Млад отлеживался дней семь, хотя отец говорил, что ему нужно не меньше месяца, чтобы прийти в себя.
– Бать, у меня просто болит голова, – вздыхал Млад. – Мне набили шишку на лбу, и больше ничего!
– Лютик, если бы ты только мог себе представить, какую ерунду говоришь! – качал головой отец.
Ширяй не отходил от него ни на шаг и не позволял никому из студентов даже подать Младу воды. Он словно боялся, что потеряет и учителя тоже, словно хотел искупить вину и подстелить соломку там, где никто не собирался падать. Он вообще оправлялся с трудом: его напускная бесстрастность, которую он так любил изображать, слетела с него ненадолго, и под ней обнажилась болезненная чувственность сильного шамана. Млад всерьез опасался, что парень не выдержит напряжения. Впрочем, это могло раскачать его способности, поднять их еще выше. А могло и свести с ума, а для шамана это быстрый и печальный конец: он бы не имел права подниматься наверх и умер, не в силах ответить на зов богов.
Штурм Пскова истощил силы ландмаршала, и на стенах царило затишье. Тихомиров все так же проводил со студентами занятия, и Ширяй был первым на них – он очень хотел отомстить. Он говорил, что запомнил того ландскнехта и найдет его во что бы то ни стало. Впрочем, однажды ночью он признался Младу, что ландскнехт – только первый шаг на пути его мести.
– И кто же будет следующим? – осведомился Млад. – Неужто ландмаршал?
– Нет, – фыркнул Ширяй, – у меня намечены двое: Чернота Свиблов и этот… Иессей. Когда война закончится, я сам поеду к этому однорукому кудеснику. И, знаешь, я найду слова, чтобы он явился в Новгород.
– Он может не почувствовать равного, – пожал плечами Млад, – поэтому Иессея надо сначала найти.
– Не беспокойся! Я его найду!
– Думаешь, ты умней Вернигоры?
– Я злей, – хмыкнул Ширяй.
– Злость – не лучший помощник в таких делах. Злость застит глаза.
– На худой конец, я спрошу богов! Ты же спрашивал Перуна!
– На очень худой конец, Ширяй! – Млад усмехнулся. – Боги просто не ответят тебе. Знаешь, с чего начал Перун? Он спросил: «Новгород? А где это?» И долго хохотал. Неужели ты думаешь, кто-то из них назовет тебе имя и улицу, где этот Иессей живет?
– Я все равно его найду, – Ширяй повернул голову к стене.
– Ладно, ладно, – примирительно сказал Млад, – найдешь.
Он бы и сам с удовольствием отыскал избранного из избранных. И, наверное, не стал бы дожидаться, когда однорукий кудесник соизволит явиться в Новгород, – наивная уверенность в силе собственной ненависти показалась Младу смешной, но имеющей право на существование.
Третий штурм южной стены ландмаршал предпринял только через две недели после второго и начал его неожиданно – незадолго до полудня, когда по-весеннему яркое солнце светило в глаза защитникам крепости. Обстрел стен был коротким, малозначительным и продолжался, пока кнехты не подошли к стенам вплотную: пороха ландмаршалу не хватало, и на этот раз он не трогал стен – бил только по воротам Свинорской башни. Обитые полувершковой броней, ворота из вековых дубов шатались, но стояли…
Ополчение не успело даже построиться – никто не ждал нападения. Едва натянув доспехи, новгородцы бежали на стены, за которыми вырастали осадные башни, – псковским пушкам тоже требовался порох, который не так быстро могли подвезти из крома.
Сотня Млада оказалась на стене между Свинорской и Полевой башнями позже остальных: Тихомиров поставил студентов держать оборону возле спуска со стены.
Кнехты лезли и лезли по стенам, точно тараканы… В них стреляли из луков, их бросали вниз вместе с лестницами, их поливали горящей смолой, поджигали осадные башни, но на место одного побежденного немедленно вставали двое – как срубленные головы сказочного змея. В глазах рябило от начищенных до блеска разномастных доспехов, и солнце слепило глаза…
Треснули ворота, недобитые из пушек, – их проломили тараном, – и отборный полк ландскнехтов хлынул в захаб.
На стенах становилось все тесней – они перли, словно вода через край запруды. И не было силы, чтобы остановить этот бесконечный поток. Новгородцы падали со стен под напором кнехтов, ломая ограждения, и вскоре некому стало бросать лестницы вниз и лить смолу на головы врага.
– Вниз! Отводите своих вниз! – крикнул Тихомиров сотникам.
Легко сказать! Не прыгать же им с трехсаженной стены!
– Отходите к лестнице! – велел Млад своим. – Я прикрою! Отходите, я сказал!
Отходили медленно. Трое из сотни Млада упали со стены, прежде чем ему удалось встать так, чтобы освободить проход студентам и перекрыть его врагам. Он рубил мечом из последних сил, загораживал дорогу щитом и чувствовал: еще один шаг назад, еще один ощутимый толчок – и он полетит по лестнице спиной вниз. Отец был, как всегда, прав: удар шестопером в голову не прошел даром. Младу нужна была передышка – хотя бы перехватить поудобней меч. Но ни о какой передышке и речи быть не могло: кнехты напирали, размахивая алебардами, щит трещал, с меча слетали колкие искры – ломались короткие древки, на плоских острых лезвиях оставались глубокие зазубрины.
– Мстиславич, я помогу! – рядом встал Ширяй, принимая на щит удар, предназначенный Младу.
– Опять? Спускайся вниз! Только себя погубишь, слышишь?
– Я с тобой, Мстиславич! – зло выкрикнул парень.
Хорошо, если на ступеньки пробилась половина сотни…
– Не загораживай дорогу, спускайся вниз! – прошипел Млад, но Ширяй лишь посторонился, прикрывая собой грудь Млада и мешая ему ударить мечом в полную силу.
– Уйди со своим топором!
Сбоку рухнула ограда, и Младу пришлось встать спиной к спине Ширяя – теперь студенты прыгали на лестницу прямо со стены, а вслед за ними прыгали кнехты, и бой спускался все ниже – Млад с Ширяем оказались окруженными с трех сторон.
– Давай, парень, – процедил Млад, – отходим. Некого больше прикрывать. Отходим. Ты первый…
– Ты первый! – огрызнулся Ширяй: он дрался со злобой, он хотел убить их всех! Он собирался умереть там, где стоял!
– Назад, я сказал, – безо всякой надежды велел Млад.
– Нет уж!
– Я сказал – назад! Быстро! – Млад повернулся и шагнул назад, на первую ступеньку. – Я уже отошел. Ну? Вместе!
– Напоследок! – рявкнул Ширяй, широко размахнулся, и его топор острым концом пробил кирасу кнехта посередине груди. Парень дернул рукоять топора к себе, но и короткой задержки оказалось довольно: алебарда, чем-то напоминающая тесак мясника, упала на его прямую руку чуть ниже локтя: пальцы так и зажимали деревянное топорище, когда Ширяй отдернул руку к себе. Без топора. Кровь полилась на обледеневшие камни тугими толчками, парень непроизвольно прикрыл щитом голову, не издав ни звука, и тело его стало заваливаться назад, прямо на Млада.
Закричал Млад, и крик его, больше напоминавший звериный рев, слился с тысячами таких же громких и отчаянных воплей. Он отбросил щит за спину, обхватил Ширяя за пояс левой рукой, удерживая от падения со стены, и, пятясь, потащил по ступенькам вниз, отбивая удары кнехтов и расталкивая их спиной – щит и броня держали удары острых, но легких алебард.
Со стороны Великой реки на помощь бежали псковичи…
Внизу было не так тесно, Млад отволок обмякшее тело ученика чуть в сторону, к глубокой нише в стене: если бой и дотянется до этого места, раненого мальчишку не заметят… Руки тряслись, пальцы не гнулись и путались в застежке пояса, а сердце Ширяя все так же размеренно выплевывало кровь из обрубка – на снег.
– Сейчас, сейчас-сейчас, – бормотал Млад, расстегивая пояс парня, – я быстро…
Застежка, наконец, подалась, он сорвал тонкий, мягкий ремень, и снова путался в нем, и никак не мог распрямить.
– Я быстро, слышишь? Я быстро… – у Млада дрожал подбородок, – я сейчас…
И только когда он ремнем стянул руку над обрубком, Ширяй, наконец, вскрикнул – слабо и тонко.
– Ничего-ничего… – в ремне явно не хватало отверстий, – сейчас.
Нож прорезал слишком широкую дыру, и все пришлось начинать сначала…
Затянув ремень, Млад прижал к обрубку пригоршню снега, и Ширяй снова вскрикнул – коротко и безжизненно.
– Ну? – Млад наконец решился взглянуть парню в лицо. – Ну?
Ширяй смотрел сквозь него широко открытыми глазами, словно не видел. И глаза у него были странно черными, совсем черными, пока Млад не понял, что у парня расширены зрачки.
– Посиди здесь пока. Здесь тебя никто не тронет. Мне надо вернуться.
Ширяй не услышал его слов, все так же глядя в пространство пустыми глазами.
– Все будет хорошо, слышишь? – Млад сглотнул, потрепал его по плечу и поднял щит. – Все будет хорошо. Мне надо вернуться.
Он несколько раз оглядывался, но Ширяй сидел неподвижно и смотрел вперед.
Псковичи подтянулись со всех сторон – и по стенам, и снизу, – круша легких кнехтов. С башен снова ударили пушки – поднесли порох и ядра. На стены вернулись лучники, захлопнулись ворота, погребая в захабе отряд наемников, – штурм захлебнулся, но бой продолжался до сумерек: только когда солнце коснулось леса за Великой рекой, ландмаршал дал приказ отступить от стен.
От усталости тошнило. Лязг металла продолжал звенеть в ушах, и прочие звуки доходили до сознания медленно и невнятно.
Зажигались факелы: наступало время считать потери и подбирать раненых. Псковитянки шли искать оставшихся на поле боя мужей, и вскоре надсадный плач добавился к звону в ушах… Млад прошел вдоль стены до ниши, где оставил Ширяя, – сердце вздрагивало, потому что стучать быстрей не могло: Млад боялся обнаружить мертвое тело ученика. Сколько крови из него вылилось, пока ремень не перетянул обрубок? А вдруг какой-нибудь немец добил мальчишку? Надо было, надо было дотащить его до палат посадника! Это же совсем недолго…
В нише никого не было.
Млад в недоумении осмотрелся вокруг, но Ширяя не увидел. Наверное, кто-то успел его подобрать! Отец или Зыба могли пройти мимо, или студенты оттащили своего в лечебницу. Или кто-то из ополченцев помог парню…
Млад не мог бежать, но ноги сами понесли его к палатам посадника – убедиться в том, что Ширяй жив. А если он жив, ему нужна поддержка, нужен кто-то рядом, кто успокоит, кто поймет…
В лечебнице Ширяя никто не видел. Были двое с отрубленными руками, но не молодые и на Ширяя совсем не похожие. Млад, обойдя все палаты и избы, бегом направился обратно к стене.
Совсем стемнело, и факелов вокруг становилось все меньше. Млад забрал две штуки у попавшихся навстречу студентов – они тоже не видели Ширяя.
Бредя вдоль стены и заглядывая в лица мертвецов – и своих, и немцев, – Млад забывал, что ищет парня без руки, и частенько нагибался к земле лишний раз. Однажды ему показалось, что лицом вниз у него под ногами лежит Добробой… Боль сжала ему зубы, и ком подкатился к горлу. Сначала один ученик, а теперь и второй… Это напомнило Младу что-то, какое-то ускользающее пророчество, какое-то не предсказание даже, а предупреждение…
«И чем ты готов пожертвовать ради ответов на свои вопросы? А? Жизнью своего ученика, того, который поздоровей и повыше».
Сияющие доспехи громовержца ослепили глаза до слез: это вовсе не будущее, которого не знают даже боги, – это судьба, это жребий. Что имел в виду Перун, когда говорил об этом? Говорил об этом злорадно, с затаенной горечью: словно знал о том самом будущем гораздо больше, чем предполагал Млад. «Правую руку второго твоего ученика. Того, который любит рассуждать о том, в чем человек ничего не смыслит». Или громовержец на самом деле забрал то, что ему причиталось за дерзость шамана, осмелившегося задавать вопросы?
Млад застонал и прислонился к холодной шершавой стене. Нет!
«Мне не нужны ни ваши жизни, ни ваши руки. Я пошутил».
Шутки богов… Шутки богов, делящих власть между собой. Млад с трудом оторвался от стены и побрел дальше, нагибаясь над мертвыми телами. Он дошел до лестницы, на которой они с Ширяем стояли спиной к спине, и посмотрел наверх – там не горело ни одного факела, раненых давно подобрали, а мертвых подберут утром, когда все отдохнут, когда станет светло.
Он сам во всем виноват. Он никогда не умел заставить их себя слушать. Если бы он имел в глазах учеников хоть немного веса, они бы не плевали на его слова. И тогда… И тогда Добробой отступил бы, когда ему велели отступать… И тогда бы Ширяй спустился вниз немного раньше…
Млад сел на ступени – у него догорел один факел, а второго он не зажег. Как это получилось? Почему он не прикрыл Ширяя своим щитом? Почему не подставил меч под удар алебарды?
Холод пополз под пропотевшую стеганку – холод зимней ночи, холод серых камней и необратимости прошлого. То, что еще несколько часов назад было будущим, которого не знали даже боги, стало вдруг необратимым прошлым. И можно сколь угодно долго рассуждать о том, что надо было сделать, прошлое этим не изменить…
Дана не велела ему сидеть на камнях. Воспоминание о ней кольнуло его чувством вины еще острее: она не знает, она представить себе не может, как ему тяжело здесь, насколько он не готов брать на себя ответственность за чужие жизни.
Млад поднялся и пошел по ступеням наверх – посмотреть, что он сделал не так. Ненадолго представить прошлое будущим, которого не будет. Кровь замерзла на камнях, но не скользила – покрыла их заскорузлой коркой. Сколько крови… От его сотни еще вчера в живых оставалась половина… А когда он гадал девушкам в Карачун, у него получилось меньше трети. Может быть, боги и не знают будущего, но будущее от этого не меняется. И каждому на челе давно начертан жребий. Шутки богов…
Он достал кресало, чтобы зажечь второй факел, – на ступеньках ему попалось чье-то мертвое тело с раскинутыми в стороны руками. И только когда факел загорелся, Млад снова вспомнил, что ищет парня без руки.
На стене мертвецов оказалось больше, чем внизу, – немцы лежали на новгородцах, и наоборот. Кто знает, навсегда ли они примирились? Или, оказавшись рядом с предками, снова пойдут друг на друга?
Кто-то сидел на коленях, прислонившись боком к стене. Сначала Млад думал, что это покойник, но тело вдруг несильно качнулось вперед и тут же выпрямилось обратно. Свой – каплевидный шлем не оставлял никаких сомнений.
– Эй! – потихоньку окликнул его Млад, но человек не шевельнулся.
Млад подошел поближе и нагнулся, освещая опущенное лицо: безумные воспаленные глаза посмотрели на него исподлобья, звериные глаза – Ширяй прижимал к груди отрубленную правую руку и оскалился, будто пес, у которого отнимают кость.
Млад опустился на колени рядом с ним и зажмурился на мгновенье.
– Мальчик мой… Да что ж ты… – еле-еле выговорил он, глотая ком в горле. – Да что же…
Ширяй откинул голову на стену и вдруг сказал, отчетливо и осмысленно:
– Знаешь, Мстиславич, если бы это могло вернуть Добробоя, я бы отдал и вторую руку тоже…
Ширяя пришлось нести – он не мог стоять на ногах, потерял слишком много крови.
– Как же ты сюда добрался? – спросил Млад, надеясь взвалить парня себе на плечи, но тот сполз набок через несколько шагов.
– Не помню… На карачках…
Он все так же прижимал к себе правую руку – замороженную, со скрюченными пальцами, – поэтому не мог держаться.
– Послушай… Оставь это… не надо, – попытался сказать Млад.
Но парень окрысился на него и выплюнул вместе со слюной:
– Не «это»! Это моя рука, ты понимаешь? Моя рука! Моя!
Млад покачал головой и поднял Ширяя на руки – было очень тяжело, он смог пройти только десяток шагов, а потом опустил парня на вытоптанный снег, снял плащ и дальше потащил его, словно на санках.
– Протрешь хорошее сукно… – проворчал шаманенок еле слышно.
– Лежи себе, – ответил Млад и подумал, что еще недавно о сукне мог бы побеспокоиться Добробой, но никак не Ширяй.
Отец осмотрел обрубок, потрогал парню лоб и покачал головой:
– Омертвело все ниже ремня, надо резать выше, по локоть… Даже если сразу оправится, все равно потом кость загниет, еще хуже будет, выше пойдет. Надо было сразу ко мне.
Ширяй равнодушно повел плечом и сузил глаза. Млад поморщился – ну почему, почему он сразу не отвел шаманенка к отцу?
– Ты иди, Лютик, – вздохнул отец и положил руку ему на плечо, – нечего тебе тут делать.
– Нет уж, – покачал головой Млад. – Это мой ученик… Мой единственный ученик… Я его не оставлю. И… мне не пятнадцать лет, бать.
– Как знаешь, – ответил отец. – Ну… ты поговори с ним, подготовь…
Ширяй поднял голову и пристально посмотрел на отца:
– Да я готов. Чего со мной говорить? Мстиславич, ты, главное, смотри, чтоб они мою руку не выбросили…
– Так и будешь с собой носить до конца жизни? А? – отец посмотрел на шаманенка безо всякой жалости. – Тогда ее высушить надо, а то ведь наутро вонять начнет.
Ширяй сглотнул и приподнял верхнюю губу:
– Не твое дело. Это моя рука!
– Твоя, твоя, – усмехнулся отец.
Млад отвел глаза – он так и не научился понимать отца, хотя не мог с ним не соглашаться. Так и не принял его непробиваемой безжалостности, граничившей с жестокостью, хотя видел, что без этого нельзя.
Даже когда смотрел на острый нож, разрезавший живую плоть, – не принимал! Но отдавал должное хладнокровию.
Отец шептал на рану долгий, бесконечный заговор – он говорил, что боль от этого заговора не становится слабей, потому что существует и вне сознания, но меняется отношение к ней, ее немного легче переносить.
Зыба держал правое плечо Ширяя, крепко прижимая к широкому и гладкому столу, стоявшему за загородкой, куда Млад до этого ни разу не входил. На столешнице проступали пятна крови, хотя, похоже, ее каждый день старательно выскабливали ножом. Млад придерживал Ширяю левую руку, а наставник с врачебного отделения сидел у парня на ногах. Ширяй сжимал в зубах обмотанную тряпками короткую палку, сильно стонал и жмурил глаза, по лицу его ручьями катился пот, по телу бежали судороги, и Млад не верил в заговор отца: парень прошел пересотворение, ему хватало мужества терпеть боль и не вырываться, но боль от этого слабей не становилась.
Зыба нашептывал что-то Ширяю на ухо, но не заговор – он не был волхвом, – и, прислушавшись, Млад понял, что тот шепчет всего лишь слова утешения, бессвязные и теплые. Сам же Млад ничего не мог выговорить: в горле стоял ком, и на лбу выступали капли пота – он ощущал боль ученика почти как свою. И по телу тоже пробегала судорога, и стоны едва не срывались с губ, и голова кружилась, и зубы скрипели: он надеялся, что его волховская сила принимает хоть немного страданий Ширяя на себя. И если в бою время летело быстрей ветра, то теперь вытянулось в тонкую бесконечную нитку, как капля густой смолы… Лучше бы Млад поменялся с ним местами – ему было бы легче.
Когда отец перестал шептать заговор, Младу показалось, что за окном скоро начнет светать, хотя на самом деле прошло не больше часа.
– Ты очень сильный парень, – сказал отец и погладил посеревшую щеку Ширяя. – Мне осталось только перевязать.
Млад едва не расплакался от облегчения, но Ширяй не разжал зубов и продолжал вздрагивать.
– Ничего, ничего… – вздохнул Зыба, – скоро отпустит. Вытри ему лицо.
Млад не сразу понял, что это ему.
– Что тебе нужно для твоего шаманского настоя? – спросил отец.
– Зачем? – снова не понял Млад.
– Хорошая вещь, – улыбнулся отец. – Шаману больше подойдет, чем кипяток. А ему надо пить много воды.
– Можно просто сладкий сбитень, – пожал плечами Млад. – В настое несколько медов и десяток трав.
– Где бы еще раздобыть мед! – подмигнул ему отец. – Я-то надеялся приберечь для других…
Он выдернул палку из зубов Ширяя и швырнул в кадку с мусором. Зыба с любопытством крутил в руках окровавленный обрубок руки, разглядывая срез, сделанный отцом, поворачивая его под разными углами к свету, – Млад прикрыл глаза, чтобы не видеть этого.
– Ты мастер, Мстислав, – сказал Зыба и хотел отправить обрубок туда же – в мусор, но Ширяй замотал головой и потянулся правой рукой к рубахе Зыбы. И не сразу понял, что схватить рубаху ему нечем…
– Отдай мне, – сказал он зло и твердо, глухим, надтреснутым голосом, – это мое.
– Да зачем оно тебе? – усмехнулся Зыба.
– Не твое дело.
– Забирай, – хмыкнул он и водрузил кусок мертвой плоти Ширяю на живот. Тот вцепился в обрубок левой рукой, и по лицу его прошла корча.
– Мстиславич, пожалуйста… – шепнул Ширяй и посмотрел на Млада с надеждой, – возьми, пожалуйста… Упадет…
Млад кивнул и сглотнул ставшую вдруг вязкой слюну.
Он кутал Ширяя в свой плащ – тот дрожал от холода, и горячий сбитень не помогал ему согреться.
– Мстиславич, если я засну, ты им не отдавай мою руку, ладно? – шептал шаманенок. – Я знаю, они ждут, когда я усну.
– Не отдам, – кивал Млад. – Спи, ничего не бойся.
– Холодно…
– Это из тебя много крови вытекло. Заснешь и согреешься, – Млад положил руку ему под голову, обнимая оба плеча. – Так теплей?
– Теплей.
– Спи.
Когда Ширяй наконец задремал, к Младу неслышно подошел отец.
– Спит? – спросил он шепотом.
Млад кивнул.
– Больше я никогда не пущу тебя туда, – отец кивнул на загородку в углу палаты.
– Почему? – спросил Млад.
– Потому что я думал, тебя вынесут оттуда. Мне хватало одного больного, чтоб еще возиться с тобой, – отец поморщился.
– Но меня же не вынесли? – улыбнулся Млад.
Отец пожал плечами – он не сердился, он переживал. С тех пор, как Младу минуло шестнадцать лет, он научился понимать, когда отец сердится по-настоящему, а когда просто ворчит.
– Давай руку у него заберем, – отец кивнул на Ширяя. – Нехорошо это. Правда, вонять начнет.
Млад покачал головой:
– Не надо.
– Лютик, ты как дитя! Я понимаю, ему очень тяжело. Да, ему будет больно, но так надо. Ему будет еще больней, когда вместо своей руки он увидит гниющую плоть. Многие так делают, я сотни раз это видел: поплачут наутро и успокоятся.
– Не надо, – повторил Млад, качая головой. – Он не такой, как все. Он шаман, он… Он гораздо уязвимей остальных, понимаешь? Я боюсь за его рассудок.
– Я тоже, – отец сжал губы. – Если бы он бился головой об стену, или кидался на всех, или нес какую-нибудь ерунду – я бы не боялся. Но он становится одержимым, только когда речь идет о том, чтобы забрать руку. А это нехороший знак.
– Бать, оставь его. Не надо делать этого против его воли. Я завтра с ним поговорю.
– Смотри. Если хочешь, я принесу тебе тюфяк – все равно ведь не уйдешь.
– Принеси. Я его еще немного погрею – он мерзнет.
Перед рассветом Млад ушел к своей сотне, а вернулся в лечебницу незадолго до полудня. Он ни разу не был тут днем и замер, открыв двери: солнечный свет широкими полосами проходил через цветные стекла множества окон, ложился на стены, дополняя тонкий узор, и словно раздвигал своды – палата показалась огромной и удивительно светлой. Деревянные нары уродовали ее, но не могли затмить великолепия.
– Красиво, правда? – неожиданно спросила его женщина, стоявшая у входа, – высокая и одетая с роскошью.
– Очень, – кивнул Млад, оглядываясь вокруг, и даже не успел удивиться, что здесь делает эта женщина.
– Зимой особенно красиво, когда солнце стоит не так высоко. Эти палаты нам строили греки, а они понимают толк в красоте. Надеюсь, новгородцам здесь уютно.
Млад посмотрел на женщину внимательней: так это посадница?
– Да, – он смущенно кивнул.
– Ты пришел к кому-то? – спросила она деловито, и Млад вдруг заметил, что в палате кроме нее еще пять женщин. Они, по всей видимости, ухаживали за ранеными.
– Да, там мой ученик. Ему отрубили руку.
– Ширяй? – спросила посадница, и Млад едва не раскрыл рот от удивления: в лечебнице было не меньше трехсот человек, неужели она знает каждого?
Он растерянно кивнул.
– Я знаю всех, – посадница словно прочитала его мысли, – их имена сами собой откладываются у меня в голове. И имена, и лица. И не заметить шамана я не могла. А ты тот самый волхв, что предсказал войну? Сын Мстислава-Вспомощника?
Млад снова удивился: неужели Ширяй оправился настолько, что начал говорить обо всем подряд, как обычно?
– Да. А откуда ты узнала об этом?
– В новгородском ополчении только один волхв, а волховскую силу я чувствую. Иди к мальчику, он нуждается в учителе, а не в нашей заботе и жалости.
В других палатах тоже было много женщин – кто-то сидел возле раненых, кто-то проходил мимо с корытом в руках, кто-то разносил воду и сладкое питье.
Ширяй дремал, но открыл глаза, как только услышал шаги Млада. Тюфяк, на котором Млад проспал половину ночи, заботливо свернули и положили к стене, доспехи же – и Млада и Ширяя – спрятали под нары. Он присел рядом с парнем и посмотрел ему в лицо – хотел понять, что происходит у того внутри. Лицо Ширяя оставалось бесстрастным, и только в глубине глаз шевелилась горечь – он давил ее, прятал от самого себя. Он хотел плакать, но не плакал.
– Сейчас я сбитня принесу, – Млад погладил его по плечу.
– Принеси, – ответил Ширяй.
– Ты согрелся?
– Наверно. Я хотел встать, но голова кружится – сразу упал. И дышать тяжело почему-то, воздуха не хватает.
– Это пройдет. Пей побольше и ешь. Тебя покормили?
– Да. Здесь хорошая еда. Мне мяса дали. Женщины приходят, жалеют, – Ширяй говорил односложно, словно выдавливал из себя слова.
Млад направился в угол палаты, где на жаровне кипел трехведерный котел, но его опередила какая-то бойкая девчушка – кинулась ему навстречу с кружкой в руках, словно ждала.
– Вот, сбитень, сладкий и горячий, как велел доктор Мстислав!
Млад кивнул ей с благодарностью. Ее готовность быть полезной тронула его до слез.
Он хотел помочь Ширяю сесть, но тот сказал ему: «Я сам», – и начал неловко приподниматься, толкаясь левой рукой.
– Все равно надо учиться, – парень посмотрел на учителя исподлобья, когда, запыхавшись, оперся спиной на стенку. Лицо его скривилось от боли, и Млад спросил:
– Болит?
– Не поверишь, Мстиславич… – глаза Ширяя на мгновение расширились и стали испуганными, – пальцы болят.
– Сильно?
– Ага. Сильней, чем рана… Как будто отмороженные.
– Такое бывает, – Млад покачал головой: говорили, от такой боли нет лекарства.
Удержать в руке кружку оказалось Ширяю не по силам.
– Ты не можешь найти мне деревянный ящик? – спросил он, сделав два глотка.
– Зачем?
– Не твое дело, – ответил парень.
– Найду, – пожал плечами Млад, догадываясь, о чем тот ведет речь.
– Только ты сейчас найди, ладно? Я сам хотел, но не смог встать.
– Ты сбитень допьешь – и пойду искать, – кивнул Млад.
Ширяй помолчал, а потом спросил – несмело, тихо:
– Мстиславич, а как же я наверх буду теперь ходить?
Млад потрепал его по плечу:
– Как всегда будешь ходить. Научишься. Ничего в этом сложного нет.
– Я в университет хотел, – Ширяй сжал губы и отвернул голову.
– Никуда от тебя университет не денется.
– А писать?
– Научишься писать. Всему научишься.
Ширяй всхлипнул и скрипнул зубами.
– Она теперь на меня и не посмотрит… – сказал он надломленным голосом, но сдержал слезы.
– Дурак ты, парень, – Млад сунул кружку к его губам. – Она еще больше будет тебя любить.
– Почему? – он спросил это от любопытства, испытующе глядя на Млада.
– Они почему-то любят нас… такими…
– Да, я заметил, – согласился Ширяй со знанием дела, – добрыми становятся сразу. То все ломаются, а потом вдруг – раз! Вот Дана Глебовна, все строит из себя что-то, а как тебя любит, оказывается.
– С чего ты взял? – Млад не хотел обсуждать с учеником свои отношения с Даной, но Ширяй явно ожил, когда переключился с мыслей о своем увечье на отвлеченный вопрос.
– Сам ты дурак, Мстиславич, – проворчал он, – так только с любимыми прощаются.
– Много ты в этом понимаешь, – Млад отвел глаза.
– Да уж побольше тебя… Я давно хотел тебе сказать, да все повода не было.
Млад понял, что задумал Ширяй и для чего ему деревянный ящик, поэтому не стал ничего искать, а направился к плотникам, сколачивавшим щиты из бревен возле стены. Те, конечно, тут же отослали его к столярам, в мастерскую, находившуюся неподалеку.
– Домовинку, говоришь? – усмехнулся столяр, выслушав сбивчивый рассказ Млада. – Сделаю. Часа через два зайди.
И через два часа действительно сделал – без прикрас, как Млад и просил, но добротно, из сухого толстого теса, с двухскатной кровлей и петушком на коньке.
– Не удержался, – улыбнулся столяр, когда Млад перевел взгляд с петушка на него. – Без петушка как-то не смотрится.
– Ладно. Пусть будет с петушком.
По дороге в лечебницу Млад еще подумывал петушка отломать, но потом решил, что столяр прав: домовина так домовина. На посадничьем дворе он набрал сена и набил им ящик доверху – это немного расходилось с обрядом, но ему показалось соответствующим настроению Ширяя.
В лечебнице все удивленно оглядывались, когда он прошел через палаты с домовинкой под мышкой.
– Мстиславич, ты что-то долго как, – вздохнул Ширяй – без упрека, скорей с беспокойством. – Ты хоть пообедал?
– Да, я пообедал, – кивнул Млад, поставив домовинку на пол.
– Это чего? – спросил Ширяй, свешивая голову вниз.
– Ящик, – Млад пожал плечами. – Ты ж просил.
Парень некоторое время пристально смотрел вниз, а потом откинулся на подушку и поднял лицо повыше, закатывая полные слез глаза к расписному потолку. Млад испугался, что сделал что-то не так, и опустился на нары рядом с Ширяем.
– Мстиславич, – всхлипнул тот, хватая Млада за руку, – я думал, никто не поймет… Я думал, смеяться будут…
– Да что ты, мальчик мой… Что же в этом смешного? Давай-ка положим ее на место. Не под одеялом же, право, ее столько времени держать.
Ширяй кивнул и проглотил слезы.
– На мороз надо потом вынести, – сказал он, хлюпая носом, – но я боюсь, собаки утащат.
Вечером Ширяй отправил Млада в терем, к студентам, чтобы тот спал как следует, а не на тюфяке на каменном полу. Млад начал собирать доспехи, вытаскивая их из-под нар, когда понял, что брони, подаренной Родомилом, под нарами нет. Он посмотрел вокруг, нагнулся, глядя под соседние нары, но ничего похожего не увидел.
– Ширяй, а ты не помнишь, я броню где снимал вчера? – спросил он, сев на пол, и тут же подумал, что глупо спрашивать об этом шаманенка.
– Не, Мстиславич, я ничего про вчера не помню толком.
– Здесь ты ее снимал, – отозвался студент с соседних нар, – я помню. Красивая броня, я давно ее приметил.
– Куда ж она подевалась? – Млад снова полез под нары.
– Может, переложили куда-нибудь. Тут же пол два раза в день бабы моют. Надо у них спросить, – посоветовал студент.
– Ты у доктора Мстислава спроси, – включился другой. – Если ее убрали, то сначала ему показали: тут бывает, если умирает кто, доспехи остаются, он их хранит.
– Ты, Мстиславич, всегда бросаешь вещи где попало, – кивнул Ширяй. – Бросил в проход – и никто не знает, чье это.
– На себя посмотри, – ответил Млад и пошел искать отца.
Но ни отец, ни женщины, с которыми он говорил на следующее утро, не видели его брони. Отец сходил с ним в сарай, где хранил доспехи, оставшиеся без хозяев, но и там они ничего не нашли. Получалось, с тех пор, как он ее снял, никто вообще ее не видел! Не могли же ее, в самом деле, украсть! Это было бессмысленно. Во-первых, любой, кто наденет броню на себя, тут же будет изобличен как вор. А во-вторых, Млад никогда в жизни не слышал, чтобы у воина кто-то посмел украсть доспех. Они не запирали дверей и не сильно присматривали за своими вещами: никому и в голову не могло прийти опасаться воров!
На третий день Ширяй поднялся на ноги, и они с Младом сложили недалеко от стены погребальный костер – маленький настолько, что никто не догадался, чем они заняты.
– Ландскнехта я теперь не смогу убить… – вздохнул Ширяй, неловко ковыряя ложкой застывшую на морозе кутью.
– Знаешь, в мести как таковой смысла очень мало, – ответил Млад, – тем более в прямой мести. Ландскнехт – воин, как и мы. Он виноват в том, что убивает нас, ровно столько же, сколько ты виноват в том, что убиваешь их.
– Не столько же. Я свою землю защищаю, а он за деньги воюет!
– Это не его вина, это его ремесло. Как у наших дружинников.
– Все равно… – Ширяй опустил голову. – Я к однорукому кудеснику поеду. Он теперь меня послушает, как ты считаешь?
– Наверное, – пожал плечами Млад: ну что он еще мог ответить Ширяю?
Шутки богов… Причудливые нити судеб, связавшие жизнь мальчика с жизнью однорукого старца узлом подобия.
– Ладно, Мстиславич… – Ширяй поморщился. – Давай веселиться… На тризне положено веселиться…
Волот пропустил мимо ушей разговор с Вернигорой, посчитал его незначимым по сравнению и с угрозами Свиблова, и с положением на войне. Вернигора толковал о каком-то Иессее и об одноруком кудеснике, который может его найти и победить, – все это казалось князю сказками. Теперь-то что говорить о тайных соглядатаях, когда они добились своего? Теперь все решает сила и воинское искусство, а не происки лазутчиков, даже если все они соберутся вокруг княжьего терема. И в который раз подумал, что Вернигора смотрит на мир со своего места главного дознавателя и не различает большого и малого.
– Да пойми же, князь! – стонал Вернигора, держась за голову. – Пойми, война эта так просто не закончится! Эти люди – не литовцы и не немцы! На Русь нацелена сила куда более могучая, чем сила оружия! Они не вражеские лазутчики! Они ведут нас куда-то, и пока мы не поняли – куда, мы не можем ничего с этим сделать!
– Я в этом не уверен, – твердо ответил Волот. – Какая еще сила может нам угрожать? Вся история войн – история чьей-то корысти! Какая еще корысть может быть у наших врагов, кроме нашей земли?
– Наши умы, князь, – вдруг сказал Вернигора и поднял глаза. – С самого начала нас морочат, и мы делаем то, чего никогда бы не сделали, будучи в здравом уме. Разве не было гадание в Городище не только мороком, но и ошибкой? Разве в здравом уме ты бы согласился проводить его принародно, раз уж знал, что оно закончится резней и войной с Казанью? Разве в здравом уме было вече, когда отправило ополчение защищать Москву, зная, что с запада Новгороду грозит Ливонский орден?
– Но ополчение теперь защищает Киев! Не было никакой разницы, пойдет оно воевать на север или на юг наших границ! – выкрикнул Волот.
– Разница была. Киев столетие стоял под Великим князем Литовским. Защищать его сейчас – все равно что защищать плененного волка, почуявшего приближение стаи. Киевляне не видят разницы между Новгородской властью и властью Литвы. И ты хочешь его удержать? Ты хочешь, чтобы киевляне встали на стены и оборонялись от тех, кого еще тридцать лет назад считали своими соотечественниками, с кем переплелись их родственные узы? А половина киевлян – еще и единоверцы своих «врагов»!
– Ты сильно преувеличиваешь. В Киеве есть силы, желающие вернуть владычество Литовского князя, но это горстка бояр, не имеющая большинства в думе! Киевские князья отдают предпочтение Новгороду, потому что при литовцах не имели столь сильной власти. Литва же приравнивает их высокую кровь к грязной крови своей шляхты!
– Тем, кто отдал своих дочерей замуж за литовских хлебопашцев, нет дела до высокой крови киевских князей – теперь им предстоит стрелять в собственных внуков, – проворчал Вернигора. – И не об этом я веду речь. Война, как ты верно заметил, уже началась. Теперь надо думать о том, чем она закончится. Если мы и дальше будем принимать решения под действием мороков, что витают над Новгородом, мы потеряем все.
– Я не понимаю, чего ты хочешь от меня? – фыркнул Волот. – Я что, мешаю тебе искать этого Иессея или однорукого кудесника?
– Однорукого кудесника уже нашли – возможно, скоро он появится в Новгороде. А возможно, и нет.
– Я бы на твоем месте подумал, как мы послезавтра будем вести суд вместе со Свибловым, – проворчал Волот.
– А что об этом думать? Я провел вместе с ним уже три заседания, и ничего… Но пока мы разбирали не те дела, которые бы вызвали у нас разногласия. Свиблов – не дурак, он отдает себе отчет: княжий суд – это не суд новгородских докладчиков.
– Он угрожает мне… – Волот потупился.
– Чем? – вскинулся Вернигора.
– Говорит, что посадит на мое место московского князя. И говорит, что бояре не дадут денег на войну.
– Ну, московского князя он на твое место не посадит… – хмыкнул главный дознаватель. – Но силу он имеет немалую, что и говорить. Вече сейчас совсем не то, что было до войны: все, кто мог противостоять боярской верхушке, ушли воевать. Я бы на твоем месте приблизил молодого Воецкого-Караваева – у него в Совете господ есть сторонники, и сам он, благодаря своей матушке, кое в чем разбирается не хуже своего отца.
– Все равно переговоры от имени Новгорода ведет Свиблов! Он отозвал всех послов, которых посылал в Европу Смеян Тушич!
– Это по торговым делам. А ты – воевода Новгорода, имеешь право вести переговоры от своего имени по делам военным. Поручи Воецкому-Караваеву посольства, вот увидишь, Свиблов ничего не сможет с этим сделать. А если и попробует…
– Я не боюсь Свиблова, – презрительно оборвал его Волот, – я ищу способ противостоять ему так, чтобы это не повредило Новгороду и Руси!
– Вот и прекрасно, – усмехнулся Вернигора. – Бери в помощники Воецкого-Караваева! А что до Иессея… Я просто дал тебе знать. Я не прошу тебя мне помогать, это мое дело, и я с ним справлюсь.
Нечто странное мелькнуло в глазах главного дознавателя, и Волоту показалось, будто тот чего-то не договаривает, что-то очень важное, касающееся Волота напрямую, угрожающее ему… Потому что это нечто слишком сильно напоминало жалость. И мысли о смерти, преследовавшие князя по дороге на Псков, вспыхнули в голове с новой силой, и вспомнился переродившийся Белояр на вечевой площади…
В Пскове, в самой гуще боя, такие мысли Волота не посещали. Наоборот, упоение схваткой толкало его к смерти, не вызывая ни малейшего страха: умереть на поле брани – великое счастье для любого мужчины, это князь испытал на себе. Когда ты охвачен священным пламенем, когда ничего в мире не существует, кроме тебя и твоих врагов, когда грудь переполняет восторг, когда время летит стремительной ласточкой от рассвета к закату – кто в такие мгновенья боится смерти?
И совсем другое – ждать ее в своей постели… Если каждый шорох кажется недобрым предзнаменованием и переродившиеся призраки, уже не желающие тебе добра, толпятся над твоим изголовьем, и нашептывают темные пророчества, и зовут, зовут за собой…
К ужину в Городище приехал доктор Велезар, и Волот не ожидал от себя столь бурной радости: как он, оказывается, соскучился! Как ему все это время не хватало доброго друга, внимательного слушателя и советчика! Казалось, и за всю ночь он не успеет рассказать доктору все, что с ним произошло за этот месяц! И о том, как к нему перед наступлением на Изборск явился громовержец, и как он дрался с немцами перед стенами Пскова, и как говорил со Свибловым нынешним утром, и как Вернигора рассказывал ему про какого-то Иессея и смотрел при этом так, словно Волот – несчастная жертва, заслуживающая снисхождения и жалости.
Доктор обладал удивительным свойством упорядочивать мысли Волота, расставлять их по местам, нисколько при этом не навязывая собственных. Конечно, главным стал разговор об угрозах бояр. Доктор согласился со Свибловым в одном – надо искать сторонников, и не только военные союзы, а в первую очередь тех, кто поможет противостоять Свиблову в Совете господ. О молодом Воецком-Караваеве доктор отзывался хорошо, и Волот решил на следующее же утро послать за ним нарочного.
О явлении громовержца Велезар расспрашивал с любопытством, глаза его горели: сам он никогда не чувствовал присутствия богов, и ему было непонятно, что человек ощущает, если с ним говорят боги. Незаметно разговор перешел на мучивший Волота вопрос о единовластии: он ни с кем не мог обсуждать своих взглядов; например, для Вернигоры это прозвучало бы святотатством – он чтил законы Новгорода, как волхвы на капищах чтят изваяния богов.
– Знаешь, мне кажется, для каждого народа единовластие следует рассматривать особо, – сказал доктор. – Например, для древних Афин самодержавие так же невозможно, как народовластие для крымского ханства.
– А почему?
– А разве ты не видишь разницы между древними Афинами и Крымом? – улыбнулся Велезар.
– Конечно, вижу! Я никак не могу правильно выразить то, что я чувствую.
– Я думаю, дело не только в образованности и в вероисповедании этих народов, хотя знания, которыми наделен dеmos, конечно, играют важную роль. Тут речь идет о внутреннем стремлении людей к свободе и готовности принимать разумные решения о жизни государства. Я бы назвал это даже не стремлением, а некоторой сущностью, испускаемой отдельными людьми, которая заставляет их гореть, искать правды, стремиться к улучшению мира. Вот, например, Вернигора источает эту сущность так, что она едва не светится в темноте! А крикуны на вече, нанятые боярами, если и имеют нечто подобное, то корысть и мысли о собственном благе напрочь затмевают их стремления к улучшению мира.
– А почему ты говоришь, что эта сущность изливается из них? Может быть, напротив, они накапливают ее в себе?
– Потому что сущность эта имеет свойство, по моему разумению, накапливаться вовне их, а не внутри. Если бы она накапливалась внутри, она бы разорвала их, как горящий порох разрывает хлипкий деревянный бочонок, в котором хранится. И чем больше такой сущности накапливается вовне, тем сильней притязания dеmos на управление миром. Потому что она не только источается отдельными людьми, но и впитывается окружающими. Впрочем, каждый человек имеет свойство рождать в себе эту сущность, в той или иной степени.
– Ты хочешь сказать, что пока есть эта сущность, единовластие невозможно? – Волот обиженно поднял брови: он вообще-то единовластие представлял себе по-другому. Он думал о подавлении бояр для блага народа, а не наоборот.
– Я этого не говорил. И пример тому – вся Европа. Да и среди татар не так уж мало людей, источающих эту субстанцию. Другое дело, что в Европе ее значительно меньше, чем у нас. Правители там давно научились подавлять и направлять эту сущность в нужное им русло, далекое от управления государством. Я не стану говорить о том, хорошо это или плохо.
– И как они это делают?
– Их вера, мой друг, – самое совершенное орудие управления народами, которое только могло выдумать человечество. Народ их жрецы называют «паства», сиречь «стадо», и, наверное, это очень точно определяет положение dеmos в европейских государствах.
– Но почему же люди мирятся с положением стада? – спросил Волот и вспомнил, что именно этим словом Тальгерт иногда называл вече.
– Они не только мирятся, они рады этому положению, мой друг! Именно поэтому я и называю их веру совершенным орудием, но не берусь судить о нравственности такого положения. Простой человек, осознавая себя неотъемлемой частицей стада, освобожден от ответственности перед их богом за то, что происходит вне его самого: за это ответственность несут пастухи. Стадо идет туда, куда его ведут. Человек испрашивает жреца о том, как ему жить и что ему делать, по самым ничтожным вопросам, и если живет так, как предписано жрецом, после смерти его ожидает вознаграждение.
– Но предки? Разве им не придется отвечать перед предками за свои поступки? Ведь предкам нет дела до каких-то там всезнающих жрецов!
– В том-то и суть, что предки не спросят их об этом, их бог не желает знать кровного родства и всячески противится объединению людей, которое мы привыкли называть родом. Их бог не знает разницы и между народами, считая их в одинаковой степени своими рабами.
– Рабами? – переспросил Волот. – И это вот проповедуют их жрецы в Новгороде?
– Да, именно это.
– По-моему, все это отвратительно… Какое-то надругательство над людьми, тебе так не кажется?
– Их вера распространялась первоначально между рабами Рима, и тех не ужасало положение божьего раба.
– Но ведь сейчас в Европе нет рабства! И потом, европейская знать тоже исповедует христианство! Как же они мирятся с этим?
– Они рождаются с этим, – пожал плечами доктор. – И потом, для знати уготовано другое место, нежели для толпы. Они согласны, ублажая толпу, называться божьими рабами, осознавая, что жрецы – то есть пастухи – находятся и в их власти тоже. Все это сложно и запутанно, мне бы не хотелось сейчас вдаваться во все тонкости их веры, мы ведь говорим о тебе, а не о Европе. Могу сказать только, что римские императоры недаром отдали предпочтение этому богу: короли служат ему, а он служит королям. И, знаешь, их бог гораздо могущественней Перуна…
– Никого нет могущественней Перуна! – вспыхнул Волот.
– Ну, ну… – доктор снова улыбнулся, – ты же князь. Ты должен смотреть на мир трезво и не питать напрасных надежд там, где им не место, и не строить замков на песке, а тем более – не полагаться на песчаные замки, когда тебе нужны настоящие крепости. Я рад, мой друг, что твой взгляд на мир не столь безнравственен, как, например, у Черноты Свиблова, но некоторая восторженность твоей натуры рано или поздно войдет в противоречие с пользой для государства… Впрочем, это свойство молодости.
– По-твоему, «трезво смотреть на мир» – это поклоняться чужим богам? – Волот откинул голову и сузил глаза.
– Ни в коем случае! – воскликнул Велезар. – Ни в коем случае! Признавать силу врагов вовсе не означает поклоняться ей или стоять на ее стороне! Давай не будем больше говорить о чужих богах. Расскажи мне, что еще с тобой было в Пскове – я думаю, тебе есть чем похвастаться!
– Знаешь, мне Вернигора все время твердит о лазутчиках на нашей земле и в Новгороде… И он как раз считает, что они служат христианскому богу.
– Если это о тех людях, что наводили морок во время гадания на Городище, тех, что обладают силой волхвов, но не ведают при этом чести и совести, то должен тебя разочаровать: христианский бог запрещает своей пастве всякое обладание подобного рода силой. Это довольно строгий запрет: людей, осмеливающихся всего лишь прикасаться к таким силам, в Европе сжигают на кострах.
– Пастве – согласен, но пастухам? – парировал Волот.
– Если ты спросишь наших волхвов, что они думают о служителях христианского бога, проповедующих в Новгороде, ты услышишь, что его жрецы пусты и не имеют ни капли волховской силы! Так что, боюсь, Вернигора ошибается.
– И между тем, он обнаружил в Новгороде того, кого Перун назвал избранным из избранных! – заметил Волот и тут же подумал, что это вовсе не доказывает причастности этих людей к христианскому богу.
– Обнаружил? Ты хочешь сказать, он его поймал?
– Нет, он только узнал его имя. Его зовут Иессей! Вернигора говорит, что это он убил Белояра и Смеяна Тушича. И он навел морок на гадателей в Городище.
– Я думаю, Вернигора в чем-то прав, но это вовсе не значит, что тот, кого Перун назвал избранным из избранных, служит христианскому богу. И потом, тебе не кажется, что все это звучит как-то… несерьезно? Возможно, я смотрю на мир несколько приземленно… Знаешь, мои больные частенько обвиняют в своих болезнях злые силы: мороки, наведенную порчу, дурной глаз соседей. И требуют лечения волховской силой, которой, как ты знаешь, у меня нет. Но на поверку выясняется, что их болезни лечатся самими обычными средствами, безо всякого волхования и волшбы. Я допускаю мысль, что Вернигора ищет мороки там, где их нет. Я бы еще поверил в существование врагов, наделенных волховской силой, но поверить в то, что существуют избранные из избранных… Не сомневаюсь, Перун рассказал об этом Младу, когда тот поднимался наверх по просьбе Вернигоры, а?
– Точно! – удивился Волот. – Как ты догадался?
– Это было нетрудно, друг мой, – снисходительно усмехнулся доктор. – Разве в окружении Вернигоры так много людей, которые говорят с Перуном о жизни в Новгороде?
– Ну да, конечно, – смутился князь.
– Так вот, я уже говорил тебе о шаманах и о Младе в том числе: это люди, наделенные богатым воображением, они сами не всегда знают, где заканчиваются видения, данные богами, и начинается их собственный вымысел. И недаром итог волхования не примет ни один суд. Их хорошо использовать как подспорье, как подсказки, но опираться на них как на неоспоримые истины по меньшей мере несерьезно! Это ли не знать главному дознавателю? Откуда он узнал имя этого избранного из избранных?
– Ему написал Млад, из Пскова… – растерянно ответил Волот.
– Вот именно, – укоризненно покачал головой Велезар. – Я не обвиняю Млада во лжи, это честнейший человек! Но нет ничего удивительного в том, что его воображение, однажды натолкнувшись на избранного из избранных, теперь находит подтверждения его существованию. И не в яви, а за ее пределами.
– Но он написал еще и об одноруком кудеснике, который может сравниться силой с этим Иессеем! Так вот, Вернигора этого кудесника нашел!
– Да? – доктор ненадолго замолчал. – И где?
– На Белоозере!
– Удивительно… А впрочем, ничего удивительного, – лицо его разгладилось. – Я не утверждал, что всякое видение шамана – это его воображение. Я говорил, что не всякое его видение – истина!
Они рассмеялись вместе: Волоту опять не удалось сбить доктора с мысли и доказать свою правоту!
Они еще немного поговорили о загадочном Иессее, снова вернулись к Перуну, а потом Волот неожиданно вспомнил о том, как едва не угорел в теремке по дороге из Пскова. Доктор очень обеспокоился этим, долго расспрашивал Волота о том, что он чувствовал, и князь подумал, что доктор опасается яда, но напрямую об этом не говорит: не хочет пугать.
Волот возвращался в Новгород, покрыв голову славой, и слава эта летела впереди него рядом с конями гонцов, ползла с обозом, вывозившим из Пскова раненых, неслась по деревням уверенной молвой. Ничто не делает князей столь любимыми народом, как отвага и победы на поле брани. Тальгерт нарочно удержал его в Пскове до второго штурма – знал, как важен для ополчения их союз и как победоносная вылазка отразится на дальнейших судьбах обоих князей. Если участие в бою самого Тальгерта не вызвало ни удивления, ни сомнений, то пятнадцатилетний Волот во главе дружины в самой гуще схватки навсегда запомнится и псковичам, и новгородцам.
Услышав о нападении Литвы на Киев, псковский князь, похоже, только обрадовался: он ревновал эту войну к Волоту, к Новгороду, к его основным силам. Он хотел единоличной победы, он хотел отбить ландмаршала от Пскова теми силами, коими располагал, и не видел в помощи основных новгородских полков ни доблести, ни смысла. И все же уговорил Волота на вылазку из крепости силами двух дружин – Волот был благодарен ему за это.
А между тем на взрыв льда перед вражеской конницей Псков израсходовал львиную долю запасов пороха, хотя ученые мужи Пскова – выходцы из Новгородского университета – ломали головы несколько ночей, как малым его количеством добиться такого исхода. И ведь добились! Волот не верил в замысел Тальгерта, считал чересчур смелым и не хотел на это полагаться, но все вышло даже лучше, чем надеялся псковский князь.
Тальгерт нравился Волоту все больше и больше. Волот не всегда понимал, что движет литовцем, почему он поступает так, а не иначе, и это настораживало, но иногда юный князь допускал мысль о том, что Тальгерт всего лишь благороден и искренен, и никакого второго дна у его слов и поступков нет.
Князь первым заговорил с Волотом о единовластии – осторожно, прощупывая почву под ногами, мало-помалу разворачивая собственные суждения на этот счет. Он рассказывал о великих самодержцах Европы, о том, насколько единая власть сильней всех этих шатающихся сборищ, будь то новгородский Совет господ, или псковский Совет на сенях, или Рада панов в Литве. Тальгерт называл их продажными, считал, что боярство не знает другой выгоды, кроме своей собственной, а вече называл безмозглой толпой.
Волот, когда-то воспылавший желанием единовластия и отказавшийся от него по зрелом – с его точки зрения – размышлении, снова начал всерьез задумываться о самодержавии. Воинские победы окрыляли его, вселяли уверенность в себе, пьянили – в Новгород он возвращался, считая себя избранником богов, всесильным и имеющим право на безраздельное владычество.
Он ехал в сопровождении десятка дружинников, не желая отрывать силы у осажденных, и остановился на ночлег в ямской избе в тридцати верстах от Порхова. Волот ночевал там не в первый раз и любил это местечко – просторный теремок на берегу Шелони, уютный и светлый, построенный на середине пути между Псковом и Новгородом для ночлега именитых путников.
День прибывал стремительно, вечера казались удивительно долгими, и в небе уже чувствовалось приближение весны, как всегда после Велесова дня, – месяц сечень перевалил за середину. Волот не любил это время, когда обманчивое ощущение Весны уже пришло, солнце набрало силу, но Зима все еще держит землю в крепком кулаке и будет держать долго, пока месяц березозол не вступит в свои права.
Унылый и долгий закат освещал теплую горницу печальным светом – тоска по лету в конце зимы всегда мучила его сильней обычного. На этот же раз к ней примешалось какое-то другое, непонятное и неизведанное чувство: Волот неожиданно ощутил безвыходность – войны со всех сторон и своего княжения… Нет, ему случалось и до этого сомневаться, не верить в собственные силы, бояться… На этот же раз страха он не испытывал: странная тяжесть осела в груди, тяжесть и немедленное желание от нее избавиться. Ему хотелось бежать прочь, бежать к закатному солнцу, со всех ног, словно там, на краю земли, его кто-то ждал и мог от этой тяжести избавить. Волот никогда не боялся закрытых помещений, напротив, любил запирать двери и сидеть спиной к стене, а тут вдруг ему показалось, что чистые дубовые стены давят на него своей тяжестью; одно то, что он не может вытянуть руки, чтобы не коснуться низкого потолка, привело его в бешенство – неожиданное и не очень ему свойственное, особенно по пустякам.
Безвыходность – это слово показалось ему очень точным… И чем ниже опускалось солнце, тем сильней он хотел вырваться на волю, словно был чижом, запертым в клетку. Ему пришло в голову выбить раму, чтобы впустить в горницу немного сырого зимнего – весеннего? – ветра, но он удержался.
Дядька принес ему ужин, когда солнце опустилось за лес, но его последние лучи еще проглядывали сквозь плотный строй деревьев – красное зарево растекалось на западе, и Волот посчитал это недобрым знамением.
– Ветрено завтра будет, – сказал дядька, – вон какой закат!
– Что ты в этом понимаешь? – вспылил Волот. – Ты что, волхв? Что ты вечно берешься судить о том, что тебя не касается?
Дядька не обиделся, лишь пожал плечами:
– Как же не касается? Еще как касается. Кто от саней отказался и верхом поехал? А я не мальчик уже, мне весь день в седле не так легко, как некоторым… Да еще если и ветер поднимется.
– Не твое дело, как я поехал! – Волот разозлился еще сильней, едва не затопал ногами, искренне считая, что дядька нарочно старается его уязвить. – Не хочешь ехать верхом – бери сани, никто тебе не мешает! Я тебя не просил ехать верхом, и со мной ехать я тебя тоже не просил!
– Да ладно, – примирительно ответил дядька. – Кто б тебя кормил в дороге, кто б одевал?
– А не надо меня кормить! Я не дитя, сам есть могу. Мне няньки без надобности!
– Так уж и без надобности? – усмехнулся дядька.
– Перестань! Немедленно замолчи! – Волот топнул ногой. – Ты нарочно, нарочно, вы все нарочно!
У него внутри кипела необъяснимая, непонятная злость, он словно смотрел на себя со стороны и не понимал, что с ним происходит. Желание выбить окно стало непереносимым… Ему не хватало воздуха! Ветра, весеннего ветра!
– Да ты не заболел ли, княжич? – озабоченно спросил дядька.
– Нет! Отстань от меня! Уйди прочь, немедленно, слышишь, убирайся прочь и забирай свой ужин с собой!
– Знаешь что? Пойдем-ка погуляем, а? Вечер тихий, а тут духота. Лошадок посмотрим в конюшне, хорошие лошадки, быстроногие.
Духота. Вот оно что! Может, Волот угорел? А может, это из-за заколоченных и забитых паклей окон?
– Я и без тебя могу погулять, – огрызнулся он и велел принести сапоги.
К ночи от его тоски не осталось и следа, он заснул легко, без обычных для него долгих размышлений перед сном. Он не вспомнил ни о литовцах, угрожавших Киеву, ни об османском султане, заключившем с ними союз, хотя терзался этим с тех пор, как получил известие о войне на юго-западе.
Ивор завяз под Казанью, слал вести о победах, но война все не кончалась, словно победы эти ничего не значили. Волот иногда сомневался, а правду ли ему пишет пожизненный тысяцкий. Или, говоря о своих победах, он умалчивает о поражениях? Впрочем, меньше всего Волот хотел возвращения Ивора в Новгород. Война под Казанью отнимала у Руси непозволительно много сил – кроме восьмитысячного новгородского войска с полуторатысячной боярской конницей, не менее пятнадцати тысяч воинов дали Ростов, Суздаль, Ярославль и Кострома, а Нижний Новгород, которому Казань угрожала всерьез, бросил на войну все свои силы – оттуда против татар вышли все, от мала до велика. Тридцатитысячное войско, присоединившись к псковичам и новгородскому ополчению в Пскове, могло бы отбить ландмаршала одним-двумя сражениями… А потом встать на защиту Ладоги и Копорья.
Новгород вышел встречать своего князя к Городищу – с восторгом и обожанием. Новгородцы не ошиблись, доверяя ему княжение, они убедились в том, что он достоин отца на деле, и Волот жадно пил их радость, их любовь и восхищение. Никому не приходило в голову восхищаться посадником, или Советом господ, или боярской думой – народ хотел единовластия, народ бы принял князя своим самодержавным правителем! Тогда Волот не думал о том, что слава его побед мимолетна, настолько же мимолетна, насколько незначимы эти маленькие победы для большой войны.
На этот раз он долго не мог заснуть: хотел вспомнить, что заставило его отказаться от желания добиваться единовластия, но так и не смог. Сердце сладко замирало в груди: любовь новгородцев тронула его, он едва не разрыдался от переполнявших его чувств, когда подъехал к Городищу. И теперь, вспоминая их лица, чувствовал ответную любовь. И Тальгерт смеет называть вече безмозглой толпой? Может быть, простые новгородцы не столь умны и хитры, как «большие» люди, зато они искренни и не скрывают своих истинных намерений. И только они умеют любить…
Когда он добьется безраздельной власти, он станет защищать «малых» людей, они никогда не пожалеют о том, что поставили его княжить! Никогда!
А наутро к нему явился Чернота Свиблов – новый новгородский посадник… Волот успел отрешиться от неприятных мыслей о нем, больше думая о войне и самодержавии, и его приход стал ушатом ледяной воды, вылитой на хмельную голову.
Князь принял его со всем положенным обычаем, в зале для пиров, посадив на противоположный конец длинного стола, сразу желая показать, что намерен отмежеваться от боярина и не вступать с ним в откровенные разговоры. И Свиблов понял князя правильно, выбрав для разговора соответствующие направление и лад.
– Ну-ну, Волот Борисович… – усмехнулся боярин, усаживаясь на богатый стул с высокой спинкой. – Ничего, послезавтра мы встретимся на княжьем суде, там тебе брезговать мной будет не так сподручно.
– Отчего ты решил, что я тобой брезгую? – удивленно поднял брови Волот.
– Для дядьки своего побереги остроумие, – фыркнул Свиблов, – я не Смеян Тушич, о чем и пришел тебе сообщить.
Волот едва сдержался, чтобы не прыснуть в кулак.
– О том, что ты не Смеян Тушич, я догадался давно. Сообщать мне об этом не нужно. Что ты хочешь?
– Напрасно ты так начинаешь нашу дружбу, князь. Твой отец не тебя, а Новгород поставил во главе Руси, а ты забываешь об этом. А настроения в Новгороде переменчивы. Сегодня – ты князь, а завтра, глядишь, князь Тальгерт, или князь Московский, или Киевский. И, между прочим, призвать к нам князя Московского было бы ой как выгодно, что для Новгорода, что для Руси.
– Да ты мне никак угрожаешь? – усмехнулся Волот. – Ты никогда не убедишь в этом вече! Новгородцы любят меня!
– Они сегодня любят тебя, пока свежа память о двух вылазках на псковской земле. Жалких вылазках, князь! Потому что весной падет Киев, и ты ничего с этим не сделаешь! Дело не в том, какого размера войско ты туда пошлешь, – Киев сам откроет ворота Литовскому князю. Тебе, по сути, надо взять его заново, а не удержать. А для этого надо быть Олегом Вещим, а не сопливым мальчишкой, – боярин поморщился.
– Если ты считаешь, что мы не удержим Киев, это еще не значит, что мы его не удержим!
– И не только Киев, – Свиблов пропустил мимо ушей его слова, – но и Ладогу. Едва с Нево-озера сойдет лед, по ней с кораблей ударят шведы, а Ливонский орден в тот же день осадит Копорье. И если твой тысяцкий за это время возьмет Казань, что представляется мне очень сомнительным, это не даст Руси ровным счетом ничего! Выход к Балтике стоит дороже десятка казанских ханств. Твои жалкие победы всего лишь поддерживают веру новгородцев в то, что ты когда-нибудь станешь таким, как Борис, но до того времени Русь успеют разорвать на куски.
– Ты полагаешь, московский князь что-нибудь изменит?
– Во-первых, я подожду, пока это случится. А во-вторых, московский князь на княжении в Новгороде объединит две силы, прекратит вечное противостояние между Новгородом и Москвой.
– Я не понимаю тебя. Не для того ли бояре соглашались с моим княжением, чтобы править Новгородом безраздельно, пока я мал? Что будет с твоим Советом господ, если на моем месте окажется честолюбивый и опытный московит?
– Ну, это не твоя забота, князь! – рассмеялся боярин.
– Я тебе скажу, для чего тебе это нужно! – разозлился вдруг Волот. – Ты боишься, что я и вправду когда-нибудь стану таким, как Борис! Разве не так? И хочешь убрать меня, пока еще не поздно!
– Ты слишком много думаешь о себе, Волот Борисович, – улыбнулся Свиблов, – слава не пошла тебе на пользу, а ты никак не можешь уразуметь, что слава эта будет помогать тебе несколько дней, она не продержится и месяца! К лету ты потеряешь все пограничные земли, кроме Казани, разумеется!
– Я не понимаю, к чему ты клонишь, Чернота Буйсилыч, – Волот сузил глаза. – Тебе не все ли равно, что будет с пограничными землями?
– Совершенно все равно! – рассмеялся Свиблов. – Но тебе – нет. Я пришел к тебе с миром, а ты встретил меня, как врага.
– Ты что-то хочешь мне предложить?
– Хочу. Я хочу предложить тебе жить в мире с Советом господ и прислушиваться к решениям думы. Пока ты слишком мал, чтобы думать обо всей Руси, предоставь это Новгороду. И не забывай, что князь – судья и воевода, а не правитель Новгорода.
– Это, конечно, заманчивое предложение, – сквозь зубы ответил Волот, – «позволь нам набивать мошну за счет новгородской казны, позволь грабить «малых», позволь ни медяка не жертвовать на войну, и мы не дадим тебе пропасть»? Так?
– Я бы на твоем месте придержал при себе свою прямоту, князь. У бояр не может не быть корысти в государственных делах, но твое обвинение в казнокрадстве голословно, а потому подсудно. Власти хотят все, и великие, и малые, не вижу в этом ничего предосудительного. Каждый защищает свою собственную выгоду, и это тоже согласуется с человеческой природой.
– Не вижу в этом проявления человеческой природы. Для человека естественно думать о роде и о своей земле, а не о своей корысти.
– Оставь, князь, умствования для бесед с доктором Велезаром, а призывы к самопожертвованию для речей на вечевой площади. Ты не в том положении, чтобы оберегать новгородскую казну. Если ты хочешь сохранить власть, тебе придется ею делиться. Борис вывернул новгородские законы наизнанку, но сами законы при этом не изменились. И пока ты не справляешься с тем, что тебе доверили новгородцы: ни судья, ни воевода из тебя не получился, так что не замахивайся на большее, если не умеешь разобраться с малым.
– Я понял тебя, Чернота Буйсилыч, – презрительно усмехнулся Волот. – Может быть, Совет господ знает, как не отдать Киев, удержать от отделения Москву, не подставить под удар Копорье и Ладогу?
– За весь Совет господ я говорить не стану, но выход есть всегда. Искать его надо в союзах. И союзы эти не всегда выгодны и зачастую унизительны. Твой отец умел находить сторонников, а не побеждать противников, поэтому и летал так высоко. Ты же пока не имеешь ни одного сторонника, зато противников нажил больше, чем надо. Подумай над моими словами, князь. Я не жду от тебя никакого ответа, я всего лишь хочу немного охладить твой пыл, – Свиблов поднялся.
Волот кивнул, катая желваки по скулам, – он был рад, что новый посадник наконец уходит. Но тот обернулся, подойдя к двери, и добавил:
– Псков рано или поздно падет, осада измотает его весной, когда начнется распутица, когда закончится хлеб, а нового никто в его земле не посеет. И Новгороду будет не до помощи соседям – война требует серебра. И серебро это лежит не в новгородской казне, а в боярских сундуках.
Млад открыл глаза и увидел сумерки. Серое сумеречное небо, на котором еще не появились звезды. Сначала он не слышал ничего, кроме звона в ушах, и не видел ничего, кроме этого неба – странно широкого, пустого и однообразного. Он медленно вспоминал, где он и что с ним, пока звон в ушах не превратился в низкий вой, прерываемый рыданием. Млад почему-то подумал о Хийси и о той ночи, когда умер Миша. Неясная, неосознанная еще боль шевельнулась в груди – рассудок возвращался медленно, невозможно медленно. Неужели человек может выть, словно пес? А ведь это воет человек… Холод идет по телу мурашками от этого воя, ледяной холод. И небо над головой холодное и пустое… Дана не велела ему сидеть на земле, но он вовсе на ней не сидит, а лежит.
Млад шевельнулся, надеясь, что движение поможет ему прийти в себя: в голове что-то всколыхнулось, и к горлу подступила тошнота. И сразу же вспомнился летящий в лицо шестопер, его острые перья, грозящие размозжить переносье. Наверное, он все же нагнул голову, потому что болел лоб, а не нос.
Но что же он воет и воет? Точно как Хийси… Какая тоска, смертельная тоска!
Сознание его словно сопротивлялось, словно не хотело выходить из пустоты, не хотело смотреть на землю – и глаза вперились в темнеющее небо. Потому что стоит только вспомнить, где он и что с ним, сразу же придется признать то, чего признать он сейчас не в силах. Блаженная пустота! Еще несколько мгновений можно думать, что мир вокруг тебя прекрасен…
Млад рывком поднялся, и земля закачалась перед глазами, заходила ходуном, грозя опрокинуться. Он опустил веки и почувствовал, как пространство закружилось вокруг него, увлекая в глубокую воронку, на дне которой плещется пустота сумеречного неба. Он распахнул глаза и сжал в руках снег, чтобы не упасть.
На западе небо еще светилось бирюзой, по Великой реке с черными пятнами трещин бежал ветер, засыпая снегом тоненький ледок в глубоких провалах большого льда. Лес на другом, пологом, берегу приподнимался темным гребешком: черно-серый мир уходил во тьму зимней ночи…
Человек выл, задирая лицо к небу, и, увидев его очертания на светящемся бирюзой небе, Млад не мог больше притворяться, что ничего не помнит. Он поднялся на ноги, поставив их пошире, и двинулся вперед, шатаясь из стороны в сторону. И пройти-то надо было всего несколько шагов… Чтобы убедиться… Чтобы от надежды не осталось и следа…
Он грузно упал на колени рядом с воющим Ширяем и, опираясь в землю кулаком, заглянул в лицо Добробоя: мертвые глаза смотрели в гаснувшее небо. Под телом почти не было крови – клинок вошел в сердце сбоку и остановил его.
Слезы лились по щекам Ширяя, и мокрые дорожки бежали на голую шею; влажные от пота волосы смешно топорщились в разные стороны – он держался руками за плечи, и от напряжения у него побелели ногти. Хотел бы Млад так же поднять голову к небу и завыть, заплакать… Он снял шлем и долго возился со шнуровкой подшлемника: морозный воздух только усилил боль в голове, обхватив лоб ледяным обручем.
– Он совсем еще мальчик, – выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика. – Такой большой…
Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе – пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…
Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.
– Нет, нет… – прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом. – Это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!
Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым столом, смог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?
И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь – ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться – и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него: такого большого, преданного, неутомимого…
Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившему ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтобы все увидели: его белые одежды запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется – с Новгородом или Литвой!
– Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! – хрипло крикнул Ширяй.
Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего два шага вперед: его доспех надежней, а щит – крепче. Всего два шага вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать нить времени назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…
Нить времени нельзя отмотать назад даже совсем чуть-чуть…
– Это я, Мстиславич! Это я виноват! – выл Ширяй. – Это я, дурак, сунулся! Ты бы просто отошел, а я встал, как дурак…
Он задохнулся рыданием – совсем как ребенок.
– Это не ты… – Млад похлопал его по плечу.
Сказать, что виноват человек в белых одеждах? Или война? Или сплетенные кем-то нити судеб, или боги, что не увели удар копья чуть в сторону? Или позволивший отравить себя князь Борис? Или князь Волот, который привел их сюда? Или Тихомиров, не давший приказ отходить чуть раньше? Или сам Млад, потому что не умел заставить их слушаться? Или потому что не догадался сделать два шага вперед?
– Это не ты, – повторил Млад и добавил. – Этого не изменить.
Собственные слова напугали его, словно поставили точку. Словно до того, как он это сказал, будущее еще не наступило, еще оставалось будущим. Еще можно было вернуться в ночь Коляды, когда оба его ученика – счастливые и смеющиеся – рядились в медведя и журавля.
Штурм начался только через сутки. Едва забрезжил рассвет, снова ожили пушки, но на этот раз не пытались свалить стены – в крепость полетели раскаленные ядра, сметая дубовые уступы с бойницами, возведенные за ночь вместо каменных. Немцы старались напрасно – под стенами не осталось пищи для огня: дубовые укрепления, пропитанные водой, не спешили гореть, а вспыхнувшие было небольшие пожары погасили быстро.
Войска построили в отдалении от стен, пережидая, когда смолкнут орудия. День выдался морозным и ясным, и в тот миг, когда солнце разогнало туманную дымку над восточной стеной, со стороны крома появилась конница. Оба князя, к плечу плечо, ехали впереди на высоких черных конях, и ополчение сначала взволновалось, а потом разразилось приветственными криками. Медведи и барсы реяли на знаменах над их головами, смешавшись, и отличить новгородских дружинников от псковских было трудно. Замыкала строй псковская боярская конница – около пятисот отпрысков лучших семейств города, полтысячи лучших лошадей.
– Мстиславич, а зачем конница? – дернул Млада за рукав Добробой. – Лошади ж на стены не полезут!
– Я думаю, ландмаршал держит конницу в запасе и готовит наступление пехоты. Нам очень выгодно ударить по пешему строю конницей. Немцы не успеют вывести свою.
Коней не пугал ни грохот пушек, ни огонь пожаров – они шли под всадниками ровно, сосредоточенно, гордо выгибая шеи. Настоящие боевые кони! В строю Млад заметил несколько высоких черных лошадей – наверное, не одна ватага привела в крепость потерявшихся в лесу огнедышащих чудищ.
Строй разделился пополам: налево конников повел князь Волот, направо – князь Тальгерт, и намерения их уже не вызывали сомнений: как только полки кнехтов подойдут к стенам, конница ударит с двух сторон, забирая их в кольцо, а спереди врагов встретит ополчение. Но ландмаршал же не дурак, он должен предвидеть такой поворот! Не только Млад разгадал этот ход – студенты вокруг вовсю обсуждали предстоящий бой и спорили, догадаются ли немцы подвести поближе свою конницу.
Кнехты пошли на приступ через час после восхода, когда орудия еще продолжали забрасывать стены раскаленными ядрами: Млад насчитал не меньше двухсот выстрелов. Сначала с башен ответили русские пушки, а когда первые ряды врага приблизились на полверсты, на стены встали лучники. Ополчение придвинулось к стенам. Сквозь незаделанные проломы были видны силы, шедшие на Псков: предыдущий штурм ландмаршал провел лишь для разведки и испытания сил псковичей – на этот раз на крепость шли несметные полчища. Даже если бы каждый выстрел пушки попадал в осадную башню, потребовалось бы не меньше суток, чтобы разбить их все.
Когда вражескому строю, помятому пушками и лучниками, оставалось полсотни саженей до стены, распахнулись ворота возле Покровской башни и князь Тальгерт первым выехал на берег Великой реки. Одновременно с ним из захаба Полевой башни вырвалась конница, ведомая Волотом.
– Вперед, ребята… – выдохнул Тихомиров, когда поднялись тяжелые ворота Свинорской башни, – встретим немцев по-русски. Это кнехты, вам вполне по плечу. Наемников ландмаршал держит в запасе.
Немецкие пушки смолкли, русские же продолжали бить по осадным башням и сминать строй противника, не боясь задеть свою конницу. Ополчение выходило в поле из четырех ворот и тут же ввязывалось в бой. Студенты, как всегда поставленные в самый конец, на этот раз не роптали: первой схватки им хватило, чтобы трезво оценивать свои силы. Млад осмотрел остатки своей сотни: почти пятьдесят человек. Лица их были угрюмы и сосредоточенны: после двух суток обстрела страх притупился.
– Ребята, это мы идем бить их, а не они нас, – улыбнулся Млад. – За нами крепостные стены, а за ними – выжженная земля. Чужая земля. Они пришли к нам, а не мы к ним, и нас ведут боги.
– Вперед! – заревел Тихомиров, поднимая меч, когда освободился проход. – Бейте их, ребята!
Кнехты на самом деле оказались студентам вполне по плечу, да и две недели учебы не прошли даром. Обычные землепашцы, вооруженные в лучшем случае алебардами, одетые в лучшем случае в черные тонкие кирасы, а то и просто в стеганки, в плоских шлемах, так легко пробиваемых топором, кнехты не чувствовали пьянящей горячности боя, не стремились к победе – их целью было выжить на этой войне и вернуться домой. Ополчение откинуло их от стены на сотню саженей не больше чем за час. Конница, взявшая их в кольцо, рубила нестройные ряды на обе стороны, а полки наемников не успевали подойти им на помощь. А может, и не стремились?
Два князя – мужчина и мальчик – в самой гуще боя прокладывали путь коннице назад, к воротам, через строй врага, и конница топтала легкую пехоту, постепенно продвигаясь к крепости.
Млад не в первый раз замечал, как быстро летит время во время боя: казалось, что не прошло и четверти часа, а солнце переползло на юг и светило прямо в глаза. В бою не время думать о потерях, в бою не пугает кровь, рассеченные черепа и скользкие внутренности под ногами. В бою не слышишь воплей боли и отчаянья, только лязг железа, приказы и призывы: «Вперед!». Иначе ты не боец… Иначе бой раздавит тебя, сломит твою волю, и не останется ничего, кроме ужаса и желания бежать. Млад понял это в пятнадцать лет, под знаменами князя Бориса. Наверное, те, кто остался в строю после Изборска, тоже поняли: когда Млад говорил об этом ребятам, слова его уже не были пустым звуком, и не мальчики сражались рядом с ним в тот день – воины. Молодые, не очень опытные, но воины… Тихомиров ни разу не назвал их щенками.
Ландмаршал перестраивал свои полки, отводил назад кнехтов, не попавших в окружение, и было ясно каждому: он освобождает поле битвы для лучших своих частей – наемников, пеших и конных. Но князья продолжали рубиться бок о бок в самой гуще боя, словно их это и не касалось, словно они не боялись, что тяжелая пятитысячная конница снова вступит в бой, сметет дружину и раздавит русское ополчение.
И конница наконец показалась – ландмаршал выжидал, когда ополчение отойдет от крепостных стен настолько, чтобы не успеть укрыться в случае неожиданного нападения. Конные наемники появились из-за Великой – казалось, они давно стояли под прикрытием леса. Но и тут князья не дрогнули и не поменяли тактики боя.
– Конница, Мстиславич! Конница! – крикнул Ширяй, и он был не один.
Смятение едва не опрокинуло русские ряды, когда Тихомиров крикнул:
– А ну спокойно! Чему быть – того не миновать!
И это после того, как под Изборском он чуть ли не силой заставил их отступать к лесу!
Тяжелые кони вышли на лед – аршинный лед конца морозной зимы. Он бы выдержал и больший вес… И когда передние ряды достигли середины Великой, три взрыва подряд прогремели над рекой. Это были не те взрывы, которыми ломали лед перед западной стеной крепости, – черный дым взлетел в небо с белого снега, вода выплеснулась вверх, и хруст льда показался долгим продолжением взрывов: трещины побежали в разные стороны, соединяясь в широкие полыньи.
Передние ряды конницы снесло взрывами, кого-то накрыло водой или затащило под лед, кто-то не успел остановиться и съехал в воду, кого-то столкнули в полыньи следующие ряды – ужасающее зрелище давки коней и тяжеловооруженных людей ненадолго остановило бой. Немцы тонули сразу – доспехи не позволяли продержаться на поверхности и мгновенья, – и вскоре темная вода в широких трещинах преградила путь остальным всадникам.
Млад вспомнил свой «подвиг» на войне с татарами: а ведь кто-то заложил порох под лед! Да так, что немцам даже в голову не пришло, что напротив их лагеря идет такая работа! И кто-то поджег огнепроводные шнуры…
Взрыв стал сигналом к отступлению – все понимали, что конница обойдет полыньи выше по течению Великой. Но им придется идти лесом, искать пологий спуск и при этом, ступая на лед, ждать еще одного взрыва… А солнце перевалило за полдень!
Ландмаршал быстро оправился от удара: полки ландскнехтов ударили в западную оконечность строя ополченцев, отрезая путь к отступлению, туда, где их не могла достать русская конница, завязшая в середине боя. Со стен по наемникам ударили лучники, но стрелы с трудом пробивали тяжелые доспехи.
Теперь ополчение вело бой на две стороны. Тихомиров развернул студентов против ландскнехтов – ему ничего больше не оставалось. Студенты дрогнули: слишком свежо было воспоминание об Изборске. Наемники отличались от хлебопашцев не только опытом, силой и хорошим вооружением – они ничего не боялись и, казалось, не щадили своих жизней. Млад думал, что впечатление это обманчиво: он не мог поверить, что люди, идущие на войну за звонкую монету, желают победы так же сильно, как те, кто защищает родину. Тогда ему не приходило в голову, что это их ремесло и, как каждый ремесленник, они гордятся своей работой.
Насколько легко ополчению далась победа над кнехтами, настолько же тяжело шел бой с наемниками. Млад не успевал подставлять щит под удары коротких мечей, ему ни разу не удалось пробить крепкую кирасу ландскнехта, студентам же, с их топорами, оставалось только защищаться – деревянное древко не могло сравниться с тяжелым железом меча. На помощь ополчению из крепости вышел запас – около тысячи ратников, что готовились принять врага на стенах. В победе защитников крепости не было никаких сомнений, речь шла только о ее цене… И немцы сделали все, чтобы цена эта оказалась высокой.
Солнце клонилось к закату, когда княжеская конница прорвалась к стенам Пскова, – ландскнехтам не было смысла продолжать бой, но они дрались с тем же упорством, что и в самом начале схватки. Они вообще не знали усталости. Млад с трудом поднимал меч, его силы едва хватало на то, чтобы не дать пробить себе голову. Рука, сжимавшая рукоять, онемела, пальцы словно свело судорогой, левая же кисть с отбитыми пальцами вот-вот должна была разжаться и выронить щит.
Ландмаршал приказал отступать, но путь к отступлению преграждала конница, и наемникам ничего больше не оставалось, как пойти на отчаянный прорыв: поразительно, как быстро их воеводы умели принимать решения и как быстро потрепанные полки смыкали ряды. Для боя с конницей у них были только короткие алебарды с гранеными копьями на концах, и строй мгновенно выставил их вперед.
Конница тоже готовилась встретить прорыв наемников – князь Тальгерт махнул руками, приказывая ополчению разойтись в стороны.
– Освободите им дорогу! – крикнул Тихомиров студентам. – Пусть уходят!
– Ребята, в стороны! К стенам, отходите к стенам! – подхватили сотники его приказ.
Оказавшись вдруг без противника, студенты растерянно смотрели по сторонам, опустив руки. И двинулись к стенам вразнобой, толкаясь и налетая друг на друга.
– Вдарить по ним напоследок… – услышал Млад сзади и оглянулся: кто, как не Ширяй, мог это предложить!
– Я тебе вдарю, – огрызнулся он. – К стенам. Быстрей. Они сейчас вас просто сметут!
– А на щиты? – тяжело дыша, спросил с другой стороны Добробой, и его подтолкнули сзади.
– На какие щиты? – рявкнул Млад, пропуская его вперед. – Отходим!
Но ландскнехты не стали дожидаться, пока ополчение освободит им путь: для плотного строя, готового столкнуться с конницей, рассеянные ряды пехоты не были препятствием. С яростным воем наемники пошли на прорыв: ополченцы едва успели выставить щиты, когда остроконечные копья на саженных древках врезались в разрозненную толпу.
Ни о каком перестроении студентов не могло быть и речи – кто смог, тот отступил. Млад развернулся лицом к строю наемников, отталкивая ребят спиной и надеясь прикрыть их щитом.
– Мстиславич! Я с тобой! – рядом встал Ширяй.
– Отходи! – успел крикнуть Млад, когда с другой стороны от него встал Добробой, и еще человек пять, выставив щиты вперед, образовали заслон для остальных отступающих.
Млад мог бы отойти еще на несколько шагов, но не смог сдвинуть с места это жалкое прикрытие.
Ландскнехты врезались копьями в их щиты. Млад видел, как Ширяя удар отбросил в сторону, он видел даже, как покатился по снегу его щит, видел, как двое ребят падают под ноги наемникам и как копье алебарды бьет в неприкрытый бок Добробою, видел, как взлетает шестопер над головой у него самого, и как опускается вниз, на лицо, и подумал еще, что и дед его не любил шлемов с наносником – неудобно смотреть. Наверное, он успел нагнуть голову: в глаза ему ударил свет заходящего солнца и показался сначала белым, а потом черным.
Через две недели пришел ответ от Вернигоры – на этот раз его доставил княжеский гонец, который привез тяжелую весть: основные силы новгородского ополчения не придут на помощь псковичам – Великий князь Литовский объявил Руси войну и двинулся ни много ни мало на Киев. Османская империя заключила союз с крымским ханом и Литвой, и татарская конница с поддержкой турок идет на Киев с другой стороны.
Вернигора звал Млада в Новгород, как только появится возможность покинуть осажденный Псков. Он нашел однорукого кудесника, и нашел его действительно в Белоозере – старику исполнилось сто шесть лет, и новгородские волхвы, конечно, отправились за ним, но никто из них не верил, что им удастся сдвинуть его с места: старец удалился от людей двадцать лет назад и появлялся в городе раз в год, в дни летнего солнцестояния. Никто не знал его силы, которая могла возрасти за эти двадцать лет уединения, но когда-то он считался одним из самых сильных волхвов на Руси.
Вече избрало Черноту Свиблова посадником, князь со дня на день должен был покинуть Псков: ему нечего было делать в осажденном городе. Вернигора остался без поддержки Мариборы и писал, что дни его на должности главного дознавателя сочтены, если, конечно, князь не воспротивится воле Свиблова. Совет господ никогда не имел такой власти при Смеяне Тушиче, какую получил теперь. Новгородские земли, и без того разоренные сбором ополчения, бояре обложили двойной податью, списывая это на войну. На самом же деле они просто надеются покрыть свои расходы. Пушечный двор стоит – никто не везет бронзы на пушки, кузницы не куют оружия: никто не платит им за это.
К письму главного дознавателя была приложена коротенькая записка от Даны: «Ты обещал вернуться». Млад представил, как Вернигора пришел к ней и предложил послать весточку в Псков, – ему стало неприятно.
Каждое утро Тихомиров выводил студентов на «занятия» – учил драться на стенах и под ними, стрелять из луков, кидать сулицы. День прибывал, и с рассвета до заката ребята сильно уставали, но с каждым днем крепчали и становились уверенней. Млад на себе ощутил эту уверенность: доспех уже не тяготил его, и рука держала меч гораздо тверже, чем под Изборском. Ели они на убой: у Пскова не было возможности прокормить весь скот, что привели в город из деревень и посадов, и половину его собирались пустить на мясо.
Первый штурм начался ранним утром, задолго до рассвета: двадцать орудий ударили по крепостной стене, раскаленные ядра полетели в город, поджигая деревянные постройки, разбрасывая по сторонам бревенчатые стены, как биты разбрасывают «городок» при игре в рюхи. Рушился камень и горел огонь, приближаться к стенам было опасно: пожары тушили только там, где пламя могло перекинуться глубже в город.
Четырехсаженные стены устояли…
С рассветом, отогнав защитников крепости в глубь города, немцы пошли на приступ, и пушки прикрывали их полки. Но псковские лучники поднялись на стены, выкашивая пеший строй легких кнехтов, своими телами пролагавших дорогу основным силам. Русские пушки сшибали осадные башни и сносили земляные укрепления – штурм захлебнулся в самом начале, ни один немец так и не поднялся на крепостную стену.
Ландмаршал выжидал недолго – подтянул пушки из-за Великой, нацеленные на Псков с другого берега, и следующий обстрел южной стены начался через пять дней. На этот раз немцы никуда не спешили: около сотни орудий мерно били по стенам двое суток.
Млад посчитал: между выстрелами пушек он мог вдохнуть от трех до шести раз. Или медленно сосчитать до двадцати… Его сотня стояла под стенами – заваливали камнями проломы, засыпали песком, а потом поливали их водой. Пушки стреляли вразнобой, но просчитать, когда ядро ударит рядом, не составляло труда. Если ядро попадало в только что сделанный завал, камни летели во все стороны; если пробивало уступ над боевым ходом – камни сыпались сверху.
Через несколько часов Младу казалось, что он сходит с ума от ожидания следующего выстрела. Тело напрягалось, как он ни старался успокоиться, голова уходила в плечи, а руки отказывались работать. И если выстрел задерживался, напряжение становилось невыносимым: от него скрежетали зубы и сводило мышцы. Поначалу Млад отдавал студентам приказ ложиться на землю и прикрывать голову, но потом это всем надоело:дольше валялись на холодной земле, чем работали.
К вечеру появилась привычка: Млад чуял близкое попадание за несколько мгновений до него. Но к тому времени пропал и страх – тело устало бояться. Шестеро из его сотни были ранены, парню с третьей ступени придавило ноги выше колена – он так и не пришел в себя, пока над ним на рычагах приподнимали стопудовый кусок стены, пока вытаскивали его за плечи и несли до лечебницы на щитах.
Отец покачал головой, когда прощупал размозженные кости своими всевидящими пальцами.
– Или мертвец, или калека, – сказал он Младу. – Я думаю, лучше калека. Он, возможно, считает иначе. Иди, Лютик, это не твоя забота.
Ночью обстрел прекратился – в темноте ландмаршал только напрасно тратил порох. До полуночи продолжали заваливать проломы, не зажигая факелов, чтобы немцы не могли нацелить пушки на свет. Когда студенты начали падать от усталости, Тихомиров свернул работу. Млад отправил остатки сотни «домой» – их терем не пострадал от пожара, далеко стоял от стены, – а сам побежал в лечебницу. Отец не спал и, наверное, даже ждал его, потому что сразу взял за плечо и сказал:
– Пойдем. Мне некогда, но кто-то должен…
Млад знал, что́ увидит. Он уже видел это и думал тогда, что будущего не знают даже боги… Он уже в Коляду знал, что этого будущего не изменить, но на что-то надеялся. Он видел эту темную палату, светец в углу – дорогой, витой светец. Тогда будущее казалось ему явью…
Разухабистая, веселая песня и бегущий хоровод… Жизнь била из них ключом, жизнь искрилась в свете костров, плескалась на дне сталкивавшихся кружек и проливалась на снег, жизнь цвела на их щеках ярче макового цвета… «Млад Мстиславич! Иди к нам в хоровод! Чего стоишь-то?» Млад уже тогда знал, что это будущее неотвратимо. Но как ему захотелось вернуться в то прошлое, попытаться еще раз все изменить! Начать все сначала! Он захотел этого с такой силой, что в ушах его грохнула песня и свет лучины показался огнем костров на капище…
Только теперь нельзя было по тропинке вернуться домой, обнимая Дану, и усилием воли отодвинуть от себя видения…
Вместо веселой песни рыдание гулко билось между сводами стен: парень царапал лицо, размазывал по щекам слезы и кровь и стучал головой по соломенному тюфяку. Он был укрыт теплым плащом, но и под плащом Млад сразу увидел, что ног у него больше нет.
Млад опустился на колени у изголовья.
– Мир, в котором мы живем, прекрасен, – сказал он тихо, – он стоит того, чтобы жить.
Как ему пришло в голову начать с такой глупости? А впрочем, что бы он ни сказал, все будет бессмыслицей сейчас. И он говорил, говорил, не особо задумываясь о смысле своих слов, зная, что голос его может завораживать и безо всякого смысла. Это потом слова всплывут в памяти, как нечто само собой разумеющееся, уже свое собственное…
Парень заснул перед рассветом, обеими руками вцепившись в запястье Млада. Наверное, просыпаться ему будет еще тяжелей… Он проснется и не сразу вспомнит, что с ним случилось. А когда вспомнит, слез больше не будет, и от этого боль станет невыносимой. А потом будет много ночей, после которых надо проснуться и вспомнить…
Млад боялся потревожить его, но как только за цветными стеклами появился тусклый свет, по крепостным стенам снова ударили пушки.
Отец поймал его на крыльце, когда Млад на ходу натягивал на голову шлем.
– Лютик, послушай, – отец взял его за руку, – я говорил об этом, когда тебе было пятнадцать… Помнишь, ты спрашивал, как я могу спокойно на это смотреть и не сойти с ума?
– Да, бать, я помню. Не надо пропускать это через себя, – кивнул Млад.
– Я никогда не пытался сделать из тебя врача. Но… раз так сложилась жизнь… Лютик, ты привыкнешь. К этому привыкают, чтобы не сойти с ума.
– Бать… Со мной все хорошо, поверь, – усмехнулся Млад и побежал по ступенькам вниз, но на повороте приостановился: у него закружилась голова.
На следующее утро у повети дозорные увидели огромного черного коня. Сначала они подняли тревогу, но, разобравшись, поняли: конь пришел без всадника, искал людей и еду. И нашел.
Запрячь его в сани так и не вышло: он не привык ходить в упряжи. Верхом на зверя, скалящего зубы, никто сесть не решился, но конь позволил вести себя в поводу. Псковичи собирались подарить коня князю Тальгерту, а новгородцы – князю Волоту. Спор о том, чей князь больше достоин такого дара, продолжался часа два, скрашивая однообразную дорогу.
На Завеличье вышли после заката, в темноте, издали разглядев зарево пожара: псковичи жгли посад. Метель утихала, снегопад прекратился, и сквозь тучи время от времени проглядывала луна.
– Куда прете? – не очень любезно спросил дозорный дружинник, увидев ватагу, шедшую по дороге к реке.
– Мы из ополчения, отступали от Изборска. С нами раненые, – ответил ему Млад.
– Небось, лазутчики ландмаршала Волдхара… – проворчал дружинник.
– Ага, все сорок человек, – сунулся Ширяй.
– В обход вам надо идти. Снега все равно там не осталось, – дружинник кивнул на дорогу к Великой, – грязь сплошная, с волокушами не пройдете.
Он кликнул товарища и велел проводить ополченцев мимо Завеличья – крюк получился версты на три. На реке их снова встретили конные дозорные.
– Кто такие? Что вам тут надо?
– Это наши, – ответил сопровождавший их дружинник, – раненых тащат.
– Наши все давно за стенами, вместе с ранеными, – фыркнул дозорный, но особенно не препятствовал.
Над крепостью стучали топоры – сносили деревянные крыши с башен и стен, готовились к осаде.
– Ну куда идете, куда? – заорали сверху, когда ватага подошла к проездной башне Окольного города. – Не видите?
Под ноги Младу, шедшему впереди, со стуком упала широкая доска толщиной в полтора вершка.
– Чего делаешь-то? – крикнул кто-то из новгородцев из-за спины Млада.
– Закрыты ворота! – огрызнулись сверху. – Не видите – закрыты!
– А ты их открой! – посоветовал новгородец.
– Я плотник, а не привратник.
– А ну кончай стучать! – гаркнул сопровождавший их дружинник. – Куда торопитесь-то? Людей пропустите!
– Ребята, годи стучать! – тут же крикнул своим несговорчивый плотник. – Ватагу пропустим.
Вскоре распахнулась низкая дверь с правого бока башни, открывая проход через узкий лаз в крепостной стене, – волокуши с ранеными пришлось переносить на руках. Дружинник забрал черного коня и поскакал в объезд, к неудовольствию новгородцев, уверенных, что теперь конь точно достанется псковскому князю.
Псковская крепость, в отличие от новгородского детинца, обходила весь город четырьмя каменными поясами, и кром занимал в ней только небольшой уголок. Млад смотрел по сторонам: крыши домов в опасной близости от крепостных стен поливали водой, и постепенно они обрастали льдом – чтобы ни раскаленные ядра, ни горящие стрелы не смогли поджечь дерева. Никто не знал, с какой стороны ландмаршал нанесет основной удар, и по дороге к расположению новгородцев Млад разглядел строительство трех захабов.
Новгородцев разместили в Окольном городе, между Полевой и Лужской башнями; студентам достался недостроенный терем напротив невысокой Сокольей башни и четыре избы вокруг него. Раненым выделили каменные палаты: псковский посадник вместе с семьей перебрался в кром и отдал свое богатое жилище ополчению – в знак признательности.
Со времен своего бесславного похода на татар Млад избегал появляться в лечебницах: слишком крепко отпечаталась в памяти помощь отцу и ночные мо́роки, полные крови и чужих страданий. Но на этот раз ему пришлось самому отправиться в палаты посадника – двадцать семь раненых студентов надо было передать на руки врачам.
Богатство псковского посадника не шло ни в какое сравнение с нарочитой роскошью новгородских бояр: за толстыми, почти крепостными стенами Млад насчитал всего шесть палат. Челядь жила в трех маленьких деревянных избах; во дворе, огороженном белой стеной, стояли кузница, конюшня и амбар.
В палатах было тепло, даже жарко, и довольно светло: под сводами потолка висели светильники с множеством свеч, чад от которых потихоньку сползал к окнам. Стены украшал тонкий светлый рисунок, и наскоро сколоченные нары с соломенными тюфяками, расставленные в несколько рядов, не вязались с его изысканностью. Пахло кровью, потом, рвотой и нечистотами, и слабый запах лекарств не мог перебить душного зловония.
Раненые оглянулись, когда Млад перешел через порог шириной в добрую сажень.
– Кто тут главный? – спросил он, замявшись и стараясь не глядеть по сторонам.
– Дальше иди, – кивнул ему пожилой ополченец без руки, сидевший на нарах.
Млад с трудом протиснулся через узкий проход, но и там врача не было. Только в третьей палате он увидел его – в самом дальнем углу. Врач на вид был его ровесником, высоким и широкоплечим, больше напоминавшим опытного воина, чем целителя.
– Мы раненых привезли… – сказал Млад в ответ на его вопросительный взгляд.
– Еще? Похоже, кузницу тоже под лечебницу переделывать придется… Много?
– Двадцать семь. Почти все – студенты.
– Тяжелые?
– Те, кто сам идти не может.
– Сейчас. Погодите немного. Посмотрим.
– Зыба, что там? – раздался сонный голос из-за деревянной загородки, по-видимому, сколоченной вместе с нарами.
– Раненых привезли. Посмотришь?
– Посмотрю. Пусть подождут немного, – голос показался Младу удивительно знакомым.
– Бать, это ты, что ли? – не удержавшись, спросил он громко и тут же в испуге прикрыл рот рукой: врач вскинул на него удивленный и недовольный взгляд.
Отец вышел из-за загородки сразу – в исподнем, протирая глаза.
– Лютик… – лицо его на миг исказилось. – Живой… А мне сказали, ты под Изборском остался…
– Здорово, бать… – словно извиняясь, сказал Млад. – Я не остался… Мы раненых тащили, отстали просто.
– Ну иди сюда, я хоть обниму тебя, – отец закусил губу. – Я чувствовал. Я знал, что с тобой все хорошо… Эх, Лютик… Знакомься, Зыба: Млад Мстиславич Ветров, знаменитый на весь Новгород волхв. Жив-здоров, как видишь.
Тихомиров встретил Млада не так радостно, как отец.
– Не знаю я, Мстиславич, что с тобой делать. Мало того, что сотня твоя ни во что твои приказы не ставит, ты и сам им под стать.
– Мы вынесли двадцать семь раненых, – ответил Млад угрюмо.
– А толку? Что в этом толку? Теперь на двадцать семь бесполезных ртов в осажденном городе будет больше. Только и всего.
– Их бы затоптали, – Млад опустил голову.
– Да. Но мы не в салки тут играем. И неважно, кто из нас больше прав, – ты или я. Я тоже не чудовище, я тоже согласен, что бросать раненых стыдно. Но я приказал отступать, а ты что сделал?
– А почему ты не приказал подобрать раненых? – вскинул глаза Млад. – Если считаешь, что бросать их стыдно?
– Потому что я думал о живых и здоровых, о тех, кто дойдет до Пскова и встанет на его стены, а не ляжет в посадничьих палатах. Если бы я приказал подобрать раненых, ты бы сейчас отвечал, почему подобрал не всех! Если бы было кому отвечать, конечно. А скорей всего, ты бы сейчас с прадедами ручкался, как и три четверти твоей сотни! Иди. Доложишь о потерях.
– Погоди, – вздохнул Млад. – Мне надо отправить письмо в Новгород.
– Всем надо отправить письма в Новгород, – проворчал Тихомиров, – ко мне уже раз пятьдесят подходили.
Млад сжал губы – неужели у него ничего не получится?
– Понимаешь, мне не просто так надо… Мне надо отправить письмо главному дознавателю, Родомилу Вернигоре. Это важно.
Тихомиров озадаченно цыкнул зубом:
– Попробуем. Если это действительно важно. Я думал с обозом письма отправить, но тебе, наверное, надо быстрей… Завтра на рассвете обоз с ранеными выйдет в Новгород, но, я думаю, доберется туда только через семь дней. Так что надо с князем поговорить, его гонцы каждый день туда-сюда отправляются.
– Пусть будет с обозом, – кивнул Млад, – не надо тревожить князя. Главное, чтобы точно дошло по назначению.
Войско ландмаршала Волдхара вон Золингена подошло к стенам Пскова через четверо суток – к его появлению на Великой реке взорвали аршинный слой льда, отсрочив подход врага к стенам не меньше чем на день. Из соседних деревень за стены шли и шли люди, забирая с собой скот и запасы продовольствия, сжигая свои дома, чтобы они не достались врагам: ландмаршал пришел на пустую, выжженную и промерзшую землю. Ему дорого обошлось строительство укреплений – он намеревался штурмовать Псков с юга, там, где размещалась самая низкая и самая длинная стена, где башни стояли реже, чем в Запсковье и со стороны Великой: численное превосходство давало ему такую возможность. Но пушки с этой стены били не хуже, чем с любой другой.
Из сотни Млада в строю осталось пятьдесят пять человек, двенадцать раненых отправились в Новгород с обозом, трое собирались поправиться и вернуться в строй, еще двое были так плохи, что их побоялись отправлять в семидневное путешествие по Шелони. Двадцать восемь навсегда остались под Изборском…
Сила Ширяя потрясла Млада: он не раз поднимался вместе с шаманенком, но никогда не чувствовал такого. А может, это оберег, зажатый в его кулаке, разводил в стороны темноту? Вещи хранят силу своих хозяев… Видения были ясными, несравнимо яснее тех, что он видел при гадании на Городище, яснее, чем призраки будущего, внезапно являвшиеся ему. Млад мог разглядеть каждую мелочь – стоило только всмотреться, вслушаться.
Осенний вечер и красный закат перед ветреным днем… И бумага на подоконнике, освещенная красным закатом. И человек, склонившийся над бумагой, – в цветастом кафтане, смуглый, темноволосый и широкоплечий.
– Здесь кто-то есть, тебе не кажется? – человек оглянулся через плечо, и Млад узнал того чужака, которого видел перед вечем после гадания, того, который напал в лесу на Родомила. Он говорил на незнакомом языке, но смысл сказанного почему-то был ясен.
– Оставь. У них нет никого, кто может проникнуть сюда. Я поставил защиту, – это сказал Градята, вышагивая по горнице из угла в угол.
– На всякую защиту найдется тот, кто ее сломает. И всякая защита со временем слабеет.
– Когда она ослабеет, нам будет все равно. Лучше расскажи, что ты там насчитал, – Градята подошел к чужаку поближе и заглянул в бумагу.
– Ты все равно ничего не поймешь, – чужак прикрыл бумагу рукой. – Иессей прав во всем, кроме одного: смерть князя гораздо вероятней, чем он говорит.
– Иессею не нужно ковыряться в Книге, чтобы что-то знать. Он видит, – проворчал Градята.
– Иессей слишком заносчив, и Книга этого не простит. Но дело не в этом: мне кажется, он нарочно нагнетает на нас страх, чтобы мы не расслаблялись. Он давно сторговался с Богом о власти на этой земле и теперь хочет, чтобы все шло как по маслу. Его пугает любое препятствие.
– А эти препятствия есть?
– Препятствия есть всегда, но нет неустранимых препятствий. Книга говорит, их можно преодолеть.
– И все же: что это за препятствия, которые так пугают Иессея? – Градята снова заглянул в бумагу, и чужак перевернул листок.
– На пути к смерти князя, в числе прочих, стоит однорукий маг – очень сильный маг, ничуть не слабей Иессея. Наверное, Иессей боится именно его.
– Это, должно быть, волхв Белояр, – презрительно скривился Градята.
– Волхв Белояр будет убит. Он жалок по сравнению с Иессеем, равно как и его возможный преемник.
– В Новгороде нет никаких одноруких магов. Как и сильных магов вообще. Иессей бы давно увидел такого.
– Почему обязательно в Новгороде? Сидит какой-нибудь старец на берегу Белоозера, глядит на воду, отгородившись от всего мира… И потом: равного Иессей может и не увидеть, тем более на расстоянии. Этот маг может и вовсе не появиться, его число в раскладе – одна двадцать четвертая. Даже у преемника Белояра число побольше – одна восьмая. Напрасно Иессей не смотрит в Книгу, он бы перестал осторожничать. Меня больше занимает другое: как бы князь не умер раньше времени.
– Вот это точно не наше дело, – фыркнул Градята. – Не лезь во что не просят.
– Ты удивительно нелюбознателен, – усмехнулся в ответ чужак, – ты никогда не станешь великим.
– Хочешь обойти Иессея?
– Я моложе, а Иессей не вечен. Нет, тут определенно кто-то есть, – чужак осмотрелся и понюхал воздух, – железом пахнет. Кровью.
– Оставь. Никого тут нет. И железо не пахнет.
– Пахнет. Особенно смоченное в крови.
– Ваше колено – сущее зверье… – поморщился Градята. – Кто еще там стоит на пути?
– Зачем тебе это? Ты же нелюбознателен? – спрятал улыбку чужак.
– Я хочу знать, что за работа мне предстоит.
– Много тебе предстоит работы. Вот человек со знаком правосудия на челе… Одна шестая.
– Посадник?
– Нет, посадник со знаком миротворца. Одна сорок восьмая. Его можно убить, смерть его не стоит на пути к смерти князя. А этот – судейский, его убивать нельзя: его смерть помешает. Одна четверть – число его смерти.
– Купить? – поднял брови Градята.
– Купить человека со знаком правосудия на челе? – расхохотался чужак. – Это забавно.
– Запугать?
– Я подумаю. Можно сделать его орудием так, что он и сам этого не заметит. И все же… Как бы князь не умер раньше времени…
– Иессей разберется.
– А я все же посчитаю, – кивнул чужак. – Все равно здесь больше нечем заняться. А ты иди, погуляй, что ли… Посмотри на здешние красоты. И защиту я, пожалуй, поставлю сам.
– Мстиславич, а что такое «маг»? – Ширяй лежал на сене, подперев голову рукой. Он нисколько не устал, наоборот, глаза его продолжали лихорадочно блестеть.
– Кудесник. Это слово пришло из Персии в Грецию и вначале означало всего лишь огнепоклонника. А потом им стали называть кудесников.
– Надо найти этого однорукого кудесника.
– Я напишу Родомилу. Как только дойдем до Пскова, я напишу.
– А князю скажешь? – шаманенок вскинул голову.
– Не знаю. Тебе не показалось, что речь идет о смерти от естественных причин? Иначе бы они не говорили о том, что он может умереть раньше времени.
– Может, они хотят убить его так же, как Бориса? И боятся, что яд подействует быстрей?
– Ни разу не было сказано об убийстве. Я все думаю, что значит «раньше времени»?
– Надо предупредить князя. Чего ты боишься, Мстиславич?
– Видишь ли, если речь идет о смерти от естественных причин, например от болезни, – возможно, князь уже знает об этом. И мое сообщение не даст ему возможности бороться, – Млад пожал плечами: тревожить князя теперь, когда он собрал силы на войну?
– Но ты же не скажешь ему о том, что он обязательно умрет! Скажешь, что они хотят его смерти, и все!
– Ширяй, он и без нас знает, что они хотят его смерти. Но он должен сделать что-то перед смертью, а что – мы так и не узнали…
– Как ты думаешь, что они здесь делали?
– Не знаю. Ждали чего-то по дороге к Новгороду. Какая разница?
– Градята появился в университете в середине осени. Я помню. Значит, прямо отсюда – к нам. Мстиславич, а откуда берутся кудесники?
– Оттуда же, откуда шаманы. Эти способности наследуются, но только отчасти. Например, мой отец – волхв-целитель, а я – волхв-гадатель. Кудесник – очень редкий дар и требует долгого обучения, чтобы развернуться в полную силу. Поэтому кудесники, как правило, старики и зачастую – долгожители. Чем больше опыта накапливает кудесник, тем сильней проявляется его дар.
– Значит, этот чужак может со временем стать таким же, как этот их Иессей? Если будет долго учиться?
– Боюсь, Иессей – это тот, кого Перун назвал избранным из избранных. И, сколько бы он ни обучался, избранным из избранных его могут сделать только боги.
Они бежали еще две версты, пока совсем не выдохлись, отрядом человек в сорок, – не считая раненых, – безнадежно отставая от тех, кто уходил налегке. Первым упал Добробой, и Млад испугался, что у парня не выдержало сердце: ему было всего шестнадцать, непомерно большой рост и сила и без того не соответствовали возрасту, а тяжелая ноша вкупе с непривычными доспехами могла его и убить. Но плечи парня поднимались и опускались в такт тяжелому дыханию, и пока Млад до него добирался, тот успел прийти в себя и поднять голову. Млад сам еле дышал и еле переставлял ноги, стеганка насквозь промокла от пота, пот лился по шее из-под подшлемника, и холодный ветер, ощутимый даже в лесу, не остужал разгоряченного лица.
– Мстиславич, отдохнуть бы… – взмолился Ширяй, привалившись к толстой березе.
– Да, ребята, – согласился один из псковичей, – так мы далеко не уйдем.
Они не сговариваясь сели на снег и сначала просто сидели, вытирая им лица и хватая его ртом, надеясь утолить жажду. Но стоило немного отдышаться, на людей навалилась другая усталость: все они не спали ночь, прошли тридцать верст от Пскова до Изборска и до рассвета рубились с немцами. Млад думал, что больше никогда не сможет встать: в бою он не чувствовал чужих ударов, а тут вдруг все ушибы заныли разом; правая кисть онемела и распухла, на левой оказался выбитым палец и порезано запястье – рукавица задубела от замерзшей крови. Пальцы тряслись, как у немощного старца, руки не поднимались – даже набрать горсть снега и то было непосильно.
Добробой поднялся и сел, заглядывая в лицо спасенному парню.
– Жив… – протянул он с облегчением. – А я-то думал – вдруг покойника тащу?
– Надо волокуши для раненых сделать, – предложил пожилой новгородец, – иначе не дотащим.
– Отдохнем немного – и сделаем, – кивнул другой.
– На дорогу бы выйти… – вздохнул кто-то.
– Щас тебе – на дорогу! Там рыцари на своих чудовищах ждут не дождутся, чтоб тебе голову шестопером проломить.
– Видали, что за лошади у них? Жуть!
– Ничего. Деды наши этих чудищ били за милую душу! Лошадь – она лошадь и есть. Вон в овраге сколько их ноги переломало!
– Это не рыцари, – тихо сказал Млад, – наемники. У рыцарей доспех богаче и удобней. А у этих – гора железа и никакого толку.
– Точно! – подхватил кто-то. – Видели, как лучники их били?
Млад посмотрел на раненого мальчишку, который сидел рядом, привалившись к его плечу. Глубокая рана шла через все лицо наискось, со щеки через переносье на лоб. Кровь еще сочилась из раны, но не сильно.
– Парень, ты живой? – спросил Млад.
Тот ничего не ответил, глаз, залитых кровью, не открыл, но лицо его чуть изменилось: он услышал.
– Живой – и ладно… – Млад похлопал его по плечу.
– Мстиславич, ты чего, ранен? – с места спросил Ширяй.
Млад покачал головой.
– А на руке чего? – не унялся шаманенок.
– Да царапина это, Ширяй, царапина… Рукавицу пробили.
– Слушай, – вдруг спросил у Млада один из новгородцев, – где-то я тебя видал. Вот только где – не помню. Университетских-то мы не всех знаем, но тебя я точно где-то видал.
– Ты чего? – набычился Ширяй. – Это же Млад Мстиславич! Его все знают!
– Ветров? – переспросил другой новгородец. – Тот самый волхв?
– О как! – развел руками тот, что спрашивал. – Точно! А я без лисьей шапки тебя и не признал!
– А разве волхвы воюют? – спросил пскович, который помогал Младу тащить мальчишку.
– Млад Мстиславичу сам князь предлагал в Новгороде остаться, – гордо ответил за него Ширяй, – а он с нами пошел! Он первый эту войну предсказал, а ему никто не поверил!
– Ширяй, ничего мне князь не предлагал, – поморщился Млад, – Вернигора предлагал.
– Какая разница? – пожал плечами шаманенок.
– А ты все что угодно можешь предсказать? – с сомнением посмотрел на него пскович.
– Нет, конечно… – вздохнул Млад. – Погоду мог… А вот метель сегодняшнюю не предсказал.
– Метель нам боги послали, чтобы на Псков незаметно отходить, – пробормотал кто-то. – Хотелось бы знать, надолго ли?
– Надолго, – кивнул Млад, – теперь точно могу сказать: на двое суток, не меньше. А потом будет оттепель.
Они прошли не больше десятка верст, когда следы отступавшего ополчения замело окончательно. До темноты оставалось часа два, но по пути им встретилась пустующая заимка с крепкой избой и сараями. Поспорив немного о том, что неподалеку от заимки должна быть деревня, не решились искать жилье в метели и остановились на отдых и ночлег. В теплой избе разместили раненых, а те, кому не хватило места, пошли ночевать в горницу. Опытный в таких ночевках пскович – охотник – сумел развести огонь в железном котле, со всех сторон обложив его камнями, и вскоре в вымерзшей горнице стало немного теплей. Чтобы не задохнуться от дыма, пробили дыру на чердак.
Никаких съестных припасов ни в избе, ни в амбаре, ни в погребе не нашлось: хозяева покинули заимку, забрав с собой и скот, и хлеб. В подклете набрали немного замерзшей репы и сварили отвратительную, склизкую похлебку – она только раздразнила голод.
Быть костровым вызвался Ширяй – он, на удивление, не чувствовал усталости, наоборот, шустрил, балагурил и был странно возбужден. Раз десять успел рассказать о том, как убил ландскнехта – ударом копья в лицо. У него это вышло случайно, в самом начале боя. Не каждый студент мог похвастаться тем, что убил, а не ранил наемника, но над Ширяем посмеивались, припоминая, как он после этого ползал на карачках, выворачивая нутро на снег. Ширяй нисколько не обижался – подвига это в его глазах не умаляло. Но есть похлебку из репы не мог: при виде еды лицо его побелело и заострилось, как у тяжелобольного.
На ночь не стали снимать доспехи: никто не знал, что ждет их на рассвете и не идут ли по их следам отряды неприятеля. Взрослые ополченцы установили поочередные дозоры, предоставив студентам возможность спокойно спать.
Млад думал, что не сможет уснуть, но едва опустился на сено и завернулся в плащ, мгновенно забылся сном, несмотря на ломоту во всем теле и боль от ушибов.
Ему казалось, проспал он не больше мгновенья, когда кто-то потряс его за плечо. Млад вскочил, хватаясь за меч, положенный рядом.
– Тише! – шикнул на него Ширяй. – Это я. Все в порядке.
Млад опустился обратно в сено – сердце выскакивало из груди от испуга, он и не думал, что может так испугаться!
– Что, сменить тебя? – спросил он у шаманенка и зевнул.
– Не. Мне поговорить надо.
– Ширяй, ложись спать, я за тебя посижу… – Млад сел и осмотрелся: все спали, в котле потрескивали дрова и освещали горницу живыми, непоседливыми сполохами огня.
– Мстиславич, это очень важно! – зашипел Ширяй. – Ну правда! Не смейся надо мной!
Млад никогда ни над кем не смеялся.
– Ладно, – он вздохнул и пересел поближе к огню, кутаясь в плащ: и дыра в потолке, и хлипкие окна вытягивали тепло от огня мгновенно.
– Ты только не смейся, Мстиславич… – повторил Ширяй, разжал кулак и протянул Младу открытую ладонь. – Во, смотри. Это я в дровах нашел, когда к поленнице спускался.
Млад нагнулся, рассматривая, что такое мог обнаружить Ширяй.
– Оберег? – спросил он. На ладони парня лежал маленький кожаный мешочек, стянутый тесемкой. В похожие мешочки люди кладут горсть земли, уезжая на чужбину.
– А теперь посмотри, что у него внутри! – глаза шаманенка вспыхнули. – Посмотри-посмотри!
Он развязал тесьму дрожащими от волнения пальцами и вытряхнул на руку махонький свиток.
– Я говорил – это заклинание! Вот, такие же буквы, как на тех, которые вы в устье Шелони нашли! И знак смерти в начале и в конце! Они эти заговоры на бумаге пишут и как обереги используют!
– И где ты это нашел? – Млад зевнул. Находка Ширяя, несомненно, заслуживала внимания, и ее следовало передать Родомилу, но с этим можно было подождать и до утра…
– В поленнице, в самом низу, она зацепилась за сучок, – наверное, тесьма порвалась, когда человек дрова вываливал. Но и это не все…
– Чего? – Млад снова зевнул.
– Да перестань ты зевать! – Ширяй сжал кулаки. – Я серьезно говорю!
– Я верю, верю, – вздохнул Млад, – просто спать хочется.
– У Градяты был такой же оберег. Я много раз видел.
Млад пожал плечами – ничего удивительного.
– Мстиславич, послушай… Ты только не смейся надо мной… Это и есть оберег Градяты! Только не тот, что я видел, а старый.
– С чего ты взял?
– Я… я сидел и смотрел на огонь… Я не хотел тебя будить… Я бы до утра подождал… Но тут… Я чувствую колдовство, понимаешь? Я его чувствую. Оно тут везде. В этой горнице. Мы не случайно сюда зашли, нас боги сюда привели!
– Ширяй… Боги могут вести на битву, но сюда, уверяю тебя, мы вышли по своей воле.
– Может, не боги. Может, судьба, – легко согласился Ширяй, – я не знаю. Я держал его в руках, смотрел на огонь и вдруг увидел… Увидел Градяту здесь. Но он сразу исчез. Вот я и подумал: мне сил не хватает. А если вместе, можно попробовать… А?
– Можно, – пожал плечами Млад. Ширяй не был волхвом, но кто же знает, когда в человеке просыпаются эти способности? Он убил человека, это потрясло его и запросто могло обострить ощущения и способности, в том числе волховские.
– А ты можешь, как Белояр? – вспыхнули глаза шаманенка. – Ну, как при гадании в Городище, а?
– Знаешь, это неудачный пример. В Городище, считай, и не было никакого гадания – только морок… Но я понял, о чем ты говоришь… Нет, я не кудесник, я гадатель. А Белояр, напротив, гадателем не был. Но давай попробуем… Мы же шаманы. Мне кажется, это что-то вроде подъема, только совсем невысоко. И костер уже есть.
– А… мы ж перебудим всех… – Ширяй огляделся.
– Мы тихо. Помнишь, я говорил, что могу подняться наверх даже из дома? Теперь я буду поднимать тебя, но ты должен мне довериться. Как в первый раз, когда мы с тобой поднимались, помнишь?
– Еще бы! Может, Добробоя разбудить?
– Нет. Двоих мне будет не поднять. Хорошо, что ты ничего не ел: налегке проще. Давай попробуем. Но доспехи придется снять – сомкнутые кольца не пустят наверх.
Сзади стрелкам передали заряженные пищали и забрали порожние, – наверное, и самострелы могли стрелять чаще.
– Млад Мстиславич, что это? – спросил кто-то сзади.
– Ручницы. Как пушки, только маленькие, – по привычке ответил он, сглотнув слюну: на этот раз дула пищалей повернулись в сторону строя студентов. – Щитами прикройтесь!
– Щиты поднимите! – крикнул Тихомиров сзади. – Быстро!
Огоньки пробежали по ряду стрелков, и снова раздались сухие хлопки – Младу показалось, что в щит ударило копье, толкнув его назад. Истошный тонкий крик за спиной заглушил стоны и вопли раненых – по снегу, схватившись руками за окровавленное лицо, катался парень с первой ступени. Студенты в испуге отпрыгнули в стороны, кто-то хотел ему помочь, кто-то зажал руками уши, кто-то таращился на раненого. Ряды студентов пошатнулись: они никогда не видели, как их товарищи падают в бою.
– Куда! Сомкнуть ряды! – перекрикивая раненых, заорал Тихомиров. – Сомкнуть ряды, щенки!
Никто его не слушал, а ландскнехты, словно ожидая от противника замешательства, пошли в наступление, бегом поднимаясь на холм.
– Сомкнуть ряды! – кричал Тихомиров, и ему вторили наставники-сотники.
Млад поднялся на ноги – если бы он стоял сзади, то уже смог бы что-то сделать. Теперь же от раненого его отделял не строй – толпа, расставившая копья во все стороны.
– На меня смотрите! – крикнул он, поднимая правую руку с мечом. – По местам! Вы только что ничего не боялись! По местам! Быстрей, ребята! Сомкнуть ряды! Копья вперед! Ну же! Быстрей! Давайте!
– Мстиславич! – гаркнул десятник, стоявший перед ним на одном колене.
Млад едва успел оглянуться и подставить щит под удар пики наступавшего ландскнехта – и тут же, с разворота, рубанул по древку мечом. Наемник не потратил и мгновенья на то, чтобы сменить пику на короткий меч, – бородатое лицо с маленькими глазами исказилось усмешкой: он понял, с кем имеет дело.
Ряды смешались не сразу, первый удар студенты выдержали и некоторое время еще брали противника числом и выгодным положением. Млад хотел прикрыть их всех, но тот наемник, что достался ему, не давал даже глянуть в сторону.
Тихомиров, не выдержав, тоже выступил вперед, размахивая двуручным мечом: ни один наемник не мог сравниться с сотником княжеской дружины – он клал ландскнехтов направо и налево и ревел, как медведь.
– Топоры! Топоры доставайте! – кричал он, иногда оглядываясь на студентов. – Бросайте копья к лешему!
Они не умели делать этого быстро, пытаясь прикрыться от мечей хлипкими древками. Млад отчаянно сопротивлялся, несмотря на явное превосходство противника, – студенты за спиной придавали ему злости и сил. Наемник же оставался спокойным, и усмешка так и не сходила с его лица. Младу казалось, тот играет с ним…
Удар топором пробил кирасу и рассек немцу грудь – вперед пробился Добробой.
– Вот так! – протянул шаманенок. – Иди назад, Мстиславич, там такое творится! А я тут за тебя постою.
Конница рубилась с наемниками внизу, медленно продвигаясь на помощь студентам, но не успевала: наемники теснили мальчишек к северному склону холма, и сметение постепенно овладевала студентами. Вот кто-то, обхватив голову руками, с криком понесся назад, бросив оружие, и за ним тут же последовало еще несколько человек, оскользаясь на заснеженном склоне холма, падая вниз кувырком. Кто-то, присев, прикрывал голову щитом, кто-то, закрыв ладонями лицо, столбом стоял посреди боя и не пытался защититься, кого-то рвало под ноги товарищам. Те же, кто держался, не могли сравниться с наемниками ни силой, ни умением, ни оружием. Меч Млада был немного длинней и крепче немецкого, да и доспехи надежней и удобней, но в боевом искусстве он ландскнехтам явно уступал. Лязг и скрежет металла звенел в ушах на одной ноте, Млад рубил начищенные до зеркального блеска кирасы, гребни сияющих шлемов – и не чувствовал боли от чужих тяжелых ударов, и не замечал усталости.
Луна ушла за тучу, и сперва темнота вокруг показалось непроглядной: наемники не дрогнули, а студенты растерялись тут же – боялись ударить своего, не знали, в какую сторону поворачивать щиты, и даже самые стойкие опускали оружие и отступали назад. На призыв Тихомирова перестроиться и сомкнуть ряды никто не откликнулся. Млад и хотел бы ему помочь, но не мог, оказавшись в самой гуще боя и тщетно стараясь прорваться к задним рядам. Глаза привыкли к темноте, но строя было уже не вернуть: ландскнехты разметали студентов, и только ватаги по пять-шесть человек, встав спиной к спине, пытались защищаться.
– Отходим! – крикнул наконец Тихомиров. – Вниз! Отходим!
Наемники смеялись, но не стремились догнать разбежавшихся студентов: к ним справа подбиралась конница, и, вмиг перестроившись, немецкий полк ударил по дружинникам сверху и вбок, не воспользовавшись взятой высотой.
Младу казалось, что бой длился не более четверти часа; на самом же деле, оглянувшись, он увидел, что окружение крепости давно прорвано, и бой идет по обеим сторонам образовавшегося прохода, по которому бегут изборяне – женщины, старики, дети, идут подводы; дорогу им прокладывает немногочисленная пешая изборская дружина, а сзади прикрывают мужчины – ополчение. Значит, прошло не меньше часа: спустить три тысячи человек по крутому склону из крепости в долину не так-то просто, а подводы и лошадей – подавно. Млад начал спускаться с холма, разглядывая в темноте свою сотню, но тут увидел Добробоя, который помогал идти двоим раненым студентам.
– Иди, иди, Мстиславич! – махнул ему шаманенок подбородком. – Я сам.
Млад шагнул, поскользнулся на раскатанном снегу и поехал вниз, как с горки, но внизу его подхватили сразу несколько рук.
– Построились, ребятки! – жалобно крикнул только спустившийся Тихомиров, вытирая пот со лба. – Давайте! Их почти три тысячи, разобьют нашу дружину…
Они не роптали, но боялись: разбирались по сотням медленно, оборачиваясь к долине, где шел бой, на приближавшуюся изборскую дружину, в которой было не больше ста человек; с опаской глядели на холм, где остались убитые и раненые. Те, кто сохранял хладнокровие, помогали раненым спускаться вниз, чтобы они могли уйти вместе с подводами. Млад оглядел то, что осталось от его сотни, и не увидел Ширяя. Некогда было выяснять, что случилось, но Млад не удержался, заметив рядом Добробоя, и спросил с замершим сердцем:
– Ты Ширяя не видел?
– Да вон же он, Мстиславич! – шаманенок махнул рукой в сторону. – Жив-здоров. Он такого немца жирного завалил!
Млад пригляделся и действительно увидел Ширяя – тот стоял на коленях, опустив лицо к земле, и время от времени вытирал его снегом. Млад поднял его за локоть, но шаманенок пошатнулся и едва не упал.
– Ранен? – спросил Млад.
– Не. Плохо мне, Мстиславич… Все нутро наизнанку вывернуло. Не могу…
– Давай, парень… Моги. Не позорь меня. Потом расскажешь, как завалил немца.
– А? – Ширяй поднял глаза, но тут же согнулся пополам и завыл: – Не-е-е-ет!
Млад оставил его в покое и вернулся к сотне: потребовал от десятников доложить о потерях, построил остатки – чуть больше семидесяти человек – и повел их вслед за Тихомировым. Тот направил студентов в обход холма, на его пологий склон, чтобы зайти в спину ландскнехтам, теснившим конницу.
– Давайте, сынки! – начал он. – Потом считать будем, потом разберемся, кто трус, а кто храбрец! Не до красивых слов мне! Бейте врагов, себя не жалея!
Его слова остались пустым звуком, и он поманил Млада пальцем.
– Скажи, Мстиславич. Как на вече говорил. Говорить – это ваше, наставничье.
Млад встал рядом с ним и оглядел поредевшее студенческое войско.
– А вы думали, это как с новгородскими парнями из-за девок на кулаках махаться? А? – тихо начал Млад. – Никого сюда идти не неволили. Перед вами – враги, а за спиной – женщины и детишки. Или вы не мужчины?
И в этот миг он увидел, как с обеих сторон крепость обходит вражеская конница – не меньше двух тысяч тяжело вооруженных латников, на неправдоподобно высоких конях. Тихомиров ахнул, студенты начали оглядываться, и Млад продолжил:
– Нет таких врагов, которых нельзя победить! Не вы ли хотели, чтобы земля горела у врагов под ногами? Так пусть она горит у них под ногами!
Последние слова он выкрикнул в полный голос, и словно в ответ на них со стороны крепости загрохотали взрывы – Млад никогда не видел взрывов такой силы. Столбы пламени поднимали в небо куски крепостных стен в серо-белом дыму, сполохи огня осветили долину красно-белым заревом, земля вздрогнула и зашаталась, – рванул весь пороховой запас Изборска. На миг долина замерла: и немцы, и псковичи, и новгородцы уставились на небывалое зрелище, а обгоревшие глыбы желтого камня валились на тяжелую немецкую конницу, давили людей и коней, преграждали ей дорогу. Словно камни этой земли знали, кто пришел на нее без спроса.
Ликующий крик потряс долину не слабей взрывов, а между двух холмов, обгоняя изборян, на коне в окружении десятка дружинников промчался юный князь. Алый плащ, в темноте казавшийся запекшейся кровью, развевался за его спиной, и знамена летели над головами всадников.
– На Псков! Давите их! На Псков! Боги на нашей стороне! – глаза Волота горели огнем, и на миг Младу показалось, что перед ним Борис: в груди остановилось дыхание, восторг, напоминавший безумие, охватил его с ног до головы.
– Вперед! – коротко крикнул Млад, поворачиваясь на полки ландскнехтов.
– Вперед! – взревел Тихомиров, и его крик подхватили сотники: студенты ринулись в бой, одержимые желанием победы, – ни страха, ни сомнений не осталось в их сердцах.
Безрассудство удесятеряет силы. Полуторатысячное войско студентов врезалось в ряды наемников так быстро, что те не успели перестроиться и принять удар. Млад отбросил щит за спину, зажав в левой руке нож: эта схватка напоминала ему шаманскую пляску. Доспех ландскнехта оставлял уязвимыми только лицо и руки, и Млад бил по лицам и по рукам, забывая защищаться. Двуручный меч Тихомирова проламывал железные кирасы, прорубал мощные наплечники и сносил шлемы с голов, а иногда и головы с плеч. Топоры крушили немцев, и тем было уже не до смеха.
Луна уходила за тучи и возвращалась, бой двигался к лесу. Сзади к студентам подошло ополчение – новгородцы отступали, обороняясь от напиравших сзади полчищ кнехтов. Дружина князя Тальгерта схватилась с остатками тяжелой вражеской конницы, задерживая ее наступление на пехоту, а изборяне скрылись в лесу, на дороге, ведущей к Пскову.
Взрыв крепости словно повредил что-то в небе, и с рассветом, нежданная и непредсказуемая, началась вьюга: дунул восточный ветер, небо заволокло снежными тучами, и вскоре к низовой метели присоединился густой снегопад – боги прикрывали отход русского войска.
Новгородская дружина вышла из боя с ландскнехтами и пустилась на выручку коннице князя Тальгерта. Новгородский князь, до этого стоявший на холме, дал сигнал к постепенному отходу в лес; вскоре его силуэт скрылся за снежной завесой. Тихомиров, принявший приказ, выводил из затихавшего боя по одной сотне: отходили не торопясь, подбирая раненых. Ландскнехты отчаялись сомкнуть окружение и в лесу преследовать отступавшее ополчение опасались.
Ветер и снег приглушали далекие звуки, и не сразу стало понятно, отчего вздрагивает земля под ногами и что за глухой рокот катится с запада на отступавшее ополчение, но страх ощутили все. Он шел из-под ног, его рождала дрожавшая земля…
– В лес! – закричал Тихомиров тем, кто еще не успел отойти. – В лес, бегом! Быстрей!
– К лесу! – кричали сотники и псковичей, и новгородцев. – Отходим!
– Что это, Мстиславич? – спросил замерший рядом с Младом Добробой.
– Это конница, – ответил Млад и крикнул в полный голос. – В лес! Отступаем! Бегом!
И наемники, и кнехты расходились в стороны, уступая дорогу неожиданной подмоге. Судя по нараставшему грохоту, на русское войско шла многотысячная рать, широкой полосой охватывая всю долину.
– А раненые? – спросил Добробой.
– Щас мы все будет ранеными! – рявкнул на Добробоя проходивший мимо Тихомиров. – Бегом! Не рыцари, так свои затопчут! Бегом!
Ополчение бежало к лесу в беспорядке, и Млад понял, что имел в виду Тихомиров: тысячи воинов неслись прямо на оставшихся на поле боя студентов, и никто не разбирал дороги.
– Бегом! – заорал Млад что есть силы, надеясь привести в чувство обалдевших ребят. И кто-то действительно побежал в лес, но и Добробой, и еще два десятка парней рванулись в противоположную сторону – помогать раненым.
– Куда? – рычал Тихомиров. – Куда поперлись! Назад! Назад, я сказал!
Млад догнал Добробоя и подхватил за воротник, но, как обычно, не удержал:
– Назад! Затопчут!
– Оставь, Мстиславич! – неожиданно зло ответил ему Добробой. – Нехорошо это.
И ополчение приостановилось: кто-то обходил студентов стороной, а кто-то помогал, на бегу протягивая руки тем, кто не мог подняться, и тащил за собой к лесу. Добробой взвалил на закорки стонавшего парня с четвертой ступени, Млад поднял на ноги мальчишку, раненого в лицо, – остальных подбирали ополченцы. Ряды давно смешались, псковичи и новгородцы бежали вместе, а сзади, уже никого не прикрывая, отходили конные дружинники.
Рокот нарастал, сотрясая землю, – кони шли неспешным скоком, постепенно набирая ход. Сначала в снежной пелене появились лишь тени всадников – от последних рядов ополчения их отделяло едва ли больше сотни саженей. Не рыцари – наемники. Столько рыцарей не нашлось бы не только в ливонской земле, но и по всей Европе. Кони с огромными мордами в наглазниках не торопились, но от этого их поступь казалась еще более страшной.
Млад волочил на себе мальчишку – тот мог перебирать ногами, но шатался и ничего не видел, спотыкаясь на каждом шагу. Кто-то из псковичей, догнавший их сзади, взвалил вторую руку раненого себе на плечо.
– Вот так-то побыстрей будет, – подмигнул пскович Младу. Бежать сразу стало легче, но их все равно обгоняли и обгоняли.
Неутомимый Добробой бежал впереди, и, казалось, ноша нисколько его не тяготила. Навстречу им откуда-то выскочил Ширяй, надеясь помочь товарищу, но Добробой только покачал головой.
– Ширяй! Тебя только не хватало! – в сердцах сплюнул Млад: он надеялся, что шаманенок давно добежал до леса.
– Я с вами! – выдохнул тот и побежал рядом.
– Ничего, живы будем – не помрем! – засмеялся пскович. – Кони хоть и страшенные, а неповоротливые! И в лесу сразу завязнут, и через овраг не пройдут с налета – ноги переломают.
А расстояние между ополчением и конницей сокращалось, Млад чувствовал, что они не успевают, и не было такой силы, которая могла бы задержать лавину всадников хоть на миг. Ветер дул в лицо, но коням это не мешало. В них летели копья, ножи и топоры, но это не замедляло их бега.
Спасительный овраг был в нескольких шагах, когда сзади раздались вопли, хруст костей и глухие удары – конница настигла последние ряды, колола пиками, топтала копытами, разбивала головы шестоперами. С Младом поравнялся всадник: оскаленные зубы черного коня грызли странные, непомерно большие удила, из носа струями пробивался пар, словно под седоком скакал огнедышащий змей. Млад никогда не видел близко таких лошадей – он и в шлеме не дотягивался ростом коню до холки. Зверь, сущий зверь, а не конь: говорят, такие пьянеют от запаха крови. А сзади его настигал еще один. В щит на спине ударило копье, разламывая его пополам, но броня выдержала; удар толкнул Млада вперед, но не уронил, – и в этот миг земля ухнула вниз. Конь, обогнавший его, ломая ноги, провалился в овраг, перевернулся через голову, подминая под себя всадника и двоих ополченцев.
Млад вместе с раненым мальчишкой и псковичом съехали на дно оврага, а Добробой уже карабкался вверх по крутому склону. Ширяй толкал его снизу, а с другой стороны к нему тянулись руки, помогая выбраться. Млад зажмурился, ожидая, что скакавший сзади всадник опрокинется в овраг, но тот дернул к себе поводья. Огромный зверь поднялся на дыбы, ударил по воздуху копытами, словно сожалел, что не достал добычи, а потом, придавив всадника, повалился назад, под ноги следующему ряду.
– Быстрей, Мстиславич! – Ширяй подставил плечо. – Не глазей!
– Сам выбирайся!
– Успеется!
Кустарник на краю леса давно смяли, втоптав в снег. Там, где овраг был не столь глубок, конница добралась до леса, но ее встретили лучники, и дорогу немногочисленным всадникам заступила дружина, давая возможность ополчению уйти поглубже. Давка на краю оврага задержала конницу.