя Лира была уже на пенсии и подрабатывала в ново-ольховской аптеке — ездила туда на автобусе, а то и пешком ходила, благо недалеко. Там в аптеке она мыла всякие банки-склянки и поддерживала чистоту в помещении. А дядя Филя работал учётчиком на ново-ольховском песчаном карьере — в ожидании пенсии. Работёнка у супругов была, что называется, не пыльная. Времени на домашнее хозяйство, на огород вполне хватало.
Жили Бываевы дружно и мирно. Но, ясное дело, имелись и у них свои неприятности. Тревожили думы о будущем племянника — Валика. Огорчало поведение соседки — Людки Мармаевой. Эта нестарая и на вид даже симпатичная женщина совсем не следила за своими курами, и они часто проникали на участок Бываевых, нахально копались в грядках.
И ещё одна забота томила тётю Лиру и дядю Филю. То была забота об укреплении и наращивании здоровья.
С той поры как они перебрались в Филаретово, им захотелось продлить своё земное бытие. Забота о здоровье проистекала отчасти и из-за того, что тётя Лира с юных лет работала то сиделкой в больнице, то мойщицей в аптеках и через это прониклась огромным уважением к медицине. Этим уважением она заразила и своего мужа. Дядя Филя возлюбил принимать всякие лекарства, даже вне зависимости от их прямого назначения. Когда в аптеке, за истечением срока хранения, списывали различные медикаменты, тётя Лира приносила их домой, и дядя Филя за милую душу глотал разные там антибиотики, аспирины, реапирины и не брезговал даже пилюлями против беременности. «Организму всё пригодится, организм сам знает, куда какие вещества в теле рассортировать», — говаривал он. Должен я добавить, что дядя Филя, может быть благодаря лекарствам, а всего вернее — наперекор им, был в общем-то здоров. Правда, он страдал плоскостопием, из-за этого его даже в армию не призвали, но в остальном чувствовал себя неплохо, так же, как и его супруга.
Любимым и, пожалуй, единственным чтением Бываевых был популярный журнал «Медицина для всех». День, когда тётя Наташа, местная почтальонша, вручала им очередной номер, казался им праздником. Тётя Лира тотчас же жадно склонялась над оглавлением, напевая старинную медицинскую частушку:
Болят печёнки, болят и кишки, —
Ах, что наделала мальчишки!
Дядя Филя подпевал бодрым голосом:
Болят все кишки, болят печёнки, —
Ах, что наделали девчонки!
Наибольшим вниманием супругов пользовались те статьи и заметки, где речь шла о продлении срока человеческой жизни.
Хоть Бываевы люди были невредные, но всё же мне повезло, что поселили они меня не в капитальном своём строении. Дело тут не в них, а в их домашней живности. Ну, поросёнок — тот отдельно жил. Про кошку Фроську тоже плохого не скажу: она была пушистая, симпатичная и иногда целыми сутками где-то пропадала.
Зато Хлюпик — приземистый, раскормленный пёсик загадочной породы — всегда или в доме околачивался, или дежурил у калитки — в рассуждении, кого бы облаять или цапнуть. Он только на вид казался неуклюжим, а на самом деле был очень даже мобилен. И характер имел переменчивый. Подбежит к тебе приласкаться, хвостом виляет, а потом вдруг передумает и в ногу вцепится. Он и хозяев своих иногда кусал. «Замысловатое животное!» — говорил о нём дядя Филя, причём даже с оттенком уважения. «Тварь повышенной вредности», — характеризовал его Валик.
А тётя Лира души в Хлюпике не чаяла. Она где-то подобрала его щенком и выкормила. Она почему-то считала его очень честным. «Кусочка без спроса не возьмёт!» — восторгалась она. Но воровать ему и незачем было — и так был сыт по горло. Однако он был хитёр и понимал, что честность — это его основной капитал. Иногда он устраивал демонстрацию своего бескорыстия. Когда тётя Лира, прервав стряпню, уходила из кухни покормить поросёнка, Хлюпик прыгал на табурет, оттуда на кухонный стол и там засыпал (или делал вид, что спит) рядом с фаршем или ещё каким-нибудь вкусным полуфабрикатом. «Ах ты, ангельчик мой культурный! Лежит и ничего не трогает!» — умилялась тётя Лира, вернувшись в кухню, и, взяв пёсика на руки, относила его в комнату, на диван.
Вот так, значит, жили в посёлке Филаретово Лариса Степановна и Филимон Фёдорович Бываевы и их подопечные. Жили и не знали, что пройдёт год — и в судьбы их ворвётся нечто небывалое, необычайное.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIV
На следующий день по приезде к Бываевым я отправился в тот лес, где погиб отец. Его могилу на Серафимовском кладбище мы с матерью посещали регулярно, но на месте его гибели не бывали ни разу. Не тянуло нас туда. А главное, мы толком и не знали, где в точности случилось несчастье: из рассказов грибников — спутников отца в тот печальный день — известно было только, что произошло это где-то в бору за Господской горкой. Теперь, расспросив у Бываевых, где находится этот бор, я направился туда.
До речки меня сопровождал Валик. Он подробно растолковал мне, как идти к Господской горке, а сам расположился на берегу.
Минут сорок шагал я по береговой тропке, затем, когда показался вдали пологий холм, форсировал речку вброд и свернул налево. Начались густые кусты, среди них виднелись остатки каменного строения. В сторонке маячили кирпичные ворота с осыпавшейся штукатуркой: никакой ограды не было, ворота никуда не вели. Я понял, что это и есть Господская горка; здесь в незапамятные времена, как сказала тётя Лира, стояла барская усадьба.
На фоне ворот я увидел нечто голубоватое, движущееся. Подошёл ближе — и узрел Элу. В сарафане, с корзиночкой в руках. Я, конечно, очень удивился и обрадовался. Но, поскольку у нас с ней был как бы негласный договор не здороваться при встречах и вообще избегать формальной вежливости, я обратился к ней так:
— Эла, когда я стряхнусь с ума, я тоже пойду искать грибы среди лета.
— Я не по грибы, я калган выкапываю, — ответила она и протянула мне корзинку: там на дне лежали какие-то корешки и детский совочек. — Это калган, папа на нём спирт настаивает.
— Не знал я, что твой предок выпить любит.
— Нет, он непьющий, ты же знаешь. Это для желудка… А сюда я зашла поздороваться с каменщиком. — С этими словами она приложила руку к воротам, к тому месту кладки, откуда, видно, кусок штукатурки отвалился совсем недавно; этот кирпич был густо-вишнёвого цвета, не выцветший, он выделялся среди других.
— Вот и поздоровались! — объявила Эла. — Лет сто двадцать тому назад он своей рукой положил этот кирпич, и с той поры ничья ладонь к нему не прикасалась. И вот моя коснулась. Это как рукопожатие.
— Не дойдёт до каменщика твоё рукопожатие, — съязвил я. — Есть эти ворота, есть этот кирпич, есть ты. А каменщик-то где? Выпадает основное звено.
— Каменщик жив! По-моему, все люди бессмертны. Конечно, не в божественном смысле каком-то, а в рабочем. Всё, что сделаешь в жизни хорошего, — всё идёт в общий бессмертный фонд. Даже если дело незаметное, всё равно.
— Очень удобная теория! Честь имею поздравить вас с бессмертием!
— Не перевирай мои слова! — вскинулась Эла. — Личной вечной жизни я бы вовсе не хотела. Ты представь себе: я построю дом, и он состарится при моей жизни, и его снесут у меня на глазах!.. Нет, пусть наши дела переживают нас!.. Впрочем, личное бессмертие нам не угрожает.
— Очень даже не угрожает, — согласился я и сообщил Эле, что направляюсь в тот именно лес, где погиб отец.
— Боже мой, а я ещё с такими разговорчиками, — огорчилась Эла. — Прости, я ведь думала, ты просто так тут бродишь… И вообще, как ты в Филаретово попал?
— Хотел сделать тебе приятный сюрприз. Представь себе, тайком от тебя поселился у Бываевых на всё лето. Я к тебе завтра собирался — и вдруг такая счастливая случайность, встречаю тебя здесь.
— Дорога в ад вымощена счастливыми случайностями, — пошутила Эла. — Это я где-то вычитала, наверно. А может, это мне просто приснилось… Тебе снятся мысли?
— Ты же знаешь: мне снится только архитектура. Этой ночью видел высоченную башню; вошёл в дверь, а там каменная лестница, и ведёт она не вверх, а вниз. Спускался, спускался по ней, а ступенькам конца нет. Тогда взял и проснулся… Приснится же такая мура!
…Продираясь сквозь кустарник, мы вышли на просёлочную дорогу, пересекли её, миновали кочковатое поле, вступили в бор. Пахло смолой, под ногами пружинил мох. Сосны стояли редко, не мешая жить друг другу, лес хорошо просматривался. Никаких следов бед людских он не хранил. Погибни здесь тысяча человек — он и то ничего бы не запомнил и ничего бы нам не рассказал. Вскоре мы повернули обратно. Уже выходя на просёлок, мы обратили внимание на одну большую сосну. На ней кто-то вырезал треугольник, опущенный вершиной вниз; он заплыл смолой, древесина потемнела. Ниже на коре виднелись какие-то вмятины и шрамы, поросшие мхом.
— Может быть, именно здесь это и случилось, — сказала Эла.
Мы стояли молча, не шевелясь, будто, не сговариваясь, объявили сами себе минуту молчания.
— А теперь пойдём к реке, — обратился я к Эле.
— Нет, погоди, — ответила она. — Давай спасём вон ту рябинку. Ей здесь не вырасти, её какая-нибудь машина обязательно заденет колёсами.
Между сосной и дорогой росло несколько низеньких рябин; одно деревцо, совсем маленькое, стояло у самой обочины. Вынув из корзины совочек, Эла стала выкапывать рябинку.
— Летом вроде бы деревья не пересаживают, — усомнился я.
— Рябина и летом приживается, — уверенно возразила Эла. — Ты возьмёшь её и посадишь на участке твоих высоких покровителей. Только, чур, место выбери получше. И поливай её! Я на эту рябинку кое-что загадала.
Мы расстались с Элой на Господской горке. Оттуда до Ново-Ольховки было такое же расстояние, как до Филаретова. В дальнейшем мы почти каждый день встречались именно здесь, а потом шли куда глаза глядят.
Любовь росла и крепла,
Взмывала в облака, —
Но от огня до пепла
Дорожка коротка.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XV
Деревцо я в тот же день посадил на участке Бываевых — с их согласия. Мне казалось, что место я выбрал очень удачное — на маленькой лужайке, где справа стояли две берёзы, а слева росла бузина.
— Значит, матушку-сорокаградусную на рябине настаивать будем, только до ягодок бы дожить! — пошутил дядя Филя.
— Далась тебе эта водка окаянная! — встрепенулась тётя Лира и сообщила мужу, что завтра в аптеке будут списывать лечматериалы и она под это дело принесёт ему для здоровья пятнадцать бутылок рыбьего жира.
Рыбий жир вина полезней,
Пей без мин трагических,
Он спасёт от всех болезней,
Кроме венерических.
Что касается саженца, то он не принялся. Может быть, потому, что поливал его я нерегулярно, забывал иногда из-за стихов, творческих раздумий. В конце июля листья рябины пожелтели, пожухли.
— А как поживает наша подшефная? — спросила меня однажды Эла.
— Никак не живёт, съёжилась совсем, — ответил я. — Но тётя Лира говорит, что весной она может ещё ожить.
— Нет, не оживёт она, — строго сказала Эла и взглянула на меня так, будто я один виноват в этом.
Есть улыбки — как награды,
Хоть от радости пляши;
Есть убийственные взгляды —
Артиллерия души.
На будущий год деревцо действительно так и не воскресло. И это вызвало очень, очень важные последствия.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVI
Миновал год.
Я благополучно перешёл в одиннадцатый класс (они ещё существовали; позже было введено десятилетнее обучение) и летом опять подался в Филаретово. А поехал я туда известно почему: Элины родители снова дачу в Ново-Ольховке сняли.
Бываевы опять встретили меня очень гостеприимно. А вот у Хлюпика характер ещё хуже стал. Он меня сразу же за ногу цапнул. «Это он по доброте, это он, ангельчик, от радости нервничает», — растолковала мне тётя Лира.
Что касается Валика, то он быстренько отвёл меня в сторону и попросил в это лето не очень наседать на него с грамматикой, ибо у него голова другим занята. Я уже знал, что он окунулся в киноискусство, решил стать деятелем кино — не то режиссёром, не то артистом, не то сценаристом. Он ходил теперь на все фильмы, а книги читать бросил: в него, мол, культура через кино входит.
Если говорить о себе, то я прибыл в Филаретово опечаленный. Зимой минувшей дела мои шли неплохо: в одной газетной подборке прошли три моих стихотворения, в другой — два. Я уже подумывал о сборнике своих стихов. Даже название для него придумал — «Гиря». Это в знак того, что стихи мои имеют творческую весомость. Но перед самым моим отъездом в газетном обзоре некий критик заявил, что «стихи Глобального незрелы, эклектичны, автор ещё не нашёл самого себя».
У критиков — дубовый вкус,
А ты стоишь, как Иисус,
И слышишь — пень толкует с пнём:
«Распнём, распнём его, распнём!»
В первый же день я отправился в Ново-Ольховку, захватив с собой злополучную газету. Уже на подходе к Элиной даче я учуял запах палёного и догадался, что Надя сегодня гладит бельё. И не ошибся: она только что прожгла утюгом две простыни.
Я пригласил Элу на прогулку, но она отказалась по уважительной причине: она в тот день дежурила по семейной кухне (и уже успела разбить одну тарелку).
— Давай встретимся завтра в одиннадцать утра на Господской горке, у наших ворот, — предложила она.
— Замётано, — ответил я. Потом отозвал её на минутку в палисадник и там повёл речь о том, что путь истинных талантов всегда усеян терниями и надолбами, и вручил ей роковую газету. Я сделал это в надежде на то, что Эла возмутится, осмеёт критика и тем самым обнадёжит и утешит меня. Я стал ждать её реакции.
Вы гадаете, вы ждёте,
Будет эдак или так…
Шар земной застыл в полёте,
Как подброшенный пятак.
Эла прочла ядовитую статейку и коварно хихикнула. Я моментально усёк, что хихиканье это не в мою пользу.
— Ты призадумайся. Ведь он тебе плохого не желает, — совершенно серьёзно произнесла она. — И потом, знаешь, очень уж ты могучий псевдоним себе придумал: Гло-баль-ный…
— От Электрокардиограммы слышу! — отпарировал я.
— Не я же себе такое имя выбрала, — тихо и грустно молвила Эла. — И дразнить меня так — это просто подлость.
— А с критиками, которые травят поэта, дружить — это не подлость?!
— Ни с какими критиками я не дружу… Вот что, захлопнем этот разговор. Оставайся у нас обедать. Щи сегодня — глобального качества. Из щавеля!
— Не надо мне твоих щей! — Хлопнув калиткой, я вышел из палисадника и побрёл куда глаза глядят.
Устав сидеть на шатком троне,
Разбив торжественный бокал,
Король в пластмассовой короне,
Кряхтя, садится в самосвал.
На душе у меня было муторно. Я долго бродил по лесу. Когда вернулся в дом Бываевых, там уже отужинали. Но добрая тебя Лира разогрела макароны, усадила меня за стол.
— Оголодал ты, Павлик, осунулся, — сказала она. — С первого дня пропадать где-то начал. Вроде нашей кошки Фроськи погуливаешь где-то… Смотри, до алиментов не добегайся, а то нам перед твоей маманей отвечать придётся.
— Не бойтесь, тётя Лира, до алиментов дело не дошло, — невесело ответил я. — И пропадать из дому больше не буду.
* * *
Говорят, что грядущие события бросают перед собой тень; говорят, что накануне важных, поворотных в их судьбе дней люди часто видят сны, по которым можно расшифровать будущее. Но я в ту ночь спал без сновидений и проснулся без предчувствий.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVII
Хоть накануне я и устал изрядно, но в ту знаменательную субботу в июле 1965 года пробудился рано.
Во времянке стояла сыроватая прохлада, в маленькое окошко лился ровный неслепящий свет. Я поднял голову с подушки и подумал, что день будет ясный, безоблачный и что вообще мир этот устроен очень даже хорошо. Потом вдруг вспомнил вчерашнюю ссору с Элой и обиду, которую мне Эла причинила. Но день от этого не померк, радость пробуждения была сильнее. Я бодро вскочил с раскладушки.
Умываясь у жестяного рукомойника, я размышлял: идти или не идти к старым воротам? В моих ушах звучали Элины слова: «Давай встретимся завтра у наших ворот». Но ведь это сказала она до размолвки. Вдруг я приду — а её нет?
В этот момент послышались удары «гонга». Валик лупил деревянной поварёшкой по старой медной кастрюле, подвешенной им у крыльца, возвещая час завтрака. Такую моду он ввёл ещё в прошлом году — «как на фешенебельных западноевропейских курортах». Вслед за этими дурацкими звуками раздался захлёбывающийся лай Хлюпика: пёсик этой музыки терпеть не мог.
Отлично помню: на завтрак в то утро тётя Лира приготовила яичницу. Когда она всем положила по порции, на сковородке остался ещё один кусок. Она его демонстративно мне добавила.
— Павлик гуляет много, — ехидно пояснила она. — Ему усиленное питание требуется, чтоб перед подружкой не осрамиться.
Валик заржал в тарелку, а дядя Филя перевёл разговор на своё, заветное:
— Мне, Лариса, тоже доппаёк нужен. В жидком виде. По случаю сапёрных работ. Копать-то много придётся.
— Ну, ребята тебе помогут.
— Мне помощи не надо, мне надо, чтобы благодарность была!
— Ладно, выкопаешь — тогда посмотрим. А пока не выкопаешь не смей к холодильнику подходить. Ишь, чего удумал — с утра ему водку подавай!
Безалкогольные напитки
На стол поставила жена,
И муж, при виде этой пытки,
Вскричал: «Изыди, Сатана!»
Из дальнейшего их разговора я усёк: в последнем номере любимого журнала, в отделе «Советы сельчанам», супруги Бываевы вычитали, что помойная яма, если она расположена близко от жилья, может стать источником инфекции. У них она находилась рядом с домом, — и вот они задумали выкопать новую, где-нибудь подальше. Но ещё не решили, где именно. Сперва хотели копать за огородом, но потом передумали: там совсем близко участок соседки, та обидится, озлится, да и сыровато там; в журнале же рекомендовали выбрать место для этого по возможности сухое.
— А я знаю, где рыть надо! — встрял Валик. — Около двух берёз. Там и от дома недалеко, и место сухое. Там Пауль в прошлом году рябинку посадил, а она засохла. Значит, уж самое сухое место.
— А и вправду место подходящее, — согласился дядя Филя. — Молодец, Валик! Всегда б твоя голова так работала — цены б тебе не было!
— Валик наш ещё покажет себя! — горделиво изрекла тётя Лира. — Он ещё в инженеры выйдет!
— В режиссёры, — поправил её племянник.
Я отправился во времянку, сел на раскладушку и стал читать книгу по поэтике Томашевского. Затем от теории стихосложения мысли мои перешли к практике. Отложив книгу, я начал громко, с чувством декламировать свои стихи, те самые, которые не понравились критику. Нет, совсем не плохие стихи, решил я. Напрасно Эла примкнула к этому критикану! И не пойду я сегодня на Господскую горку!
Приняв это постановление, я взглянул на часы. Было десять минут одиннадцатого.
Тот, кто твёрдое принял решенье,
Не подвластен любовной тоске,
И, простив себе все прегрешенья,
Он шагает вперёд налегке!
Покинув времянку, я направился к дому Бываевых. Тётя Лира и Валик сидели на ступеньках крыльца. Тётя Лира была погружена в чтение «Медицины для всех». Валик держал в одной руке заграничный киножурнал; в другой руке его блестели большие портняжные ножницы. Он вырезал снимки кинокрасоток, чтобы потом наклеить их в свой альбом. Чем меньше одежды было на актрисе, тем больше у неё было шансов быть наклеенной. Здесь же на крылечке возлежал Хлюпик; он сонно и самодовольно жмурился.
— Валик, айда купаться! — пригласил я.
— Неохота, — ответил он. — Я весь в искусстве!
Тут тётя Лира на миг оторвалась от чтения и сказала:
— Павлик, хоть ты бы Филимону Фёдоровичу помог яму-то копать. А то ежели он один всю работу провернёт, так потом за это целые пол-литра требовать станет.
— Слушаюсь! — ответил я и потопал к двум берёзам.
Дядя Филя уже успел кое-что сделать. Квадрат земли примерно два на два метра резко выделялся среди травы. Снятый дёрн штабельком лежал в стороне; там же валялся хилый стволик непривившейся рябинки.
— Дядя Филя, дайте покопать, — попросил я.
— Копай, если не лень, — ответил он и передал мне лопату.
Я по штык вонзил её в суглинистую почву. Работать было приятно. Всё глубже становилась яма, и всё росла горка земли возле неё. И вдруг мне показалось, что из ямы исходит неяркий, лиловатый, ритмично вспыхивающий и погасающий свет. Это, наверно, с неба какие-то отблески, подумал я и взглянул вверх. Но в просветы меж берёзовых ветвей виднелось безоблачное июльское небо.
— На кружку пива наработал, — молвил дядя Филя. — Давай-ка теперь я.
Когда я передал ему лопату, непонятные вспышки сразу же прекратились. Это мне просто почудилось, это из-за того, что я вчера очень много по лесу шлялся, решил я и направился к дому. Тётя Лира и Валик по-прежнему сидели на крыльце.
— И не надоело тебе этих кинотеток вырезать? — поддразнил я Валика.
— Тебя бы такая теточка поманила — семь вёрст бы за ней босиком бежал, — огрызнулся он, показывая мне свежевырезанный снимок грудастой кинозвезды в бикини.
Но мне не нравились такие секс-бомбы. Я вспомнил Элу — её умное, доброе и действительно красивое лицо, её скромную улыбку… Я посмотрел на часы; если пойду быстрым-быстрым шагом, то поспею к Господской горке к одиннадцати. Я торопливо зашагал к калитке. И вдруг вчерашняя обида опять подкатила к сердцу. Я повернул обратно и направился к двум берёзам.
Дядя Филя стоял в яме по пояс и деловито выбрасывал лопатой сыроватую землю. Когда я сказал, что хочу сменить его, он согласился с какой-то поспешностью. Я с остервенением принялся за дело: работой мне хотелось отогнать обидные мысли. Слой сероватого суглинка кончился, лопата с чуть слышным хрустом входила в коричневатую влажную глину, прослоённую песком и мелкими камешками. И опять началось это непонятное мигание; оно стало явственнее и учащеннее. Впрочем, ничего неприятного в нём не было. Но всё-таки странно… Я потёр глаза, посмотрел на небо. Небо как небо.
— У меня в глазах мигает что-то, — признался я дяде Филе.
— И у тебя?! — удивился он. — Я думал, это только у меня. Потому как я вчера лекарств немного переел… Ну, давай я дорою. Теперь уж немного.
Я направился к крыльцу.
— Валик, идём к яме! Там мигание какое-то непонятное.
— Не разыгрывай! — ответил Валик. — Меня лично ни на какое мигание не поймаешь!
— Какое ещё мигание? — недовольно спросила тётя Лира.
Послышался топот. Дядя Филя, волоча за собой лопату, бежал по тропинке. Поравнявшись с нами, он, тяжело дыша, произнёс:
— Там мина или что… Я лопатой на железо наткнулся, а оттуда, из ямы-то, труба какая-то вылезать стала… Не взорвалась бы…
— Если сразу не взорвалась, значит, и не взорвётся, — спокойно сказал Валик. — Пошли смотреть.
Мы с ним не пошли, а побежали. Тётя Лира и дядя Филя последовали за нами, но не столь торопливо.
Из середины ямы медленно и неуклонно выдвигался или, если хотите, вырастал стебель из чешуйчатого тёмно-зелёного металла. Он был толщиной с лыжную палку. Несмотря на полное безветрие, он слегка покачивался. С его чешуек опадали песчинки и комочки глины, причём они казались совсем сухими, хоть на дне ямы уже проступила почвенная вода. Вдруг откуда-то — вероятно, от этого металлического стебля — потянуло удивительно тонким и нежным запахом. В том аромате было что-то успокаивающее и, я бы сказал, проясняющее сознание. Я взглянул на супругов Бываевых, на Валика. На их лицах запечатлелось блаженное удивление — и ни тени испуга. Я тоже не ощущал никакого страха.
— Это не наша техника, — сказал вдруг Валик. — Это совсем не наше.
Таинственная трубка, вытянувшись из ямы примерно до уровня наших плеч, перестала расти. Цвет её изменился на ярко-синий. Вокруг неё обвилась лиловатая световая спираль. Затем из-под земли послышался короткий щелчок, и на конце трубки возник небольшой радужный диск, по краю которого прорезались жёлтые зубчики, похожие на лепестки; они то сокращались, то увеличивались — будто дышали. Потом мы услышали бесстрастный и чистый голос:
«ВНИМАНИЕ!
СЛУШАЙТЕ. ПОНИМАЙТЕ. ЗАПОМИНАЙТЕ.
Прикосновением лопаты к реагирующей трубке вы привели в действие контактную систему автономного агрегата. Агрегат не взрывоопасен, не радиоактивен, безопасен химически, биологически безвреден. Воспринимающая самонаучающаяся система агрегата действует со дня его заложения в грунт, что создало возможность объяснения с вами на вашем языке.
Агрегат заложен в почву вашей планеты научно-экспериментальной экспедицией с планеты (неразборчиво, одни гласные) четыреста пятьдесят восемь тысяч сто тридцать шесть лет сто сорок пять суток одиннадцать часов девятнадцать минут тридцать две секунды тому назад по земному времени. Глубина заложения, с учётом последующих наслоений, программирована на обнаружение агрегата разумными существами, владеющими металлическими орудиями труда.
В агрегате хранится сосуд с жидкостью, которую следует разделить на шесть равных доз и принять внутрь шести обитателям вашей планеты. Одна доза экстракта даёт возможность живому млекопитающему, вне зависимости от его роста и веса, прожить один миллион лет, не более. От ядов, инфекций, катастроф, физических и психических травм экстракт не предохраняет. На пожилых омолаживающего действия не оказывает, фиксируя их в том возрасте, когда они приняли дозу. Принявшие экстракт в молодом возрасте, дожив до зрелого, стабилизируются и далее не стареют. По наследственности свойства экстракта не передаются.
Приём экстракта не накладывает на долгожителей никаких моральных, юридических, практических обязательств по отношению к иномирянам. Право распределения экстракта принадлежит тому, кто первым коснулся металлом реагирующей трубки. Экстракт следует принять внутрь не позже сорока семи минут двадцати трёх секунд после извлечения сосуда из супергерметического контейнера. Ждите появления агрегата».
Голос умолк. Радужный диск погас. Трубка стала быстро укорачиваться, уходя вглубь, затем скрылась под комками глины. Мы стояли и молчали. Суть дела дошла до всех, и текст мы все четверо запомнили назубок; даже сейчас помню дословно. Не сомневаюсь, что тут имело место и какое-то особое воздействие агрегата на наши центры памяти.
— И ведь это не розыгрыш! — прервал молчание Валик. — Спасибо вам, родные инопланетники!
— Значит, всех соседей переживём. Сподобились!.. — задумчиво произнесла тётя Лира.
— Всю жизнь мне не фартило, зато теперь во какой фарт попёр! — глухим, прерывающимся голосом сказал дядя Филя. — Только бы не упустить…
— Но теперь уж, Филимон, от зелья своего воздерживайся! — вмешалась тётя Лира, — Слыхал: «…от ядов не предохраняет!» Теперь раз в сто лет будешь выпивать, в день рождения. А так — ни стопочки, ни рюмочки!
Из-под земли послышался глухой гул. Почва под ногами у нас заколебалась. Дно ямы набухло, вспучилось, как волдырь, потом этот волдырь прорвался, и из глубины стал вырастать чешуйчатый металлический баллон, закруглённый на конце. Затем показались короткие лапы из того же металла — лапы, торопливо роющие землю. Чудище перевалило через борт ямы и, осыпая вниз комья земли, выползло на лужайку. Теперь оно неподвижно стояло на своих шести парах конечностей. Длина его составляла метра два, высота — сантиметров семьдесят. По телу его пробегали светящиеся радужные спирали. Их вращение всё убыстрялось, и вдруг все шесть пар цепких лап пришли в движение, причём три пары как бы пытались шагать в одну сторону, а три остальные — в другую. Вследствие равновесия сил агрегат оставался на месте, только весь дрожал. Затем в середине его возник поясок зеленоватого огня — и вот чудище распалось на две части, конечности его замерли. На траву вывалился прозрачный цилиндр размером с ведро, наполненный какой-то студенистой массой. Сквозь эту массу виднелись очертания синего сосуда конусообразной формы.
— Непонятная укупорка, — проворчал дядя Филя и, нагнувшись, осторожно постучал по прозрачному цилиндру согнутым пальцем. Послышался глухой звук.
— Надо вскрывать! Время-то бежит! — прошептал Валик. Вспомнив, что в руке у него ножницы, он с силой ударил ими по посудине. Они отскочили от оболочки с железным взвизгом, не оставив на ней и царапины.
— Постойте, а что, если нажать вот на это красное пятнышко, — предложил я.
Валик приложил палец к красному кружку у основания цилиндра. В тот же миг по контейнеру пошли трещины, он распался, и на траву вывалилась студенистая масса. И студень этот, и осколки цилиндра начали испаряться у нас на глазах. Дядя Филя расстегнул пуговки на правом рукаве ковбойки, натянул рукав на ладонь, осторожно поднял синий сосуд ёмкостью с литр. На узкой его части виднелась риска, а у самой вершины конуса алел чёткий кружок.
— Всё понятно! — заявил дядя Филя. — Лариса, Валентин, пошли в дом! — В голосе его послышались резкие, не то командные, не то собственнические нотки. Раньше он никогда так не разговаривал.
— Постой, Филимон! — встрепенулась тётя Лира. — Надо бы всю эту механику убрать, а то разговоры в посёлке пойдут. Хорошо бы всё это в яму обратно…
Но прятать эту механику не потребовалось. Внезапно и бесшумно обе части чудища вновь сдвинулись вплотную, и сразу же агрегат охватило огнём.
— Во! Само себя жгет! — радостно прошептал дядя Филя. — До чего же культурно они это придумали!.. Ты, Павел, последи, чтоб от него чего-нибудь тут не загорелось.
Они направились к дому. Впереди осторожно, будто по льду ступая, шёл дядя Филя, держа в далеко вытянутой руке синий сосуд. За ним шагала тётя Лира. Валик замыкал шествие. На меня они даже не оглянулись.
Агрегат пылал густым пламенем. Слышались треск и хруст. Корежилась оболочка, какие-то бесчисленные разноцветные кубики и призмочки вываливались на траву и уничтожались огнём. Пламя, взмётываясь, обволакивало нижние ветви берёзы. Но странно: листья на ветвях не сгорали, даже не желтели.
Я подошёл к огню совсем близко. От него не веяло жаром. Тогда я сунул руку прямо в пламя — и озноб пробежал у меня по спине. Пламя не жгло, даже не грело. Оно было холодное — будто я сунул руку в окошко сырого подвала.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XVIII
Агрегат сгорел. Ни пепла, ни золы не осталось, и даже трава не изменила своего цвета. Только там, где топтались лапы чудища, на дёрне виднелись тёмные порезы и рваные вмятины.
И ведь всё это не во сне, думал я. Это не бред, не коллективный психоз. Это наяву, наяву!.. Сейчас там идёт делёжка бессмертия; ведь миллион лет — это почти бессмертие… Ну, три дозы ясно кому — дяде Филе, тёте Лире, Валику. Родители Валика выпадают из игры — они в дальней поездке. Значит, свободные дозы будут даны Гладиковым, мужу и жене. Они живут через три участка, они очень дружат с Бываевыми. А может быть, дядя Филя выскажется в пользу других кандидатов на бессмертие — он очень уважает Колю Рамушева и его жену Валю; они живут через пять домов… А может быть… Я перебирал возможные кандидатуры, порой включая и себя. Ещё я размышлял о том, почему иномиряне дали такой жёсткий срок для приёма экстракта. Наверно, для того, чтобы бессмертие досталось тем, кто имеет непосредственное отношение к нашедшему агрегат? Несомненно, это эксперимент. Через сколько-то времени они вновь посетят Землю и проверят результаты. Если опыт окажется удачным, они дадут бессмертие всем людям.
Я вздрогнул, услышав чьи-то шаги. Потом вижу — ко мне Валик приближается.
— А бандура эта, значит, сгорела? — спросил он нервным шёпотом. — Это хорошо!.. Пауль, тебя в дом зовут. Потопали.
— Ты уже обессмертился? — спросил я на ходу.
— Омильонился! Всё в норме!.. И ты сейчас омильонишься: это бабуся насчёт тебя такую заботу проявила… А синяя посудина эта, как только мы из неё жидкость вылили, сразу пропала, в туман превратилась. Никаких доказательств. Засеки это на ум!
Супруги Бываевы сидели возле круглого стола в той комнате, что рядом с кухней. Занавеска на окне была задёрнута для секретности. Стол, как сейчас помню, накрыт был холщовой скатертью с вышитыми на ней розами и бабочками — работа тёти Лиры. Шесть гранёных кефирных стаканов стояли на столе: три пустых и три — наполненных вишнёво-красной жидкостью.
— Павлик! — обратилась ко мне тётя Лира тревожным голосом. — Павлик, мы решили дать тебе выпить этого самого… Чтоб не постороннему кому, а своему, понимаешь? И одна к тебе просьба: молчи об этом деле!
— Твоё дело, Павлюга, выпить — и молчать. Понял? — строго произнёс дядя Филя.
— Учти, Пауль, если раньше времени начнёшь болтать, тебя просто за психа сочтут. Не поверят! — добавил Валик.
— А поверят — так ещё хуже, — вмешался дядя Филя. -Нынче доцентов всяких развелось — что собак нерезаных, все около науки кормятся. Затаскают они нас по разным комиссиям. Ещё и дело пришить могут, что я не так распределил это лекарство. А чем я докажу?! Квитанций-то на руках нет.
— Опять же Филимону Фёдоровичу на пенсию скоро выходить, — испуганно зашептала тётя Лира. — А если пойдёт о нём вредный слушок, что ему миллион лет жить, то в райсобесе засомневаться могут, давать ли ему пенсию.
— У дедули есть полный шанец без пенсии остаться, — подтвердил Валик.
— Значит, договорились? — просительно произнесла тётя Лира. — А теперь пей, Павлик, пей!
И она подала мне стакан.
От густой влаги тянуло таинственной свежестью. Вереница мыслей промчалась в моём уме. Мелькнула догадка: через сверхдолгожительство я обрету всемирное поэтическое величие. Волны будущей славы к моим подступили стопам, зазвенели, запели, заплескались в гранит пьедестала. Я ведь стану великим, бессмертным я стану в веках! Современных поэтов я оставлю навек в дураках! Я всех классиков мира, всех живых и лежащих в гробу, всех грядущих пиитов своим творчеством перешибу! Будет книгам моим обеспечен миллионный тираж! Я куплю себе «Волгу», построю бетонный гараж! Будут критики-гады у ног пресмыкаться моих! Всем красавицам мира я буду желанный жених! Моим именем будут называть острова, корабли! С моим профилем будут чеканить песеты, рубли! Буду я ещё бодрым, ещё не в преклонных годах, — и уж мне монументы воздвигнут во всех городах!..
Я выпил стакан до дна и ощутил привкус прохлады и лёгкой горечи. Через мгновение ощущение это прошло.
— В нашем полку прибыло! — заявил дядя Филя.
— А кому остальные две дозы? — спросил я. — Рамушевым, наверно?
— Нет, не подходят они для такого дела. Раззвонят на весь свет, — сухо ответил дядя Филя.
— Одну порцию тогда, верно, соседке дадите, Мармаевой? — стал выпытывать я.
— Людка Мармаева не подходит, — возразила тётя Лира. — Она почём зря своих кур в наш огород допускает, сколько раз я ей говорила… Дай ей этого лекарства, а потом миллион лет мучайся из-за её кур! Да и болтать она любит, язык без костей… Тут Валентин один совет дал…
— И опять повторяю: одну дозу надо дать Хлюпику! — решительно заявил Валик. — Сейчас ему пять лет, а собаки в среднем живут до двенадцати. Через десять-пятнадцать лет действие экстракта будет доказано на живом ходячем факте. Сейчас нам нет смысла шуметь о своём долгожительстве, но в будущем оно нам ой какую службу сослужит! Мы все великими людьми станем.
— Во головизна-то у Валика работает! — восхитился дядя Филя. — Мы все великими будем, а Хлюпик наш ходячим фактом будет — с хвостом!
— Жаль на собачонку экстракт тратить, — высказался я.
— Павлик, если мы тебе такую милость оказали, жизнь вечную-бесконечную бесплатно выдали, так ты не думай, что наши дела имеешь право решать, — обиделась тётя Лира. — Я, может, давно уж мечтаю, чтоб Хлюпик за свою честность никогда не помирал.
Любимчик её был тут как тут. Слыша, что упоминают его имя, он вылез из-под стола, разлёгся посреди комнаты и притворно зевнул. Потом подошёл к хозяюшке и требовательно тявкнул.
— Чует, умница, что о нём разговор! Всё-то Хлюпик понимает! — заумилялась тётя Лира. Затем принесла из кухни чистую тарелку, поставила её на пол и вылила в неё содержимое одного из стаканов. — Пей, Хлюпик! Пей, ангельчик честный!
Пёсик неторопливо, без жадности начал лакать инопланетную жидкость. Опустошив тарелку, он благодарно икнул.
— А шестую дозу кому? — спросил я. Ответом было неловкое молчание. Потом дядя Филя, потупясь, произнёс:
— Не стоит нам этим питьём с чужими людьми делиться. Подведут. Нельзя нам счастье своё упускать.
— Фроське надо дать, — предложил Валик. — Тогда у нас два живых документа будут: собака и кошка.
— А и верно, чем Фроська хуже Хлюпика, — согласился дядя Филя. — Сколько она мышей-то переловит за миллион лет! Не счесть!.. Лариса, покличь-ка её.
Тётя Лира прошла сквозь кухню на крыльцо и стала кликать:
— Фроська! Фроська! Фроська! Кушать подано!
Потом вернулась в комнату и заявила:
— Опять она шляется где-то, шлындра несчастная!.. Ну, кошка, через блудность свою потеряла ты жизнь вечную!
Время шло, а шестой стакан всё стоял на столе. Наконец дядя Филя предложил дать эту дозу поросёнку — пусть и он у нас будет долгожитель, про запас. И тётя Лира отнесла стакан в сарайчик.
— Ну как? — спросил её Валик, когда она вернулась. — Приемлет он вечность?
— Налила ему в корытце — он сразу и вылакал.
Талантами не обладая,
С копыт не стряхивая грязь,
При жизни ты, свинья младая,
В бессмертье лихо вознеслась!
— Теперь нас, значит, шестеро, — подытожил дядя Филя.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XIX
Я вышел из дома.
Всё в мире было по-прежнему и всё на своих местах. Картофельные грядки, деревья, времянка, сарайчик — всё обыкновенное, настоящее. И на небе та же лёгкая, не предвещающая дождя дымка. Я посмотрел на часы и удивился, даже испугался: лишь час с небольшим прошло той минуты, когда из-под земли вылез чешуйчатый агрегат.
Надо обдумать всё это, переварить в покое, подумал я и открыл калитку. Пройдя по улице посёлка, свернул на неширокую, поросшую сорной травой грунтовую дорогу и долго шёл по ней; я знал, что она ведёт к кладбищу. Вскоре на взгорье показалась красная кирпичная церквушка с одноярусной колокольней. Дойдя до погоста, ничем не ограждённого, я долго глядел на сбегающие в низинку покосившиеся кресты. «Пчёлы не жалят мёртвых», — всплыла в памяти вычитанная где-то фраза. А меня пчёлы будут жалить миллион лет. Люди будут рождаться и умирать, умирать, умирать, и Эла тоже умрёт, а я буду жить, жить, жить, жить… Мною овладело смутное чувство вины.
— Я не виноват перед вами, — произнёс я вслух, обращаясь к ушедшим. — Я не виноват. Всё произошло слишком быстро.
Когда я вернулся в Филаретово, то первым, кого увидал у дома Бываевых, был Валентин. Он подкачивал камеру своего велосипеда; к багажнику он успел приторочить объёмистую корзину. Валик весело поведал мне, что едет на станцию Пронино, там неплохой привокзальный буфет. Бываевы решили чин-чинарем отметить сегодняшнее событие. Тётя Лира отвалила на это мероприятие свои похоронные («смерётные») деньги.
— У тебя в передней вилке трещина, — напомнил я ему, — возьми велик у Рамушевых, на этом ты рискуешь сломать себе шею.
— Э, всё равно, — отмахнулся он. — Авось целым вернусь. — Прикосновение к вечности не сделало его более осторожным.
— Может, пешком вместе сходим в Пронино? — предложил я. — Я тебе помогу покупки нести.
— Не, подмоги не треба… И вообще никакой помощи мне теперь не надо. Ты, Пауль, можешь прекратить своё шефство надо мной в смысле грамматики. Окунусь на второй год — не беда, потом наверстаю. У меня теперь впереди вагон времени. И даже не вагон, а чёрт знает сколько составов.
В этот момент из окна выглянула тётя Лира.
— Павлик, в одиннадцать вечера приходи! Никуда не пропадай смотри! Будем отмечать!
— Но почему в такое позднее время? — удивился я.
— Раньше нельзя. Вдруг соседи зайдут или кто. А в одиннадцать все уже спят в посёлке.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XX
В назначенный час я постучался в дверь Бываевых. Послышались осторожные шаги. Тётя Лира наигранно сонным голосом, не отодвигая засова, тихо спросила:
— Кто там? Мы уже спать легли.
Я назвался, и она сразу впустила меня. Потом выглянула за дверь и, убедившись, что никого поблизости нет, что никто не видел моего прихода, снова закрыла её на засов.
В комнате глазам моим предстал Стол. На нём стояло несколько бутылок шампанского, а посерёдке красовался торт. Стеклянные вазочки были заполнены конфетами «Каракум», «Белочка», «Элегия» и «Муза». Остальная поверхность скатерти была буквально вымощена тарелками и тарелочками со всякой снедью. Тут хватило бы на десятерых, а нас было только четверо, не считая Хлюпика. Пёсик с голубым бантом на шее — по случаю праздника — важно возлежал на сундуке. Он был уже сыт по горло.
— Богато! — сказал я, садясь за стол. — Чего только нет! Даже кальмары в банке!
— Икры нет, Павлик, — с лицемерно хозяйской скромностью посетовала тётя Лира. — Икры, вот чего нам не хватает.
— И до икры доживём! Главное теперь — не теряться! — бодро изрёк дядя Филя и, подмигнув супруге, принялся открывать шампанское.
Но дело не пошло — всю жизнь он имел дело с иной укупоркой. За бутылку взялся Валик. Он долго возился, наконец пробка выстрелила в стену и рикошетировала в Хлюпика. Тот презрительно поморщился.
— Так жили миллионеры! — воскликнул Валентин, разливая вино в стаканы. — Ведь мы теперь миллионеры!
— Ну, чокнемся за вечное здоровье! — провозгласил дядя Филя. — Чур, до дна.
Мы сдвинули стаканы, выпили. Дядя Филя крякнул, но кряк получился какой-то неубедительный.
— Градусенков мало, — буркнул он, наливая себе по второй.
— Смотри, дедуля, не надерись. Шампанское — опасное вино, — полушутя предупредил Валик, откупоривая новую бутылку.
— Не указывай! Молод, чтоб учить меня!
— Сейчас молод, а через тысячелетье мы с тобой почти уравняемся, — отпарировал Валентин. — Тебе будет тысяча пятьдесят девять, а мне — тысяча восемнадцать.
— А ведь верно! Вот это да — уравняемся! — изумлённо произнёс дядя Филя и, опережая остальных, опрокинул в себя очередной стакан.
Тётя Лира пила и ела молча, ошеломлённая значительностью события. И вдруг заплакала, стала жаловаться сквозь слёзы:
— Поздно лекарство это пришло… Молодости-то через него не вернуть, всю жизнь вековечную старенькой прохожу…
— Веселья мало! — закричал захмелевший дядя Филя. — Заведу-ка я свои пластиночки.
Когда-то, работая в пункте по скупке утиля, он отобрал несколько заигранных, но совершенно целых пластинок. Он очень берёг их. И вот теперь включил электропроигрыватель, поставил на него диск. Игла долго вслепую брела по какому-то шумному тёмному коридору. Наконец выделилась мелодия, прорезался голос певца: «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
— И в Аргентине побываем! Не унывай, Ларка! — воскликнул Филимон Фёдорович.
— Теперь это вполне реально, — подтвердил Валик. — Аргентина от нас не уйдёт.
— Бомбоубежище надо копать — вот что надо в первую очередь! — испуганно объявила тётя Лира. Довоенная пластинка напомнила ей войну.
— Права ты, умница моя! — умилённо согласился дядя Филя. — Оно, конечно, войны, может, и не будет, — а мы в бомбоубежище нашем картошку хранить будем. Нам теперь хозяйство с умом вести надо! С умом!
Человек был наг рождён,
Жил без интереса, —
А теперь он награждён
Радостью прогресса!
Тем временем Валик выдвинул ящик комода и, покопавшись там, вытащил отрез холста и похоронные туфли тёти Лиры. Обмотавшись холстиной и переобувшись в эти самые тапочки, он принялся отплясывать нечто вроде шейка. Картонная подошва от левой туфли сразу оторвалась, а он знай пляшет.
— Ой, озорник! — захохотала тётя Лира. — Гляди, совсем стопчешь!
— Тебе, бабуля, эти шлёпанцы теперь ни к чему! Теперь ты миллионерша! — крикнул Валентин, убыстряя темп. Хлюпик спрыгнул с сундука и с лаем стал прыгать вокруг танцора. И вдруг, поджав хвост, забился под стол, умолк.
— А может, зря мы микстуру эту приняли, — высказалась тётя Лира. — Жили бы, как все, и померли бы, как все… Грех мы перед людьми на души взяли.
И она снова заплакала. Но потом начала смеяться. Она была уже сильно под хмельком. Вскоре я незаметно покинул пир, пошёл во времянку и там уснул. И приснился мне сон. На этот раз в нём архитектуры почти и не было.
Погожим летним днём иду я по родной Большой Зелениной. Иду просто так, прогуливаюсь в порядке самообслуживания. Шагаю скромно, глаз на девушек не пялю, размышляю о чём-то умозрительном. Но невольно замечаю, как встречные прохожие оживляются при виде меня, как неожиданная радость озаряет их лица. А те, которые по двое идут, начинают перешёптываться: «Это сам Глобальный! И ведь ничуть не гордый, совсем не кичится своей кипучей славой!» Мамаша какая-то симпатичная шепчет своей дочке: «Люся, запомни этот текущий момент на всю жизнь: перед нами — сам Глобальный!» Вдруг, завизжав тормозами, останавливается белая свадебная «Волга» — с лентами, с двумя кольцами на крыше. Жених в аккуратном костюме, невеста в нейлоновой фате выскакивают, кидаются ко мне, объятые счастливой паникой: «Благословите нас, Глобальный!» Я благородно, без сексуального подтекста, одариваю обаятельную невесту культурным братским поцелуем.
Все проспекты и бездорожья,
Все луга, и поля, и лес,
Вся природа — твоё подножье,
Ты — царица земных чудес!
Осчастливленная пара едет дальше, а я, под аккомпанемент восторженных шепотов и возгласов, вступаю на мост — и вдруг я на Крестовском острове, на стадионе. Там уже минут двадцать идёт футбольный матч «Зенит» — киевское «Динамо». Все скамьи заняты, утрамбованы болельщиками; не то что яблоку — маковому зёрнышку упасть некуда. Но билетёрша узнаёт меня: «О, нет меры счастью! Нас посетил Глобальный!» Она ведёт меня на трибуну, спрессованные болельщики размыкаются, выделяют мне место. Я сажусь и спрашиваю соседей, какой счёт. «Два один в пользу «Зенита»!» — торопливо хором отвечают мне. «Это хорошо!» — говорю я. По рядам проносится шёпот: «Это он! Сам Глобальный! Он сказал: «Это хорошо!» Радость-то для нас какая!» Теперь сто две тысячи зрителей смотрят уже не на футбольное поле, а на меня. Раздаётся бешеный гром аплодисментов, футболисты в недоумении: они сначала подумали, что это им за что-то хлопают. Но вот и до них дошло-доехало, кто здесь сегодня виновник торжества. Они прерывают игру — тут уж не до мяча — и присоединяются к аплодирующим. «Хо-тим сти-хов! Хо-тим сти-хов!» — начинает скандировать весь стадион. Вратари соревновавшихся команд покидают свои посты, идут ко мне, под руки выводят меня на середину поля. «Прочтите что-нибудь оптимистическое!» — шепчет мне на ухо один из голкиперов. В благоговейной тишине слышится мой голос, звучат проникновенные строки:
Бык больше не пойдёт на луг,
В быка добавлен перец, лук…
Я ем убитого быка —
Ведь я ещё живой пока!
И вдруг нет футбольного поля, нет стадиона. Я стою на невысоком беломраморном пьедестале посреди огромной площади, обрамлённой модерновыми высотными зданиями. Я стою на пьедестале -но я не статуя: этот постамент воздвигли мне при жизни моей. По выходным я прихожу сюда, чтобы лично общаться с почитателями моего таланта. Площадь кишит народом. Здесь и мои современники по перу, и классики всех времён и народов, и читатели изо всех стран и континентов. У каждого в руке — книга моих стихов. Сегодня я даю автографы. Подходит Пушкин, протягивает мне свежее издание моих стихов и поэм. «Великому — от равного», — делаю я уважительную надпись на титульном листе и расписываюсь. Александр Сергеевич очень доволен, улыбается. Потом ещё некоторым отечественным классикам даю надписи, но этим уже построже. Вдруг подкатывается ко мне изящная экскурсоводица. У неё слёзная мольба: хочет, чтобы я обслужил вне очереди группу интуристов, которые явились в Ленинград специально для того, чтобы заиметь моя автографы. «Что ж, если широкая публика не возражает, я согласен», — отвечаю я. Иностранные гости выстраиваются в отдельную очередь, и я даю свои автографы Гомеру, Данте, Шекспиру и некоторым другим. Затем произношу для них краткий спич, в котором призываю их повышать качественность творческой продукции, не жалея на то труда, времени и даже жизни — одним словом, работать на совесть.
Не выполнив плана по ловле мышей,
К русалкам отправился кот, —
И ветер, рыдая среди камышей,
Поэта к работе зовёт!
Интуристы, тайком утирая слёзы, садятся в комфортабельный автобус и уезжают, а я продолжаю подписывать свои книги читателям. Тут вижу — Шефнер ко мне подходит. Старый уже, в очках. И притом — под градусом. Видать, из зависти выпил. «Перешиб я вас, Вадим Сергеевич! Ох как перешиб! — говорю ему. — Автограф-то дам, рука не отсохнет, но на близкое знакомство не напрашивайтесь».
Человек ты, или ангел,
Или нильский крокодил —
Мне плевать, в каком ты ранге,
Лишь бы в гости не ходил.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXI
Проснулся я не потому, что выспался, а от головной боли. С тоской подумал, что нужно одеваться, и вдруг обнаружил, что лежу на раскладухе одетым. Тогда я перевернулся на другой бок, лицом к стене. Вставать не хотелось.
На правах живого классика
Подремлю ещё полчасика;
На правах живого гения
Буду спать без пробуждения.
Потом мне пить очень захотелось. Я поднялся, направился к дому Бываевых.
Валентин сидел на крыльце, крутил транзистор. Какая-то похожая на икоту музыка выдавливалась из чёрного ящичка. Глаза у Валика были осоловелые.
— Начинаются дни золотые, начинаются будни миллионеров! — объявил он. — Бабуля спит без задних, перебрала малость. А у дедули сильный перебор, он ведь вчера и водки втихаря хватил. Сейчас он приземлился у исторической ямы, харч в неё мечет… Надо бы проверить, как у него там дела.
Мы направились к двум берёзам. Дядя Филя лежал, свесив голову в яму. Он дёргался и стонал. Его рвало.
Звук ножниц и ножей
Ты слышишь в слове «жисть».
Чтоб не было хужей —
Ты с водкой раздружись!
Мы пошли обратно, к дому. Сели на крыльцо, и Валик, выключив транзистор, спросил меня:
— О чём призадумался, Пауль? О планах на будущее в разрезе миллионнолетней жизни?
— Тут есть о чём призадуматься, — ответил я. — Например, о взаимоотношениях с некоторыми людьми.
— Это ты об Эле? — с ехидной догадливостью подхватил Валик. — Бессмертный жених и смертная невеста.
— Ну, какие мы жених и невеста…
— Это я так сказал, с бухты-барахты. Но прошлым летом ты к ней очень клеился… Знаешь, если бы я любил какую-нибудь девушку по-настоящему, я бы этого инопланетного зелья пить не стал. Но я ещё ни в одну не влюбился. Мне просто с ними везёт. Сплошная инфляция.
Действительно, с девушками Валентину везло. Я только не мог понять, чего хорошего они в нём находят.
Через полчаса, напившись чаю, с посвежевшей головой вышел я из дому и направился в сторону Ново-Ольховки. И как-то незаметно для самого себя дошёл до дачи, где жила Эла. Она оказались дома.
— Почему ты не пришёл вчера на Господскую горку? — спросила она.
— Я думал — ты не придёшь, — неуверенно выдавил я из себя.
— Ладно, давай зачеркнём распри и раздоры. Пойдём бродить.
Мы вышли на улицу, потом свернули на полевую дорогу, потом пошли в лес. Долго шагали молча: я из-за того, что с мыслями собраться не мог, а Эла, наверно, просто потому, что не хотела нарушать лесную тишину. Затем у нас прорезался серьёзный разговор.
Э л а. Не пора ли прервать молчание?
Я. Хочешь, я задам тебе психологический тест в виде сказки?
Э л а. Вычитал где-нибудь? Теперь кругом тесты и тесты… Ну, я согласна.
Я. В одном королевстве жил престарелый король и с ним — королева. Это были неплохие люди. Всё в их жизни шло в общем-то нормально, но их угнетало сознание, что каждый день, даже удачный, приближает их к смерти. Придворный главврач пичкал их всякими лекарствами для продления жизни, но они отлично понимали, что когда-нибудь их всё равно обуют в белые тапочки. Но вот однажды королевская чета в сопровождении наследного принца и большой свиты отправилась в дальний лес на охоту…
Э л а. Поймала! Сперва ты сказал, что они неплохие люди, а теперь говоришь — отправились на охоту. Хорошие люди не станут охотиться для собственного удовольствия.
Я. Конечно, любительская охота — это разрешённый законом садизм.
У двуногого двустволка,
Он убьёт и лань, и волка,
Он убьёт любую птицу,
Чтоб не смела шевелиться.
Но сами король с королевой этим делом не занимались, это их челядь стреляла в зверей. А королевской чете это был просто предлог для верховой прогулки. И вот в лесу они вместе с наследным принцем незаметно отделились от свиты, чтобы побеседовать о своих династических делах. Постепенно кони завезли их в глухую чащобу. Они очутились на полянке, где стояла ветхая избушка. Из неё вышел старый мудрый кудесник…
Э л а. Любимец богов?
Я. Может — богов, а может — наоборот. Этот колдун заявил королю и королеве: «Вы явились как раз вовремя. Ваши тайные желания будут исполнены. У меня имеется в наличии пять волшебных яблок. Они доставлены мне с неба. Живое существо, съевшее яблоко, становится бессмертным. Вот вам эти фрукты — их надо съесть не позже получаса, иначе они не окажут действия». И тогда король, королева и принц немедленно слопали по яблоку. Четвёртое королева скормила своему любимому коню.
Э л а. А пятое?
Я. Пятое король хотел дать своему коню. Но в этот миг на поляну вышел один молодой поселянин. Он спешил в одно лесное селение к своей невесте. Вернее сказать, она ещё не была его невестой, но он, как в старину говорили, ухаживал за ней и собирался предложить ей руку и сердце. Пятое яблоко было вручено ему. Он не мог долго раздумывать, он его съел — и обессмертился. Всё.
Э л а. Довольно-таки мутная байка.
Я. Тест заключается в том, что испытуемый должен продолжить эту историю и дать оценку каждому действующему лицу. Кто здесь выиграл и кто проиграл?
Э л а. Кудесник себе не взял яблока. Значит, он мог обессмертиться — и не захотел?
Я. Да, выходит, что так. Но это лежит за пределами теста, это к делу не относится.
Э л а. Нет, относится! Он был мудрый, а яблока себе не взял. Значит, он знал, что яблоки эти никому не принесут счастья.
Я. Но ведь бессмертие — это уже само по себе счастье!
Э л а. Нет! Бессмертны должны быть или все люди на свете, или никто на свете. Я бы вовсе не хотела быть бессмертной, зная, что все кругом смертны. Мне было бы просто стыдно и неприятно… И потом — ты помнишь этих несчастных вечных людей у Свифта… Струдберги, что ли?..
Я. Но у него они не по своей воле…
Э л а. А когда по своей воле, как эти твои дурацкие короли и королевы и всякие там принцы, — это ещё хуже. Ведь никакие царства не вечны, и их в конце концов прогонят с престола и даже без пенсии. А принц, из-за того что его родители бессмертны, никогда не вступит на престол. И выиграл во всей этой истории один только конь. Да и то… Ведь это только люди знают заранее, что они умрут. Коню его бессмертие — не в коня корм.
Я. Постой, а об этом поселянине ты ничего не сказала. Он ведь тоже обессмертился.
Э л а. Ты говоришь, он знал, что яблоко это необыкновенное?
Я. Вообще-то ему сказали… Но у него не было времени на размышления.
Э л а. А когда он начал жевать это яблоко, он не подумал, что невеста его останется смертной? Что он будет всё такой же, а она будет стареть у него на глазах?! Хорош гусь!
Я. Я же тебе говорю, что всё очень быстро произошло. Уже потом до него дошло, что он, может быть, не очень-то хорошо поступил по отношению к ней.
Э л а. Он поступил как подонок! Это даже хуже, чем измена с другой женщиной. То измена по любви или по легкомыслию, а это просто измена, предательство… Но хватит этих тестов. Ты скажи мне, что с тобой-то творится? Ты в чём-то изменился, а в чём — не пойму.
Но что я мог сказать ей после этого разговора? Я перевёл беседу на какую-то мелкую тему. Эла, ожидая чего-то более серьёзного, обиделась, замолчала.
Есть молчание согласья,
Праздничная тишина;
Есть молчанье поопасней,
Есть молчание — война.
С этого дня трещинка отчуждения возникла между нами — и всё ширилась, ширилась…
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXII
За ужином все мы, за исключением дяди Фили, сидели присмиревшие, погружённые в свои мысли. Привыкали к новой жизни. Да и похмелье сказывалось, в особенности на тёте Лире: вид у неё был кислый. Зато муженёк её высоко держал знамя миллионера — пошучивал, строил монументальные планы; он успел опохмелиться из потайных своих запасов.
— Сколько Хлюпик людей-то перекусает за миллион лет! — воскликнул он вроде бы ни к селу ни к городу. — Не счесть! Десять дивизий!
— На поводке его теперь надо держать, чтоб не выбегал на улицу, — высказалась тётя Лира. — А то кто-нибудь возьмёт да пристукнет.
— Купит, купим поводок, Лариса! — заверил дядя Филя. — Сперва кожаный, а там, глядишь, и до золотой цепочки дело дойдёт… Мы, будь уверена, не только по годам, а и по деньгам в миллионеры выйдем!.. И пора думать нам о каменном доме. Не годится нам в деревянном жить по нашему-то нынешнему званию.
— С каких шишей каменный-то построишь? — хмуро возразила жена.
— Экономить будем, копить будем. Временно во времянке поживём, а сюда дачников пустим. Сперва пожмемся — зато потом развернёмся. Времени у нас впереди много.
— Ой, умирать-то как будет страшно, миллион лет проживши… За тысячу лет до смерти дрожать начнём, — вздохнула тётя Лира. — Уж и не знаю, добрый ли мы подарок получили.
— Оставь эти разговорчики, — одёрнул её дядя Филя. — Другая бы от радости плясала, а ты ноешь.
— Ладно, ладно, не буду… Пойду поросёнка покормлю.
— Вот это дело. За Хлюпиком и поросёнком теперь особый уход нужен. И к ветеринару надо их сводить, зарегистрировать возраст. Сейчас мы о своём долгожительстве помалкивать будем, а потом, когда нужно, всему миру объявимся. И в доказательство учёным вечную собаку покажем…
— И вечную свинью подложим, — вмешался Валик. — Но имя дать надо. А то «поросёнок» да «поросёнок», а ведь он наш товарищ по бессмертию.
— Прав ты. Валик, прав! — согласился дядя Филя. — И ведь свиньи — они умные, они в цирке-то что вытворяют — буквы узнают! А наш-то за такие годы ума наберётся — извини-подвинься!
— Ему нужно создать культурные условия: трансляцию в сарайчик провести, азбуку там повесить… — не то в шутку, не то всерьёз высказался Валентин. — За миллион лет он, может, доцентом станет, до докторской степени дохрюкается. Ему надо международное имя дать. Например — Антуан. Его крестить надо.
— Это уж богохульство будет. В Бога не верю, но богохульства на своей жилплощади не допущу, — твёрдо заявил дядя Филя.
— А мы не по-церковному, а по-морскому, как корабли крестят. Бутылку шампанского о нос разбивают — и корабль окрещён.
— Нет, не позволю! Так и убить животное можно. И посуду бить не годится. Посуду уважать надо!
В эту минуту Хлюпик, спокойно лежавший на полу, вдруг залился лаем и, опустив хвост, кинулся к двери. Учуял, что кто-то идёт.
Мы все вышли из дома. От калитки к крыльцу шагала почтальонша тётя Наташа. Что-то насторожённое, замкнутое угадывалось в её лице и даже в походке.
— Срочная телеграмма, — сказала она. — Плохая.
В телеграмме сообщалось, что мать и отец Валика погибли на станции Поныри вследствие несчастного случая. Позже выяснилось, что смерть их была и случайна, и нелепа: они, перебегая через запасный путь, попали под маневровый локомотив. Оба были трезвы; они вообще спиртного в рот не брали.
Горе Валентина описывать не стану. Скажу одно: не будь он долгожителем, он бы легче перенёс несчастье. Людям свойственно выискивать причинные связи даже между событиями, которые меж собой никак не связаны: Валик решил, что смерть родителей — это отместка судьбы ему за то, что он стал миллионером. И это надломило его, исковеркало его характер.
* * *
В недалёком будущем и меня ждала беда. И виновником её стал я сам, тут уж не отвертишься.
Когда я вернулся из Филаретова в Питер, я несколько дней ходил и думал: с одной стороны, Бываевы дали мне выпить экстракт именно в расчёте на моё молчание, но, с другой стороны, не грешно ли утаивать от матери такое важное событие? Наконец решился. Взяв с матери клятву, что никто на свете не узнает от неё того, что я ей открою, я рассказал всё.
Странное действие произвёл на неё мой рассказ. Она, кажется, даже не очень удивилась, только побледнела и тихо сказала:
— Я всегда подозревала, что с тобой случится что-нибудь подобное.
Теперь-то я понимаю, что не следовало мне делиться с нею моей тайной. Ведь у матери был врождённый порок сердца, а сердечникам неожиданные известия, даже и радостные, добра не приносят. Для меня до сих пор загадка, поверила ли она в моё миллионерство или решила, что я болен психически. Отношение её ко мне изменилось, хоть она и старалась не показать этого. Она стала заботливее ко мне, и в то же время какая-то запуганность появилась в выражении её лица, в движениях. Что это было: боязнь за меня или боязнь меня? Через одиннадцать дней она скончалась от инфаркта. Её похоронили за счёт жилконторы, в которой она работала, — рядом с отцом, на Серафимовском.
На кладбище загадочный уют,
Здесь каждый метр навеки кем-то занят.
Живые знали, что они умрут,
Но мёртвые, что умерли, — не знают.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIII
Миновал год.
От матери остались кое-какие вещички, я их в комиссионку сдал, да три тысячи с её сберкнижки мне по наследству перешли, — так что на жизнь мне пока хватало. Я спокойно окончил школу, в вуз не торопился. Постановил для себя так: два-три месяца посвящу исключительно поэтическому творчеству, потом на работу куда-нибудь поступлю, потом действительную отслужу — а уж потом займусь высшим образованием.
Теперь я частенько встречался с Валентином — как-никак, оба миллионеры. После гибели родителей он сразу же бросил школу и пристроился в киностудию. Он там был не то разнорабочим, не то просто на побегушках, но считал, что в дальнейшем его повысят и даже возвысят. Однажды он признался мне, что задумал сценарий и сам Колька Рукомойников пророчит ему успех. Всех кинодеятелей Валик (в разговоре со мной) звал уменьшительными именами и речь свою пересыпал киношными словечками: «смотрибельно», «волнительно», «не фонтан», «лажа». Зарабатывал он мало, но за родителей получил большую страховку и в то время был при деньгах. Завёл какие-то куртки пижонские, ботинки на толстенных подошвах, курил дорогие сигареты и иногда бывал чуть-чуть под хмельком. Но именно чуть-чуть; пьяным я его в ту пору ни разу не видал. Он говорил, что приходится выпивать за компанию — надо наводить мосты с нужными людьми, в киноискусстве без этого нельзя.
В конце сентября он пришёл ко мне и принёс письмо от Бываевых. Они ждут нас в субботу, то есть завтра. Дядя Филя решил срубить на участке деревья, нужна наша помощь.
— Намечается субботник миллионеров, — подытожил Валик.
Он заночевал у меня. Но перед сном вынул из кармана тетрадку и сказал:
— Пауль, я хочу тебе сценарий прочесть. Вернее, это пока набросок. Слушай!
Глухая тайга. Две золотодобывающие бригады соревнуются за повышение золотодобычи. В составе одной трудится таёжная красавица Анфиса, в другой работает акселерат Андрюша, тайно влюблённый в Анфису. Однажды Андрей находит большой самородок. Как честный человек, он решает сдать его директору прииска. По пути к конторе он случайно встречает Анфису, которая, выведав у него, в чём дело, завлекает паренька в укромный уголок тайги. Только дикие олени и зрители видят интимный акт, в ходе которого Анфиса похищает самородок из рюкзака акселерата. Оставив Андрюшу лежать на росистой поляне, где он крупным планом предаётся воспоминаниям о недавнем событии, Анфиса устремляется в контору, где сдаёт самородок от имени своей бригады, в результате чего та выдвигается на первое место. Вскоре Андрей узнает, кто похитил у него самородок. Считая, что Анфиса так поступила потому, что сожительствует с директором, Андрей подстерегает её на таёжной тропке и в порядке ревности наносит ей смертельное ранение кайлом. Но случайно проходивший мимо врач-реаниматор возвращает красавицу к жизни. Ещё не зная об этом, акселерат пишет докладную записку с изложением своего отрицательного поступка и добровольно сдаёт себя в руки правосудия. Общественность прииска взволнована. Созывается общее собрание, на котором…
— С меня хватит! — прервал я Валика.
— Много ты смыслишь в киноспецифике! — окрысился Валентин. — Сам Жора Лабазеев говорит, что тут находка на находке!.. Ты просто завидуешь моей творческой активности. У тебя-то со стишатами дело глохнет. — И он сказал ещё несколько ядовитых слов по тому же поводу.
От сочувствия рыдая,
Отказавшись от конфет,
Челюстей не покладая,
Кушал друга людоед.
Он меня саданул прямо в поддыхало. Действительно, в этом году со стихами у меня не ладилось.
Нацепили на быка
Золотой венок, —
Только всё же молока
Выдать он не мог.
Я начинал стихотворение за стихотворением и бросал, не закончив. Это миллионерство сказывалось — так я понял позже. Ведь каждый человек всегда учитывает свой финиш, пусть и очень дальний. А у меня финиш отодвинулся в бесконечность. Я начинал чувствовать себя маленьким, слабым. Я начал подозревать, что время не сделает меня гением, наоборот, оно может отнять у меня талант. Гении не растекались по вечности — они были сосудами, вместившими в себя Вечность.
Позже я делал попытки воскресить свой талант разными хитрыми приёмчиками. Одно время на стишки для детей переключился — про кошечек там, про уважение к родителям, про природу.
Прилетели различные птички,
Стали чаще ходить электрички —
Это, детки, весна настаёт,
И поэт вам об этом поёт!
Потом пробовал на сельскую тему работать.
Улетели различные птички,
Стали реже ходить электрички, —
Ты припас ли, родимый совхоз,
Для бурёнушек сочный силос?
Но талант мой шёл и шёл на убыль.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIV
В десять утра мы были в Филаретове. Хлюпик издали встретил нас лаем, но к калитке не выбежал. На нём теперь был ошейник, и от ошейника шёл тёмно-зелёный бархатный витой канатик. Драгоценная собака-миллионер была пришвартована к столбику у крыльца.
— Чтобы от греха подальше, — пояснила нам тётя Лира. — Нервный он, ангельчик, чуткий. Двух дачниц покусал. А не смейтесь над животным!
— Авторитетный кобелёк! Именно такие и нужны человечеству! — отчётливо произнёс Валик.
Бываевы выглядели совсем неплохо. Только вот какая-то суховатая суетливость проявилась в их характерах. Впрочем, нас-то они встретили душевно.
— Прямо в дом топайте, ребята! — пригласила из окна тётя Лира. — Мы сюда перебрались из времянки. Дачники-то уехали… Несладко дачников иметь. Лето не в лето.
— Зато тёти-мети идут! — сказал дядя Филя, потирая ладони. — Ещё десяток-другой лет — и каменный дом отгрохаем. А пока что решил я участок от всяких там осин да берёз освободить — ни к чему они нам теперь. Нам дубы нужны! Они вековечнее. А потом, может, и баобабы посадим. Я слыхал, они две тысячи лет растут.
— Дубы и баобабы — это наши зелёные друзья, — согласился Валик. — Хорошо пить ликёр в тени баобаба!
— Ликёры — баловство, дамское дело. Но посмотрите-ка, ребята, на эту клумбу, — загадочно произнёс дядя Филя.
— Клумба как клумба, — сказал я. — Цветы какие-то увядшие.
— Так все думают: клумба как клумба. И пусть думают! Но вам, компаньонам-миллионерам, выдам один секрет. Под этой клумбой я двадцать бутылок портвейна по два сорок зарыл. Укутал я их старым одеялом и соломой, не промёрзнут. Чуете, в чём тут коммерция?! Через сто лет цены этому портвейну не будет, на вес золота пойдёт. Столетняя выдержка — это не шутка!
— Через сто лет люди спиртного пить не будут. Одумаются, — строго сказала тётя Лира из кухонного окна.
— Гиблый бизнес ты, дедуля, затеял, — соболезнующе вставил Валентин.
— Ну, люди всегда пить будут, — уверенно возразил дядя Филя. — Водку, может, потреблять перестанут, а уж без вина-то не обойтись.
— И с вином, дедуля, дело неясное… Вынесут коллективное решение — и каюк. Войн уже не будет, а старые танки для войны с алкоголизмом используют. Пустят их на виноградники, да ещё с огнемётами — и прощайте, милые портвейны и мадеры!
— Ужасы какие ты говоришь, Валик! — удручённо покачал головой дядя Филя. — Танки в винограднике!.. Да во сне такое приснись — и то от разрыва сердца помереть можно!
— Валик! Павлик! К столу идите! Проголодались с дороги-то! — позвала тётя Лира.
— А меня почему не кличешь? — игриво спросил дядя Филя, и по его тону я вдруг догадался, что он уже чуть-чуть под градусом.
— Ты ел недавно, — отрубила тётя Лира. — Вот после работы поедим все вместе и выпьем даже. Причина-то есть.
— С первой пенсионной получки грех не выпить, — подхватил дядя Филя. — Я ведь теперь пенсёр, восемьдесят пять в месяц… Знали бы они там в собесе, кому пенсию выделили, — призадумались бы. Долго платить придётся, пока деньги не отменят.
Подкрепившись, мы взяли приготовленные дядей Филей топоры и пилу и вышли на участок. Дядя Филя работал уверенно и сноровисто, мы с Валиком помогали ему неумело, но старательно. Свалили три осинки, два клёна и распилили их стволы на дрова. Потом срубили бузину, куст сирени.
Начался дождь. Поднялся ветер и всё усиливался. Тётя Лира вышла на крыльцо, отвязала Хлюпика, и тот вбежал в дом.
— Эк как всё оголили, — сказала тётя Лира. — Грусть берёт.
— Зато когда дубы-баобабы здесь зашелестят, сердце возрадуется. Спасибо скажешь мужу своему! — И дядя Филя с размаху вогнал топор в одну из берёз — в ту, что поменьше.
— Хоть вторую-то пожалей, — попросила тётя Лира. — Пусть живёт. И учти, будут нам неприятности от лесонадзора за самовольные порубки!
Ответом было молчание, и она вернулась в дом, обиженно хлопнув дверью. А берёзу дядя Филя свалил. Но вторая — та, что постарше, — ещё стояла.
— Не надо рубить её, дедуля, — сказал Валик. — Жалко.
— Чего жалеть-то! — рассердился дядя Филя. — Я уже с Толиком-трактористом договорился, он завтра пни выкорчует. А оставим эту — трактору не развернуться будет… Ребята, сейчас и пилой поработать придётся, дерево-то толстое.
— Не хочу пилить под дождём! — буркнул Валик и направился к крыльцу. Я пошагал за ним. Мне вообще разонравилась эта затея.
— Забастовка миллионеров! — пропел Валентин, входя в дом. — Бабуля, миллионеры кушать хочут!
— Всё готово, ребятки! -откликнулась тётя Лира. Действительно, стол уже был накрыт; середину его украшала нераспечатанная поллитровка «Столичной» и две бутылки вермута по рубль шестьдесят.
Мы принялись за еду. С участка, сквозь нарастающий шум ветра, доносились удары топора. Потом их не стало слышно. В комнату вошёл дядя Филя.
— Ловкачи! — закричал он. — Я работай, мокни, а они тут пир затеяли… Я тоже хочу побороться с алкоголизмом, работа подождёт. Я уже полдерева надрубил. Налей-ка мне, Валик, чего покрепче!
— Пьём за здравие миллионера-пенсионера! — провозгласил Валик. — Многие лета!
— Поехали! — радостно выкрикнул дядя Филя. — И ты, Лариса, пей! Обижусь!
— Уж ладно, по такому случаю можно. — Она торопливо выпила, закусила бутербродом и бросила кусочек докторской колбасы Хлюпику. — Кушай, кушай, ангельчик мой непьющий!
— Все в сборе, а Антуана нет, — сказал я. — Как он поживает?
— Поросёнок-то? — ухмыльнулась тётя Лира. — А что ему сделается, жив-здоров.
— Его бы надо сюда пригласить, богатый типаж, — подал идею Валентин. — Антуан тоже имеет право на веселье. Будущее светило науки!
— Ой, ребята, чего удумали! — захохотала тётя Лира. — Живого поросёнка нам в гости не хватало!.. Да он тут под себя струю пустит, ему что!
— А и верно, Лариса, приведи-ка его сюда. Уважь мою пенсёрскую волю! — молвил дядя Филя. — Пусть и животное повеселится.
— Ну, уморили! — зашлась в хохоте тётя Лира. — А вот и взаправду приведу его сюда, гостя дорогого! Слабо, думаете? — Она встала, вышла в кухню, оттуда на крыльцо. Хлюпик немедленно последовал за ней. В комнате отчётливее стал слышен вой ветра и шум дождя.
— Что и требовалось доказать, — подмигнул вслед ушедшей дядя Филя. — Без контроля-то оно лучше! — И, налив себе почти полный стакан, поспешно опорожнил его. Потом с хитро-пьяной ухмылкой добавил: — В Питере-то наводнение, может, будет, — ветер подходящий. А нам здесь — хоть бы хны. Потому как мы…
В комнату ворвался грубый, особо сильный порыв ветра. Хлопнула форточка, с этажерки посыпались какие-то бумажки, заметались в воздухе. Откуда-то извне донёсся хруст, шипящий шелест, потом — удар. Что-то тяжёлое где-то упало.
— Берёза грохнулась, — подойдя к окну, доложил Валентин.
— Во! Допиливать не надо! Ветер за меня доработал! — удовлетворённо произнёс дядя Филя. -Потому когда с умом…
Остервенело-острый, захлёбывающийся, задыхающийся собачий вой послышался с участка. У всех у нас одновременно мелькнула одна и та же страшноватая догадка. Первым выбежал из дома дядя Филя, за ним мы с Валиком.
Тётя Лира лежала возле новой помойки, чуть в стороне от упавшей берёзы. Её не помяло, не придавило — её, видно, ударило в висок и отбросило. В сырых сумерках доброе, мокрое лицо её казалось ещё живым. По опавшей влажной листве в яму стекала струйка крови.
— Ларинька, Ларинька, очнись! Прости меня, прости! — бормотал дядя Филя, склонясь над мёртвой. Потом упал рядом с ней лицом вниз и закричал, завыл не по-мужски тонко, и вой его слился с истошными завываниями Хлюпика.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXV
Тётю Лиру погребли на тихом филаретовском кладбище.
Всё это кончается просто —
Не взлётом в небесную высь,
А сонным молчаньем погоста,
Где травы корнями сплелись.
Первое время дядя Филя навещал могилу ежедневно. Отправляясь на кладбище, он отрезал ломоть хлеба, брал кусок колбасы — это для Хлюпика. Пёсик ушёл из дома и жил возле могилы тёти Лиры — сторожил свою хозяйку. Отощал он страшно, так что имя его теперь вполне ему подходило. И ему жить оставалось недолго. Однажды дядя Филя нашёл его мёртвым. Собачонка вся была изрешечена дробью: это городские охотники-любители шли мимо кладбища и решили потренироваться, использовали Хлюпика как живую мишень.
Валентин уехал сразу же после похорон, ему нельзя было прогуливать. Я же остался на время присматривать за дядей Филей. Он стал неряшливым, оброс, всё у него из рук валилось. Я ходил в магазин, готовил обеды, но он к моим супам и кашам почти не притрагивался, приходилось его порции вываливать в корытце Антуану. Поросёнок всё съедал за милую душу.
Так прошло три недели. Пора мне было в город возвращаться. Деньги материнские медленно, но верно подходили к концу, со стихами не ладилось, а значит, и гонораров в ближайшее время не предвиделось, и от моего бытия начинало тунеядством попахивать. Надо на работу скорее устраиваться, решил я.
Везде — в трамвае, в санатории,
Среди гостей, среди родни,
На суше и на акватории
Моральный уровень храни!
Расставаясь с дядей Филей, я намекнул ему, что он должен подтянуться, должен беречь своё здоровье. Ведь у нас, у миллионеров, всё впереди, и из своего миллиона он израсходовал пока только шестьдесят лет. Ответ его прозвучал для меня ошеломляюще. Он произнёс нижеследующее:
— Пропади он пропадом, этот миллион! Права была Лариса, не будет нам радости от этого лекарства! Клюнули мы, дураки, на поганую наживку. Виноваты мы, Павлуха, перед всеми людьми виноваты!.. И ты ещё взвоешь от своего долголетия! — с тоской в голосе закончил он.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVI
Я устроился подсобным рабочим на «Спортверфь». Там работал сосед по коммунальной квартире Виктор Власьевич Желудев, краснодеревщик. После смерти матери он всячески опекал меня и уверил, что на верфи я буду неплохо зарабатывать. Так оно и вышло. Я имел в месяц около двухсот. Виктор Васильевич надеялся, что я заинтересуюсь производством, прирасту душой к «Спортверфи». Всё вышло по-иному, но об этом потом.
С Валентином я теперь встречался не очень часто, так как он работал в дневную смену, а я — то в дневную, то в вечернюю. В выходные дни я запирался в своей комнатухе и пытался творить. Но стихи не шли, я буксовал. Позже я понял, что потерпел творческий крах через своё миллионерство.
Поброжено, похожено,
Поискано, порыскано;
А песня-то — не сложена,
А счастье — не отыскано.
Однажды в сентябре, вернувшись с работы, я нашёл дома записку от Валика. Он сообщал, что дядя Филя умер. Он, Валентин, едет на похороны в Филаретово и зовёт и меня «участвовать в мероприятеи». Я смог выехать только через день, в субботу. Дядю Филю уже погребли, я попал на поминки.
Поминки те организовал Василий Фёдорович, брат покойного. Дядя Филя был с ним в давней непримиримой ссоре, но стоило дяде Филе помереть — и соседи в первую очередь известили об этом братца. Тот явился как штык и сразу же провозгласил себя единственным наследником умершего. Василий Фёдорович немедленно разузнал, что в посёлке живёт некий Николаша Савельев, человек, который умело режет свиней; и вот Николаша пришёл с ножом и безменом и прирезал Антуана, который к тому времени вырос уже в солидного борова. Николаша получил за это три кило мяса и внутренности. А часть требухи досталась кошке Фроське, многогрешной кошке, которая не вкусила экстракта, но тем не менее пережила и Хлюпика, и Антуана.
На поминки припёрлась уйма народу, причём не только из Филаретова, но и из окрестных посёлков. Места в доме не хватило, и столы расставили на участке, благо погода стояла удивительно ясная и тёплая. Я заметил, что клумба имеет прежний вид, и подивился, почему это дядя Филя пощадил свой алкогольный клад, двадцать бутылок портвейна. Запамятовать он никак не мог — пьющие таких вещей не забывают. Значит, ещё надеялся на светлое миллионерское будущее?
Пил он последние месяцы своей жизни невылазно, продал всё, что можно продать, занимая деньжата направо и налево.
Все в Филаретове удивлялись, почему Филимон Фёдорович, при всей своей пропойной нищете, не зарежет борова или не продаст его; цену ему предлагали неплохую. Но тут дядя Филя был твёрд.
Умер он смертью нелепой, но мгновенной. Решил вставить «жучка» вместо перегоревшей пробки — и его ударило током. А сердце, надо думать, было уже ослаблено алкоголем.
Умереть бы, не веря в прогнозы,
Второпях не расчухав беду, —
Так столкнувшиеся паровозы
Умирают на полном ходу.
Волею случая произошло это в годовщину смерти тёти Лиры, день в день.
…Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины — те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
— Так ты не ешь! — сказал я.
— Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
— Врёшь, желвак! — закричал Валик. — Рано нас разгоняешь! — И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
— Схожу по нужде, — сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
— Отчего от тебя керосином пахнет? — спросил я.
— Молчи! — прошипел он. — Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
— Дымком потянуло, — сказал один из пьющих. — Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн — в самый раз.
— Дым из окна идёт, — молвил другой.
Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
— Пожар! — крикнул кто-то. — Дом горит!
Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали — виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
Если в доме ты чинишь проводку —
И про пиво забудь, и про водку!
В тот же день мы с Валентином уехали в Ленинград. Валик был пьян, но хотел казаться совсем пьяным. Сидя в вагоне, порой он искоса, исподтишка поглядывал на меня, будто ожидал чего-то. Но я не сказал ему ничего существенного.
Друг не со зла порой обидит нас —
И другом быть перестаёт тотчас;
Но как легко прощаем мы друзьям
Обиды, причинённые не нам!
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVII
Когда подошёл мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошёл с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
У лисицы красота
Начинается с хвоста, —
А у девушек она
На лице отражена.
Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьёзность своих намерений.
Жизнь струилась твоя, как касторка, —
Я со скукой тебя раздружу,
Восьмицветное знамя восторга
Над судьбою твоей водружу!
Но никогда — ни устно, ни письменно — я не посмел признаться ей, что я — миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
Шагая по шпалам, не будь бессердечным,
Будь добрым, будь мальчиком-пай, —
Дорогу экспрессам попутным и встречным
Из вежливости уступай!
Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушёл из киностудии. затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня её директор магазина, с голаду не помрём».
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
Ни в саду, ни на пляже,
Ни на горке крутой —
Мы не встретимся даже
За могильной плитой.
Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало — до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, — и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешённости от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоёвывает всё больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своём стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлёбывался, описывая первые Элины дома.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXVIII
Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с неё схлынула. Оказывается, она ждала монтёра с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
Кто часто присягает,
Клянясь до хрипоты, —
При случае сигает
В ближайшие кусты.
— А где он сейчас кантуется? — спросил я.
— А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
Пред жгучей жаждой опохмелки
Все остальные чувства — мелки!
Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, — назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
— Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
— Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
Опорожнена посуда —
Началось земное чудо!
— Вот так и живу! — с вызовом изрёк он. — И не хуже других!
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
— Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Ты с изящною женою
Дремлешь, баловень толпы, —
А со мною, а со мною
Делят ложе лишь клопы.
Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
Не забудь, что ты не Пушкин,
И не лезь тягаться с ним, —
Кирпичом по черепушке
Мы тебя благословим!
— Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Заявляйтесь в мой дом. поскорее,
И с собой приносите дары;
Гастрономия и бакалея —
Две любимые мною сестры!
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Мирно текла деловая беседа,
Пахло ромашками с луга…
Два людоеда в процессе обеда
Дружески съели друг друга.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
— Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Однажды некий людоед,
Купив себе велосипед,
Стал равным в скорости коню,
Но изменить не смог меню.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
— Замётано! — радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
Без мудрой помощи врача
Жизнь догорает, как свеча.
Но если врач поможет ей —
Сиять ей много, много дней!
Ну а для Клавиры я по поводу этой травмы придумал подходящую легенду, она ей поверила.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXIX
С того невесёлого дня стал я перебирать в памяти события своей житухи — звено за звеном. И выходило так, что в злых пьяных обвинениях Валентина гнездилась горькая истина. Не будь меня — не произошло бы того, что произошло. Валик только одного не знал — с чего всё это началось, а то его обвинения были бы ещё острее. О том, что из-за меня погиб брат, я никому на свете не говорил и от Валентина тоже этот факт в секрете держал. А ведь всё началось с этого невольного убийства. Оно потянуло за собой длинную, но прочно соединённую своими звеньями цепочку событий. И миллионером я стал потому, что убил брата. А тётя Лира и дядя Филя стали миллионерами из-за меня и из-за меня же и погибли.
Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.
Леонид Шеффнер. Лачуга должника
14. Очень-очень большая глава XXX
Годы шли. На работе у меня всё обстояло благополучно. С Клавирой жили мы дружно, сыну Витьке уже пять лет стукнуло. Вроде бы процветай да радуйся, но я ведь не олух бесчувственный, я понимал, что впереди маячат возрастные трудности: Клава — простая смертная, а я — миллионер. Они, трудности эти, и на самом деле в дальнейшем возникли. Но не о том сейчас моя речь.
Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее — с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых — и это всего важнее, — я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, — наши койки рядом стояли — очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.
Раз Гена подсунул мне одну шефнеровскую фантастическую книжицу — читай, мол, и радуйся. Я честно страниц пять прочёл, больше одолеть не мог. Ведь Шефнер писал даже не научную фантастику, а не разбери-бери что, смешивал бред и быт. Но теперь, в данном-то, в особом случае, именно этим он и был для меня подходящ. Я надеялся, что раз он пишет такое, то поймёт, расчухает, в какую каверзную ситуацию я влип, и что-нибудь да присоветует.
Ну, а в-третьих, тут имел значение и территориальный фактор. Мы с Клавирой обитали в те годы на Гатчинской, а Шефнер тоже жил на Петроградской стороне, через две улицы от нас. Я его частенько видел на Чкаловском проспекте, но в разговор не вступал. В лицо я его давно знал — он у нас на литобъединении несколько раз выступал. Имелась у меня, между прочим, и пара его стихотворных сборников, с фотографиями. Но в книги свои он совал такие снимки, на которых выглядел моложе и симпатичнее, чем в реальности. Будь у меня всё в порядке — не стал бы набиваться на общение с ним.
Однако беседа нужна была мне. И вот однажды в субботу увидел я его на углу Чкаловского и Пудожской и подошёл к нему. Я сразу заявил, что мне понравилось его стихотворение «Петербургский модерн» (я его в журнале недавно прочёл), и стал объяснять, чем именно понравилось. Шефнер слушал в оба уха и одобрительно глядел на меня правым глазом (левым он не видел). Потом спросил, как меня звать. Услышав моё имя, сказал, что читал кое-что моё, и даже процитировал четыре строчки.
— Значит, вам нравятся мои стихи?! — наивно выпалил я.
— У меня просто память хорошая, — буркнул он. — У вас встречаются очень даже неплохие строки, но очень уж неровно вы пишете, банальщина какая-то так и прёт из вас… А почему ничего вашего давно в печати нет?
— Вадим Сергеевич, вот об этом я и хочу потолковать с вами с глазу на глаз, в домашней обстановке. Нельзя ли мне забрести к вам?
Он сразу скис, заюлил, начал целую баррикаду громоздить из отговорок. Это тот человек был!
— Вадим Сергеевич! — с чувством заявил я. — Тут не только в стихах дело, тут вообще очень важный для меня разговор, и для вас интересный. Я вам о себе такое выплесну, что вы без пол-литра закачаетесь!
Тогда он нехотя выдавил из себя:
— Ладно. Приходите завтра в час дня.
Я спросил у него точный адрес — и мы расстались. На другой день в тринадцать ноль-ноль я чин-чинарем явился к Шефнеру. По пути забежал в одну торговую точечку, хватил два стакана вермута по два двадцать бутылка — для самоутверждения. Жил Шефнер в обыкновенном жэковском доме. Дверь в квартиру открыла мне очень миловидная и симпатичная женщина: то была Екатерина Павловна, жена Шефнера.
— Вадим, это к тебе! — крикнула она в коридор.
Шефнер вышел, пригласил меня в свой кабинет. Там стоял письменный стол — почему-то совсем голый, ничего на нём не стояло и не лежало. Ещё я запомнил невзрачный секретер, диван, три кресла, столик с пишущей машинкой. Вообще — обстановка не ахти какая. Правда, много было стеллажей с книгами.
На одной стене, в просветах между стеллажами, висели изображения парусников и военных кораблей, на другой — вперемежку — портреты Достоевского, Пушкина, Гоголя, Блока, Тютчева, Заболоцкого, Булгакова, большая фотография Зощенко и портрет какого-то полного мужчины в старинном завитом парике. Я спросил у хозяина, кто это такой.
— Джонатан Свифт, — ответил Шефнер. — Разве вы его не читали?!
Я честно ответил, что в детстве прочёл «Гулливера», но в той книжке портрета автора не имелось. Тут Шефнер сказал, что я обязательно должен прочесть Свифта в полном академическом издании, потом перескочил на Герберта Уэллса, потом вдруг заговорил об Одоевском — это, мол, не вполне оценённый писатель. Затем завёл похвальную речь о Рэе Брэдбери, Станиславе Леме, о братьях Стругацких… Потом понёс какую-то муть насчёт того, что в фантастике должны действовать самые обыкновенные люди и что всякая хорошая фантастика в какой-то мере всегда автобиографична. Мне до всего до этого было как до лампочки.
— Вадим Сергеевич, — вежливо прервал я его. — Мне, ей-богу, не до фантастики. У меня на поэтическом фронте прорыв, да и всё будущее — под вопросом. Я вам сейчас о самом себе факты выложу.
— Ну, выкладывайте, — как-то нехотя согласился он.
Я начал рассказывать всё без утайки, начиная с детства. Рассказал о матери и об отце, тёте Лире, дяде Филе, Валентине. О том, как мы стали миллионерами и что из этого вышло. Шефнер слушал внимательно, порой вставлял наводящие вопросы. Я понял: он мне поверил; ясное дело, в уразумении моей особой ситуации ему помогли его полубредовые повести и рассказы. Я говорил долго, Екатерина Павловна нам дважды чай приносила за это время.
— Сложная история, — подытожил Шефнер. — В отношении поэзии вашей ничего вам посоветовать не могу. Но уверен, что в том оползне событий, который вы вызвали, лично вы ничуть не виноваты. Вы — пылинка, подхваченная бурей случайностей.
— Ну а вот экстракт этот вы, Вадим Сергеевич, выпили бы? Только по-честному отвечайте!
— В молодости, пожалуй, выпил бы сдуру, — признался он. Потом добавил: — А в нынешнем моём пожилом возрасте, хоть и жить осталось с гулькин нос, не стал бы пить. Потому что перебор в игре — это не выигрыш.
— Это вы, Вадим Сергеевич, так, для красного словца. Легко отказываться от того, чего вам не предлагают… Меня во всей этой катавасии больше всего угнетает не то, что я стал полубессмертным, а то, как я им стал. Ведь я брата родного угробил, с того всё и началось.
— Кто знает, может быть, вы ещё и встретите своего брата.
«Ну и трепло! — мелькнула у меня мыслишка. — Я с ним по-серьёзному, а он вола вертит». Но вслух я возразил ему так:
— Вы что, в Бога, что ли, верите, Вадим Сергеевич?! В рай небесный верите?!
— Я верю во множественность миров, — строго ответил Шефнер. — Я вам сейчас одну цитату выдам. Из труда одного неглупого человека. — Он подошёл к стеллажу, взял оттуда книгу (автора и название я запамятовал) и прочёл из неё нижеследующее:
«Признав пространственную бесконечность Вселенной, мы должны признать и бесконечную множественность миров. Если думать дальше, то среди этого бесконечного количества солнц и планет разбросано бесконечное же количество миров, в чём-то или во всём подобных нашей Земле. Среди этих геоподобий, несомненно, имеются и миры с зеркальной вариантностью».
Я вдумался в эти слова, оценил их суть, — и тут у нас с Шефнером беседа пошла уже на полном серьёзе, без всякой там фантастики.
— Выходит, что где-то есть такая планета, где всё как на нашей — только наоборот? — высказался я. — И значит…
— И значит, там не Павел убил Петра, а Пётр Павла. Там вы можете найти своего брата. С ним там произошло всё то, что с вами произошло здесь. И вот вы пожмёте друг другу руки и отпустите друг другу невольные грехи ваши… Всего вернее, что встреча ваша произойдёт не на той «зеркальной» земле, где живёт Пётр, а на какой-то промежуточной планете, которая находится точно посредине между нашей Землёй и землёй вашего брата. Но возможны и варианты…
— А ведь это здорово! — всколыхнулся я. — Извините, Вадим Сергеевич, я сначала подумал, что вы треплетесь, баланду разводите, а вы, можно сказать, луч надежды мне зажгли.
— Это очень слабый луч, учтите, — предупредил Шефнер. — Может быть, вы погибнете…
— Всё равно — лучик-то светит! Вы мне цель жизни подбросили!.. Лет через сто-полтораста люди наверняка к дальним планетам полетят, а мне дожить до того времени — плёвое дело. Доживу — и стану мотаться по разным дальним мирам — глядишь, где-нибудь и состыкуюсь с братом родным. И в день этой встречи вернётся ко мне творческая поэтическая сила!
— Ну что ж, надейтесь. Надежды — сны бодрствующих, как сказал один мудрец… Вот только плохо, что от вас каким-то мутным пойлом попахивает.
Не пейте вы бормотухи всякой, а то, невзирая на миллионерство, быстро загнётесь.
— Я теперь себе сухой закон объявлю! — воскликнул я.
— Ну, это уж перехлёст. Всё равно закон этот вы нарушите, и на душе будет тяжко, и выпить опять захочется.
Кот поклялся не пить молока,
С белым змием бороться решил,
Но задача была нелегка —
И опять он, опять согрешил.
…Я это по своему опыту знаю: когда-то за воротник сильно закладывал, в алкаши катился. Потом одумался… Но закаиваться не надо: жизнь — поездка дальняя, и на больших станциях иногда не грех осушить бокал. Однако пить на каждом полустанке — просто глупо.
— Спасибо за совет и беседу, Вадим Сергеевич. Если хотите — можете всю эту мою историю в свою прозу вставить. Я вам полную свободу действий даю. Разве что имена замените, а так катайте всё как есть.
— Спасибо, может, и приму этот подарок.
Через несколько лет он прислал мне книжку прозы своей сказочной — с автографом даже. Адрес через справочный стол разузнал! Но книга пришла за день до моего отъезда в Гагры, мне путёвку дали в санаторий общего типа, — так что за чтение приняться я не успел. Потом в Гаграх получаю письмо от Клавиры, и она там наряду с прочими вестями сообщает, что начала было читать книгу — и бросила. Наворочено там всякого, и не понять, что к чему и кто кому должен. Мол, через такую, с позволения сказать, фантастику в дурдом загреметь можно.
Когда я из Гагр вернулся, то решил всё-таки, из вежливости, прочесть это творение. Но книги, оказывается, уже не было: Клавире для сдачи макулатуры в обмен на «Королеву Марго» бумаги по весу не хватило, так она туда, в утиль, и эту фантастику приплюсовала. Так я и не прочёл, чего там Шефнер обо мне нагородил. Однако письмо с благодарностью я ему послал, культура есть культура.
Но вернусь к своему посещению Шефнера. Мы с ним в тот день ещё долго беседовали, а потом он вдруг замолчал, задумался — и говорит:
— Я должен дать вам один очень важный совет на буду…
Я, Инко Тихий, руководитель Миссии Разума мариан на Земле, назвавший себя Топельцииом и прозванный людьми Кетсалькоатлем, возобновляю свой рассказ после возвращения первой экспедиции.
Как всегда, мы разошлись с Нотом Кри в оценке всего случившегося.
Нот Кри объяснял нашу неудачу зловредной сущностью людей, которые произошли не от группы попавших на Землю фаэтов, очевидно, вымерших здесь, а от фаэтообразных чудовищ, унаследовав от них тупость ума, жестокость и стремление убивать.
Однако, если вспомнить участь фаэтов на Фаэне, уничтоживших собственную планету, чтобы «победить» враждебный лагерь, то можно предположить, что потомки фаэтов вполне могли унаследовать такие способности от своих предков с Фаэны.
Самым главным для меня было осознать, в чем же заключалась наша ошибка в общении с людьми, как и где ее исправить?
Во время старта «Поиска» Кара Яр заметила, что на наружной лесенке повис человек.
Опустившись на ближайшую поляну в той же сельве, мы открыли входной люк и втащили в него потерявшего сознание Чичкалана. Он не упал только потому, что мускулы свела судорога и руки его не разжимались.
Нам стоило больших трудов с помощью Эры Луа, применившей нужные лекарства, отодрать от скоб его руки.
Когда корабль снова поднялся, Чичкалан пришел в себя.
– Пульке, – попросил он. – Не пристало Пьяной Блохе попасть на небо трезвым.
Я объяснил, что мы еще не выполнили своего долга на Земле и спустимся снова, чтобы установить связи с иным народом, который рассчитываем найти по другую сторону океана, с племенем белокожих бородачей, к которому принадлежала мать Топельцина.
– Значит, все, кто взлетает к небу, уже вдребезги пьяны, – решил Чичкалан. – Иначе кто бы придумал лететь за океан к рыжебородым. Чичкалан может пригодиться там, где он побывал в плену у людей побережья, именующих себя кагарачами, изучив их язык. Он сразу вспомнит все их слова, если ему дать еще выпить.
– Как же остался жив Пьяная Блоха? – спросила Ива, поднося нашему другу возбуждающего питья. – Разве у кагарачей нет жертвенных камней?
– Приморские люди еще дикие и глупые, – Чичкалан презрительно скривил губы. – Они не умеют строить ни пирамид, ни городов и даже не играют в мяч. Они живут на берегу моря и ловят морских животных, называя их рыбами, а также «бегающее мясо» в лесу, не помню, как они его называют. Не зная истинных богов, поклоняются великому вождю всех лесных зверей – ягуару. И у них нет пульке. Но кагарачи не боятся ни моря, ни леса. Если их не трогать, они безобидны.
Мы с интересом слушали болтовню Чичкалана, стараясь представить себе еще одну народность Земли.
Нот Кри стал убеждать меня:
– Раз приморские жители ловят живые существа, обитающие в море и в лесу, чтобы убить и съесть их, то они ничем не лучше людей Толлы с их жертвенными камнями. Вот если бы мы нашли расу разумных, подлинно близкую марианам по заложенным в ней наследственным чертам характера, тогда с нею был бы смысл установить контакт. А сейчас, поскольку такой надежды нет, надо лететь обратно на Map, чтобы предоставить свой корабль «Поиск» для экспедиции на Луа, дабы взрывами распада изменить ее орбиту и предотвратить столкновение планет. Наша миссия выполнена, раз мы установили, что на Земле обитает раса разумных, которую надо спасти.
– Ты говоришь сердечно, Нот Кри, – сказала Кара Яр. – Ты не ставишь спасение людей в зависимость от их родства с фаэтами, но все же ты не прав. Мы не сумели передать людям нужных знаний, не смогли помочь им изменить их общественное устройство на более справедливое.
Это было верно. Мы ничего не добились. Очевидно, нельзя навязать людям доброту и миролюбие с помощью ложных богов, ибо нельзя строить добро на лжи!
Расстояние, которое Чичкалан после плена преодолевал в течение года, «Поиск» пролетел раньше, чем солнце успело зайти за горизонт.
Мы увидели в сумерках на берегу моря огни поселения и опустились неподалеку в горах, осветив ярким лучом место посадки среди скал.
Голые утесы, черные и рыжие, без всякой растительности, чем-то напоминали нам родной Map. Здесь, на недоступной высоте, мы пробыли ровно столько, чтобы с помощью Чичкалана научиться говорить на языке кагарачей.
Чичкалан разведал внизу сельву и нашел жилище охотника, одиноко жившего с семьей.
У меня созрел план действий, который Чичкалан испуганно отверг, а все остальные не одобрили. Однако я решил поступить именно так вопреки общему мнению. Эра Луа вызвалась идти со мной.
Взяв с собой предметы, которые могли бы заинтересовать охотника и его семью, в частности металлические ножи, острия, годные для копий, яркие безделушки, мы с Эрой подкрались к жилищу, сложенному из больших листьев.
Мы положили на пороге хижины наши приношения, а сами легли на землю около тлеющих головешек потухшего костра и беспечно уснули.
Гиго Гант еще не оправился от раны. Ива осталась с ним в корабле, а Кара Яр с Чичкаланом и Нотом Кри издали наблюдали за нашим «безумным поступком». Парализующие пистолеты на большом расстоянии были бесполезны.
Я проснулся от укола в горло. Открыв глаза, я увидел золотокожего мужчину с накинутой на плечи шкурой и маленьким ярким перышком в спутанных седеющих волосах. Он приставил к моему горлу каменное острие копья.
Я улыбнулся ему, зевнул и повернулся на бок. Сквозь полусомкнутые веки я увидел прекрасную девушку с огненными волосами в одеянии из шкуры ягуара, стоящую с занесенным копьем над спящей Эрой Луа. Они могли бы уже убить нас, если бы хотели. Мой расчет на этот раз был верен.
Люди примитивные, воспитанные на жестокостях каждодневной борьбы и убийств животных, они делали это из необходимости, для пропитания, а не ради самого процесса убийства. Они, конечно, не раз сражались и с себе подобными, но лишь защищая свой домашний очаг. И вдруг они увидели перед порогом своей хижины двух безоружных белокожих незнакомцев, ничем не угрожавших им, а мирно спавших у потухшего костра, к тому же положивших на порог их хижины бесценные сокровища. Было над чем задуматься и удержать копья.
Целый выводок ребятишек высыпал из хижины. Они накинулись на блестящие вещицы, приведшие их в неистовый восторг.
Я все еще чувствовал наконечник копья на шее. Раздраженным движением спящего я отвел копье в сторону и сел.
Дикарь отскочил, не зная, что я буду делать дальше. Пристальным взглядом черных глаз он следил за каждым моим движением.
Я улыбнулся и пожелал ему счастливой охоты.
Услышав родную речь, охотник растерялся.
Эра Луа тоже села и протянула угрожавшей ей копьем девушке красивое ожерелье из марианских камней, которое сняла со своей шеи.
Я рассмеялся, указывая охотнику на взволнованных ребятишек, игравших с «сокровищами». Детишки вырывали друг у друга волшебные кругляшки, дивясь, что видят в них кого-то живого, хотя за вещицами никого не было. Охотник нахмурился, прикрикнул на них, отнял прежде всего ножи и острия для копий, принявшись их рассматривать сам с тем же радостным удивлением, с каким только что смотрели на них дети. Потом он попробовал пальцем отточенные лезвия, покачал головой и вдруг, выдернув из волос яркое перышко, протянул его мне.
Девушка в шкуре ягуара, оттенявшей ее красоту, такая же стройная, как и стоящая рядом с ней Эра Луа, примеряла новое ожерелье. Улыбка сделала ее лицо мягче и миловиднее, несмотря на резко очерченные скулы.
Вдруг рыжая девушка бросилась в сельву.
Через мгновение оттуда послышалось рычание, шум и крики.
Охотник и мы с Эрой поспешили на помощь.
Выяснилось следующее. Охотница хотела сорвать для Эры Луа диковинный цветок и, взволнованная встречей с чужеземцами и их подарками, забыла обычную осторожность. Притаившийся ягуар прыгнул на нее с дерева – она лишь успела крикнуть – и подмял под себя.
Но рядом, в чаще, с не меньшим искусством, чем ягуар, притаились Кара Яр с Чичкаланом. Пока землянин замер в священном трепете перед «вождем зверей», Кара Яр с чисто марианской реакцией прыгнула к зверю и поразила его лучом пистолета.
Пятнистый хищник неподвижно лежал на своей жертве, и его пестрая шкура сливалась с ее одеянием.
Кара Яр, зная, что зверь парализован, ухватила его за задние лапы и оттащила в сторону. Девушка удивленно взглянула на нее и, вскочив, прикончила ягуара ударом копья в сердце. Потом гордо встала ногой на поверженного зверя, опираясь на копье, презрительно глядя на Чичкалана и настороженно – на Кару Яр.
– Гостья кагарачей рада была помочь смелой охотнице, – сказала на местном наречии Кара Яр.
– Жизнь Имы принадлежит той, кто ухватила свирепого вождя сельвы за лапы, – с достоинством ответила та, срывая с лианы яркий цветок и поднося его Каре Яр.
Кара Яр протянула ей пистолет.
– Это невидимое копье, – сказала она. – Оно не убивает, а усыпляет.
– Спящий ягуар лучше прыгающего, – заметил Чичкалан.
Дочь передала пистолет отцу. Тот внимательно рассмотрел его, потом почтительно взглянул на всех нас, пришельцев.
– Хигучак, лесной охотник, – не без гордости сказал он. – У него ничего нет, кроме жизни. Но она принадлежит пришельцам, которые имели невидимое копье, но не бросили его ни в Хигучака, ни в Иму, ни в детей или старуху. В лесу нет ничего выше дружбы. Пусть пришельцы примут ее от охотника лесов и его дочери.
Так начались наши новые отношения с людьми.
У Имы было восемь или девять младших братьев и сестер. Это были веселые и жизнерадостные существа, необычайно любознательные и беззастенчивые. Они интересовались всем: и нашими лицами, которые ощупывали, удивленно теребя мою бороду, взбираясь ко мне на колени, и нашей одеждой, и нашим снаряжением.
Самой робкой оказалась мать Имы и всех этих ребятишек, худая и сгорбленная, седая скуластая женщина. Хигучак относился к ней презрительно, грубо покрикивал, никогда не называя по имени – Киченой, а лишь старухой.
Мы рассказали своим новым друзьям, что мы – «Сыны Солнца», что мы прилетели с одной из звезд, чтобы дружить с людьми, своими братьями. Нам ничего не надо от них, но сами мы готовы им помочь во всем.
Хигучак слушал нас с неподдельным изумлением, и только сверкавшие на солнце ножи, одним из которых воспользовалась Кичена, чтобы снять шкуру с убитого ягуара, убеждали охотника в том, что все, что он видит и слышит, происходит наяву.
Для нас теперь было ясно, что не все люди похожи на жреца Змею Людей и ему подобных.
Мои надежды найти контакт и взаимопонимание начинали сбываться.
Мы привезли с Мара семена кукурузы, которые быстро всходили на щедрой почве планеты.
Первые посевы кукурузы были сделаны Хигучаком и его женой, которой потом пришлось выхаживать ростки более заботливо, чем собственных детей. Надо было видеть радость новых земледельцев, когда они сняли со своего первого поля первый урожай и, никого не убивая, накормили ребятишек вкусными и сытными зернами.
Климат Земли был поистине волшебным. Урожай, который удавалось снимать в оазисах Мара один раз за цикл, вдвое более долгий, чем земной год, здесь, на Земле, за тот же год снимался три-четыре раза!
Очень скоро Хигучак понял, что возделывание земли и собирание зерен кукурузы намного выгоднее и надежнее, чем охота в лесу с ее опасностями и неверной удачей.
Теперь семья Хигучака перестала голодать.
Охотник ушел из своего племени, поссорившись с вождем, но встреча с нами заставила его пойти в селение к своему недругу и рассказать о нас. Лесной охотник был вспыльчив, но незлопамятен. Таким же оказался и вождь племени, с интересом отведавший принесенных Хигучаком зерен. Основной пищей кагарачам служили рыбы.
Акулий Зуб (вождь племени кагарачей) передал через Хигучака приглашение Сынам Солнца посетить селение рыбаков, и мы, нагруженные подарками и запасом семян кукурузы, отправились к побережью. Нот Кри вызвался заменить Иву, чтобы ухаживать за больным Гиго Гантом.
Никогда не забыть нам то впечатление, которое произвело на нас море.
Впервые море открылось нам с гор, и мы замерли от восхищения. Беспредельная искристая равнина сверкала в солнечных лучах, синяя, как здешнее небо.
Потом мы видели море и серым, как тучи, несущиеся над ним, и зеленым, как сельва, и зловеще черным перед грозой или в шторм. Ветер то покрывал его серебристой чешуей, то чертил на нем пенные полосы от бегущих волн. Сверху волны представлялись рябью, напоминая марианскую пустыню, застывшую после песчаной бури. Но здесь все двигалось и дышало свежестью.
Поражал и неимоверно далекий горизонт, теряющийся в зыбком мареве.
С берега море казалось уже иным. Горизонт был четким. Завораживали волны, мерно вздымавшиеся вдали пенными гребнями или разбивающиеся о камни у ног.
Рыбаки, смуглые и мускулистые, в набедренных повязках и плащах из кожи крупных и хищных рыб – акул, встретили нас с суровой приветливостью и неподдельным интересом.
Тканей у них не было. Они еще не знали хлопка, который люди Толлы умудрялись выращивать разных цветов.
Каждый из кагарачей попробовал зерна кукурузы – разжевывал их, закатывал глаза и чмокал губами.
Однако не все рыбаки пожелали сменить рыбную ловлю на выращивание «волшебных зерен».
Нашлось лишь несколько семей, решивших стать, подобно Хигучаку, земледельцами. Для них нужно было расчистить в сельве поля.
Мы уже знали, как это делают люди Толлы, и помогли вчерашним рыбакам выжигать в лесу поляны.
Дым поднимался над сельвой. Он ел глаза и был горек на губах, как и труд, который предстояло вложить в освобождаемые поля.
Ночью над подожженными джунглями поднималось пламя, сливаясь в зарево, словно предвещавшее восход нового солнца людей Земли.
Вместе с Эрой Луа я смотрел на это зарево и ощущал непередаваемое волнение. Я думал о будущем.
Эра Луа, касаясь меня плечом, тоже была взволнована, но, может быть, совсем по-другому.
Но оба мы (что мне, звездоведу, было совсем непростительно!) не вглядывались в раскинувшиеся над нами звезды, не старались разглядеть среди них ту, которая уже начинала разгораться, увеличиваясь в яркости, знаменуя тем трагическое сближение двух планет, которое должны были предотвратить старшие братья людей по разуму, мариане.