На ложе моём ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла его. (Песня Песней 3:1)
Разобрать слова было невозможно, но Жанет, как видно, задавала вопросы, а девочка то кивала, то качала головой. Жанет попутно, как-то очень ловко, будто занималась этим всю жизнь, поправила платьице, подвязала ленты, ощупала пряжку на башмачке, расправила кружева, уложила выбившейся тёмный локон и, отступив, ещё раз придирчиво осмотрела девочку.
Мария, приподнявшись на цыпочки, сделала полуоборот, чтобы юбочка взметнулась и опала. Лицо девочки раскраснелось от удовольствия.
Мальчик, кажется его звали Максимилиан, и стоявший рядом Геро обменялись понимающими, мужскими взглядами. На лицах обоих появилось выражение добродушной снисходительности к этой женской ленточной канители.
Мария потребовала обратно свой пшеничный сноп и с важностью двинулась дальше. Мальчик с деланно скучающим видом последовал за ней, а Жанет взяла руку Геро. Когда дети отвернулись, Геро склонился к своей спутнице. Жанет тоже подалась к нему. Лица их сблизились, будто они спешили воспользоваться своим мимолётным уединением. Но ограничились прикосновением.
Жанет прильнула щекой, молочным виском к его, смуглому, будто вместо поцелуя желала обменяться с ним мыслями. Но длился этот обмен одно мгновение. И вот они уже продолжают свой путь, с той же благопристойностью и медлительностью, как за минуты до них следовали почтенные прихожане.
Они скрылись в церкви. Кажется, вслед за ними на дороге появится кто-то еще, но Клотильда уже ничего не различала. В глазах ее прыгали пятна.
Она очнулась в тишине спальни священника. Каким-то образом, благодаря памяти тела и разумности собственных ног, ей удалось дойти до дома и даже открыть дверь. Или дверь открыла Дельфина. Клотильда не могла этого сказать.
В те несколько минут она попросту не существовала. С ней что-то произошло, что-то привычное и обыденное, что происходит при сгибании суставов и натяжение мышц. Она двигалась. Ей помогла Дельфина, но сидела она или стояла, или валилась ничком, она не знала.
Она всё ещё смотрела на дорогу. Эта дорога стала ослепительно белой, почти раскалённой, хотя таковой эта дорога вовсе не была. Но в её остаточных видениях, в образах, что прожигали её разум, медленно погружаясь, подобно раскаленных ядрам в тающий лёд, эта дорога сияла так ослепительно, что вытесняла все прочие детали пейзажа: небо, деревья, росший на обочине этой дороги тысячелистник, церковь, могильные плиты, кусты жимолости. Ничего этого не было, как не было её самой, раздавленной, уничтоженной, обращённой в пар.
Она истлела на этой дороге, высохла. У неё вскипели и вытекли глаза. Потому что она ничего не видела. Вместо глаз в её глазницы теперь поместили круглые стекляшки с выбитым изнутри сюжетом. Мужчина и женщина на дороге. Мужчина и женщина.
То, что она испытывает, вовсе не ревность. Ревность — чувство привычное, незатейливое, как осеннее недомогание, которое возобновляется с холодами, кружит, как ленивая муха, скребёт и гложет, а затем, истощившись, задавленное более всесильной скукой, путается в паутине и высыхает до скелета.
Это назойливое кружение Клотильда уже изучила, ещё три года с лёгким раздражением прислушиваясь к коротким перелётам под дребезжание крыльев. Ревность, ленивое насекомое, вспугнутое беспомощной, некрасивой Мадлен. Даже и не ревность.
Досада. Муха, именно муха, полусонная, безмозглая, бьющаяся в стекло. Это глухое, задохшееся жужжание она слышала, когда рядом с ним была дочь, когда он с робкой полуулыбкой погружался в воспоминания, когда бродил где-то и в мыслях и наяву, оставляя собственное тело в распоряжении однобокого инстинкта, когда гладил собаку, когда тоскливо провожал взглядом перелётных птиц, когда… Да что перечислять!
Она слышала кружение этой мухи, слышала её угрожающее падение на труп её надежд. Ей проще было бы сказать, когда она наслаждалась молчанием этой мухи, когда муха или подыхала, или находила створку полуоткрытой. Но это случалось так редко.
Это случалось в те злосчастные часы, когда Геро думал о ней, о своей владелице, но думал не по своей воле, а по вине нерушимых обстоятельств, когда удавалось загнать его в эти обстоятельства, как волка в овраг, разбросав вдоль звериной тропы пылающие угли страхов и тревог. Вот тогда, запуганный, затравленный, он принадлежал ей одной. Она действительно могла назвать себя его владелицей.
Но держать его в этой огненной ловушке она не могла, ибо, как всякий зверь, попавший в капкан, с раздробленными лапами, истекающий кровью, он мог погибнуть и погибнуть очень быстро. Ей приходилось отступать, гасить факелы, и тогда он бежал от неё, бежал к её сопернице, к воспоминаниям о ней, к надеждам и чаяниям. На щеках его вновь появлялся румянец, в глазах – потаённый свет, а к ней возвращалась голодная муха.
Со временем она приноровилась к басовитому жужжанию, как приноравливаются к хромоте, и даже забывала о мучительнице, утешаясь эфемерностью его измен. Какая, собственно, разница, о чём он там думает! Он же здесь, рядом, надежно укрыт от соблазняющих взглядов. Он принадлежит ей, принадлежит безраздельно, а то, что она зачислила в соперницы девочку, это от разыгравшегося самолюбия.
Ей ли бояться какую-то муху, которая только жужжит, ибо не обладает ни жалом, ни ядом. Да мало ли на свете других, досаждающих ей насекомых! Да весь Париж порой напоминает ров с гниющими объедками и крысиными головами, над которым это жужжание оглушительно, как военная канонада. А тут всего одна, полупридушенная.
Клотильда пыталась и не могла вспомнить тот досаждавший перестук крыльев. Она не только ослепла, но и оглохла. Потому что звук, настигший её, пришедший вслед за всполохом, оглушителен.
Как же она была глупа и самонадеянна! Как бездумно называла ревностью то безобидное, щекочущее кружение. О наивность!
Она мыслила себя виртуозом жизни, гроссмейстером, играющим вслепую. Она верила, что испытала все дарованные перекаты чувств, в том числе и кульбиты ревности.
Но ревность — это не жалкая муха, танцующая свой последний танец на мутном стекле. Ревность — это дракон, ревущий, огнедышащий, раскинувший до горизонта чёрные крылья. Верит ли она в драконов? Даже ребёнок посмеётся, задай ему взрослый такой вопрос.
Всем известно, что драконы – вымысел, испускающее дым, гремящее чешуей украшение рыцарских романов. Этих чудовищ выдумали менестрели, чтобы услаждать своими песнями скучающих дам. Драконов не существует! Как не существует этой дарующей бессмертие чаши — Грааля. Или белоснежных единорогов, говорящих птиц и бальзама бессмертия.
А существуют мухи! Жирные и назойливые.
Только что же это за грохот? Что за пламя? Она видит дракона. И этот дракон летит прямо на неё с разверстой пастью, изрыгая пламя, сметая всё вокруг, сжигая и раскаляя сам воздух, который застревает у неё в груди, сжигая её саму, её кожу, её разум. Вот что такое ревность.
«…люта, как преисподняя, ревность; стрелы её – стрелы огненные» (Песнь Песней 8:6)
Ей стало трудно дышать. В горле, от самых губ, по гортани вниз действительно жгло огнём, будто она глотнула неразбавленного уксуса. Дельфина взирала на неё с беспокойством.
Клотильда подумала, что выглядит по меньшей мере странно, и эту странность следует немедленно разрешить.
— Принеси мне воды, — приказала она, и голос свой не узнала. Голосовые связки тоже были обожжены.
Фрейлина бросилась за дверь. «Неужели она ничего не слышит?» — думала Клотильда, провожая взглядом свою придворную даму.
«Такой грохот. Сотрясение небес. На крышу сыплются искры. Чудовищные крылья рассекают воздух. А она не слышит. И те, в церкви, тоже ничего не слышат. Конечно, не слышат. Это мой дракон. Только мой. И мне его обуздать. Или погибнуть».
0
0