Людская река течет от ворот Сен-Жак в сторону Центрального рынка: мелкие торговцы, зеленщики, молочники. Толпа страждущих, гонимая призраком голода и нищеты.
Они смотрят на меня, на мой совершенно неуместный здесь экипаж. Он подобен лебедю среди голодных гусей.
Изнанка, некрасивая, неприглядная, выступившая, будто плоть, из-под шелковых покровов. Она сильнее меня. Или те силы, что правят ею, лишают меня полномочий. Они смеются надо мной, бросая в лицо мою ничтожность.
Я жмусь в угол экипажа. В грохоте колес мне слышится хохот. Ты выбрала не того мужчину, Жанет д’Анжу, беззаботная дочь великого короля. Ты была слишком уверена в себе, ты не желала знать правду. Ты не смогла сделать его счастливым, ибо эта задача тебе не по зубам.
Тебе нужен другой, равный по судьбе и по крови, тот, с кем ты сможешь бесконечно играть в пушистые кошачьи игры, время от времени выпуская когти. От скуки ревновать, от скуки изменять.
А Геро — это непрерывный труд сердца, это терпение и мука, это познание и опыт. И путь, длиною в жизнь, путь испытаний и невероятного счастья. Пусть любви.
Только страшно по нему идти. Страшно и больно. Я спешу укрыться в позолоченном шатре, который воздвигла посреди города, как тщеславный триумфатор.
Мой особняк в квартале Марэ, в двух шагах от Королевской площади, где мой отец восседает на бронзовом скакуне. Драгоценный шар, из цветного венецианского стекла с золотой и серебряной крошкой. Памятник тщеславию.
Я воздвигла этот игрушечный домик во имя любви. Той любви, в которую прежде верила. Я украсила свой дом подобно птице, дергая перья из собственного хвоста.
Здесь все привычно, известно и слепит позолотой. Этот особняк священный артефакт. Он укроет меня, спасет. Соскочив с подножки, я бегу вверх по лестнице.
— Катерина! Катерина!
Я перебегаю из одной комнаты в другую. Каждый предмет, каждое украшение, каждый цветовой изгиб выбран мной с придирчивостью и прилежанием, но сейчас они мне незнакомы. Я заблудилась.
— Катерина!
Она выходит из боковой двери и возникает у меня на пути, будто мягкая душистая подушка, вовремя подставленная под голову того, кто сорвался и летит вниз.
— Катерина, мне плохо! Помоги мне!
Она знает, что делать.
Катерина со мной со времен нашей юности, с тех пор, как ее приставила ко мне бабушка, здраво рассудив, что мне не помешает общение с девочкой моего возраста. Возможно, родители Катерины сочли такую судьбу для дочери незавидной, но выбора у них не было. Катерина была шестой из семи детей знатного, но разорившегося дворянина. Шестой дочерью.
Выжать на шестое приданое из скудных анжуйских виноградников родители не рассчитывали, поэтому предназначили Катерину в жену тому, кто приданое не потребует – нашему Спасителю. Катерину ждал монастырь.
Но вмешалась графиня д’Антраг, и Катерина, девочка степенная, рассудительная, получила должность фрейлины при особе королевской крови.
Она была немного старше меня, выше ростом и впечатление производила гораздо более внушительное, чем в то время производила я, костлявая, нескладная, покрытая веснушками. Двигалась Катерина медленно, как будто раздумывала над каждым последующим шагом и своей медлительностью как будто уравновешивала мою непоседливость.
Если меня сравнивали со сбежавшей из очага искрой, то Катерина была ковшом воды.
В первые недели я изводила ее придирками и насмешками. Меня раздражала ее неповоротливость, ее большие руки и ноги. Я дразнила ее, отпускала колкие, злые шутки.
Я осознавала свою принадлежность к тем, кто повелевает, и немилосердно пользовалась подчиненным положением Катерины: гоняла ее с самыми пустячными поручениями, по несколько раз меняла свои решения, вынуждала ее следовать за собой без отдыха, заводила ее в лес и потешалась над тем, как она тяжело ступает и задыхается.
В своем детском невежестве я была безжалостна, как все дети, которых жизнь не научила сострадать.
Дети жестоки от невежества. Их новорожденные души, как слепые котята, чьи глазки еще затянуты полупрозрачной пленкой. Их опыт позволяет им распознать только два цвета – белый и черный.
Из ощущений им доступны самые незамысловатые – холод, голод и боль.
Детский разум как полотно на мольберте, изначальные грубые нити, плетения самого простого. Опыт рисунком ложится на полотно. Но первые штрихи все так же незатейливы, неумелы.
Для ребенка мир — это огромное скопление вещей, вещей странных, непонятных, движущихся, говорящих, смеющихся, плачущих. В пору душевной слепоты ребенок не отличает мертвое от живого.
Если причиняет боль, то не от природной жестокости или первородной греховности, а все от того же невежества. Ему невдомек соотнести собственную боль с болью пойманного птенца или свой страх со страхом вспугнутого зайца.
Для ребенка движущиеся и неподвижные предметы чужеродны и подлежат исследованию, которое совершается порой отвратительно. Кто избежал соблазна оторвать крыло пойманной мухе? Или бросить камнем в змею?
Я сама грешила охотой на бабочек, изучая оттенки желтоватой пыли на руках. Однажды, спасая от поварской расправы кролика, я спрятала его в сундуке, не подозревая, что обрекаю несчастное животное на смерть более мучительную, чем смерть от руки повара.
Высшая степень невежества — это отрицание чужой боли. Свет разума там, где есть сострадание.
Способность чувствовать чужую боль – самое драгоценное знание души, единственная по-настоящему важная наука, которая не подлежит сравнению с нагромождением латинских спряжений.
Вот чему души, заключенные в тленную плоть, единственно учатся, если желают учиться.
Прости им, Господи, ибо не ведают что творят. Прости их, как неразумных, невежественных детей.
Я пребывала в той же тьме и была столь же жестока. Я знала, что мне дано право повелевать. Я не задумывалась над тем, кем мне дано это право и так ли уж это право весомо. Я знала, что мой отец король, я рождена принцессой, и потому все живущие в этом замке, за исключением, пожалуй, бабушки, обязаны мне подчиняться.
Они те же предметы, которые я буду исследовать, подвергать всевозможных испытаниям и даже приспосабливать для утех самолюбия.
Как все дети, я сводила все нити, все струны, молчащие и звучащие, к себе самой. Будто я единственный, узаконенный центр, место приложения всех сил.
Я не могла бы указать это место на небесной сфере по причине неграмотности, но во мне жила эта великая, неколебимая уверенность, огромный, капризный, взбалмошный великан, движущий мою видимую вселенную.
Все взгляды, все слова, все жесты, все обращено ко мне, все адресовано мне, и все мне подчинено. Ребенок не знает разумных решений, он не рассуждает, он подчиняется инстинкту и объявляет весь мир игрушечной вотчиной.
Однако заблуждением было бы считать, что, покидая детскую, раб божий избавляется от подобных стремлений.
Большинство из нас до смертного часа живут с обидчивым великаном за спиной, рисуют светящийся шар в центре небесной сферы. И помещают в этот шар себя. Только мы важны, только наши цели, наши думы и печали.
А те, кто отделен от нас именем, происхождением, покроем платья, они другие, малозначительные. Они не способны чувствовать, не способны страдать, ибо как могут их чувства сравниться с нашими, почти божественными!
Возможно ли сравнить качество наших разочарований с бедой незнакомца? Что с того, что Бог сотворил человека, даже самого ничтожного, по образу и подобию своему?
Смертный пребывает в уверенности, что по образу и подобию сотворен именно он, избранный, а все прочие – жалкая подделка.
Мое обучение началось именно тогда, с появлением Катерины. Мой великан стал меньше ростом, съежился, когда Катерина, эта презираемая толстушка, робкая, молчаливая, взяла на себя вину за мою шалость.
Случилось так, что я пролила соус на любимый гобелен Мари Туше, моей бабушки. Этот гобелен, возрастом в сотню лет, был подарен королевской фаворитке графом де Ванденесом.
На ковре юная дама левой рукой поглаживала единорога ростом не больше собаки, а в правой держала древко знамени с тремя серебряными лунами.
Бабушка рассказывала, что всего гобеленов семь, и каждый служит иллюстрацией не то к грехам, не то к свойствам любви. Это уже на вкус и фантазию зрителя.
Но бабушка усматривала в этом гобелене некую мистическую подоплеку, тайный смысл, и очень им дорожила. Мечтала приобрести оставшиеся шесть, чтобы прочесть алхимическую формулу.
Она с благоговением пересказывала мне легенды, согласно которым заказчиком гобеленов был то сарацинский царевич Зизим, то странствующий рыцарь Ла Висте, а то и сам автор «Романа о Розе».
Я не раз простаивала перед таинственным гобеленом, воображая себя укротительницей львов и единорогов. Однажды бабушка распорядилась перевесить гобелен. Она не первый раз отдавала подобный приказ, пытаясь отыскать некое особое место, не темное и не светлое, такое, чтобы в самый полдень сумрак, клубясь, скрадывал цвета, а в полночь тьма была бы прозрачна как кружево.
Гобелен сняли со стены, и он лежал, аккуратно разложенный, поверх оттоманки. Бабушка еще не обнаружила достойного пристанища, и гобелен ожидал мистического часа. Я в очередной раз стояла над ним и любовалась.
Меня особенно занимала маленькая белая собачка, которая по прихоти автора оказалась в этой величественной компании. Я только что встала из-за стола, вернее, сбежала, клятвенно пообещав кормилице завершить трапезу на ходу.
В моих руках был соусник, в который я слила грушевый сироп. Вероятно, тайна маленькой собачки вынудила меня забыть о наличии этого предмета в руке, и я отправилась вместе с ним.
Или я желала растянуть десерт.
Причина за давностью лет забылась, но последствия забвению не подлежали. Желая разглядеть собачку, я наклонилась и… сироп пролился на гобелен.
Морда единорога и рука ласкающей его дамы стали сладкими. В ужасе я отскочила и огляделась. Меня никто не видел, ибо бабушка запретила приближаться к драгоценному ковру.
Я бросилась бежать. И бежала все с тем же опустевшим соусником. Во время бегства я приняла решение, которое до меня принимали почти все шалуны с начала времен – замкнуться в молчании и все отрицать. Свидетелей не было, да и кто бы посмел указать на меня?
Потом я стояла перед зеркалом и репетировала отрешенную невозмутимость. Получалось внушительно, но в тот же миг до меня донесся крик бабушки.
Я слышала ее крик впервые, я испугалась. Бабушка, благоразумная, терпеливая, редко сердилась. Напротив, она умела смягчать гнев и вспыльчивость тех, кто был рядом.
Говорят, Карл Девятый единственно в ее присутствии был способен рассуждать здраво. И моя дядя, бастард Валуа, до сих пор оставался в живых только благодаря ее советам.
А тут крик. Я утратила всю свою самоуверенность. Вернулись вина и стыд. У меня затряслись руки, в горле забулькали слезы. Щеки стали пунцовыми и горячими. Бабушка послала за мной сразу!
Она была в бешенстве. Отнекиваться смысла не имело, преступление сияло на моем лице предательским румянцем. Она грозно вопрошала, а я в страхе не могла вымолвить ни слова. От страха и злости.
Ибо от первого произнесенного слова из моих глаз немедленно брызнут слезы. А я не могла допустить подобной слабости.
Я не могла разрыдаться на глазах у слуг, на глазах этого увальня – Катерины. Позволив себе эту слабость, я скатилась бы к ним, к смертным заурядным человекам.
До крови закусив губу, я молчала. Качалась на шатком мостике, готовясь к низвержению. И вдруг кто-то шевельнулся за моей спиной. Завозился, зашуршал юбками.
— Это я, — произнес голос Катерины – Я испачкала гобелен. Какое немыслимое облегчение я испытала.
И какой немыслимый стыд. Бабушка взяла розги и собственноручно выпорола Катерину. Я стояла рядом, мучимая стыдом, и молчала.
Признание Катерины никого не ввело в заблуждение. Все знали, что истинной виновницей была я. Знала это и бабушка. Но не стала учинять расследование.
Она позволила мне свершить собственный суд. Я осталась и смотрела на свершившуюся казнь, на безмолвно и неповинно страдающую Катерину, на вздувшиеся рубцы, на опухшие от слез глаза.
Я смотрела на нее и думала, что мне гораздо легче было бы сейчас, если бы высекли меня, оказаться под розгой и принять ту же муку.
Но я солгала. И все знали об этом. Меня не выпороли, потому что я королевская дочь, но меня наказали по-другому – презрением.
На следующий день бабушка сказала, что отошлет Катерину родителям и посоветует отдать ее в монастырь, но я призналась в содеянном и потребовала, чтобы меня выпороли.
Однако, гнев бабушки уже угас. Тем более, что гобелену вернули первозданный вид. Сироп легко смылся водой.
Поэтому меня не выпороли, а посадили под замок на хлеб и воду. Той же ночью я услышала за дверью шорох. И шаги, тяжелые, неровные.
Я узнала эти шаги, я столько раз их высмеивала. Катерина пыталась красться, но у нее это плохо получалось. Она принесла мне кусок сливового пирога.
Любого другого спасителя я бы горделиво отвергла, но Катерине я отказать не могла. Она снова рисковала, снова готова была пострадать.
Она пришла и на следующую ночь. Принесла мне гусиного паштета с ломтями хлеба и лист салата. А в следующую вновь побаловала сладким.
Я провела в заключении неделю и приобрела за этот срок немало полезных знаний. Вероятно, то что со мной произошло, называется опытом. Моя детская слепота истончилась, тьма стала напоминать рыхлый предрассветный туман. Солнце еще не взошло, но рассвет уже близко.