C’etait la republique d’emportés par le vent
Старая республика была легендарной республикой. Блеск и богатство, роскошь и великолепие, пышность и мощь. Все это было, и все ушло. Заброшены дворцы и фабрики, стоят без плуга поля, и коса не касается цветущих лугов. И уж тем более – никто не работает в шахтах. Один порыв мятежного ветра – и все унесло прочь. Глубокие слепые норы, глухие слепые окна, и ветер – ветер везде. Ветер, который дует сам для себя. сам играет с бумажным мусором, сам себе играет колыбельную в трубах – и сам спит под нее в детских кроватках и в изящных альковах. Только там, где нет ветра – спрятался человек. В самой глухой норе самой глубокой шахты маленькая тусклая лампа освещает грубо сколоченный стол, выхватывает из мрака корешки энциклопедии, сваленной в углу. Отблески желто-синего огонька скачут по бороде и усам человека, склонившегося над книгами. Он старается меньше дышать, чтобы не расходовать драгоценный воздух, он терпит смрад и спертость этого места, где нет всемогущего ветра – нового Короля Над Горой. Он терпит. Он знает, что его работа – как труд мальчика с совочком, который хочет построить плотину. Он знает, что ткань его исследований трещит и рвется, как крепдешин легкого платьица в железных челюстях механического гиганта. Он знает, но не оставляет своей работы. Поддерживает необходимую жизнь, охотясь на крыс. Когда в его дверь стучат мертвецы, он открывает дверь без страха – нужны свечи и мыло, даже такой ценой. Он знает. Он знает, что пока его записи – как письмо дикаря созвездию большой медведицы, но он знает так же, что только ему под силу повернуть время. Он знает, что дикарь улыбнется и запоет, когда с большой медведицы прилетит помощь. Он знает, что однажды, стоя на берегу укрощенного океана, повзрослевший мальчик будет с гордостью любоваться могучей плотиной, отбросив старый стертый ненужный совок. Дорога в сорок тысяч километров начинается с одного шага. и этот шаг сделан.
Ce sera la république d’emporté par le vent[2]
Бескрайняя степь дала им приют, травяной ковер — пищу истощенному табуну, а две кобылицы — молоко не только для хилоногих чахленьких жеребят, но и ребёнку. Тому, кого нужно было спрятать. Тому, кого нужно было лелеять и беречь, как кощееву иглу. Тому, кто был беззащитнее слепого кутёнка и опаснее безумной акульей тигрицы.
Младенцу-шаману, лишённому права видеть. Младенцу-царю, лишённому царства. Последнему из звёздного рода.
Когда-то его предки вели за собой несметные дружины — теперь только двое стариков сохранило верность: пастух, древний, как сама степь, да беззубая кормилица, груди которой забыли про молоко, как полярная ночь забывает о печальной рыбе-солнце.
Когда-то его держава касалась всех великих морей, и драгоценные каменья венчали величие дворцов, а чудные машины вели войну и облегчали бремя мира. Теперь только полсотни кляч вяло плелось за железными конями труппы бродячих актёров — тех, кто приютил эти осколки титанического зеркала. Кто укрыл от непогоды беспомощного птенца. Кто дал им путь.
От головной машины к деревянной повозке со сложенной юртой движется человек. Чёрная хламида скрывает фигуру, на лице клювастая чёрно-жёлтая маска. Кормилица Ирге улыбается, этот странный даже для жонглёра человек — единственный посторонний, к которому доверчиво тянет ручки малютка. Юношеский голос звучит озабоченно:
— Главный говорит, за нами погоня. Видимо, в городке что-то заметили. Через час ожидаем гостей.
Ирге спокойна:
— Часом раньше, часом позже… В этой степи тысяча лет как один час — что делать, когда он наступит?
— Но, бабушка Ирге, — не унимается маска, — может, вам лучше занять место в середине каравана? В случае чего — мы прикроем. Главный сказал: раз вы взяли наш путь, будем идти вместе до конца.
Ребёнок смеётся. Запрокидывает в бездонное степное небо бездонные голубые глаза.
— Вот видишь, — качает его кормилица, — у нас общий путь, но разные судьбы. И наша судьба встретит нас в середине каравана, и в начале, и в конце — если так суждено.
Маска пожимает плечами, не выдерживает, щекочет младенца. Младенец доволен, его смеху вторят дальние птицы.
— Что ж, я передам Главному твой ответ, бабушка Ирге. Наш путь — ваш путь.
— Наш путь — ваш путь, молодой капитан, — щурит узкие тёмные глаза старуха. — Иди с миром.
Вечернее марево дрожит над степью. Издалека видны клубы пыли. Преследователи не жалеют топлива, они мчатся выполнить приказ хозяина. Младенец кашляет, сжимает маленькие кулачки. Ровно-лазоревое небо начинает темнеть, островки облаков растут над процессией.
Ребёнок не ел с утра — и очень мало пил. Веселье минуло — на смену ему идут злость и обида. Вечерний час — когда старый пастух доит кобылиц и приносит ему парное молоко — наступил, прошёл, давно прошёл — а вместо живительной белой влаги приходится глотать пыль.
Издалека начали стрелять. Щепки от повозки больно вонзаются в нежную детскую кожу. Голубые раскосые глаза темнеют, небо наливается грозным свинцом.
Ребёнок кричит — и раскаты грома отвечают ему, глушат канонаду, глушат на миг всё, что ни есть в великой степи. Одноглазый пастух достаёт из кисета чёрные кости с блестящими отметинами, подбрасывает и ловит на лету. Разжимает кулак: дубль. Пять-пять. Снова бросок: пять-четыре. Улыбается, довольный.
Малютка-шаман бьёт ногами в дощатый пол — и одновременно раскалённые иглы молний бьют в чёрные джипы преследователей. Переворачивают, сметают с воздушной подушки, несут, волочат по ковыльному ковру.
Взрыв. Ещё, и ещё один — и только догорают на обочине остовы. Бесполезно искать живых. Те, кто видел чудо, не могут — не должны вернуться к хозяину и доложить об увиденном.
Ветер в лицо, в спину, в бок. Ветер со всех сторон. Чёрная хламида хлопает гигантскими крыльями, но маска бесстрастна и сурова. Тот, кого старуха назвала капитаном, видел всё.
Ветер свистит — удушливый, жаркий. Дышать невмочь. Последний из звёздного рода — такой могучий, и такой беззащитный — заливается плачем. И с неба сплошной стеной падает на степь ливень.
Хлопает дверь головной машины:
— Я всё видел, Хельги. Это сделал он, я клянусь тебе! Боже, что нам делать, куда бежать? Ты главный, сделай же что-нибудь!
— Спокойно, кэп. Спокойно, — раскатистый басок Главного обволакивает фургон, уносит проблемы, заставляет их развеяться, как облака табачного дыма. — Мы дали им путь, не в последнюю очередь по твоей просьбе. Что теперь? Придётся идти до конца — правильно говорит старуха.
— Но Хельги, я видел другое. Я видел, как этот оборванец, пастух, подбрасывал кости и ловил их, и улыбался — перед самыми молниями.
— И что?
— А то, что он играет в кости с самой смертью. Останови. Чёрт возьми, останови же машину, останови караван! Стёкла заливает водой, ты не видишь куда едешь!
— И что будет?
— Не знаю. Но в такой ливень мы всё равно… — мальчишеский голос звенит от напряжения. — Нужно свериться с картой. Нужно выбрать дорогу. Останови же, тормоз, тормоз дави! — выкрикивает, пытается отобрать руль.
Главный резким ударом поддых отбрасывает его на место. Ворчит:
— Сиди спокойно, пацан! Мало ещё разбиться из-за тебя. Здесь замок одного из баронов. Я там был лет десять назад — встретили хорошо. Если старый барон жив — встретят хорошо и теперь.
А ещё раз такое выкинешь — как шут свят, рёбра тебе пересчитаю, и ряса твоя не поможет. Неделю не встанешь, понял?
— Не пересчитаешь, — нагло скалится из-под маски юнец. — Иначе кто в вашем «Гамлете» будет капитана Кирка играть? Пушкин?
Хельги суеверно сплёвывает через правое плечо, делает охраняющий знак. Хоть и доброе имя произнесено — но кто их знает, этих древних богов? Лучше поберечься. Капитан сдвигает маску на лоб, так что прорези на длинных щеках приходятся вровень с глазами — а нижняя половина лица открыта. Довольный, скалит жемчужины зубов.
А глаза — глаза бегают, в их уголках безумие. Страха? Отчаяния? Надежды?
Во дворе замка раскисшая земля. Ливень кончился, но грязь скользит под ногами, вязнут колёса машин. Ругается челядь — приютил барон на свою голову! Ругаются жонглеёры — ливнёвку не чистили, проходимцы, только баронский хлеб зря пожирают.
Сам барон встречает гостей, не замочив щегольских лаковых туфель. Антиграв-площадка парит над двором, и уже неважно, магия или чудеса древней науки удерживают её. Он выдёргивает из общей толпы и сумятицы Хельги, обнимает как старого друга.
Перешёптываются. Делятся новостями. Челядь и труппа за это время находят место и машинам — по гаражам на нижних ярусах, и людям — по флигелям и пристройкам, и даже табуну — за стенами замка, на широком степном приволье. Там же разбивают юрту скитальцы, утратившие старый путь и нашедшие новый.
Толчея и сутолока сменяется весёлой суматохой: объявлено, что несмотря на усталость, труппа даст представление нынче же вечером. Солнышко, пробившее тучи, радует закатным багрянцем.
Вот уже готов помост, вот вся свободная от обязанностей дворня собралась на редкое развлечение — дрессированные акульи тигры грациозно вертятся на карусели, ловят зубами на лету подброшенных голубей. Карликовые слоны забавно топочут по направляющим в мини-гонках, и самые азартные из зрителей делают ставки.
Но это всё пока светло. Это для разогрева. Это для приведения публики в надлежащее состояние и надлежащий вид. А когда зажигают факелы, когда наступает мрачное время двойного света и на балконе занимает резной трон сам хозяин замка в древнем фраке и не менее древнем церемониальном цилиндре — тогда начинается главное. Пьеса. Ещё не виданный, но известный по слухам и пересказам «Гамлет». С таинственной новой звездой — он, говорят, даже спит в маске.
Со сцены стекает густая красная краска, призванная обозначить реки пролитой крови, и приветом потустороннего звучит из-за кулис знаменитая начальная фраза:
— Пусть Гамлета к погосту отнесут, как воина, четыре капитана!
Под мерный звук барабанов из кулис выходят четыре высоких фигуры, тащат носилки. Зрители замирают — узнают знакомых с детства по бабкиным страшным сказкам героев. Капитан Сорви-голова в рваном камуфляже, с головой подмышкой правой руки. На голове огромные тёмные очки: кажется, злая стрекоза сейчас сорвётся с места, чтобы жалить, жечь, рвать и хватать. Капитан Очевидность с завязанными глазами и нерабочими электронными весами в руке. Капитан Джек-воробей в серой птичьей маске с коротким клювом, на деревянной ноге. И, конечно, любимый всеми Капитан Кирк — с золотой киркой, всё в той же черной хламиде и чёрно-серебряной остроклювой маске:
— Достиг я звёзд и к терниям спустился, где черви правят бал и горы тлена. Что человек, что концентрат из праха — мне шут один святой, бедняга Юрик, сказал в беседе пьяной (кстати, где он?)
— Я здесь, — замогильный голос со всех сторон хлынул на площадь, заставляя собравшихся в сумеречном свете содрогнуться если не от страха, то от неожиданности — и в распахнувшихся кулисах возник огромный, в человеческий рост, череп в островерхом шлеме.
Барон не отрываясь смотрит на сцену. Так смотрят приговорённые к смерти в ожидании милости хозяина. Так смотрят преступники, собравшиеся в тёмной комнате, на комиссара-сыщика: кому из них придётся отвечать за всех? Так смотрят на икону, на фамильное привидение, на восставшего из гроба или до срока почившего.
Сидящий рядом на табурете Хельги радуется — редко искусство настолько сильно задевает сильных мира сего.
Но не изгибы сюжета, поединки на световых шпагах, вспышки огненных шаров и потусторонние явления влекут барона. И не философские глубины монологов, не едкий сарказм разговоров притягивают степного лорда.
Он следит только за чёрной фигурой в чёрно-серебряной маске. Когда Капитан Кирк покидает сцену — старик безвольно откидывается на спинку резного трона и рассеянно блуждает взглядом за далёким степным горизонтом, среди первых звёзд и последних рубиновых лучей дневного светила.
В такие моменты его рука треплет за ухо любимую гончую — только успевай отдёргивать пальцы, чтобы не попасть под огненную струю дыхания — и не замечает ожогов. Стоит же на помосте появиться восходящей звезде театра, барон каменеет. Взгляд прикован к бесформенной фигуре, пытается прожечь маску, сбросить чёртову хламиду — чтобы не мешала, к чёрту, к дьяволу, к самому хозяину.
Вот — последняя сцена. Свет гаснет на помосте, гасят факелы по всему двору, строго предупреждённая прислуга затемняет окна замка — и в полной черноте степной полуночи слышен стук — несомненно стук в крышку гроба. И финальный вопрос несчастного немёртвого принца: «Кто там?» — переходит в вопль истерики и ужасающего потустороннего понимания: «КТО ТАМ!?»
Вспыхивает на балконе огонёк — барон слишком сильно скрутил ухо адской гончей. В этой вспышке старик хватает за ворот Хельги, тянет к себе, горячо шепчет на ухо:
— Кто это был?
— Ну, трактовка пьесы неоднозначна, — хрипит в железной руке барона Главный жонглёр.
— Дурак, — отпускает его лорд. — Я про Капитана Кирка — в прошлый раз у тебя был другой.
— А, — потирает шею актёр. — Это наш новенький. Тот умер от красной смерти, а нужно было ставить пьесу. Вы же знаете наш путь, господин барон — шоу должно продолжаться…
— Не части, — прерывает его старик. Во дворе гром аплодисментов, музыка, яркий свет, салют, общее ликование. Перекрикивает: — Я спросил — кто это? Отвечай быстро, понял?
— Да, ваша милость. Я не знаю его. Он пришёл перед самой пьесой — уже в этом костюме, когда я искал и не мог найти никого. Предложил сыграть. Потом остался.
— Имя? Фамилия? Документы?
— Нет ни того, ни другого, ни третьего, — снова потирает шею Хельги. — Для нас это не требуется, вы же знаете.
— Когда появился?
— Чуть больше года назад.
— И ни разу не снял маску? Так и ходит, как дурак?
— Так и ходит, господин барон. Мы ему всё прощаем — сумасшедшие сборы, сами понимаете.
— Понимаю, — барон теребит седые волосы, проводит рукой по дочерна загорелым щекам: — Вот что, пришли-ка мне его в башню через час.
— Но… — пытается протестовать жонглер.
— Никаких «но». Ты знаешь мои правила, — отрезает барон. Адская гончая весело хрипит синими искрами.
Белый свет стосвечных ламп заливает апартаменты барона. Белый шёлк обоев, белые кружева алькова, белый атлас костюма. Снежно-белые волосы на дочерна загорелом лице. Белая лайковая перчатка обтягивает одну руку — вторая чернеет, обожжена адским огнем.
Зелёные глаза сверлят безмолвную чёрную фигуру, замершую посреди комнаты:
— Кто ты? Откройся.
— Я Капитан Кирк. Так меня называют все, господин барон.
— Я не спрашиваю, как тебя называют! — кубок с вином летит в стену, багряные разводы украшают белизну. — Я спрашиваю, кто ты?
— Я жонглёр, господин барон.
Дребезжащее старческое хихиканье:
— Да уж вижу, что не епископ. Кто ты, сам хозяин тебя забери? А, дрожишь! Не хочешь, чтобы призывали его?
— Вовсе не дрожу, господин барон, — юношеский голос спокоен. Только видно, как нездоровым блеском сверкают из-под маски глаза. — Но я действительно бродячий жонглер Капитан Кирк, и мне нечего больше рассказать о себе, ваша милость!
Барон обходит упрямца по кругу, оценивает с ног до головы, как купец в базарный день. Пытается прикоснуться к хламиде — с серебряной накладки срываются искры. Лорд довольно жмурится, баюкает обожжённую руку:
— Силён. Хитёр. Горд… — медлит, повторяет: — Сильна. Хитра. Горда. Не так ли?
Капитан медлит — то ли набирает воздуху в грудь для достойного ответа, то ли в растерянности. Резким движением лорд хватает серебряный клюв маски рукой, затянутой в белую лайку. Искры не причиняют вреда — рывок, и маска сброшена. Тёмные волосы тяжело падают на чёрную хламиду, фигура переламывается пополам, садится. Белизна комнаты давит, заставляет собраться, грозно алеет пятно на стене.
Радостный хохот:
— Вот видишь, глупышка! Я вижу насквозь и без сказочных икс-потоков. Ну что ты? Что? Я хочу видеть твои глаза! Не прячься.
Капитан обхватывает колени руками, прячет лицо от назойливого старика. Слышны сдавленные рыдания. Барон торжествует:
— Я хочу видеть твои глаза, красавица моя. Посмотри на меня. Посмотри! — грозно кричит, бьёт чёрной ладонью наотмашь. Фейерверк искр, на белом великолепии комнаты остаются прожжённые чёрные отметины: — Посмотри на меня, чертовка! Посмотри, чёртова дочь!
Отпущенной пружиной взвивается фигура, тёмные волосы отброшены с лица, в волчьи зелёные глаза степного лорда смотрят такие же: волчьи, зелёные, злые:
— Да, я чёртова дочь! Если мой отец по своим мерзостям сам чёрт, то что остается дочери, как не быть чертовкой?
— Любашь, — тянет барон. Тяжело опускается в кресло, пьёт из графина. — Так вот какая ты стала. Я знал. Я сразу знал, как только вы въехали в ворота…
— И я знала, что нельзя сюда приезжать. Но выхода не было, — просто говорит красавица. Берёт со стола яблоко, хищно вгрызается жемчугами зубов. — Ну что, теперь попытаешься запереть меня здесь?
— Тебя, пожалуй, запрёшь, — хихикает старик. — Вся в мать.
Чёрная молния сквозит по комнате, звук пощёчины — и барон потирает обожжённую щеку, а его дочь уже снова в своём кресле, тяжело дышит:
— Не смей говорить о матери! Ты не достоин называть её, чудовище, изверг! Ненавижу тебя. Ненавижу!!!
Стрельчатые окна раскрыты настежь, крик из высокой башни далеко разносится по степи. Разбуженный, плачет в юрте младенец. Плачет. В ответ ему снова начинает собираться гроза. Первые тяжёлые капли бьют по черепице замка. Кормилица гладит дитя, подносит к его губам флягу с молоком. Белые струйки стекают на пол, ребенок доволен. Смеётся. Засыпает под пение птиц.