15–16 июня 427 года от н.э.с. Исподний мир
Тёмный бог смотрел на своё бренное человеческое тело со стороны: всё шло наперекосяк. Вместо достойных похорон – предание тела огню.
И, конечно, стоило просто исчезнуть, не дожидаясь прилюдного «погребения», но тогда нужно было начинать всё сначала, а во второй раз никто бы в смерть Змая не поверил.
Дохлая жирная гадюка, выкормленная Милушем для добычи яда, мало походила на восьмиглавого змея, убившего Айду Очена, но никаких других обгоревших останков в погребальном костре Тёмный бог предложить чудотворам не мог. Даже самая ответственная часть плана – много дыма и огня по краям костра и мокрый хворост в середине – и та не сработала: какой-то особенно усердный гвардеец щедро плеснул масла в центр костра.
Тело сразу ощутило жар и очень скоро – боль. Одежда начала тлеть ещё до того, как до неё добрались языки пламени. Чёрный дым хлынул в лёгкие, и живое, чувствующее тело втянуло Тёмного бога в себя: всё живое хочет жить и сопротивляется смерти.
Кашель рвался из горла вместе с криком, тело не желало оставаться неподвижным. И даже сосчитать до десяти сил не хватило: Тёмный бог обернулся змеей, едва дойдя до шести, – пусть это не самое убедительное представление, но его нужно доиграть до конца. Змея – не человек, у неё нет ни воли, ни разума, чтобы преодолевать боль и страх смерти.
И тело огромной гюрзы (чтобы публика хорошо её рассмотрела издалека) извивалось в огне, сплетаясь в узлы и распрямляясь в попытках вырваться из кольца пламени. Толпа на площади взревела от удивления и ужаса, и до змеи докатился её единый вздох.
Тёмный бог горел вместе с гюрзой, и сознание его застил огонь, жгущий змеиную кожу. Если бы не масло, которым полили середину погребального ложа, он стал бы ящеркой, которая легко провалилась бы сквозь хворост на дно костра, к спасительной щёлке между камнями мостовой, достаточно глубокой для того, чтобы жар огня не коснулся тела ящерки.
Но масло пролилось и в спасительную щель…
Здесь, возле стен храма, граница миров была слишком широкой и вязкой, чтобы маленькое тельце успело сквозь неё пробиться и не прожариться…
Лягушонок не может прыгнуть сквозь огонь, от огня он может только отступать. Ему невдомёк, что стена пламени шириной не больше локтя. Гюрза не имеет разума, чтобы научить лягушонка этому спасительному прыжку, и Тёмный бог снова стал человеком – всего на секунду, – чтобы передать один-единственный импульс телу лягушонка.
А если лягушонок его не примет, если его инстинкт окажется сильней переданной мысли? Человек тоже боится смерти, и осознанный страх его гораздо сильней бездумного желания жить, свойственного другим тварям.
* * *
Площадь Чудотвора-Спасителя опустела. Дождь заливал тлевшие угли разворошенного костра. Позади остались проповеди перепуганных Надзирающих и причитания удивлённой толпы, на глазах которой змеиная душа про́клятого Храмом оборотня горела и корчилась в огне.
Спаска не двигалась с места, не могла сдвинуться с места, всё так же подпирая плечом шершавую стену, ограждавшую двор храма Чудотвора-Спасителя. Дождь шуршал, постукивал по низко опущенному на лицо капюшону. Вот и всё? Зачем она шла сюда? Неужели в сердце тлела какая-то надежда?
Нет же, больше всего Спаска боялась несбыточных надежд, она бы ни за что не позволила себе верить в лучшее… Нет же, она шла сюда попрощаться. В последний раз посмотреть на отца.
И теперь всё кончилось, не осталось никаких надежд, последний раз остался позади, и больше не будет ничего. Сердце стучало ровно и глухо, и Спаска снова хотела лечь на мостовую и свернуться в узел от нестерпимой, холодной боли, вытягивавшей жилы. Из костра Надзирающие вытащили сгоревшие останки змеи…
Наверное, так и должно было случиться, об этом на площади говорили и до начала действа. И Спаска гнала от себя мысль, что змея в костре была живой: слишком страшной была эта мысль. Потом, эта мысль вернётся потом – ночными кошмарами, непреходящей болью.
Потом, но не сейчас, только не сейчас! Сейчас надо не упасть на чёрные камни брусчатки. Спаска не смогла заставить себя зайти в «Пескарь и Ёрш»: не хотела ни утешения мамоньки, ни её слёз. Волче там всё равно не было.
А теперь надо было куда-нибудь пойти. Не стоять здесь в одиночестве, мозоля глаза прохожим. Но сдвинуться с места не было сил. На другом конце площади шуршала метла: толпа оставила на мостовой много сора, а к утру площадь перед главным храмом Хстова должна быть чистой. Угли давно погасли, дождь прибил дым к земле, не осталось даже запаха гари.
Спаска не смотрела по сторонам – она и без этого знала, что происходит вокруг. Вот за углом лошадь переминается с ноги на ногу, поскрипывает колёсами старая телега. Вот по соседней улице идут гвардейцы – их уверенную поступь не перепутать ни с чем. Вот в храме зажигают солнечный камень – поток силы, уходящей за границу миров, становится полней и туже.
Ночь, светлая и пасмурная, опускается на город… В Хстове полночь – самое тихое время, здесь рано ложатся и рано встают.
Только Надзирающие и мнихи любят чудотворов и по ночам… Телега, стоявшая за углом, со скрипом сдвинулась с места, лошадь (не подкованная, из битюгов) тихо ступила по мостовой.
Спаска вспомнила вдруг, как отец вёз её в Волгород на лошади, которая сломала ноги в овраге. И как, падая, прижимал её к себе. Он ушибся, он мог сломать шею, но не позволил ушибиться ей. Слёз не было, и боль словно пользовалась этим.
– Что ты здесь делаешь? – неожиданно раздался громкий сердитый окрик в двух шагах.
Он прозвучал так неожиданно, что Спаска не сразу узнала этот голос. Ей было всё равно, ей хотелось только одного: чтобы её не тревожили. Не сейчас. Потом, когда-нибудь потом.
На старой телеге с неподкованной лошадью сидел Милуш – в каком-то старом рваном плаще, надежно прикрывавшем лицо, без островерхой шляпы, без сопровождения слуг. И Спаска даже не удивилась, даже не задумалась, почему он здесь и зачем. В сумерках летней ночи его сутулая костлявая фигура была похожа на смерть.
– Как тебе только в голову пришло здесь появиться? – Милуш шипел от злости. – Сядь сзади. Быстро!
Спаска молча оторвалась от стены: ей было всё равно, но двигаться не хотелось. Будто слова и движения делали боль ещё сильней.
– Тебя могли узнать! Тебя могли схватить! Глупая девчонка! Кто тебе разрешил уйти из замка?
Телега медленно и тихо ехала через площадь, иногда останавливаясь: Милуш делал вид, будто подбирает что-то с мостовой, – нищие в Хстове часто искали в мусоре что-нибудь сто́ящее, только они прошли здесь часа два назад и всё разобрали.
Спаску покачивало от тряской езды, и не на что было опереться – всё же стоять возле стены было легче. Дождь капал и капал. Милуш был угрюм и больше не ругался: Спаска чувствовала, что с каждой минутой и его горе становится всё сильней. Не горе даже – отчаянье.
Он ничем его не выдавал, но оно было так же хорошо ощутимо, как поток силы, истекавшей из храма. А потом что-то качнулось за спиной Спаски, она услышала громкий вздох и один нетвёрдый шаг. Это напугало её – приближение человека она должна была заметить издали, даже со спины, даже если он крался и старался не дышать. А он возник из ниоткуда, словно вырос из-под земли.
Она оглянулась и в первый миг едва не вскрикнула от ужаса: он очень мало походил на человека, он был чёрен и страшен. Но одного мига хватило, чтобы его узнать и испугаться ещё сильней, испугаться своей несбыточной надежды. А потом на смену страху, радости, надежде снова вернулась боль.
Любовь – это боль и страх, и ничего кроме боли и страха…
– Слава добрым духам! – выдохнул Милуш слишком громко и шустро соскочил с телеги, качая головой. Его осязаемое отчаянье сменилось осязаемой радостью и беспокойством.
– Холодно, – выговорил отец, опираясь на его руки.
– Сейчас. Тут мягко, сухо. – Милуш откинул дерюгу, которой была накрыта телега, там обнаружился непромокаемый плащ и несколько перин. – Ложись скорее и поехали. Спаска, да что же ты сидишь, помоги! Ему же больно, неужели ты не видишь?
– Зачем… кроху?.. – спросил отец еле слышно.
– Молчи, молчи! – рычал Милуш, укладывая отца на перины. – Спаска, там возле тебя фляга с водой. Дай ему воды.
Лошадь испуганно дёрнулась, всхрапнула, но Милуш подхватил вожжи и дернул к себе. Битюги почему-то не так боялись отца, как другие лошади.
Спаска ещё не могла шевельнуться: она видела стену огня, она чувствовала, как жжёт этот огонь, она на своей коже ощущала набухавшие и лопавшиеся пузыри…
– Кроха, не смотри… – прошептал отец. Его бил озноб, и пересохшие губы размыкались с трудом. И она пришла в себя, ожила, и мир вокруг ожил, и мысли вернулись в голову, но вместо того, чтобы взять флягу, Спаска согнулась, закрыла лицо руками и придушенно вскрикнула:
– Татка, таточка мой!
А потом разрыдалась, причитая и не пряча слёз. И сама не знала, плачет от радости или от горя… Милуш заткнул ей рот ладонью и сильно встряхнул:
– Замолчи! Немедленно замолчи! Ну? Слышишь меня? Ты хочешь нас всех погубить?
Она замолчала, но плакать не перестала. Милуш сам напоил отца и тронул лошадь с места.
В Хстове полночь – самое тихое время. Телега ехала по пустынным светлым улицам, и шел дождь, и мягко ступали копыта без подков по мостовой, а Спаска всё плакала, и слёзы приносили облегчение и надежду.
Из города выехали через узкие Тихорецкие ворота, и ночная стража, приняв положенную мзду, не спросила, кого и куда везут в столь поздний час. Только за мостом, на пустынном Паромном тракте Милуш заговорил:
– Я ждал тебя возле храма Восхождения…
– Я не смог дойти, – ответил отец.
– Да, я это понял. Но у Чудотвора-Спасителя было слишком много людей. Сначала Надзирающие, потом побирушки, потом метельщик. Да ещё эта глупая девчонка! Я сперва думал, что мальчика там нарочно оставили Надзирающие. Но потом присмотрелся и узнал… мальчика… – Милуш оглянулся. – Спаска, перестань плакать. Сейчас не время плакать.
– Не трогай её. Ты не понимаешь… – выговорил отец. – Кроха, слышишь? Всё хорошо.
– Она плачет от радости, а не от того, что всё плохо… – проворчал Милуш.
– Пусть плачет от радости, – ответил отец.
– Тебе нужно много пить, – строго сказал ему Милуш, но посмотрел на Спаску. – И ожоги я бы закрыл повязками, будет легче. Нам ехать дня три на этой колымаге с этой клячей. И ведь ни на одном постоялом дворе не остановишься – тебя везде знают, как облупленного.
– Как думаешь, они поверили? – Каждое слово давалось отцу с трудом.
– Не знаю. Может, и поверили. Главное, чтобы поверили чудотворы. Они-то знают больше.
Спаска всхлипнула, вытерла глаза рукавом и, пошарив рукой под плащом, отыскала флягу. Телега ехала медленно, и было проще соскочить с неё, чтобы пересесть к отцу в изголовье.
– Таточка… – Спаска склонилась к его лицу. – Ты пить хочешь?
У него были опалены брови и ресницы, а волосы скрутились и высохли от жара, но лицо пострадало несильно. Спаска приложила флягу к растрескавшимся губам, чуть приподнимая отцу голову. Ему было трудно глотать и дышать, жизнь еле-еле теплилась в нём, взгляд то и дело мутнел, и Спаска снова ощутила страх и спазм в горле.
– Не бойся, – шепнул он. – Я не умру.
– Спаска, там в изголовье лежит полотно для повязок. – Милуш оглянулся и хотел сказать что-то ещё, но отец его перебил:
– Милуш, не надо, я прошу… Пусть пока правит лошадью…
Милуш подумал немного, вздохнул и сошел с телеги.
– Перелезай сюда, – велел он Спаске. И Спаска уже собиралась его послушать, как вдруг отец снова заговорил:
– Кроха, прости. Пожалуйста… Я не хотел, я не привык… Думать о тех, кто любит меня.
– Ты вообще не привык думать, – проворчал Милуш.
– А ты мог бы ей сказать, – сквозь зубы ответил отец.
– Молчи, не трать силы понапрасну. Я надеялся, что она ничего не узнает. Я думал, она опять к своему гвардейцу сбежала, когда не нашел её в замке к обеду. А тут – на́ тебе, стоит посреди Хстова, в двух шагах от башни Правосудия…
Спаска хотела сказать, что прощать отца ей не за что, но так и не смогла – при Милуше.
Они выбрались на Южный тракт в лиге от Хстова и ехали по нему всю ночь и весь день. И Спаска удивлялась, почему они повернули на юг, а не на север, к замку, но Милуш сказал, что там пока никто не должен знать, что отец жив.
В Горький Мох они тоже не поехали, и, похоже, никто кроме отца не знал, куда они направляются. А ему к полудню стало совсем плохо.
Милуш объяснил, что это ожоговая болезнь, яд идет в кровь из отмирающих тканей, и даже боялся давать отцу маковые слёзы, чтобы не отравить его совсем. И жалел, что сделал повязки с лягушачьей слизью, в которой тоже есть яд.
– В лягушачьей слизи нет никакого яда, – сказала ему Спаска. – А маковые слёзы всё равно нужно давать.
– Будут яйца курицу учить… – проворчал Милуш. – Что, жалко татку? Без маковых слёз обойдется, не такие и страшные ожоги, копоти больше. Сам всю эту ерунду придумал, сам теперь и расхлебывает… А я говорил, что ничего хорошего не выйдет.
Милуш лукавил, Спаска чувствовала. И жалел он отца ничуть не меньше, чем она, и боялся за него.
– На нём все заживает как на собаке, и это заживет, – продолжал бормотать себе под нос Милуш. – Я без змея обойдусь, а он без маковых слёз обойдётся. Вот мне сейчас только не хватало по болотам лягушек ловить, вместо того чтобы в замке ждать осады. Пусть не надеется, что я ему две недели буду доброй сиделкой, через три дня я в замок должен вернуться.
Однако, когда отец от боли начал стонать и метаться, Милуш тут же дал ему глотнуть маковых слёз.
0
0