В его спальне было темно. Даже в кабинете погашены все свечи.
Он её не ждал. Видел экипажи гостей, слышал музыку и голоса.
Она заколебалась. Он спит. И сон для него — как лекарство. Геро лежал на боку, спиной к потайной двери и похоже было, что его не потревожил щелчок замка. Может быть, Оливье напоил его снотворным? Если так, то она уйдёт. Так и быть, у неё есть следующий день. Пережитая им радость, тревога, волнения не успеют перебродить и затвердеть, обратиться в тугую неудобоваримую смолу, которую ей уже не разжевать, а он застынет в безопасности, будто облаченный в янтарь.
Нет, он слишком долго ждал этой встречи с дочерью, так быстро этот порох не сгорит. Она может и подождать, только посмотреть на него.
Однако, когда она сделала по направлению к кровати ещё один неровный шаг, он вздохнул и лёг на спину. Даже в темноте она угадывала его разочарованный взгляд. И снова не ушла. Её гнал хмель, заключивший союз с раненым самолюбием. Как дурной честолюбивый советник, хмель подбадривал её, колол будто шпорой.
«Иди, докажи, что единственное полновластное божество здесь ты, принцесса крови! Ты им владеешь, ты его госпожа. Поступи с этим упрямым подданным как положено государю, подчини его, лиши его воли. Ибо здесь действует и воплощается лишь твоя воля».
Он, подобно лазутчику, пришёл с другой стороны, пересёк черту, за которой цветущий медоносный луг, с цветочным ароматом и с пряной горечью трав, сменяется на каменную безжизненную равнину. Он прошёл по этому лугу, и на его коже осела пыльца, за одежду зацепились травинки, волосы нагрелись и хранили пряный аромат. Она хотела вдохнуть этот аромат, эхо света, его тень и послед.
Ибо ей самой не оказаться на том лугу, и не вдохнуть раскалённый, обжигающий едва ли не звенящий от полуденного зноя воздух. Её участь — только бесславная охота за остывающим световым пятном, выглядывать из склепа, как проклятый носферату.
Но он ещё должен хранить всё, что принёс с собой.
Она ткнулась лицом в его волосы, жадно вдохнула, губами захватила ту прядь, что всегда сползала ему на лоб. С волос эта невидимая пыльца уже осыпалась, и они просто мягки и шелковисты, как обычно. Тогда несколько крупинок осталось на ресницах. Его ресницы сами трепещут как крылья бабочки, и она попыталась эти ресницы поймать.
На губах должен остаться вкус цветочного дикого мёда. И она жадно требовательно целовала эти безответные губы, которые и в самом деле казались сладкими. Он пробовал неведомый напиток, который сварили в хрустальном котелке распутные, грудастые наяды. Они поили его из этого котелка, завлекали своими развратными песнями, шептали ему нежности. Они посягали на него!
А он на самом деле принадлежит ей, только ей! Каждый изгиб его тела, каждая теневая впадинка. Она шарила руками по его груди и животу, будто и в самом деле хотела уничтожить следы неведомых ей соперниц. Хотя — каких соперниц?
Он же ездил к дочери. К маленькой несмышленой девочке. Эта девочка ей не соперница. Это всего лишь ребёнок.
Почему же её обуревает это ревнивое безумие? Почему ей мерещится изгнание и полное отлучение?
И она ласкала его почти неистово, с самоотверженностью скупца, чьи сокровища внезапно подверглись нашествию воров. И этот скупец жадно, на ощупь, всей ладонью, определяет сохранность и доступность своих богатств. Она так же трогала его с совершенно несвойственной ей предприимчивостью, будто пыталась согнать, стереть своим прикосновением что-то запретное, саму память его кожи, заполонить напором своей чувственности. Она даже догоняла собственную ладонь языком, когда задирала его сорочку, чтобы обнажить грудь и живот.
В своем рвении, накатывая, напирая грудью и бёдрами, она соскользнула и придавила его перевязанную руку. Геро глухо вскрикнул.
Это слегка её отрезвило. Вернулись те же сомнения. Её ласки причиняют ему скорее боль, чем сладость.
— Прости меня, прости, мой сладкий…
Геро ответил тихим вздохом, который слишком походил на стон. Он всё так же лежал неподвижно, безвольно, как будто Оливье в очередной раз напоил его тем снотворным, которое изгоняет сознание почти к порогу смерти.
Герцогине это безволие стало казаться почти пугающим. Она требовательно провела рукой по его животу, до жестких волосков. Потом ноготками — по внутренней стороне бедра. В своем азарте она не замечала, что давление её отточенных ногтей почти губительно для тонкой, ранимой кожи.
Геро чуть шевельнулся и вдруг перехватил её руку, потянув к себе. Даже осмелился на другую ласку — приподнялся на локте, чтобы губами коснуться её соска.
Казалось, ему наконец передалось её возбуждение, и он стал отвечать ещё слабым, встречным движением. Он только подавался к ней, собираясь с силами, как будто начал не то учиться, не то взрослеть. Но постепенно набирался уверенности, настойчивости, перехватывая ту роль, что она приписывала себе, демонстрируя ей свою страстность и силу.
Он тихо стонал, но ей казалось, что это стоны страсти. И она не видела, как он кусает губы. Он исполнил то, что от него требовалось. Как хороший, исполнительный слуга, он принес ей усладу, которая явилась неоспоримым доказательством её прав.
Она уснула в его постели, чего, собственно, давно себе не позволяла, как не позволяла ему оставаться в её спальне до утра.
Это случилось после того, как Геро разбудил её своим ночным криком. Он метался, как в бреду, был весь в испарине, и несколько раз произнес: «Нет! Пожалуйста, нет!»
Слышать это было ужасно. Она одновременно испугалась и пришла в ярость. Пнула его изо всех сил. Геро, вырванный из кошмара, несколько мгновений смотрел на неё с таким невыразимым ужасом, а затем, когда узнал, — с такой ненавистью, что она вновь испугалась и велела ему убираться.
С тех пор она отсылала его после близости прочь, хотя испытывала неприятное сожаление, оставаясь в пустой постели. Втайне она мечтала спать, привалившись к его тёплому плечу, и делить с ним рассвет. Но и в первые ночи, когда она ещё позволяла ему оставаться, Геро сразу от неё отстранялся. Даже если она засыпала, закинув ногу поперек его живота, то просыпалась совсем в другом положении.
Геро каким-то образом освобождался, отодвигался к краю постели и даже поворачивался к ней спиной. В предрассветном сумраке она видела его мальчишеские острые лопатки. Он спал, как ребёнок, скорчившись, подтянув колени к животу. Её это раздражало.
Однажды, в наказание, она резко потянула его за волосы, вынуждая повернуться к ней лицом, а второй раз, вновь обнаружив его лежащим к ней спиной, так пнула в поясницу, что столкнула его.
К тому же, когда он разбудил её своими воплями, ей послышалось, что он прошептал имя своей жены. Тогда она и вовсе запретила ему оставаться. И с горькой усмешкой подумала, что для него это вовсе не наказание, а, скорее, милость.
Проснулась она внезапно и совсем не так, как мечталось — медленно, сладко, с томительным предвкушением. Напротив, её разбудили без всякого почтения, гулким набатом. Что-то посыпалось, зазвенело. Кто-то басовито охнул. В её семье принято опасаться заговорщиков и наемных убийц. Ей бы полагалось вздрогнуть, вообразить самое худшее — занесённые кинжалы, лица в масках.
Но лень была такой тягучей, такой упоительной, что она даже не дрогнула. Это не заговорщики. Это его слуга, краснолицый звероподобный парень. Как там его зовут? Любен, кажется. Она приподнялась на локте и равнодушно взглянула.
Комната залита светом. День солнечный, ясный. Геро тоже проснулся. Как ни странно, но сегодня он не отстранился от неё, ни скорчился. Его тело осталось тесно прижатым. Он только вытащил у неё из-под головы свою израненную руку.
Ей нет дела до того, что лакей видит её обнажённой. Она могла бы без всякого смущения выпростать из-под одеяла свои длинные, алебастровые ноги, встать, пройтись, покачивая бёдрами, с удовольствием наблюдая за тем, как в лакейских глазках разгорается ужас, а с ним преступное вожделение. Она могла бы остановиться перед этим мужланом и позволить ему собой любоваться, с тем снисходительным презрением, с каким богини нисходят к смертным. Её позабавил бы лиловый страх в этих бычьих зрачках.
Но ей лень. К тому же, этот негодяй отнял у неё момент вспоминания себя. И то приятное чувство недосказанного, полустёртого торжества, её победы и наслаждения. Он помешал ей проснуться рядом со смирившимся Геро, разрушил грёзу. Полусонная, она могла бы помечтать.
Но этот плебей уронил поднос. И ещё попытался что-то исправить. Лучше бы он убирался сразу, без лакейских ужимок. Но он наклонился, споткнулся, снова уронил, затем удалился едва ли не ползком. Неуклюжие подергивания, метания огромного, будто кабаньего тела, вызвали у неё смех. Он и в самом деле, как загнанный кабан, но кабан раскормленный и трусливый, кабан, взращённый в уютном загоне, над лоханью с распаренным зерном и парковыми желудями.
Этот кабан ещё не знал травли и уколов копья, и однажды вспугнутый, не сражается, а мелко трясётся своим щетинистым, жирным телом.
Хорош будет окорок, розовый и слезящийся.
— Прикажу вздёрнуть мерзавца! – сказала она со смехом.
Сказала, чтобы обозначить досаду, а не гнев. Свежевать кабана было не время. Да и происшествие было скорее комичным, чем преступным. Но Геро поверил. Она поняла это по его изменившемуся лицу. Она уже поднялась, даже набросила на плечи свой кружевной утренний хитон, а он всё ещё лежал, подтянув скомканную простыню к подбородку.
Вид у него больной, утомлённый. Пожалуй, она бы воздержалась от визита, если бы видела его вчера, сразу по возвращении. Но темнота послужила ей оправдательной завесой. Она не видела его лица. Вновь кольнула не то жалость, не то досада. К тому же, он взволнован. Эта её угроза вдруг стала реальной, весомой. Он пытался оправдать, защитить. Прикрыв глаза, она слушала, как он выгораживает своего тюремщика. Торопливо, сбиваясь, повествует о том, что это не вина растяпы лакея, а недоразумение. Откуда же было догадаться лакею, что её высочество пожелает провести ночь со своим любовником, и даже остаться в его постели до утра, чего она обычно не делала?
Лакей был обязан подавать своему подопечному по утрам бульон, а вместе с ним бокал красного густого вина. Это было предписание лекаря, и слуга добросовестно ему следовал. За что же его казнить?
Герцогиня слушала тихий, мелодичный голос. Геро спешил, как будто палач уже готовил свой страшный инструментарий, а ему ещё предстоит бежать, преодолеть лестничный пролёт и бескрайнюю площадь, чтобы остановить неправедный суд.
Она слушала, вникая и невольно наслаждаясь, смотрела на его побледневшие губы с трещинкой, розовеющие скулы, — нет, не от страсти, а от страха за жизнь враждебного, никчемного существа, — она смотрела в его глаза, только что тусклые, с плёнкой усталости, но внезапно яркие и молящие.
Он искренне верил в то, что говорил. Что это? Очередной виток игры? Или нет? Она уже сама не раз опровергала собственные доводы. Игра не могла так затянуться, да и в чём смысл игры, если она не ведёт к выигрышу?
Анастази утверждала, что он будто бы другой, устроен как-то иначе, с добавкой каких-то запредельных материй, или, что гораздо яснее, что он в некоторой степени сумасшедший.
Но сумасшедший не в том ужасающем, разрушительном смысле, когда треснувший рассудок обращает смертного в воющего хищника, а в том мягком, блаженном качестве, что ведет к чудаковатой отстранённости, к детской наивности и к полному пренебрежению всеми радостями и корыстью этого смертного мира, одним словом — к святости. Ибо святость и есть некая разновидность безумия.
Но Геро не сумасшедший, нет, взгляд его ясен, ум как наточенный клинок, он не впадает в забытье, не воображает бесед с ангелом или пылающей копной сена, не видит разноцветных всадников и не изгоняет бесов. Он только творит необъяснимые с точки зрения здравого смысла глупости, действует себе в ущерб. Как будто и в самом деле верит во всю эту богословскую, лицемерную схоластику.
«Возлюби ближнего своего…» «Прости их, ибо не ведают, что творят…»
Он блаженный, юродивый, чей разум был отравлен религиозным догматизмом, он — жертва фанатика, этого безумца отца Мартина, который вообразил себя праведником, мучеником, спасителем заблудших.
— А ты знаешь, что он доносит о каждом твоём шаге? – сказала герцогиня со злорадством. – Знаешь, что он не только лакей, но и соглядатай? И получает за своё иудино ремесло двойное жалованье.
Ей так хотелось подорвать эту несокрушимую веру, это блаженное божественное равновесие, которое присутствовало в его сердце, невзирая на все тревоги и потрясения, что она готова была плеснуть яд в этот чистый источник любящей и нежной души. Ей виделись острые, сверкающие стрелы с зазубриной на конце, которые она вонзила бы с методичной определённостью в его сухожилия и связки, чтобы лишить душу подвижности, чтобы не дать ей вспорхнуть к живительной небесной прохладе и там заручиться ангельским присутствием, чтобы пришпилить её, приковать к тяжелой мёртвой земле непосильным грузом ненависти.
Но Геро уже знал вкус этого яда. Он принимал его ежедневно по глотку и научился переживать жгучие спазмы и синюшную черноту. Он умел прощать, всё по той же своей чудаковатой наивности, как ребёнок, упорно не принимающий взрослой истины.
— У него мать в Руане и две сестры. О них больше некому позаботиться.
Вот так просто. Любой предатель, негодяй, соглядатай, наушник, разбойник может быть оправдан. У каждого из самых неприглядных, презираемых существ найдётся в родственниках пара сирот.
Вероятно, Иуда так же был заботливым сыном или отцом, братом или племянником. Почему бы не открыть все тюрьмы? Не оправдать всех разбойников? Почему бы не выдать им всем по охранной грамоте, благословляя на дальнейшие злодейства во имя голодающих сирот?
И сколько найдется тех, кто пожелает принести себя в жертву во имя чужого родственного долга?
0
0