Она не в первый раз пела эту песню о дарах и удовольствиях. Она не упускает случая, чтобы повторить, внедрить в его разум эту простую, эпикурейскую истину. Наслаждайся, наслаждайся, пользуйся. Но он слышит её, только когда пьян. Вот как сейчас. Но всё ещё недоверчив, и даже насмешлив.
Она поднялась, чтобы налить второй стакан. Геро ответил на это горькой улыбкой и попытался отстраниться. Ей пришлось надавить ему на затылок, несильно, чтобы не спугнуть. Жертва не должна догадаться, что её тянут в ловушку.
Хотя Геро, конечно, догадался. Он слишком проницателен, к тому же все эти разговоры о дарах фортуны слышал не раз и был осведомлён об их истинной подоплёке. Он знает, что он — жертва, и что ему сейчас вскроют вены. Но у него ещё осталась воля, он ещё не окончательно усыплен. От первого стакана у него слегка шумит в голове. А вот второй должен сделать его окончательно податливым. Вздохнув, Геро взял второй стакан и выпил быстро, как лекарство с неприятным вкусом.
— Мне нравится, когда ты такой послушный, — похвалила она, отставляя стакан в сторону и коротко целуя его в губы, чтобы захватить оставшуюся на них капельку вина.
Геро не ответил. Но её это не смутило и не ошеломило. Сейчас подействует второй стакан, и он станет податлив и управляем. А то, что он не ответил на поцелуй, так это скорее от растерянности, чем от неприязни. Это к лучшему. Это выдаёт его истинные чувства. Ещё вчера он не позволил бы себе ничего подобного, ибо вчера это бы не он, а роль, которую он играл. Вчера было больше напускного, заученного, а сегодня он ещё не успел соединить разрозненные части своей брони.
Она не желала равнодушного послушания, рабской услужливости. Пусть он будет неуклюж и порывист, но пусть будет живым и настоящим, страдающим и беспокойным. Она знала, что вино сейчас размоет её образ и соединит с обобщённой женщиной, принимающей любое сходство, и тогда ему будет проще. Он пожелает утешения и забытья мужчины. Ему будет всё равно, кто подарит это утешение. Главное, что боль уйдет.
Она даже не стала уводить его в спальню, чтобы не нарушить его хмельной мечтательности. Мягко разомкнула переплетённые пальцы и почти нежно толкнула в грудь, чтобы он откинулся назад, опустил голову на тот самый подбитый мехом плащ, которым его укрыл лакей. Она как будто развязала живой, страдающий узел, в котором он пытался сохранить свою целостность от разрушающей боли. Вино размягчило этот узел, и она без труда, чуть повелительно, разгладила и распрямила судорожно сведённые пальцы, локти, колени.
Его руки оказались разбросанными, как сломанные крылья. Она задрала его сорочку, чтобы погладить живот, а потом грудь. Геро неожиданно дёрнулся, будто вспомнил что-то важное и неприятное. Взгляд его прояснился. Он узнал её, понял. Сделал попытку приподняться на локте. Отрицательно мотнул головой, отвечая на незаданный вопрос.
Это был краткий, противоречивый всплеск. Протест неукротимой души, не желающей принять иго рассудка и обстоятельств. Рассудок был оглушён страданием, душа отравлена вином, но ещё полна сил и ярости. Герцогиня быстро подавила бунт пощёчиной. Руки вновь обратились в распластанные крылья. На запрокинутом лице тень скрытой горечи, ресницы затрепетали.
Но это безучастие – ложь, видимость. Он был здесь, целиком, со всеми страхами, сомнениями, надеждами, тревогами, предрассудками, догмами, мыслями. Он был заперт в собственном теле со всеми своими сокровищами, как пилигрим, побывавший в Святой земле и схваченный сарацинами. Она развязывала, распускала шнурки на его одежде, словно сдирала с него кожу. В его обнажившейся груди сердце стало как будто видимым. Вот оно, бьётся, живёт, волнуется.
Это сердце больше не защищают ни костная броня, ни переплетения мышц, ни упругость кожи. Оно беззащитно. Его можно коснуться, подержать на ладони. Или сжать до удушья. Можно долго смотреть, слушать беспокойный ритм, наблюдать, как оно перегоняет золотистый, мерцающий дымок жизни. И следить за тем, как этот дымок растекается по его телу. Как он поднимается по синеватым протокам вверх, по горлу, к губам и векам, чтобы под веками вспыхнуть негодующей синевой, чтобы за висками, где тоже бьются тоненькие жилки, преобразиться в череду обрывочных мыслей, чтобы заметаться в его сознании образами ушедшего дня.
Этот золотистый пар от божественного вздоха, осветляя кровь до алого, слепящего, бросится от сердца в его раскиданные руки, и они станут ласковыми и тёплыми, сила наполнит сбивчивым дыханием его грудь, крошечными бисеринками пота увлажнит живот, загустев, уже с тёмной кровью, она опустится до желания в паху.
Но пока эта золотистая субстанция ещё прозрачна и переливается в самом сердце, своей избыточностью порождая боль. Как жаль, что вот в таком первозданном виде эту силу не заполучить. Надо смешать её с кровью, перегнать через плоть, затемнить и даже осквернить похотью.
Потому, что по-другому Геро ей ничего не отдаст. Потому, что то, другое, то, что от Бога, называют Любовью, а в Любовь и в Бога она не верит.
Ей нравилось его ласкать.
Это было против правил, но она никогда не отличалась косным упорством, если во имя успеха требовалось изменить своим принципам. Это — тоже власть, власть над мужчиной. Пожалуй, самая устойчивая с начала времен.
Прежде она презирала женщин, кто пользуется этой примитивной властью. Всё равно, что приманивать желудок едой. Но разве эта природная данность не давала во все века такие блестящие результаты? Разве плотские услуги не оплачивались короной и золотом? Разве Аспазия не покорила своим любовным искусством Перикла? А гетера Феодора разве не соблазнила своим опытным телом императора Юстиниана?
Клотильда была рождена у подножия трона, и в отличии от тех, кто был вынужден подниматься от первого яруса до вершины, пользуясь этой плотской властью, она не имела нужды ни в золоте, ни в короне. Она никогда не обменивала свои ласки на роскошь. С чего ей было мараться?
Но ласкать Геро — это не обязанность и не долг, это — наслаждение. Касаться его, ладонью, губами, языком. Она столько раз это делала, но так и не пресытилась. Может быть, виной была острота борьбы. Это бесконечная, незримая схватка. Погоня, охота. Он ускользал от неё, она заманивала, раскидывала силки, ставила капканы. Он попадался, на него набрасывали сеть, связывали по рукам и ногам, он терял силы, уступал, но едва отдышавшись, снова рвал путы и бежал. И так бесконечно.
Приручить его не удавалось. И добыча возрождалась заново, становилась ещё более желанной. И вот он пойман вновь. После долгой, изнурительной травли. Одурманен зельем, но всё ещё опасен и дерзок.
Она снова трогала, проводила пальцами по скату ребер, по окраине хрипло вздымаемой груди, чтобы по упругой симметричной неровности живота спуститься до первых жёстких волосков. Она давно научилась его ласкать себе в утеху, и ласки становились всё настойчивей, всё изощренней, как утончённые, растянутые пытки, когда палач, кроме жестокого любопытства, обладает ещё и тонким вкусом.
Она знала, как смирить его еретическое упорство, как вырвать у него признание, как обратить его едва ли не в союзника не приказом или грубым окриком, а неспешным перебором пальцев.
Губы его сухи уже от плотского жара, а в глазах, мутных, невидящих, почти мольба. Он не помнит себя. Не помнит её. Он во власти сгустившейся вязкой крови. Геро приподнялся на локте, чтобы найти её губы, будто терзаемый жаждой раненый в поисках спасительного глотка. Глаза его полузакрыты, под ними — безмыслие, звериная слепота.
Он отыскал её на ощупь, схватил, потянул к себе. Дыхание тяжёлое, волчье. Под юбкой нашел её колено, затем бедро. Немилосердно, властно. Потом вдруг опрокинул, прижал.
У неё искрой по позвоночнику метнулась паника. Вдруг это ярость убийцы? Хотела закричать. Потому, что лицо над ней изменилось. Прежде прекрасное, с туманом печали, оно вдруг стянулось в звериную, волчью маску со сладострастным оскалом. Глаза стали другими. Они потемнели, налились багровой страстью. Запалился в синей глубине адский уголёк.
Случилась метаморфоза. Душа, прежде трепетная, гонимая, вдруг оказалась замещённой. Вместо неё протиснулся демон, циничный и бесчувственный.
А может быть, душа претерпела это преображение от страданий? Она не вынесла боли, утрат и пыток. Природа её изменилась, как меняется природа металла в раскалённом горне, под ударами молота, обваливаясь в свою черную противоположность. Уродливый, горбоносый, своенравный конь, топча белого и послушного собрата, вырвал вожжи и понёс утлую колесницу.
Паника загрохотала в ушах, ветром раздувая костёр чувственности. Герцогиня не стала кричать. Она ощутила странное, блаженное бессилие и невероятную свободу. От неё больше ничего не зависело. Она — песчинка, лиственный обрывок в ревущем потоке среди острых, трущихся друг о друга камней, окровавленных тел, костей и щепок. Этот поток будет нести её, мять, швырять, причинять ей боль, рвать на части, а ей эйфорически, восторженно, сладко и нетерпеливо страшно.
Разве не этого она так долго добивалась? Она долбила и разбирала плотину, она выковыривала из неё камни день за днём, она вонзала в это многотерпеливое тело острые ножи и ржавые гвозди, она подкладывала бочки с порохом и рыла подземные ходы.
Она трудилась, не покладая рук, будто и не подозревала, что по ту сторону этой плотины, которая истончалась и ветшала, стоит в жажде разрушения толща воды, силы необъятной и неукротимой. Она знала о присутствии этой силы и мощи, ибо это знание едва не стоило ей жизни. И всё-таки почти с детской самонадеянностью, когда ребёнок тычет палкой в пасть сторожевого пса, она дразнила и дразнила стихию. Что это?
Жажда саморазрушения? Жажда опасности и боли? Она смотрела в бездну и звала эту бездну в свои объятия. В ту минуту ей было не до ответов. Она лишилась мыслей, рассудок затих. Она жила ощущением. Одно ощущение на мгновение вечности.
Как хрупок оказался весь созданный ею каркас власти и подчинения! Он разметал эту конструкцию за пару движений. Когда повалил её и задрал ей юбку. Без аристократического «Позвольте». Она твердила ему, что он безродный, что он порождение этой парижской Субуры Латинского квартала, вот он и поступил так, как и подобает безродному. Без всякого почтения.
Треснули шнурки на корсаже, и она ощутила его ладонь, ищущую и бесцеремонно берущую. А потом бёдра её разъехались, будто и не было в них никакого протеста, будто мышцы и кости были пустышками, набитыми трухой, и она увидела себя со стороны, своё колено в сползающем чулке, непристойно торчащее и отведенное в сторону.
Нет, это не могло быть её колено, это не могла быть её холеная и вдруг смятая, раздавленная грудь, и это не могла быть она, та женщина, сломленная властью мужчины.
А потом эта давящая снаружи тяжесть оказалась ещё и внутри, раздвигая и сминая плоть. И всё это с каким-то преступным попустительством с её стороны.
«Ты же хотела меня. Ты же этого хотела. Вот, возьми. Возьми меня.»
Он будто повторял это с каждым повторным натиском.
«Вот, чего ты так долго добивалась. Вот он я, каким ты с самого начала желала меня видеть. Животным!»
Его ярость была молчаливой, он только тяжело, хрипло дышал, как тот волк, который настиг и схватил за холку свою самку. Он больше не был человеком, а она больше не называлась женщиной. Она была той самой крепко схваченной самкой, за которой так долго гнался, вывалив язык, её самец и который овладел ею в зарослях дикого дрока, в одуряющем влажном полумраке первозданного леса.
Наслаждение был столь раздирающе острым, что плеснувший в глаза свет её ослепил. То же затмение случилось со слухом, но она всё же слышала, как он не то захрипел, не то застонал в ответ. И тело его содрогнулось. Сразу отяжелело.
Но она не шевельнулась. Ей это тоже нравилось – быть раздавленной.
Позже она непременно устыдится и вознегодует. Но это случится позже, когда к ней вернётся разум, когда она сама вернётся из ипостаси волчицы в человеческий облик. А сейчас ей нравится быть распластанной на сухих листьях, мокрой от пота, обессилевшей и благодарной.
Она готова даже вылизывать вздыбленную шерсть своего самца. Готова почитать его, служить и угождать. Ей нужна его сила, нужна его власть, даже тирания. Она готова поступиться собственным могуществом, чтобы вновь почувствовать его, осязать, снова быть сломленной, покорённой. И желанной.
Она была желанна ему на миг, на мгновение, пусть в забытьи, без участия души, с одной лишь волчьей похотью, в греховном угаре, в упоении местью, но он хотел её. Хотел страстно, до самозабвения. Он даже спасения у неё искал. Забытья. Она чуть заметно улыбнулась. Ныла спина. Но эта боль была ей приятна. Она женщина, в её природе стремиться к боли, к уступке и сдаче.
Открытие неприятное, даже порочащее, гадкая изнанка природы, женская текучая слабость, податливость и гибкость форм. Она не желала этого признавать, но он есть, этот изъян, и признанный, этот изъян порождает блаженство. Она будет терзаться позже, стыдиться этого блаженства, это радости подчинения. Сейчас ей нельзя выказывать слабость. Он не должен догадаться.
В своей огромной роскошной спальне, на высоком алтарном ложе она долго лежала без сна.
Его комнаты она покинула сразу, не говоря ни слова, заметила только, как он будто дивится превращению, которое с ним только что приключилось, вспоминает себя прежнего. Провёл рукой по лицу, будто там в самом деле могла выступить волчья морда, взглянул на руки, словно они обратились в когти. А затем, разбитый, недоумевающий, пытался не то подняться, не то ползти, выбирая в этом неловком движении между человеком и зверем.
Её он не замечал. Был не то хмель, не то бред. Ей это было на руку.
Она не желала нарушать словами тишину влажного леса, выбираться из этой чащобы, где страсти бродят нагими и свободными, где менады своими чарами срывают покров благолепия, где вакханки поют свои песни, где нет запретов и ханжеского подгляда.
0
0