— Сударь, — с отчаянием повторил Максимилиан.
Господин Геро вздрогнул и поднял голову. Страшные, потемневшие глаза смотрели на Максимилиана. Смотрели и не видели.
— Откуда это? – услышал мальчик неузнаваемый голос. Хриплый, больной. Неживой.
Он понял, что отец Марии спрашивает его про книгу.
– Где ты её взял?
— У священника, — прошептал Максимилиан.
В глазах господина Геро что-то промелькнуло. Фиолетовая пустота обозначилась искрой.
— У священника? У какого священника?
— У отца Марво. Вы же сами послали меня к нему.
Снова искра. Не то воспоминания, не то вопроса.
— Это священник, кюре дал тебе… дал тебе эту книгу?
Максимилиан вдруг испугался. Он сглотнул. Он хотел солгать. Очень хотел. Произнести спасительную ложь в эти ужасные, прекрасные и несчастные глаза. Но не мог.
— Нет, господина кюре не было дома.
— Тогда кто же? – Губы господина Геро чуть шевелились. Губы стали почти белыми, с синевой.
— Госпожа. Там была госпожа. Дама.
— Как она… выглядела?
— Она была… красивая. Очень.
— Одна?
— Нет. С ней была… такая, со злыми глазами. – Максимилиан задумался. Он же слышал имя! – Её звали… её звали… Вспомнил! Дельфина!
Книга упала. Господин Геро закрыл лицо руками и застонал.
— Вам плохо, сударь? Вам плохо? Я кого-нибудь позову!
— Нет! – резко приказал его наставник. И встал.
Его пошатывало, будто он был пьян. Губы по-прежнему белые. С каким-то мучительным усилием заставил себя улыбнуться этими губами.
— Нет, Максимилиан, пожалуйста, не надо никого звать. Это сейчас пройдёт.
Потом он заметил стоявшего в растерянности мальчугана с пылающими ушами.
— Максимилиан, друг мой, окажите мне услугу. Поиграйте с этим малышом и отвлеките Марию, если она будет меня искать.
— Да, сударь, конечно, я сделаю всё, что вы скажете. Что мне ещё сделать? Как вам помочь?
Господин Геро покачал головой.
— Мне нельзя помочь.
Он стоял у окна. Предзакатное небо, как юный жонглёр, впервые призванный, не обделённый талантом, но растерянный от испуга и вдохновения, швырнувший разом все цветные шары вверх, расцветилось пылающими мазками всех глубин и оттенков, раскидав розовые, оранжевые, фиолетовые пятна по теснящимся облакам, чтобы заворожить искушённого зрителя, увлечь, заманить. Но тот, кому это зрелище предназначалось, зритель у окна, не замечал усилий поднебесного жонглера.
Взгляд его синих глаз, ясных и молодых, был неподвижен и пуст. Рассеян. Он не видел творящихся предзакатных чудес, он не различал красок. Он был слеп. Нет, его фиолетовые зрачки по-прежнему чутко отвечали вторжению света, то тесня небесно-синюю радужку, то сжимаясь до чёрных звезд, и предметы, их очертания, их цвет, их пространственные категории, их близость и удалённость по-прежнему безупречно отражались в этих глазах, поставляя пищу ненасытному мозгу.
Зрения лишилась душа. В отличии от тела, которое пребывало в апогее молодости. Порыв ветра коснулся его щеки, как нежная ладонь. Шевельнул тёмную шелковистую прядь. Цветы бросили в окно свой аромат, листья зашелестели. Его тело не отказывалось от даров и знаков. Молчала лишь душа.
— Кончилось, — сказал он, обращаясь не то к небу, пытавшемуся его развлечь, не то к цветам, не то к ветру, вкрадчиво назойливому, как преданный пёс, не то к самому себе. – Вот и кончилось.
Он отошел от окна и огляделся. Это была всё та же комната, куда он вошёл несколько месяцев назад, когда Жанет придумала эту «ссылку». Он тогда первым делом подошёл к окну и подивился, что на нем нет решётки.
Рассудком он понимал, что решётки и быть не могло, что его скользящий жест вдоль рамы здесь неуместен. Его толкало к этому жесту что-то более могущественное, чем рассудок, чьи доводы питали лишь его глаза.
А глаза, как известно, свидетель ненадежный. Они порой видят то, чего нет, или скрывают пеленой то, что есть, что им данное время неугодно. Глазам верить нельзя. Есть нечто, обладающее знанием непререкаемым, подтверждённым, есть опыт и память тела, есть ощущение в холодеющих пальцах, которые день за днём цеплялись за оконные прутья.
И пальцы помнят, и тело. Глаза этой многодневной памяти не соперник. Вон он и проверил, чтобы перебить эту память новым ощущением. Вместо чугунной решётки его пальцы коснулись плюща, его брошенных в каменные неровности нежных, зелёных усиков, таких хрупких, что надломить их хватило бы и озорства ребёнка, и таких несокрушимых под порывами ветра.
Он немало времени проводил в этой комнате. Комната стала его убежищем. Он прятался, как раненый зверь. И вновь рассудок твердил, что бояться нечего. Вновь он соглашался, вновь пытался принять слабые доводы, а то могущественное, оснащённое памятью, грудами воспоминаний, закованное в них, увеличенное в росте, твердило об обратном.
И едва он пытался сделать шаг, ступить на траву, подставить лицо предзакатному солнцу, как чей-то мимолётный взгляд, без угроз и посягательств, взгляд, лишь слегка подкрашенный любопытством, ранил его, как вонзившийся клинок. И он снова бежал, снова прятался, находил здесь убежище.
Он всё же боролся с тем чудовищем, многоруким, в колючих доспехах, с копьями и мечами, что сторожило у дверей. Он обманывал этого стража и учился заново жить. Он учился смотреть сам и встречать любопытные или ласкающие взгляды.
После одной из своих прогулок, которые он назначил себе, как испытание, он обнаружил, что и убежище его ненадежно. Кто-то побывал в его комнате. В керамической вазе благоухал букет полевых цветов. А на столе – фаянсовое блюдечко с лесной земляникой. Эти дары вызвали противоречие чувства.
Первое, инстинктивное, от того хранилища воспоминаний: «Ты по-прежнему несвободен! У тебя нет убежища».
А второе уже от рассудка: «Это всего лишь дружеский знак. Тебя любят».
Было и третье, уже от сердца, так давно молчавшего, безъязыкого, покалеченного — тихая благодарность. Это чувство от сердца было таким робким, таким прозрачным, как едва услышанный аромат на зловонной улице, но он все же ухватился за это чувство, стал искать его, как далёкую звезду, идти за ним.
И со временем стало легче. Взгляды уже не ранили, не отвращали слова.
Он учился жить. Учился жить один. Без Марии. Он всему должен был учиться. Он ничего не умел. Он даже любить не умел. Жанет его учила. Геро потрогал полог аккуратно застланной кровати. Откинув покрывало, простое, без вышивки, коснулся подушки. На этой кровати они с Жанет любили друг друга. Здесь он столько раз засыпал счастливым.
Погладил подушку и вдруг отдернул руку. Больше этого не будет! Не будет! Он даже отступил и отшатнулся. Потому что кончилось. Всё кончилось.
Счастье кончилось. Вот оно, желтеет и жухнет, как листья тополя. Он первый предчувствует осень. Зелень ещё буйствует, ещё плодоносит и хвастает изобилием лето, но осень уже рядом. Уже метит жёлтым приговором обречённых. Кончилось. Всё кончилось. Он испил свою чашу радости до дна.
0
0