«15 мая 2066 года на глазах у ста тысяч зрителей спортивный гравилет «С-317» с гонщиком Григорием Сингаевским вошел в шарообразное серебристое облако, возникшее на его пути, и больше не появился».
Это произошло быстрее, чем вам удалось прочитать лаконичную фразу из протокола. Ни один из гравилетчиков — я в этом убежден — не заметил, как появился в чистом небе, на трассе наших гонок, странный серебристый шар. Да, пожалуй, в тот момент никто из нас, тридцати парней, вцепившихся в руль своих машин, никто, пожалуй, не мог сообразить, что это такое, неправдоподобие круглое облако, гигантская шаровая молния или просто запущенный каким-нибудь сумасшедшим елочный шар огромной величины — это нечто, ударившее нам в глаза слепящим металлическим блеском. Я летел вторым после Сингаевского, точнее — метров на шестьсот сзади и на сто ниже, не упуская из виду силуэт его желтого гравилета, и помню, что сразу за вспышкой жесткого света инстинктивно рванул ручку тормоза (приказ судьи соревнований раздался чуть позже); помню, как машина вдруг задрала нос, выбросила меня из кресла и с азартом понеслась в белое пекло. То, что это пекло, а не твердая металлическая поверхность, я догадался, увидев, как быстро и красиво, почти на идеальном развороте нырнул туда желтый гравилет и растворился, исчез в сиянии. Говорят, в эти секунды на телеэкранах была ясно видна счастливая улыбка на моем лице, удивившая всех зрителей; кажется, я даже засмеялся, наваливаясь на упрямо поднятый руль. Я жал на руль как только мог, но чудовищная тяжесть давила мне в грудь, сбрасывала руки, и я чувствовал, что безотказная, такая знакомая машина подчиняется уже не мне, а какой-то силе, вращающей ее, как щепку в водовороте.
На этом сумасшедшая гонка вокруг облака для меня закончилась: я потерял сознание, все так же глупо улыбаясь. Глупо — это мнение тех, кто ознакомился с короткой диктофонной записью моих впечатлений, сделанной в больнице. Ну, а для меня, казалось бы, неподходящая к моменту улыбка была проявлением особой радости, с которой я прожил весь день и не хотел расстаться. И об этом, конечно, ничего не скажешь в официальном докладе, в котором надо припомнить и точно изложить обстоятельства гибели своего товарища.
С того дня прошел уже год, я на год стал старше, но не это самое главное. Насколько я знаю, в истории моей планеты еще не было таких странных на первый взгляд и закономерных, давно ожидаемых людьми событий. И я хочу начать рассказ с того утра, когда меня разбудило прикосновение прохладных иголок сосны.
Я сразу вскочил и понял, что это было во сне; может, за секунду до пробуждения я стоял с Каричкой под старой сосной, под ее единственной зеленой лапой, и прощался. А еще хотел включить на ночь диктофон с лентой формул. Ничего бы тогда сказочного не было, знал бы на пятьдесят формул больше, и все. Я выбежал из дома и, пренебрегая скользящими среди травы лентами механических дорог, помчался к морю, к каменной лестнице, где стояла старая сосна, а добежав до лестницы, пошел вниз медленно, не спеша, радостный и грустный одновременно.
Каричка бежала вверх, прыгая через ступени, — честное слово, это была она, я не придумал. И когда она вскинула голову, я увидел корону ее волос, знаете, как солнце, каким его рисуют дети, — мягкое, пушистое, лохматое; я увидел челку над самыми глазами, золотые ободки в них, и мне почему-то стало совсем грустно.
— Март, — сказала она шепотом, — что я знаю…
И тогда я засмеялся первый раз в этот день. Было так приятно стоять у обрыва над самыми волнами перед запыхавшейся Каричкой и не знать, что будет дальше.
— Март, — сказала она опять, — ты придешь первым!
— Откуда ты знаешь?
Наверно, я покраснел. Я не люблю, когда кто-то вмешивается в мои дела, но сейчас мне было просто приятно.
— Я колдунья, ты не догадался? — Она прыгнула через две ступени. — И вообще утром надо здороваться.
— Здравствуй, — сказал я, хотя это и выглядело странно в середине разговора.
— Прощай. Я уезжаю.
— Разве сегодня? — Я еще на что-то надеялся, хотя все знал, когда меня во сне уколола ветка. — А почему же Сим ничего не сказал?
— Я совсем забыла предупредить его…
— А Андрей? — Я уже кричал, потому что Каричка убегала и голос ее летел из кустов.
— Привет ему! Я спешу! Буду смотреть, как вы летите. И помни, что я колдунья!
Ну вот мы и остались одни, сосна. Будь у меня крылья, я бы рванулся из-под твоей лапы, махавшей Каричке, прямо в небо, кувыркнулся среди облаков и нырнул в прохладную глубину. Но у меня был только красный гравилет, вылизанный до перышка, отлаженный до винтика, спокойно стоявший в ожидании гонок, которые Каричка увидит теперь на экране. Еще у меня были Андрей и Сим, я должен передать им привет от уехавшей Карички. И я просто, на своих двоих спустился по лестнице, на ходу сбросил одежду и вошел в воду.
— Ты придешь первым — бум, бум, бум! — распевал я во все горло, лежа на спине и глядя прямо в лицо солнцу. — «Я колдунья, помни!» — прорычал я удиравшему в панике крабу, которого спугнул у скользкого от водорослей камня.
Так я довольно долго дурачился, а сам вспоминал белое в синий горошек платье, каштановый затылок и изгиб шеи Карички, когда она низко опускает голову. Эти сухари, электронные души — Андрей и Сим — уже, наверно, трудятся, считают, а я здесь, в светло-зеленом прозрачном мире, гоняюсь за рыбешками и фыркаю, как дельфин. Я мог бы взболтать море до самого дна, если бы совесть не намекала, что пора вернуться из глубин на землю, в институт.
На песке, ровном и нежном, еще не продырявленном следами, меня ждал город, сложенный из камней. Серая крепостная стена, столбики башен, из-под арки ворот выезжает пышная процессия: белые всадники на черных, отполированных морем голышах. А впереди всех треугольный красный сердолик — точно маленький гравилет. И я, как только увидел этот красный камень, сразу забыл про все на свете — захотел взглянуть на мой гравилет.
Я покинул каменный город, начертив на песке грозный сигнал магнитной бури, чтобы какой-нибудь растяпа случайно не разрушил фантазию строителя.
Не знаю, зачем придумали эти ползущие в траве пластмассовые дороги. Ими почти никто не пользуется, люди предпочитают ходить или бегать. Ракеты, трансконтинентальные экспрессы, вертолеты — понятно: экономия времени. И гравипланы — понятно: красивые, удобные, современные машины. А от гоночных гравилетов вообще дух захватывает! Они как цирковые артисты: самые обычные с виду и самые ловкие, самые смелые, рискованные в работе. Я всегда волновался, когда входил в ангар, и сейчас пробирался между машинами как можно осторожнее, стараясь не задеть чужое творение. Именно творение, потому что, хотя спортивные гравилеты похожи между собой — легкое птичье крыло, сломанное пополам, с прозрачными каплями кабин на сгибе, — все же опытный глаз гонщика сразу улавливал разницу в конструкции машин. Она была в изломе крыльев (некоторые из них загнулись чересчур резко). А десять разных цветов, в которые были окрашены машины, символизировали десять городов, приславших лучших гонщиков. Никто не знал пока, какие из этих тридцати войдут в первую тройку и продолжат гонки на первенстве континентов. Может быть, самое быстрое крыло — мое, ярко-красное, с плавной линией изгиба, обтянутое металлическими перьями? Я стоял у своего гравилета, постукивал ладонью перья и слушал, как они отзываются чистым, долго не смолкающим звоном.
Потом весь день я ощущал в пальцах этот легкий серебристый звон, вспоминал таинственную фразу, казавшуюся очень значительной: «Март, что я знаю…» Наверно, когда я пришел в лабораторию и уселся за стол, заваленный бумагами, моя улыбка взбесила Андрея. Он так и сказал:
— Прости, Март, но у тебя вид блаженной обезьяны. Ты точно впервые слез с дерева и ходишь на задних лапах.
— Ага, — откликнулся я, — ты почти угадал. Я еще древнее: только недавно вылез из моря и впервые понял, что значит дышать.
— И как, понравилось?
Кажется, Андрей был удивлен. Обычно я не реагирую на его зоологические шуточки. Но сегодня готов беседовать даже с неодушевленными предметами.
— Прекрасно! Легкие — гениальное изобретение. Тебе привет от Карички. Она уехала сдавать экзамены.
— Мне она ничего не сказала, — вмешался в разговор Сим.
И Андрей сразу нахмурился:
— Сим, не отвлекайся, пожалуйста. Поговорим в перерыве… Жаль. Я рассчитывал подкинуть Каричке задание с «Л-13».
— Давай мне, — предложил я, удивляясь собственному великодушию. Обожаю задания с Луны. Сим, тебе тоже поклон.
Андрей молча протянул мне листы. А Сим мигнул оранжевым глазом: он принял поклон к сведению.
Часа три мы работали молча. Такой порядок завел Андрей. Он старший в нашей группе. Ему двадцать один год, он окончил три факультета. У Андрея Прозорова бывают только два состояния: он или молча работает, или шутит о несовершенстве человека.
Это несовершенство было представлено «в лице» бесстрастного Сима счетной информационной машины, подпиравшей железными плечами стены нашей лаборатории. И мы трое — Каричка, Андрей и я — работали на беспощадно быстрого Сима, только-только успевая загружать его электронное чрево задачами и расчетами.
Обычно утренняя порция бумаг на столе повергает меня в уныние. После того как я на рассвете пробежал десяток километров, прыгал с вышки, бросал копье, толкал ядро, эти бумаги кажутся мне такими тяжелыми, что не хочется брать их в руки. И хотя я осознаю, что курс программирования полезен для недоучившегося студента, я начинаю сердиться. Я сержусь, как это ни странно, на лунных астрономов и астрофизиков с Марса, засыпающих нас сводками. Я сержусь на ракеты-зонды и автоматические обсерватории, ощупывающие своими чуткими усиками горячее Солнце и бросающие из черного пустого космоса водопад цифр прямо на мой стол. Я сержусь даже на Солнце, за что — сам не пойму. Со стороны посмотришь — человек работает нормально: стучит клавишами, пишет, зачеркивает и снова пишет формулы, трет кулаком подбородок. А он, букашка, оказывается, дуется на само Солнце и только к концу дня, расшвыряв все бумаги, чувствует себя победителем. Но что он победил — свой гнев или огненные протуберанцы? Нет, только очередную пачку бумаг.
Сегодня я пересмотрел свое отношение к бумагам. Перебирая листы информации с грифом «Л-13», я почему-то вспомнил, как увидел однажды в лесу Каричку: она стояла под деревом и задумчиво рисовала в воздухе рукой; солнечные лучи, пробившись сквозь крону, воткнулись в землю у ее ног; мне показалось, что она развешивает на них невидимые ноты; я не стал мешать рождению музыки и ушел… А ведь у этих ребят с тринадцатой лунной станции, которые засыпают меня сводками, сказал я себе, нет ни прохладного ветра, ни бодрых раскатов грома, ни голубого неба — только град метеоров, беззвучно пробивающих купола зданий, одиночество да волчьи глаза звезд.
А я в кабинете лениво перебираю бумажки, стоившие чудовищных усилий, риска, а иногда и жизней. Нет, что-то не так устроено в этом мире! Почему я, здоровый, румяный, сижу за стеклянной стеной и пальцем, которым, мог бы свалить быка, нажимаю на кнопки? Зачем я здесь, а не где-то в песках Марса? Я сам должен нацеливать на звезды телескопы, радары и прочие уловители видимого-невидимого, задыхаться от жары, дрожать от мороза и посылать на Землю, в Институт Солнца, в двухсотую группу добытые мною цифры. Чтоб Андрей Прозоров обрабатывал их, а Сим мгновенно переваривал. Вот это будет правильно. И если говорить трезво, меня ведь никто не держит на привязи в операторской, и за спиной моей трепещут крылья гравилета.
Я уже видел, как мчусь на своем гравилете прямо к Солнцу, а рядом со мной Каричка…
— Неужели на «Л-13» такие юмористы? — не оборачиваясь, сказал Андрей.
— А что?
— Ты опять улыбаешься?
— Это я так, вообще. А с «Л-13» покончено. Возьми.
Андрей взглянул на мои расчеты и кивнул: он был доволен.
— Ты заметил, — сказал Андрей, — без женщин гораздо легче работается.
— Не согласен, — прогудел Сим, — когда Каричка поет, я работаю быстрее.
От неожиданности мы с Андреем рассмеялись.
— Каков Сим, а? — Андрей подмигнул мне.
А я крикнул:
— Присоединяюсь, Сим! — и засвистел «Волшебную тарелочку Галактики».
— Вот доказательство, — нравоучительно произнес Сим. — Все вы поете ее песни. — И он предупредительно распахнул дверь, возле которой мы с Андреем очутились одновременно.
— А ведь мы просто сбежали от Сима! — крикнул я, мчась со всех ног к столовой и оглядываясь на Андрея.
Я нарочно побежал по лестницам, пренебрег лифтом, чтоб расшевелить эту бумажную душу. А он, почтенный, ученый муж, и в самом деле бежал за мной, прыгал через ступени, смешно подкидывая острые колени.
— Да ну его, Сима! — кричал он на ходу. — Хватит с меня этой философии! И потом, я просто не успеваю за Симом, уже три дня без обеда. Больше не могу!
Это была хорошая пробежка в дальний конец института. И мы не только бежали, но и успевали отвечать знакомым:
— Ну как, летишь?
— Лечу!
— Куда спешите? Директор вызвал?
— Да! Сделали открытие!
— Андрюха, научи его бегать!
— Да вот стараюсь…
— Придешь первым, Март?
«Эхма, если б я сам знал…»
Пока я знал одно: я мог проглотить пять, нет — десять салатов. И мы столько съели, правда, вдвоем. Нажали на все кнопки заказов, потому что из меню не сразу поймешь, что такое «Весенние звезды», «Четвертое измерение», «Интуиция» или «Клеопатра» (у нашего повара неукротимая фантазия на прейскурант, причем ежедневная), и вот к столику приплыл чуть ли не по воздуху щедро уставленный поднос. И надо сказать, пока мы глотали «звезды» и «клеопатр», а транспортер уносил пустой поднос, я с удивлением и какими-то новыми глазами смотрел на Андрюху Прозорова. То, что он светлая голова и сухарь, — это я знал давным-давно. Но никогда еще не видел, чтоб он бежал по лестнице и с таким азартом уничтожал салаты. Он, всегда бледнолицый, сейчас даже порозовел.
— Значит, летишь? — сказал Андрей и удивил меня еще больше: он ведь не интересовался спортом, просто не обращал на него внимания; мне казалось, он не отличит гравилет от вертолета.
— Ага! — кивнул я.
— Хорошо. Наверно, это хорошо, — так просто и тепло сказал Андрей, что мне захотелось взять его с собой. — Это там, над морем?
Нет, он словно свалился с Луны! Тысячи людей только и ждали этого дня, а он — «над морем?»… Но мне не хотелось говорить ему насчет Луны, я опять кивнул:
— Да, над морем.
Тут в дверях засияло большое красное ухо, и нас прервал Кадыркин. Это маленький курчавый математик с выдающимися ушами. Я ничуть не преувеличиваю — про него все так и говорят: «Сначала появляются уши, потом появляется Кадыркин». Он крикнул с порога:
— Прозоров, хватит жевать! Есть проблема.
Я чуть не подавился салатом. Кадыркин так и крикнул: «Проблема».
Андрей сразу встал и превратился в прежнего Андрея, словно застегнулся на все пуговицы.
— Какая сегодня лекция? — спросил он меня, готовя дипломатичное отступление.
— Не помню… Кажется, светящиеся мосты. Это которые между галактиками.
— А-а, лошадки в одной упряжке бегут с разными скоростями!
— Школьная загадка, — вздохнул я. — Проходили: скука.
— Ну вот что, — Андрей нахмурился, сердясь неизвестно на кого, сегодня никаких лекций, никакой работы.
— У меня задание для Сима.
— Я скажу Симу, чтоб он не открывал тебе дверь. Ты должен отдыхать.
Тут уж я взвился: откуда этому теоретику знать, что делать спортсмену перед стартом!
— Андрей, — сказал я угрожающе, — я тебя нокаутирую одним пальцем.
— Тебе и так достанется. Счастливо.
Он спокойно повернулся и ушел к Кадыркину. Честное слово, будь я трижды гением, я бы не носил так торжественно на плечах свою хоть трижды выдающуюся голову! Мало я погонял его по лестницам…
Я не изменил своего обычного режима перед гонками. Во-первых, не пропустил лекцию: забрался в зимний сад и под какими-то колючими кустами включил телевизор. И сразу же окунулся в пространство, населенное галактиками, и с легкостью спящего понесся навстречу далеким мирам, представшим предо мною — ничтожной песчинкой мироздания — в виде изящных устричных раковин и клубка скрученных в кольца змей, ярких блестящих шаров и едва различимых пятен темного тумана. Где-то вдали от меня они жили своей жизнью, как грозовые облака в глубинах неба, взрывались и угасали, крутились и разлетались в разные стороны. Я слышал знакомый голос профессора, вглядывался в мелькавшие формулы, а сам думал, как эта лекция запоздала. Она безнадежно устарела бы даже для древних египтян, имей они телевизоры. То, что я видел, было тысячи и миллионы лет назад, и кто знает, какие они теперь — эти спиральные и эллиптические, разложенные по научным полочкам, расклассифицированные, как домашние животные, галактики. Ведь только нашу Галактику свет пробегает из конца в конец за сто тысяч лет. Сто тысяч! А жизнь, как мы говорим, очень коротка. И кто может, не отрываясь, следить за звездами миллионы лет, чтобы доложить человечеству механику внутренних движений в этих чертовски далеких, убегающих призраках? Проследить хотя бы за молодыми звездами. Всего десяток миллионов лет. Для звезд это детский возраст.
«Рассмотрим галактики, на которые впервые обратил внимание американский астроном Цвикки», — продолжал между тем профессор, и я позавидовал его смелости: он отлично знает, что современные телескопы достают на три тысячи мегапарсек (почти десять миллиардов лет полета света!), и это его нисколько не смущает. Лезет в давно остывшую звездную кашу, пытается в ней разобраться и еще заботится о новых видах наблюдения за Вселенной. Молодец! Будь я всемогущим, не раздумывая, подарил бы этому храброму человеку бессмертие и машину времени. Чтоб он все-таки разобрался и поучал таких недорослей, как я.
Мне очень хотелось быть сегодня всемогущим. Потом, после лекции, когда я делал гимнастику, крутился на центрифуге и, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову, отдыхал в зале невесомости, я щедро раздавал людям бессмертие и сверхсветовые скорости, цивилизации других планет и невидимые пружины, вращающие галактики. Я занимался и делами помельче: зажигал искусственные солнца, смещал земную ось, бурил насквозь весь шарик, строил роботов с гибким мышлением человека — словом, воплощал все то, что уже описано в фантастических книжках. И в то же время — до чего человек умеет ловко совмещать высокое, торжественное со своими практическими заботами! ловил шумы с улицы, представлял, как прибывает в город публика, как притащили грузовые вертолеты каркасы трибун и устанавливают их на берегу, как развешивают судьи огромные золотые шары, мимо которых мы, гонщики, пронесемся много раз. И уже круглые площадки с подвижными хоботками телекамер повисли, наверно, над морем. И уже прилетел на судейской машине комментатор с бархатистым, убаюкивающим голосом.
Подходя к ангару, я и вправду услышал знакомый баритон, льющийся из динамиков. Комментатор Байкалов прежде всего сообщил болельщикам, что час назад он вел репортаж о подводном заплыве в Красном море и теперь рад подняться под облака. Облаков, правда, не было, синоптики убрали с нашего пути все помехи и — я знал это — в заключение готовились зажечь полярное сияние. На телеэкране, висевшем на стене прямо над моей машиной, мелькали кадры города, взбудораженного праздником. Камеры, подчиняясь полководческим жестам Байкалова, выхватывали из всеобщей суматохи разгоряченные лица, яркие флаги, парящие машины. Посадочные площадки были уже плотно уставлены транспортом, и пассажирские гравипланы выбирали свободные крыши. Блеснули на солнце акульи тела двух ракет, и комментатор, несомненно, заметил их со своей высоты; несколько минут он держал ракеты в резерве, а когда они стали у леса, взял у пассажиров интервью.
Честно говоря, на нас неприятно действовали эти картинки. Гонщики старались не смотреть на экраны, громко разговаривали, чересчур много шутили, а когда Байкалов перешел к биографиям, все полезли осматривать машины.
И вдруг в ангаре стало тихо. В голубом квадрате ворот стоял высокий человек в белом свитере — Гриша Сингаевский. Он пришел самым последним и сразу догадался, что надо просто выключить эту болтливую технику.
«Ура Сингаевскому!» — крикнул кто-то, и мы радостно завопили, как вырвавшиеся на перемену школьники.
Его все любили — неторопливого, скуластого синоптика с твердым взглядом блестящих глаз. Вот кто был настоящим воздушником! Я думаю, если бы ему однажды запретили полеты, он бы просто не знал, как жить. В воздухе он никогда не стремился удивить публику эффектными фигурами высшего пилотажа, летал быстро и просто, но так, что даже малейшие повороты машины всегда были заметны; перед зрителями постепенно возникал четкий, красивый рисунок полета. Надо самому быть гравилетчиком, чтобы понять, какая смелость, какое презрение к опасности были в этих почти незаметных, но всегда неожиданных поворотах желтого гравилета.
Сингаевский только взглянул на простодушно-прямое крыло моего гравилета и сразу догадался:
— Ну что? Хочешь меня обогнать? Попробуй поищи ее! — и хлопнул по плечу.
Другие тоже приглядывались, но ничего не говорили. А он прямо сказал: «Попробуй поищи».
— Что ж, поищу, — ответил я, чувствуя, как горячая волна волнения охватывает меня.
— Желаю.
— И тебе.
Мы поднялись с ровного травяного поля тремя группами — группа белых, желтых, красных — и пошли не к морю, где гудела толпа тысяч в сто, а над городом. Это был не парадный строй; скорее, мы казались беспечными туристами или, скажем, разноцветными бумерангами, брошенными ленивой рукой. Но такое впечатление было обманчиво, как обманчив вид спокойного мускула, в котором постепенно напрягаются нервы. Ничто в воздухе не двигалось, кроме нас, и это опустевшее вдруг пространство пугало своей голубой торжественностью. Мы крались над самыми крышами, приглядываясь друг к другу, примериваясь крылом к волне гравитонов. Самое важное было нащупать, поймать сильную волну. Уже задрожали стрелки приборов и шевельнулись, чуть приподнялись чуткие перья на крыле машины, но я знал, что еще рано ловить эту самую волну.
Я смотрел сверху на крыши, парки, улицы Светлого и чему-то радовался и удивлялся, словно здесь не родился и не жил никогда. Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, тихо скользили в зеленой пене. Взметнулись вверх, стремясь оторваться от земли, стреловидные здания институтов. Их легкие конструкции и стеклянная прозрачность напоминали о полюбившейся людям свободе невесомости, и потому неуклюжим, просто каким-то чужестранцем выглядел в этой балетно-изящной толпе наш огромный Институт Солнца. Да, пожалуй, он был воплощением странной фантазии архитектора: круглый, с каменными колоннами и этажами садов, украшенный факелами протуберанцев, нечто среднее между синхрофазотроном, готическим собором и седьмым архидревним чудом света — висячими садами Семирамиды. И все-таки я любил его таким странным — за чудаческую привлекательность, за спокойствие и силу великана, знавшего про Солнце больше, чем все мудрецы на свете.
А перья тихонько пели, но все равно это была не та волна. Я делал едва заметные глазу скачки — поднимался и опускался, рыскал по сторонам. Многие гонщики тоже искали волну, стараясь не выдать своего напряжения. Уже неумолимо приближались полукруг стадиона и синее полотно моря, вдали засверкали золотые точки — стартовые шары, а мы, герои дня, шли к ним совсем не парадным строем, а беспорядочной толпой. Что ж, в конце концов, каждый музыкант перед началом концерта раскладывает ноты и настраивает свой инструмент. Звучит эта разноголосица в оркестровой яме не очень-то приятно для слуха. Зато потом взмахнет дирижер, замрет зал, каждый инструмент будет петь свое, и в их едином порыве родится мелодия.
Однако если уж прибегать к сравнениям, то я думаю, вряд ли музыканты перед выступлением так кляли свою судьбу, как наши ребята, приближаясь к золотым воротам гонок. Я видел это по мелким рывкам машин и представлял, как ворчат гонщики на всю Вселенную. В самом челе: с тех пор, как физики заметили гравитационные волны и Земля ощетинилась усами уловителей, самым удобным транспортом стал гравиплан. На все маршруты подается гравитационное излучение, садись себе в гравиплан и кати по этой дороге хоть с закрытыми глазами. И все уже привыкли, что гравитацию нельзя выключить, как простую лампочку, она везде вокруг нас, и редко кто над ней задумывается, а еще реже вспоминает, кто открыл эту силу притяжения сэр Исаак Ньютон; только школьники с удивленно-квадратными глазами вдруг узнают, что их носит под облаками та же сила, что вращает планеты и звезды, искривляет пространство, замедляет время и свершает еще множество простых чудес… Да, с научной точки зрения все было просто и ясно: планеты кружили вокруг звезд, гравипланы летели своими путями. А мы должны были ловить волну. Что поделаешь — спорт!
А перья вдруг запели: «Март, я колдунья»… Мне сразу стало легче, я решил больше не смотреть на дрожащую стрелку. Поднял голову — прямо перед носом шар. Тормознул, встал на линию, замер с включенным двигателем. Мне теперь все равно, откуда начинать. Пусть Сингаевский висит сверху. Пусть другие перескакивают с места на место. Пусть выбирают позицию. Я не двинусь. Я все равно ее поймаю — свою волну.
— Готов! — ответил я, как и все, главному судье и инстинктивно подался в кресле вперед. Я видел теперь только цепочку шаров и голубое спокойное пространство.
Ребята пошли легко, красиво, плавно набирая скорость. Я чуть-чуть задержался, когда фыркнула стартовая ракета, а через мгновение висел уже в хвосте у группы, причем резал дорожку наискосок — вверх и налево: искал ее — одну-единственную, мою волну. Хоть перевернись ты, Галактика, хоть взорвись насмех другим, а я сумею ее найти, обгоню ветер, поймаю солнечный луч, глотну горячего солнца.
Так я резал дорожку наискосок, и меня пронзала дрожь нетерпения: глаза устремились вперед, словно могли увидеть волну, и весь я летел впереди машины. Но нельзя, никак нельзя было пускать двигатель на полную мощность: рано. И постепенно дух спокойствия возвращался ко мне; сначала остыла голова, потом улеглись зудевшие руки. Может быть, некоторые нетерпеливые гонщики и торопились, а основная группа шла на большой скорости, но еще не в темпе финишного рывка. Ничего: у самого последнего гонщика еще есть преимущества. Во-первых, поворот — вот он. Ставлю машину на крыло, плавно делаю вираж и обхожу белый гравилет — ни треска, ни толчков, ни снижения скорости. Итак, дорогой мой коллега, ты, надеюсь, понял преимущества прямого крыла: выигранные метры на поворотах — это раз. А второе — когда будет хорошая волна…
Глаза автоматически ловили и считали шары: десять, двадцать, тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти берется столько энергии, чувства красоты и ритма. Она как будто знает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.
И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…
А желтый гравилет все впереди. Молодчина Сингаевский! Но и мой сейчас превратится в красную молнию, в красный свет — тогда уж потягаемся. Бешеная все-таки скорость!
Кажется, последнее, о чем я вспомнил, был воздушный цирк. После нас должны были выступать воздушные гимнасты, а потом гравибол с цветным мячом.
Но ничего этого не было. Вы уже знаете про облако: как оно появилось, как скрылся в нем желтый гравилет, как я, счастливо улыбаясь, пытался остановить машину, а вместо того стал вращаться вокруг облака. Сейчас, по прошествии времени, я говорю «облако», а тогда — я уже упоминал об этом никто из гонщиков не знал, что за странное препятствие возникало перед ними. Только зрители, телевизионщики да некоторые судьи могли издали определить, что это облако серебристого цвета и почти идеально круглой формы. Телевизионщики сумели даже снять на пленку, как оно стремительно ушло в верх кадра, все остальные подумали, что облако исчезло, растворилось в воздухе, вдруг стало невидимкой.
Помню, как Гриша Сингаевский спокойно говорил в микрофон: «Неожиданное препятствие… Стремительно притягивает… Ничего не могу…» Это были семь его последних слов.
Помню неприятное чувство, какое-то посасывание под ложечкой, когда я сам неумолимо приближался к слепящему пеклу, не в силах оторвать от него глаз. Я ничего не говорил, только улыбался, все еще борясь с рулем. Потом — резкий удар, темнота, словно кто-то набросил на голову покрывало.
Мой гравилет отбросило от шара, и он рассыпался.
В то же мгновение шар исчез.
Меня подобрали, как я и предвидел, в зоне невесомости.
Когда девятилетний сын Эйнштейна спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил: «Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это».
На следующий же день они посетили профессора Галле. Светило социалистического акушерства, о мастерстве и провидческом даре которого слагали легенды, оказался копией Айболита, с такими же седыми пышными усами и в очках с толстыми линзами. Вот только красный крест на белоснежной крахмальной шапочке отсутствовал.
Пока Наталья собиралась в смотровой, он весело балагурил с Аллой Владимировной в своем кабинете, отделенном старинной застекленной дверью. «Наверное, они старые знакомые», – подумала девушка, робко покинув смотровую.
– Нуте-с, присаживайтесь. Причин для беспокойства не нахожу. Как принято сейчас выражаться – институт Отта дает гарантию. Визуальный осмотр меня более чем удовлетворил, тазосложение – прекрасное, для обстоятельного обследования еще рановато, но общий тонус мышц соответствует теоретической норме, подкрепленной моим долгим опытом. Единственный каверзный сюрприз, который может подготовить нам мать-природа, – это размер плода, больший, нежели естественное раскрытие родовых путей. Батюшка будущего дитяти – крупногабаритная персона?
Наташа смутилась и кивнула. Зорина сидела напротив и улыбалась.
– Вот и славненько. Предупрежден, значит вооружен. Значит… Позвольте, Алла Владимировна, подопечная-то ваша не с Дальнего же Востока на консультацию приехала? Или старый доктор все опять напутал?
– Нет, конечно, Николай Николаевич. Наташа живет в Ленинграде.
– Вот я и говорю – славненько. Каждый месяц походите ко мне, понаблюдаем вас и, коль соблаговолите, милости прошу к нам на роды! Возражения, особые просьбы имеются? – последней фразой профессор всегда завершал лекции и палатные обходы. – Прекрасно, жду вас ровно через месяц. И не переживайте за свою спортивную судьбу, в таких деликатных вещах медицина понимает больше тренеров.
У чугунной решетки клиники их встретил обеспокоенный Вадим. Будущий муж и отец мерил шагами Менделеевскую линию. Засматриваясь на институтский вход, постоянно натыкался на прохожих. Но увидев улыбающиеся, довольные лица женщин, Иволгин успокоился и расслабился.
– Все хорошо, да?
– Все просто великолепно, – Наташа бросилась ему на шею и расцеловала в обе щеки. – Ты был прав, Домовой, все будет хорошо!
– Посмотри, – Вадим достал из кармана небольшую коробочку из темно-синего бархата.
– Господи, Димка, неужели? – невеста запрыгала и захлопала в ладоши.
– Нет, ты сначала посмотри, вдруг тебе не понравится, – он повернулся к Зориной: – Алла Владимировна, что там с ней такого делали? Отчего пациентка впала в детство?
– Наташа, будь милосердна к жениху! – в голосе Зориной слышалось одобрение.
– Не буду смотреть, не буду! – Вадим обиженно надулся. – Пускай сам покажет! Сейчас я закрою глаза, сосчитаю до трех и… Договорились?
Иволгин улыбнулся. Наташа плотно зажмурила глаза.
– Раз! – она выставила вперед руку, чуть приподняв безымянный палец. – Два-а-а! – Вадим открыл коробочку и, достав оттуда блеснувшее белым камнем кольцо, надел его на палец любимой. – Три!
Черные огромные ресницы, как тропические бабочки, взметнулись вверх, и восхищенному взгляду невесты во всей своей красе предстал настоящий дар.
На платиновой ромбовидной подушечке, что геометрическими вершинками покоилась на широком золотом ложе в окружении двенадцати бриллиантовых осколков, гордо и ярко сверкал четвертькаратный благородный камень…
Две красивые молодые женщины и их спутник, весело переговариваясь, голосовали легковушкам у стен Кунсткамеры.
У них все было хорошо.
На следующий день объединенное семейство Иволгиных-Забуга отправилось тратить привезенные зеленые купюры с портретом В. И. Ленина. Единственной, кто не принимал участие в этой приобретательской вакханалии, была Алла Владимировна Зорина. Правда, полностью уклониться от процесса ей не удалось. Паритетно представляя семейство Забуг в вопросах «городских и тонких», она постоянно вынуждена была присутствовать на заседаниях «чрезвычайного штаба», а потом подолгу отвечать на наивные вопросы Антонины.
Мама Иволгина, отдадим ей должное, ограничилась ролью почетного члена и позволяла себе категоричные возражения лишь в вопросах очевидно неприемлемых.
Она аргументированно заблокировала покупку автомобиля в качестве свадебного подарка молодым, с железной логикой инженера констатировав невозможность эксплуатации автомобиля без гаража и сопутствующую невозможность покупки последнего.
Потом ей удалось доказать, что комната Вадима не вместит в себя гэдээровскую стенку и что телевизор молодым не нужен, потому что в доме их аж три штуки.
Пока ежевечерне, под водочку с селедочкой, Забуга-старший и отец-Иволгин обдумывали, как бы приобрести новые «Жигули» и гараж, Вадим и Наталья, оделенные тысячью целковых на личные расходы, связанные с предстоящим торжеством, строили свои планы.
– Дим, ну теперь-то мы можем позволить себе кольцо с бриллиантом! А тебе, я уже все продумала, мы купим кольцо с насечкой, – Наташа, закутавшись в плед, с ногами сидела на диване.
– Ты сказала своим, что беременна?
На Наташины глаза навернулись слезы.
– Тебе обязательно нужно все испортить и мне, и им? Да?
Вадим, тяжело вздохнув, запустил обе пятерни в волосы.
– Будущей маме нельзя плакать и волноваться, успокойся.
– Слушай, Иволгин, тебе что, не терпится стать отцом? В качестве мужа ты себя не представляешь или боишься, что без ребенка я брошу тебя?
Это был явный и злой перебор. Наталья все понимала, но остановиться не могла:
– Так ты не бойся, я и сейчас могу уйти, останешься свободным, без проблем. Думаешь, я не вижу, как тебя ломает вся эта суета, как раздражают мои вопросы…
– Послушай…
– Нет, Димочка, это ты послушай! Не я вызывала сюда родителей, не я затевала всю эту свистопляску со свадьбой! Ты вообще-то понимаешь, что происходит в моей жизни? Я отказалась от спорта ради того, чтобы быть с тобой и родить ребенка! А ты, как последний эгоист, кривишь морду, когда я хоть как-то хочу отвлечься!
Слова атакующей женщины всегда искренни и исполнены объективной укоризны. Но Иволгин их выслушивал впервые и готов был бросить на жертвенник любви любое, даже самое невероятное подношение, лишь бы все успокоилось и вернулось к мирному состоянию. Однако нелепая мысль: «Я, наверное, зря про беременность начал, но как же без этого?» – даже и в этом, бесконечно виноватом состоянии, казалась ему все-таки справедливой.
Интуиция подсказала невесте, что она одержала очередную победу. Теперь ее необходимо было закрепить. Она решительно поднялась с дивана, подхватила стоявшие у книжного шкафа мешок с формой и баул с булавами и лентами, подошла к окну, и через секунду спортивные доспехи растворились в купчинских сумерках.
– Наташка, что ты сделала?
– Облегчила твою жизнь, милый, – она покорно улыбнулась, но – добивать так, добивать! – Ты согласен, что именно этого мы и хотели?
Ее вопрос повис в воздухе, Вадима в комнате уже не было. Из распахнутой входной двери сквозило, а на лестнице затихал звук его тяжелого бега.
* * *
Кто-то из приятельниц Аллы Владимировны работал в обувной секции «Пассажа», и в тот день они с Натальей решили побродить по центру вдвоем, совместив по возможности прогулку с удачным приобретением парадных туфель.
Встретившись на площади Восстания, неторопливо пошли по Невскому. Наташа засыпала Аллу Владимировну вопросами о ребятах из Привольного, смеялась над ее меткими и остроумными зарисовками из жизни родного, но ставшего уже почти былинным Приморья. В этой болтовне незаметно исчезла та легкая отчужденность, что возникла за время их разлуки, и Наталья как существо, в общем-то, одинокое, вновь, как и раньше, почувствовала всю прелесть доверительного общения.
В «Пассаже» все прошло более чем удачно. Выбирая из трех пар, Наташа остановилась на мягчайшем «Gaborе» с бантиком и пряжкой, усыпанной стразами.
– Ноги отекают, аж жуть! – пожаловалась она на примерке.
– В твоем состоянии это естественно, – Алла Владимировна присела на соседний пуф. – Может, взять на размер побольше?
– Я так и сделала… А отец с матерью знают?
– Все знают.
– А почему молчат?
Алла Владимировна положила руку на плечо девушки. Невольно вспомнилась безобразная сцена с Забугой-отцом, когда он, не разобравшись с текстом полученного из Ленинграда письма, пьяный ввалился на гимнастическую тренировку в Дом офицеров Привольного и устроил дебош, всячески оскорбляя Аллу Владимировну, которая, дескать, «растит шлюх для городских кобелей». Девочки-гимнастки испуганно сбились в кучку, и ей стоило огромного труда выпроводить этого шумного «искателя управы». Потом были и его виноватый многословный визит с извинениями, и просьбы-мольбы его жены поехать с ними в Ленинград.
– Мне пришлось настоять, но только ты неправильно понимаешь ситуацию: они не молчат. Они ждут…
– Ну что, какие берете? – продавщица-приятельница зашуршала книжечкой для выписки чеков.
– Вот эти, от Габора Шамоди, Марин.
– Юная искушенность или ты подсказала?
Алла попыталась улыбнуться. В Привольном она отвыкла от городской образности и легкости разговора.
– Считай, подруга, что первое.
– Вот, сорок шесть рублей семьдесят копеек в кассу, пожалуйста! – продавщица протянула чековый листочек Наталье. Когда девушка отошла, Марина тихо спросила:
– Она в курсе?
– Ах, да… – Зорина быстро вынула из сумочки сложенную двадцатипятирублевую бумажку и так же быстро, прикрывая пальцами, опустила ее в карман синего рабочего халата.
– Родственница? – кивнула Марина в сторону возвращающейся Наташи.
– Бери выше, подруга! Моя лучшая ученица, будущая чемпионка.
– Ну, ты даешь, Алка!
– Не даю, а стараюсь…
На Невском, покинув «Пассаж», они замешкались.
– Слушай, если с ногами беда, что ж ты согласилась на такой походище? – сокрушенно покачала головой Алла Владимировна. – Вот они – плоды жизни молодой и безрассудно самостоятельной… Слушай! А давай-ка закатим девичник! Здесь же «Север» – два шага сделать, согласна?
– Согласна…
Заказ был сделан. Боярские блинчики с мясом и брусникой, бутылка красной «Алазани» и огромные десертные башни, украшенные куполами из безе. Невеста засомневалась было по поводу вина, но наставница быстро ее успокоила.
Официантка, выполнив заказ, удалилась.
– Ну, что же, за тебя, Натуль, за твое счастье! – они пригубили вино.
– Алла Владимировна, вы сказали, что они ждут. Чего?
– Когда ты и Вадим объявите о твоем положении.
– Это так на них не похоже…
– Ты просто привыкла всегда быть для них ребенком. Для родителей тоже нелегкий труд – признавать твое право на самостоятельные поступки. Но, коль скоро тебе повезло, ведь спортивные успехи и учеба в институте – вот твои козыри, – то теперь везти будет постоянно. Только не расслабляйся. Обещаешь?
– Пообещать-то легко… А вот как быть с гимнастикой, если честно, – не знаю. Я ведь, как на меня ни давили, от аборта отказалась…
– Кто давил?
– Да есть тут… заместители семьи и школы, так что, думаю, после родов мне дорога в большой спорт закрыта. На меня же надеялись как на участницу предстоящего чемпионата Европы, а теперь нет у них уверенности, что роды пройдут без осложнений, и я вовремя восстановлюсь. Записали меня в бесперспективные…
– Ерунда какая-то! Это с тобой в Обществе так обошлись?
– Откуда я знаю, где? Навалились, чуть ли не всем городом. А мне и отступать некуда – либо аборт, либо свадьба.
– Это Вадим так сказал?
– Нет. Он так никогда не скажет… Просто так получилось. Сначала я не думала, что беременность так серьезно воспримет… воспримут тренеры. А потом оказалось – поздно уже менять решение. Так что вот так вот: Наталья Забуга – несостоявшаяся чемпионка, преподаватель физической культуры!
– Преподавательница, – машинально поправила ее Зорина, думая о своем. Именно случайная оговорка Натальи легла недостающим звеном в ее анализе непростых событий новой жизни ее лучшей ученицы.
– Наташ, если не хочешь – не отвечай. Но мне это важно знать. Я же прекрасно вижу, что обратиться за поддержкой или советом тебе просто не к кому. Вадим… он действительно отец ребенка?
– Нет…
Алла Владимировна осушила бокал до дна, разрезала блинный конверт пополам, потом каждую половинку еще надвое.
– И знаешь ты его не так уж и долго?
Наталья, утвердительно кивнув, быстро заговорила:
– Я понимаю, что поступаю подло, но рядом с ним, хоть он такой смешной и нескладный, я чувствую себя уверенной. Мне все про него понятно, и от этого становится как-то надежно и спокойно. Я нисколечко не сомневаюсь в его любви.
– Это не подлость, Наташа. Это инстинкт самосохранения, но никогда не поступай с Вадимом жестоко. Это единственное, на что ты теперь не имеешь никакого права. Постарайся, чтобы этот обман стал последним… Чтобы это не вошло в привычку. Это поможет не потерять себя, не раздвоиться окончательно, не превратиться в опустившуюся мегеру-домохозяйку, вечно ноющую о загубленной карьере… Раз уж я, – Зорина налила себе в бокал вина, – невольная виновница этой печальной повести, то помочь тебе просто обязана.
— Для начала я исследовал кубок и убедился, что в нем нет никакого подвоха. Отличная детская спасалка с двухуровневой защитой: нейтрализует как яды, так и любую магию, могущую нанести человеку вред пусть даже и в малейшей степени. Никаких добавочных гадостных сюрпризов я на нем не обнаружил, его вообще до меня последний раз магическим образом трогали больше полувека назад, и тоже исключительно для проверки. Тогда я приступил к вину. Оно оказалось отравленным, как и предполагалось, на обоих уровнях, я не случайно вырвиглазку упоминал. Гнусная травка, убивает с отсрочкой. Но кубок бы ее обезвредил, даже не булькнув. Магическая дрянь была такая же простенькая и напоказная, и тоже была бы легко обезврежена. Ни к той ни к другой отраве Ристана не имеет ни малейшего отношения. Наверняка обе эти отравы зарядили в вино по приказу Тодора для демонстрационной проверки кубка в момент дарения, на бутылке стояла печать с предупреждением. Я решил искать третью отраву. И тут у меня возникла проблема…
Роне, не поворачиваясь, протянул руку и взял со стола кубок. Не очень ловко получилось, лучше было бы призвать или все-таки развернуться. Но призывать настолько напоенные чужой магией артефакты рискованно, а если бы он развернулся, то взглядом как раз уперся бы в настенное зеркало…
— Видишь его размеры? А бутылка еще меньше! Оно и логично: как раз для одного пробного испытания. Но это значило, что я не могу искать яд методом перебора вариантов: у меня просто материала не хватит. Я и на уже проведенные анализы истратил более половины бутылки. Пришлось изрядно поломать голову, а потом я вспомнил о Герашане и все срослось. Ну конечно! Конечно же, Герашан тут и является ключом ко всему, в том числе и к способу отравления!
— Ястреб, — заметил Ссеубех словно бы невзначай, — может, тебе лучше сразу связаться с Дюбрайном?
Роне поставил кубок на стол. Очень аккуратно поставил. Взял кружку, сделал большой глоток. И лишь после этого спросил, так же нейтрально:
— Зачем?
— Герашан — его подчиненный, а если, как ты говоришь, он как-то связан…
— А. — Роне сделал еще один глоток. Похоже, шамьет успел завариться слишком сильно, горечь перебивала все остальные привкусы и вязала язык. — Нет. Герашан ни при чем. Просто… логика. Если первым из кубка выпьет Герашан, но при этом ему необходимо остаться живым, значит, яд должен действовать только на темных. Герашану он не навредит. А Шу… Шу темная больше чем наполовину. На нее такая отрава подействует. Логично. Ну… я и нашел его. «Черный сиропчик». Хватило двух анализов.
И Роне опять замолчал, зарывшись носом в кружку. Ссеубех брезгливо потряс страницами, словно лапами кошка, посетившая лоток. Заметил ворчливо:
— По мне так все это по-прежнему не имеет смысла, Ястреб! Сиропчик известен давно, и уж против него универсальное обезвреживание точно сработает. Оно могло бы не сработать против какого-нибудь хитрого новоизобретенного яда или свежесозданного заклинания, но никак не против такой древности. Да сиропчик из тех ядов, которые шеры терц-макс даже на глаз определяют!
— В этом и прелесть. — Роне заглянул в чашку и обнаружил, что она пуста. Нахмурился. Налил новую порцию, снова по самую риску. Горечь была правильная. Бодрила. — Сиропчик в бутылке был нейтрализован. Магически. Но при попадании вина в кубок эта магическая нейтрализация была бы кубком снята.
— Какой прелестный план! — Похоже, старого некроманта действительно восхитила хитроумная простота задуманного, причем восхитила настолько, что он обо всем позабыл. Даже о своем недавнем предложении. Даже о… Впрочем, и хорошо, что забыл. Меньше вопросов. — То есть вино становится отравленным только в кубке, призванном нейтрализовывать любую отраву. Простенько и со вкусом. Нет, стоп! Но ведь и сиропчик будет в свою очередь нейтрализован кубком, как только тот его распознает как отраву, а на это и секунды хватит! Опять что-то не срастается.
— А дальше все еще проще. — Роне почувствовал, что страшно устал. Словно на плечи вдруг навалилось все напряжение минувших суток… Или зеркало. То самое зеркало за спиной, в сторону которого он не смотрел. Так усиленно не смотрел, что задеревенела шея. — Детский сахар.
— Что? При чем тут сахар?
Разбудил её свет, бивший в глаза. Лампы под потолком горели. Лика потянулась, распрямила ноги. Села и осмотрелась. Небольшая комнатка без окон, клетушка, одним словом. Кровать, тумбочка. У дальней стены дверь в туалет и душевую. Она подошла к стеклянному окну в коридор. Прижалась носом, скосила глаза, силясь рассмотреть хоть что-то. Бокс напротив вроде пустой. Долго ли её будут тут держать? Дверь закрыта на магнитный замок. Она для верности подёргала её, но всё бесполезно. Может, петли как-то раскрутить? Она приподнялась на цыпочки, пальцами ощупывая дверь.
В стеклянном окне открылось ещё одно маленькое окошечко. Лика отпрыгнула. На получившейся подставке появилась коробка, похожая на ланчбокс. За стеклом стояла девушка, на вид так совсем девочка лет пятнадцати, в синих хлопчатобумажных брюках и синей рубашке без пуговиц, видимо, что-то вроде униформы. На белой, с розоватым оттенком коже ярко выделялись васильковые глаза. Светлые льняные волосы собраны в пучок.
– Это завтрак? – закричала Лика радостно. Потому что не ожидала встретить тут нормальных людей. В том, что девушка самый обычный человек она не сомневалась. – Спасибо! Как тебя зовут? Ты тут работаешь? Я Лика…
Но девушка молчала, она дождалась, когда Лика заберёт коробку и закрыла окошко. Обескураженная Лика села на кровать, поставила ланчбокс на тумбочку и задумалась. Ну, конечно! Девушка наверняка не понимает по-русски. Вот она тупица. Это же другая страна. А она набросилась на бедного человека. Может, ей, вообще, сказали, что они тут все сумасшедшие и с ними нельзя общаться? Ладно. В коробке оказался сэндвич с колбасой и овощами, яблоко, пачка сока, песочное печенье в упаковке. Лика расковыряла сэндвич, чтобы стало похоже, что его всё же ели. Сгрызла печенье, запивая соком, и завалилась на кровать с яблоком в руках.
От скуки принялась повторять английские неправильные глаголы. Время тянулось сто раз прожёванной жвачкой. Наконец за окном мелькнула синяя форма. Лика лежала, прикрыв глаза локтем, надеясь, что девушка увидит валяющуюся коробку и кусочки огурцов и колбасы на полу. Шаги удалились, Лика села на кровати. Что ж это она – просчиталась?
Нет, девушка вернулась, но не одна. За ней маячил мужчина в серой полувоенной форме. В руках у него была уже знакомая Лике трубка. Да, сотрудников явно предупредили, что не стоит заходить в палату к аргам в одиночку. Дверь пискнула и открылась. Девушка зашла, двигая перед собой небольшую машинку для сбора мусора. Охранник остался снаружи. Лика сидела на кровати, поджав колени к груди, всем видом демонстрируя безразличие и рассматривая профиль девушки. Волосы на голове зашевелились, пошло покалывание во лбу, щеках, переносице. Первое что мелькнуло у Лики перед глазами – оленьи рога. Такие смешные мохнатые оленьи рога. И седая морда. Звон колокольчика. Запах дыма и вяленой рыбы.
– У тебя есть олени? – вырвалось у неё.
Девушка повернула голову, глаза её выкатились.
– Оадзь, Оадзь! – выпалила она и попятилась. – Ты Оадзь!
Охранник сунулся в дверь, Лика всё так же сидела на кровати, уткнувшись лбом в колени. Он что-то сказал, вроде по-фински, но Лика его не поняла, а вот девушку наоборот поняла очень хорошо. Так же как и она её. Значит, язык девушки не финский. Она подняла голову. Охранник махнул рукой, показывая, что работа ещё не закончена. Девушка снова принялась за уборку. На Лику смотрела, как на чудовище. Но та, уже в своём привычном виде, и не думала отступать.
– Оадзь – это какое-то злое существо? – спросила она тихо, сама не веря, что произносит это на совершенно незнакомом языке. – Не бойся, я не кусаюсь. Наоборот, это меня тут, наверное, собираются убить. Меня зовут Лика. И я намерена отсюда сбежать.
Девушка бросила быстрый взгляд. Подвинулась чуть вперёд, чтобы встать спиной к охраннику.
– Айла, – еле слышно сказала она и показала один палец.
Наверное, её так зовут, Айла, поняла Лика. А палец? Знак, что она одна тут? Или что? Айла выкатилась из палаты вместе с электровеником, дверь снова захлопнулась.
Самородок
Войта Воен Северский по прозвищу Белоглазый – магистр славленской школы экстатических практик, доктор математики, заложивший начала теории пределов, дифференциального исчисления, векторной алгебры и анализа, основоположник герметичной магнитодинамики(см. статью «Уравнения Воена»), открывший закон сильных взаимодействий, изобретатель магнитомеханического генератора, автор важнейших экспериментальных работ в области прикладного мистицизма.
В. В. родился в 132 году до н.э.с. в Славлене, в семье наемника, в 9 лет поступил в Славленскую начальную школу, которую окончил с отличием, в 114 г. до н.э.с. стал одним из первых выпускников славленской школы экстатических практик с ученой степенью бакалавра, в 108 г. до н.э.с. защитил работу по магнитодинамике, за которую ему была присвоена ученая степень магистра. Был близким другом и однокурсником А. Очена (см. статью «Айда Очен Северский»), их совместная научная работа позволила объединить основы ортодоксального и прикладного мистицизма.
[Большой Северский энциклопедический словарь для старших школьников. Славлена: Издательство Славленского университета, 420 г. от н.э.с. С. 286.]
Едрёна мышь, как нелепо инодни сущее… Нарушение всеобщего естественного закона преодолено может быть лишь посредством использования естественных магнитоэлектрических сил, но препятствие к тому непреодолимое есть: способливость чудотворов к возбуждению магнитного поля.
В. Воен Северский. Из черновых записей
2 марта 78 года до н.э.с. Исподний мир
Зимич сидел на коленях, кашлял, выплевывая кровь, и подвывал, прижимая к животу левое запястье (вкус смерти полз над берегом, не ослабевал, напротив – чувствовался все сильнее). Ненависть еще не ушла – дала передышку. Клокотала потихоньку где-то под подбородком, дрожала, зажатая в правом кулаке. И стоило бы осмыслить произошедшее, понять, как все это получилось, но страшно было думать, страшно.
– Деда! Деда! – крик пролетел надо льдом, оттолкнулся от противоположного берега и эхом вернулся назад. – Деда, ну миленький, ну нет же, нет! Ну не надо!
Крик заметался меж берегов – звонкий, как прикосновение серебра к хрусталю. Стёжка тормошила мертвое тело и ревела, размазывая слезы отворотами рукавов.
Айда Очен хотел вернуться в Славлену. Скучал. А впрочем… Нет, мысль о том, что он сам виноват в своей смерти, нисколько не помогла. Потому что теперь невозможно, никогда невозможно будет забыть, как жизнь выплескивается из тела и непоправимо меняет пространство вокруг.
Зимич поднялся на ноги и медленно поплелся наверх, стараясь не поскользнуться. Что-то осталось недоделанным, незавершенным. Нечто важное, то, ради чего все это затевалось.
– Это ты? Ты убил деду? – Стёжка вскочила, услышав его шаги, лишь когда он подошел вплотную.
В сумерках узкое лицо Айды Очена казалось еще бледней, чем было. Холодное, восковое лицо. Вкус смерти вблизи стал невыносим.
– Это не твой дед, – Зимич закашлялся. – Это злой дух, спустившийся в наш мир, чтобы его погубить. Мне так сказал колдун из Бровиц.
– Ну и пусть! Пусть злой дух! Как я теперь буду жить? – она заплакала с новой силой.
– Ты будешь жить со мной. На самом деле я твой брат. Я давно искал тебя по всему Лесу. Злой дух украл тебя, когда ты была совсем маленькой, и отнес к охотникам. А я, как только стал взрослым, сразу пошел тебя искать. И вот нашел. Но чтобы забрать тебя, мне пришлось убить злого духа.
Она раскрыла рот и на секунду перестала плакать. Дитя, совсем дитя. Но Зимич убил человека, который кормил ее и заботился о ней, – значит, должен его заменить.
– Пойдем, – он взял ее за локоть. – Не плачь. Так было надо.
Для чего? Для чего же это было надо? Чего-то не хватало… Самого главного.
И она пошла, но плакала опять, конечно. В Лесу легко относятся к смерти. Не потому, что не ценят жизнь, – наоборот: потому что мертвым мертвое, а живым живое. И поначалу кажется, что это должно рождать жестокость, но охотники не убивают друг друга. Им в голову не приходит убивать друг друга. Наверное, это тоже рациональность, целесообразность, но совсем другая, не та, что у чудотворов. Да, они бы убили Зимича (если бы догнали), они бы убили Айду Очена (если бы узнали, что он злой дух), но никогда бы не опустились до казней в назидание или во устрашение. Живи, если твоя жизнь никому не мешает. Умри, если твоя жизнь угрожает другим. Не жестоко, но жестко.
В лесу было совсем темно, и в окне горела одинокая свеча – ее огонек издалека мелькнул меж еловых ветвей (вкус дыма и вкус хвои наконец перебили вкус смерти, но тот еще тлел, еле слышный).
Раз Зимич убил человека, он должен его заменить. Поправить непоправимое? Или, напротив, то, что должно быть исправлено? (Безумный старик в постели приподнял подушку и насторожился.) Взгляд скользнул по сложенным дровам – для костра, который так и не зажег Айда Очен. Ненависть тут же вскинула голову, зашипела шутихой, стукнула промеж лопаток, чтобы Зимич развернул плечи. И не хотелось больше ненавидеть, и страшно было вспоминать ощущения змеиного тела, столь непохожие на человеческие: осязание времени и пространства, недоступное для восприятия умом. Еще страшнее было воспоминание о собственной – змеиной! – смерти.
Зимич думал, что если начнет вспоминать, то его мысли превратятся в кашу, сплетутся в колтуны, которые потом будет не распутать, сольются в гул голосов и вытянутся в цветные полосы бегущих мимо миров… И хотелось объяснить собственной ненависти, что человек не в силах пережить столько за один час – и не сойти с ума. Что человек устал, у него болит рука, ему холодно без полушубка… Что он лишь человек – жалкий, слабый, придавленный чувством вины и ужасом произошедшего.
Зимич споткнулся о свой брошенный на снег полушубок: тот промерз и, накинутый на плечи, не прибавил тепла. Ненависть снова ударила в спину: не человек. Не только человек. Не всем выпадает столь завидный жребий: стать змеем, а потом вернуть себе человеческий облик. Не для того змей корчился на льду реки, чтобы Зимич мог жить дальше так же, как жил, делая вид, что ничего не случилось. Случилось. И если прислушаться телом, то можно услышать, как корни деревьев тщатся глотнуть сока земли…
Будет цвести освещенный желтыми лучами мир чудотворов и чахнуть мир Надзирающих и колдунов. Вот что самое главное. Не чувство вины, не ужас змеиной смерти, не холод и не боль рождают эту пустоту внутри – безнадежность. Что толку вести войну, если знаешь ее исход? Что толку ненавидеть, если это ничего не изменит? До тех пор пока… Сотни лет, все как задумал Драго Достославлен, доморощенный пророк. И смерть Айды Очена ничего не изменит, ведь неважно, сообщит ли полоумный Танграус миру (тому миру) об этом будущем или не сообщит, – будущее не изменится.
Нет, не ненависть. Что-то другое шелохнулось внутри (и внутри ли?). Что-то другое, чему нет названия. Чего не было у Зимича до того, как он в одиночку убил змея. Шелохнулось, поднялось вдруг во весь рост и крикнуло что было силы: изменится! Чудотворы руками лепят будущее для своего мира; может быть, грязными руками, но будущее ложится под них, а не они под него.
Изменится! Если его изменять…
– Ты иди в дом, я сейчас, – сказал Зимич плачущей Стёжке.
Она послушалась, кивнула сквозь слезы. А он не стал дожидаться, пока она поднимется на крыльцо, – шагнул к неразведенному костру, разворачивая плечи. Полушубок снова упал в снег. Чудотворы видят межмирье и даже способны в него проникать. Так же как колдуны. Змею не нужны окольные пути – змей видит другой мир напрямую, сквозь вязкую, чуть мутноватую перепонку. Змей легко обращается с пространством, он осязает узкие проходы и короткие пути из мира в мир. И безумный старик, со стоном повернувшийся лицом к стене и повыше натянувший одеяло, не только услышит голос змея – он запомнит каждое слово. И – рано или поздно – эти слова изменят будущее.
Пусть будет костер. Он не нужен змею, но человека вдохновляет огонь. Что помешает сказочнику сочинить сказку? Чудотворы выдумывают будущее – почему бы не заглянуть туда чуть дальше, чем они? Не для этого ли им нужен был змей – диктовать откровения?
Сухие дрова вспыхнули бездымно, занялись в минуту, затрещали. И словно в ответ с реки дунул ветер – пронзительный, зимний. Огонь завыл, захлопал горячими языками, то ложась под порывы ветра, то выпрямляясь в полный рост. И ненависть всколыхнулась, поднялась, захлестывая дыхание, но не холодила кровь, напротив, жгла – словно вместо сердца в груди лежал раскаленный уголь.
Безумный старик с коротким «ах» отбросил подушку и сел рывком, опустив на пол худые ступни, испещренные выпуклыми синими венами. Глаза его расширились от испуга, он подался назад, к изголовью, прикрылся рукой, потянул к себе одеяло. И мелко трясся возле уха кончик его ночного колпака.
Ветер шумел мохнатыми кронами сосен, гнул высокие ели, взвывал, шныряя по лесу, свистел под оконными рамами – и гудел вместе с ним высокий огонь, рвался вслед за ветром, плевался искрами. Ненависть толкала: ну же! Все, что требуется, – это найти слова!
Зимич глотнул ветра (страшно, страшно снова смотреть туда, куда заглядывал змей: не глазами – телом заглядывал!), опустил веки, вспоминая мозаику – кожу Времен. И слова нашлись, на удивление быстро. Злые, отчаянные слова, продиктованные ненавистью. Они жгли глотку, и Зимич выплеснул их в лицо безумному старику:
Вывернется.
Наизнанку вывернется
Ваша земля…
Да, так и будет. Мир чудотворов рано или поздно ответит за все. И ужасен будет его конец.
Петля
И ужасом выбеленная висельница –
Будущее для
Мира цветущего и освещенного,
Мира ученого,
Мира, грядущего
В пропасть,
Чтобы пропасть.
В пасть
Выблядка
Из росомашьего брюха.
Врага –
Или могущественного духа…
Безумный старик дрожал всем телом и кивал. Он не забудет ни единого слова. И слова эти тоже назовут откровением, они тоже будут выбиты в камне, чтобы мир чудотворов не забывал о том, что за все надо платить. И он будет дрожать в ожидании восьмиглавого чудовища, которое рано или поздно явится к ним. Явится, чтобы защитить крохотную беззащитную жизнь того, кто уничтожит их мир.
Крылья нетопыря
Взрежут непрочный щит.
Вздыбится, затрещит
Твердь.
Смерть
Смерчами в мир помчит.
Вызмеится
Пепельная пурга
И землю утопит в прахе.
Хлынет огонь в леса –
В страхе
Дрогнут творящие чудеса…
Слезы потекли по щекам, их сдувал ветер и сушил огонь. И Зимич думал, что сейчас задохнется. Безумный старик тоже беззвучно плакал, продолжая быстро кивать.
Выгнется
Огненная дуга
Меж когтей росомахи,
Махом
Длани распорет грань
Отродье лесного зверя!
В двери
Вырвется
То, что рвется, –
Полутысячелетняя дань
Вернется.
Ветер не стихал, начиналась метель, а огонь вдруг опал сам по себе. Зимич стоял, опустив голову, а у его ног на угольях весело и покорно играли синеватые язычки пламени.
Стёжка незаметно подошла сзади и накинула ему на плечи длинный тулуп, согретый на печке. Зимич растерянно кивнул ей – он только-только снова начал чувствовать холод.
– Пойдем в дом, – всхлипнув, сказала она. – Холодно. Страшно.
Да. Теперь можно идти в дом: думать, как после этого жить.
18 мая 427 года от н.э.с.
Получив от Змая какие-то таинственные бумаги, Инда прервал разговор в столовой и удалился в библиотеку, а Сура объявил чудотворам, что мальчику нужен отдых.
Йока уже вовсе не хотел спать, он забыл об усталости. Слишком много всего было сказано, чтобы сразу уложить это в голове. Сура отвел его в ванную, где давно согрелась вода со взбитой белой пеной, – Йока лежал в ней и думал о том, что же вокруг него происходит.
И только когда после ванны его закутали в банный халат, мягкий и просторный, Йока вдруг почувствовал, как он разбит, как у него ноет все тело и как сильно хочется спать. Сура перевязал ему проколотую ступню какой-то вонючей мазью, помогающей от нарывов, и отвел в постель – чистую, с натянутой белоснежной простыней, с хрустящим от крахмала пододеяльником. Сразу вспомнился Стриженый Песочник и рудник – Йока почувствовал себя вором, укравшим эту белую постель, и эту ванну, и зелень за окном, и солнце, пробивающееся сквозь щель между задернутыми шторами. И красное веснушчатое лицо Песочника всплыло перед глазами, его голос ясно раздался в ушах: «Я знаю, кто ты, Йелен!» А кто он после этого? Надо было послушать, что хотят предложить чудотворы. Может быть, они согласны освободить Стриженого Песочника?
Ему не хватило сил сейчас же пойти и спросить у них об этом. Он решил, что сделает это немного позже. Когда домой вернется отец.
– Никто не войдет к тебе, Йока, – сказал Сура, подтыкая ему одеяло, – отдыхай спокойно. Я буду возле твоей двери.
– Спасибо, – пробормотал Йока. Он был уверен, что не уснет, но провалился в сон тут же, едва за старым дворецким закрылась дверь.
Ему казалось, что прошло не больше минуты, а Сура уже тряс его за плечо.
Йока с трудом раскрыл глаза и глянул на ходики на стенке: было около половины пятого.
– Что-то случилось?
– Господин Змай велел тебя разбудить. С минуты на минуту здесь будет твой отец.
– Что, заработал телеграф? – Йока вспомнил разговор в столовой, и сон улетучился в одну секунду.
– Да, заработал. И еще: господин Змай сказал, чтобы ты оделся так, чтобы… Ну, в общем, я сейчас все приготовлю.
– Сура, что-то случилось? – Йока сел на постели и протер глаза.
– Я не знаю. Принесли телеграмму доктору Хладану: твой отец приглашает его на ужин, – Сура скрылся в гардеробе, – он уже выехал из Славлены.
– Сура, а ты думаешь, Змай на самом деле господин?
– Конечно, – ответил тот из гардероба. – Это видно сразу.
– Откуда? Как ты это определяешь?
– Я думаю, господин Змай происходит из достаточно знатного, но не очень богатого рода. Он образован и хорошо воспитан, но, я считаю, ему пришлось многое повидать и испытать. Возможно, он сам зарабатывал себе на жизнь.
– Ты веришь в то, что он бог Исподнего мира?
– Всякое может быть, – уклонился от ответа Сура, – я не разбираюсь в богах.
– Сура, послушай… Ты даже не удивился, когда чудотворы сказали, что я мрачун…
– Я всегда это знал. – Сура вышел из гардероба со стопкой одежды в руках.
– Как? – Йока, не успев встать ему навстречу, сел обратно на кровать.
– Ты был еще совсем маленьким, а уже умел «толкаться».
– В смысле?
– Правильно это называется «энергетический удар мрачуна». – Сура улыбнулся и положил одежду на кровать.
– Что, и папа с мамой знали?
– Нет, они не догадывались. Только мама что-то такое чувствовала, но не догадывалась. Откуда господам знать о том, как «толкается» мрачун?
– А ты откуда это знаешь?
– Там, где я родился, было много мрачунов. Одевайся скорей.
Йока с удивлением посмотрел на одежду, выбранную Сурой: теплый спортивный костюм и тонкий шерстяной джемпер с высоким горлом.
– Это Змай такое велел надеть?
– Он велел одеться так, чтобы можно было переночевать в лесу, но чтобы при этом никто ничего не заподозрил.
– Он… считает, что мне надо сбежать? Но ведь сейчас приедет отец!
– Твой отец не всемогущий, Йока, – Сура грустно покачал головой. – Я думаю, господин Змай просто допускает и такую возможность тоже.
– И ты с ним согласен? – Йока сглотнул.
– Милый мальчик, я качал тебя на руках, когда ты весил не больше двух гектов. Неужели ты думаешь, что какие-то чудотворы мне дороже тебя? Вот эти туфли надень, у них хорошая подошва – прочная и гибкая. В карман положи солнечный камень и спички. Только обязательно полный коробок, чтобы они не стучали.
Когда под окном зашуршали шины авто, Йока уже взялся за ручку двери и в гостиную вошел одновременно с отцом. Он успел забыть о том, что должен быть в Ковчене, отец же замер у двери и даже шагнул назад, словно увидел привидение.
– Мы ждали тебя, Йера. – Инда, сидевший у камина рядом с мамой, поднялся ему навстречу. Вслед за ним встали Мечен и Страстан.
Змай же немедленно оказался возле Йоки.
– Я… я не понимаю… – сказал отец очень тихо, как будто ему было тяжело говорить. Но тут же словно пришел в себя и отдал плащ подоспевшему Суре.
– Не вижу ничего непонятного, – пожал плечами Змай.
– Что ж… – Отец прошел в гостиную, и глаза его странно засверкали. – Это даже хорошо, что ты уже здесь, Инда. Я не хотел бы откладывать объяснений.
– Ты хочешь услышать объяснения по поводу поступления Йоки в Ковчен? – Инда улыбнулся.
– Нет. Я хочу услышать объяснение вот этого! – Отец выдернул из внутреннего кармана картонную карточку и едва не ткнул ею Инде в лицо. Рука его дрожала, как у древнего старика, а лицо нездорово наливалось кровью. Йока никогда не видел отца таким.
Инда отстранился и взялся за карточку обеими руками. За его спиной тут же возникла мама, тоже стараясь эту карточку рассмотреть. Йока почему-то не испытал ни малейшего любопытства, скорей наоборот: ситуация напугала его еще сильней.
Инде потребовалось не меньше минуты, прежде чем он, выдохнув с облегчением, опустил руки и посмотрел на отца – снисходительно и по-доброму.
– Это провокация, Йера. Обычная провокация. И теперь мне ясно, зачем Важан задумал твое избрание в председатели Думской комиссии. – Инда улыбнулся обескураживающе искренно.
Отец беспомощно опустил дрожащую руку, но в этот миг вскрикнула мама, и, хотя все кинулись в ее сторону, никто не успел ее подхватить – она без чувств упала на ковер. Только отец не пошевелился, выронил карточку и замер, взявшись правой рукой за сердце. Карточку тут же подобрал Змай, мельком пробежав по ней взглядом.
На помощь отцу поспешил Сура, усаживая его в кресло, а маму Инда поднял на руки и уложил на диван. Йока стоял, удивленно разглядывая присутствующих, а потом взял Змая за руку и тихо сказал:
– Дай эту карточку мне.
– Зачем она тебе, Йока Йелен? – Змай поднял брови – он снова собирался шутить.
– Дай ее мне, – повторил Йока с нажимом.
– Ты уверен в том, что хочешь в нее заглянуть?
– Я не буду в нее заглядывать, просто оставлю у себя.
– Как скажешь, – равнодушно усмехнулся Змай, – возьми.
Карточка была сложена вчетверо, и Йока не стал ее разворачивать – сунул во внутренний карман спортивной куртки.
Мамой занялась прислуга, а отец, поднявшись на ноги, хотел что-то сказать, но получилось это так тихо, что никто его не услышал.
– Господа, – пришел ему на помощь Сура, – прошу вас пройти в библиотеку, где будет удобней вести разговор.
Отец кивнул, подтверждая сказанное, перевел дыхание и вытер лицо платком. Змай подтолкнул Йоку – они первыми оказались в библиотеке. В это время Сура, придерживая отца за полу пиджака, что-то быстро шептал ему на ухо.
В библиотеке для всех были приготовлены кресла, на журнальном столике стояли вина, бокалы, блюда с пирожными и канапе – Сура знал свое дело. Йока не сразу заметил, что толстое стекло, обычно покрывавшее столешницу, приставлено к стене. Оно было расколото пополам.
Змай за руку потащил Йоку в сторону зимнего сада и усадил в кресло возле самой двери на террасу, но не сел рядом, а встал у него за спиной, опираясь локтями на спинку.
– Не пей вина, – сказал он тихо.
Йока кивнул – он и без советов Змая не собирался этого делать.
– Что же ты не садишься, господин сказочник? – спросил Инда, входя в библиотеку.
– Не стоит за меня беспокоиться, господин чудотвор, – ответил Змай, – мне и так хорошо. Но в это кресло я бы попросил тебя не садиться – здесь сядет хозяин дома. А в это – я. Когда устану стоять.
– Ты словно боишься, что, сидя рядом с мальчиком, я причиню ему какой-нибудь вред.
– Ты уже посмотрел мой расчет? Сомневаюсь, что ты после этого захочешь причинить какой-нибудь вред мальчику.
– Твой расчет надо тщательно проверить. Я передам его нашим специалистам.
– Проверяй, – равнодушно пожал плечами Змай и тут же повернулся в сторону отца, который заходил в библиотеку следом за Меченом и Ведой Страстаном: – Проходи сюда, Йера Йелен.
Отец воззрился на него удивленно, но ничего не сказал, а потом мельком взглянул на разбитое стекло.
– Это я его разбил, – поспешил сказать Сура, – когда накрывал стол. Я завтра же закажу новое.
Отец скользнул взглядом по лицу Суры и снова промолчал.
Веда Страстан сел точно напротив Йоки и пристально посмотрел на Змая – как будто хотел разглядеть то, чего раньше не заметил. Профессор Мечен же больше заинтересовался столом.
– Йера, здесь и сейчас мы не будем обсуждать причин, которые привели к сложившейся ситуации, – начал Инда, показав глазами на Йоку и намекая, что не все разговоры взрослых предназначены для его ушей. Йока не обиделся, но удивился: после разговора за завтраком в столовой ему казалось, что скрывать от него взрослым нечего. Во всяком случае, они легко забывают о его присутствии и говорят, что им вздумается.
– Я бы сначала хотел выяснить, о какой сложившейся ситуации ты говоришь, – ответил отец, хотя Йока не сомневался: Сура ему все рассказал.
– Ваш сын – инициированный мрачун, – не дожидаясь, пока заговорит Инда, сказал Страстан.
– Это доказано? – спросил отец, и Йока удивился, как бесстрастно и деловито это прозвучало. Словно отец был в суде.
– Да, и разреши представить тебе директора Брезенской колонии, профессора Мечена – одного из лучших экспертов в этом вопросе, – вставил Инда.
Отец кивнул профессору, не успевшему прожевать канапе.
– Более того, – продолжил Страстан, – у нас есть доказательства того, что именно Йока Йелен нанес удар мальчику из Сытина, с очень тяжелыми для его здоровья последствиями. Не думаю, что этот удар был нанесен осознанно, но он был нанесен. И родителям пострадавшего нет дела до того, хотел Йока Йелен этого или не хотел.
– А я говорил тебе, Йера Йелен, – сказал Змай сверху вниз, – а ты мне не поверил.
Змай говорил с отцом? Когда? Йока запрокинул голову, но лица Змая так и не увидел.
– Предъявите мне доказательства. – Не обратив внимания на слова Змая, отец повернулся к Страстану.
– Вот тут – стенограммы допросов трех свидетелей. – Страстан достал из портфеля папку с бумагами и протянул отцу несколько исписанных страниц. – Это заключение медицинских экспертов, это – прикладных мистиков, это – специалистов в области энергообмена. Вы опытный правовед, судья Йелен, я думаю, вы понимаете, что этого вполне достаточно для обвинения.
– И вы отпустите Стриженого Песочника, если я во всем признаюсь? – спросил Йока вызывающе громко, чтобы ни Змай, ни отец не смогли его перебить.
Змай скрипнул зубами прямо у него над головой.
– Твоя вина не требует признания. Признание лишь сэкономит время на судебном процессе, не более, – ответил ему Страстан.
– Но вы отпустите Стриженого Песочника? – повторил Йока вопрос.
– Этот вопрос тебя не касается, – ответил Страстан, но тут же вмешался Змай:
– Они не отпустят Стриженого Песочника, даже если ты признаешься во всех преступлениях мрачунов, совершенных за последние пятьдесят лет. Ему предъявлено еще три обвинения, кроме того злополучного удара. Одно из них – сокрытие от правосудия твоей опасности для общества. Поэтому сиди и помалкивай, когда старшие разговаривают. – Он легонько щелкнул Йоку по макушке.
– Йока, это не так, – тихо сказал Инда, – этот человек передергивает факты и поворачивает их в выгодном для себя свете.
– Но ведь это ты, это ты велел искать мрачуна, который… сказал мне, что я мрачун! – вскинулся Йока. – Зачем ты это сделал? Я доверился тебе, а ты… Ты превратил меня в предателя!
– Йока, я уважаю твои чувства. Но, поверь, в этом мире есть вещи поважней твоей репутации в глазах друзей. Например, чужие жизни и рассудок. Твои обвинения легкомысленны. Тебе нужно учиться смотреть на мир шире, не только с точки зрения собственных интересов.
– Этот спор не имеет смысла, Инда, – оборвал его Страстан, – давайте лучше обсудим будущее мальчика. Я полагаю, судья Йелен не очень заинтересован в том, чтобы его сын оказался в заведении, которое я курирую.
– А закон допускает другие варианты? – медленно спросил отец.
– Закон чудотворам не писан, – обронил Змай, но его проигнорировали.
– Учитывая, что Йока не сознавал своих способностей по объективным причинам, а также его раскаянье и лояльность к чудотворам, возможно несколько вариантов. Первый – перевод в Брезенский лицей, что может стать для него хорошим началом карьеры. Второй – дальнейшее индивидуальное обучение сильными наставниками, что видится нам оптимальным вариантом, учитывая, что Йока обладает незаурядными способностями и Брезенский лицей не сможет в полной мере их раскрыть. Конечно, содержание мальчика обойдется вам дороже, но, насколько я понимаю, вы, судья, не бедный человек. Ну и, разумеется, вы полностью оплатите лечение пострадавшего подростка из Сытина и возьмете на себя все расходы на его содержание вплоть до полного выздоровления. Учитывая ваше положение в обществе, мы оставим все это строго конфиденциальным.
Йока считал, что отцу это понравится, и с ужасом думал, что тот немедленно согласится. Брезенский лицей почему-то казался ему хуже Брезенской колонии (наверное, потому, что Мечен был его выпускником), а недели индивидуальных занятий с Меченом ему хватило до конца жизни. Но отец только нахмурился еще сильней. Инда не дождался его ответа:
– Так что, Йера? Ты считаешь наше предложение неудачным?
Отец медлил и тер пальцем переносицу, взгляд его бегал по библиотеке, перескакивая с предмета на предмет. А потом он словно успокоился и вскинул голову.
– Господа, – начал он чопорно, – господа чудотворы. Я не только отец Йоки Йелена, я еще и председатель Думской комиссии. Поэтому мои личные дела тесно связаны с делами государственными. И сейчас я говорю как официальное лицо: Йока Йелен не должен покидать Славлену до того, как моя комиссия закончит работу. Я не могу перепоручить заботу о нем ни чудотворам, ни правоохранительным органам, находящимся в их подчинении. У меня сложилось впечатление, что мой сын стал разменной фигурой в политических играх между мрачунами и чудотворами. Не забывайте, как Дума определила цель работы моей комиссии: выяснить, с чьей стороны последовала провокация. И сейчас мне кажется, что не только мрачуны, но и чудотворы пытаются манипулировать мною в своих политических интересах. Либо я сложу с себя полномочия председателя комиссии, либо комиссия завершит свою работу – и тогда мы возобновим этот разговор. В данный момент я силой парламентской власти требую воздержаться от каких-либо действий в отношении моего сына.
– Господин Йелен, – Страстан кашлянул, – вы понимаете, как вы рискуете?
– Да, я отдаю себе отчет в том, что вам ничего не стоит смешать мое имя с грязью и поставить крест на моей карьере. Я понимаю, что меня обвинят в использовании служебного положения в личных целях. Но, поверьте, в данном случае я действую в первую очередь в интересах своих избирателей.
– Йера, – Инда вдруг вскинул озадаченное лицо, – Йера, ты что, поверил этой бумажке? Ты что, всерьез допускаешь…
– Я проверяю все версии, Инда. И если… это не провокация, как утверждаешь ты, то выводы из вашего сегодняшнего заявления… весьма печальны для Славлены.
– Йера, ты что, не в своем уме? – Инда привстал. – Это же… это же твой сын!
– Я полагаю, на это и сделан расчет.
Йока ничего не понял, но почувствовал страх. Какие интересы избирателей? Неужели отец на самом деле столь хитер? Или Йока просто плохо знает своего отца?
– Йера, послушай, в этом противостоянии с нами тебе не победить. Ты хочешь отправить мальчика за колючую проволоку? Ты хочешь огласки? Ты хочешь, чтобы завтра все газеты трубили о том, что твой сын – мрачун? Никто не оценит твоего благородного порыва, можешь не сомневаться.
– Я сказал то, что хотел сказать. Я обладаю депутатской неприкосновенностью, и до тех пор пока избиратели не лишили меня моих прав, я буду пользоваться этими правами на их же благо.
– По закону депутатская неприкосновенность не распространяется на твоих родственников.
– Но она распространяется на мой дом. Без моего согласия Йока не покинет этого дома.
Змай разогнулся и потянулся, хрустнув суставами, непринужденно прошелся за спиной Йоки, а потом распахнул дверь на террасу.
– Душно. А вечер такой замечательный… – пробормотал он сквозь зубы, но его никто не услышал.
– Йера, ты сошел с ума! – Инда едва не кричал. – Да мальчик на самом деле опасен, как ты не понимаешь! Это не провокация, это факт, подтвержденный документально!
– Я знаю цену таким документам. – Отец поднялся с кресла и пересек библиотеку. От его плохого самочувствия и растерянности не осталось и следа: словно приняв какое-то решение, он разом излечился от всех терзавших его сомнений.
С грохотом раскрылся ящик письменного стола, и через секунду перед Индой легла пачка документов и телеграмм.
– Вот, – отец указал на документы пальцем, – это не только приглашение в Ковчен на официальном и неподдельном бланке с настоящей подписью директора школы. Это телеграммы оттуда с подтверждением этих бумаг. Я проводил экспертизу документов, они подлинные.
– Йера, но это же была просто шутка… – Инда растерянно развел руками. – Это же… это наша с Йокой шалость, не более. Способ прогулять школу, только и всего…
– Шутка? Шалость? – вскипел отец. – Если шалости чудотворов оформлены столь профессионально, что же говорить о документах, предоставляемых в суд? Как после этого я могу поверить в эти протоколы и экспертизы? Нет, этим делом будет заниматься Думская комиссия. И, уверяю вас, я найду сторонников среди депутатов. Йока не покинет этого дома до тех пор, пока работа комиссии не закончится. Это мое последнее слово, и я не намерен это более обсуждать.
– В таком случае мы будем вынуждены применить силу. – Веда Страстан поднялся. – Мальчик опасен. В том числе для тех, кто находится в доме. Я призываю присутствующих не шевелиться и не сходить с мест. Чудотворы готовы дать отчет Думской комиссии постфактум, если судья Йелен обратится туда с жалобой.
– Одну минуточку. – Змай с грохотом подвинул кресло Йоки к двери на террасу и вмиг оказался между ним и чудотвором. – Это я призываю присутствующих не двигаться с места.
– Господин сказочник, вам показалось мало того, что произошло за завтраком?
– Я думаю, для вас настало время поверить в сказку, – ответил Змай. – А теперь беги, Йока Йелен!
Йока поднялся, но не успел оглянуться по сторонам, все произошло за какую-то секунду: с грохотом опрокинулись две бутылки вина, зазвенели разбитые бокалы, на колени Мечену слетело блюдо с пирожными, и все сидящие за столом хором ахнули и отшатнулись – на журнальный столик упало тяжелое тело огромной кобры, которая тут же поднялась в угрожающей стойке, раздувая капюшон. Она была не меньше восьми локтей в длину!
– Не двигайтесь… – одними губами прошептал профессор Мечен.
– Я не верю в сказки, – спокойно сказал Страстан, но пошевелиться побоялся, – нам просто отводят глаза.
Змея зашипела и сделала короткий выпад в сторону чудотвора – не укусила, просто хотела напугать.
– Это… королевская кобра… – прошептал профессор. – Я… хорошо разбираюсь в змеях… Не двигайтесь…
И только тут Йока пришел в себя от потрясения: пока они не смеют шевелиться, надо бежать! Он бочком начал обходить кресло, когда Страстан крикнул: «Задержите его!» и выкинул руку вперед. Йока успел увидеть, как голова змеи метнулась вверх и ядовитые зубы на долгую секунду впились в руку чудотвора. Тот с криком отшатнулся назад и навзничь упал в кресло, а раздутый капюшон кобры уже снова покачивался над столом.
1–2 марта 78 года до н.э.с. Исподний мир
Зимич выбежал из особняка на Дворцовую площадь и обомлел: перед дворцом Правосудия собралась толпа – разношерстная толпа из простолюдинов, знати, слуг, чиновников, придворных, стражи, гвардейцев… А на стене дворца, довольно высоко от земли, мутным зеленым светом (каким, бывает, светятся болотные гнилушки) переливалась огромная надпись: «Власть – не право казнить, а право миловать». И буквы в этой надписи были кривыми, разными по размеру, словно писали ее сразу несколько человек.
Зимич улыбнулся – или оскалился… Пусть теперь Надзирающие поборются с Государем за власть. И… некогда искать Ловче, некогда советоваться. Если Айда Очен выехал из Хстова с утра, он уже завтра к вечеру может быть в своей избушке. Если, конечно, останется ночевать на каком-нибудь постоялом дворе. А если нет, то гораздо раньше, тогда его будет не догнать.
Нужен конь, хороший, выносливый скакун. Но… Нет, верхом не получится, лошади шарахаются от змея. Значит – сани, быстрые сани. Это по городу хорошо разъезжать в карете, по тракту лучше ехать на санях. Зимич сунул руку в кошель: нанять возчика из деревенских? Да кто же согласится ехать в лес на ночь глядя? Купить лошадь с санями – денег не хватит, но если добавить к деньгам пояс с серебряной пряжкой…
Он едва не бежал к выезду из города, и на улицах, на площадях – даже очень маленьких – люди толпились возле светящихся надписей на стенах. Конечно, не таких огромных, как на Дворцовой, и написанных не так высоко. Нет, этого не мог сделать один человек. Не успел бы.
На постоялом дворе возле Южных ворот за сани с почтовой, а не ломовой лошадью с Зимича взяли еще и шапку… Хорошая была шапка, соболья… Впрочем, торговец был не зверь – отдал взамен потертый, местами лысый заячий треух.
И вороной мерин храпел и рвался вперед, чуя за спиной опасность. Так рвался, что Зимич боялся загнать его раньше времени. Но через полчаса конь выдохся, пообвык и пошел ровной широкой рысью, радуясь легким саням, доброй пустой дороге и звону бубенчиков под дугой.
Не много было желающих ехать по темноте: Зимич быстро обогнал нескольких попутчиков, и редко кто попадался ему навстречу. А пока вдоль тракта лежали поля, света хватало и чтобы не сбиться с пути, и чтобы не опасаться разбойников.
То придерживая коня, то пуская вперед рысью, до первого постоялого двора Зимич добрался далеко за полночь. Когда-то он ночевал здесь – в холодной клетушке с затянутым пузырем окошком. Хозяин еще не спал, и Зимич без труда выяснил: Айда Очен останавливался здесь и, отобедав, снова тронулся в путь.
Вскоре тракт нырнул в лес, стало темнее. Конь косил глазами по сторонам и время от времени вздрагивал: может быть, чуял волков, а может – разбойников. Но чего бояться человеку, в одиночку убившему змея? Видно, и те, и другие догадывались, что не надо вставать у Зимича на пути, – и рассвет застал его в лиге от следующего постоялого двора.
Да, Айда Очен ночевал здесь. Но уехал еще затемно – куда-то торопился. Может, как волк или разбойник, чувствовал погоню? Зимич накормил и напоил коня, позволил тому с часок отдохнуть и поехал дальше. Сам он не замечал ни голода, ни усталости.
Днем то и дело приходилось разъезжаться со встречными санями и обгонять тех, кто никуда не спешил. Попадались на пути и охотники, но не из той деревни, где Зимич жил, и, конечно, никто его не узнал. К полудню солнце – уже совсем весеннее – подрастопило наезженную дорогу, но конь (спасибо торговцу, не подвел и не обманул) был крепко подкован, не скользил – уверенно шлепал по тонкой пленочке талой воды.
Хуже пришлось на реке. Слежавшийся снег уже не сносило к берегам, от солнца он отяжелел, и копыта проваливались до самого льда, проламывая ставшую ненадежной корку утоптанного пути. Не раз и не два приходилось сходить с саней, но взять себя под уздцы конь не давал – боялся змея.
Солнце клонилось на закат, когда далеко впереди Зимич разглядел сани Айды Очена – тот вел коня в поводу. Догнал?
И не было ни усталости, ни страха, ни сомнений – одна только отчаянная ненависть, до слез на глазах, до скрежета зубов, до бешеного грохота сердца в висках. И если рассудить здраво, не имела смысла ни эта погоня, ни желание во что бы то ни стало помешать передаче «пророчества» полоумному Танграусу, ни даже сама эта ненависть. Но разве мог он тогда рассуждать здраво? Это была исступленная уверенность в своей (нет, не в своей – в высшей) правоте: то ли наитие, то ли несуществующая, но ведущая вперед тропинка, длинная ниточка судьбы.
Зимич оставил коня на льду реки (потому что не мог завести его на крутой берег), а сам по следам саней Айды Очена взбежал наверх, задыхаясь не от бега вовсе. Как раз тогда, когда ночная туча наползала на полыхающий закат, что разлился в полнеба и предвещал не просто непогоду – беду.
Непривычной была тишина леса. И, казалось, огненно-красное небо должно выть, как пламя на ветру, трещать прогоревшими балками, щелкать и шипеть смоляными сгустками, но оно горело в полном безмолвии, бездымно и неподвижно.
Вряд ли Айда Очен видел погоню – он ее чуял. Потому что спешил, но не таился, складывая возле дома костер. А может, считал, что ему нечего опасаться? Но тогда зачем спешил? Полоумный Танграус мог бы и подождать, пока Айда попьет чаю с дороги…
Зимич не таился тоже. Ненависть – не став ни на гран слабее – вдруг остудила кровь. Как по реке перед ледоставом плывет шуга, так по жилам побежал густой, холодный и колючий поток, и сердце перестало биться в виски, и высохли слезы. Ледяное спокойствие пришло на смену лихорадке.
– Айда! – Зимич окликнул его, подойдя едва не вплотную. – Отдай мне текст «пророчества».
Тот медленно разогнулся и повернул голову. Словно Зимич целился в него из лука или прижимал нож к горлу.
– Отдай. Не надо его никуда отправлять.
– Ты так уверенно об этом говоришь? – Айда усмехнулся – и тоже показался уверенным в себе и в своих силах.
– Да. Если ты не отдашь его, я убью тебя.
– Ты и в этом уверен? – он едва не рассмеялся. – Чтобы убить меня, тебе надо превратиться в змея, а ты же поклялся – кровью поклялся, – что этого не сделаешь.
– Я убью тебя не превращаясь в змея.
– Это будет не так просто. – Айда улыбнулся широко и доверительно, и глаза его стали щелочками.
Зимич медленно расстегнул полушубок и швырнул его на снег. Он еще никогда никого не хотел убить. Он не любил поединков с ножами. Он не понимал, как можно в драке стремиться к победе ценой жизни противника. Но не сомневался в том, что победит. Словно ждал его вовсе не поединок, исход которого не может быть заранее известен, а выполнение неприятной обязанности. Он даже не вспомнил о неработавшей левой руке.
Айда шубы не снял, как будто не собирался защищаться, как будто наивно надеялся, что Зимич не сможет убить безоружного. Он ошибался: ненависть, холодная и жесткая, как сталь на морозе, избавляла от благородства и голоса совести. Зимич взялся за рукоять ножа спокойно, без сомнений в своей (высшей?) правоте, и шагнул вперед. И немыслимы были последние предупреждения, долгие переговоры (уговоры), торг – Айда Очен не собирался отступать от своих намерений, а требование Зимича по сути было абсурдным: выполнить миссию Айды мог любой другой чудотвор после его смерти – или сам Айда после ухода Зимича.
Но стоило сделать еще один шаг, и все изменилось. Улыбавшиеся глаза-щелочки раскрылись, сверкнули красным в огне заката, и в грудь ударила тугая волна воздуха. Зимич никогда не думал, что воздух может быть таким тяжелым: это напоминало удар молота или – гораздо больше – удар огромной змеиной головы. Тупым бронированным рылом – с разлета. Только на этот раз щита у Зимича не было.
Он откатился назад на десяток шагов, ударившись о землю спиной, и не смог уберечь левую руку: слишком старался не выронить нож и не поранить самого себя. Дыхание остановилось, и от боли в запястье потемнело в глазах.
– А ты думал, чудотворам нечем себя защитить? – весело спросил Айда. – И учти, это удар вполсилы. Я-то убивать тебя не хочу, ты нам еще пригодишься.
Зимич сжал рукоять ножа посильнее и поднялся – коротким рывком, как в кулачном бою: вставать надо быстро. В большой драке затопчут, в поединке добьют. Тупая боль в груди мешала дышать, а острая в запястье – думать. И он не думал: ненависть, холодная и жесткая, думала за него. Он лишь качнулся навстречу Айде, когда новый толчок воздуха в грудь опрокинул его на снег. И Зимич поднялся снова, продолжая сжимать в руке нож, но следующий удар не уронил его, только оттолкнул назад. Айда посмеивался и наступал, глаза его вспыхивали – он теснил Зимича к крутому берегу реки, он играл, забавлялся, нисколько не опасаясь за свою жизнь. Так взрослый с улыбкой отбивается от трехлетнего ребенка, не причиняя тому вреда.
И, наверное, в другой раз это было бы обидно, унизительно даже, но ненависть не понимала человеческих обид и не ведала стыда. Зимич откатывался назад все дальше и дальше, спотыкаясь, иногда оступаясь и падая в снег, но вставал, и чувствовал кровь во рту, и видел перед глазами огненный закат вполнеба, который теперь шумел в ушах настоящим большим пожаром.
Последний удар воздуха в грудь (толчок бронированной змеиной головы) оказался особенно силен – Айда верно его рассчитал: Зимич сорвался с берега, но не упал с высоты, а покатился на лед по его склону, роняя нож и заново ломая левое запястье.
Конь заржал и метнулся в сторону, обрывая привязь и опрокидывая сани.
И подняться прыжком не вышло: красный закат кружился перед глазами, и множество солнц круглыми ослепляющими пятнами плавали в его водовороте. И кровь шла горлом, но не сильно, тонкой струйкой, от которой Зимич всего лишь закашлялся.
– Поезжай обратно в Хстов, Стойко-сын-Зимич. – Айда стоял на берегу и улыбался. – И еще раз посоветую: нарисуй на ладони линию ума; думается, это тебе поможет.
Ненависть. Не только холодная – разумная, расчетливая, дальновидная ненависть позволила выбросить Зимича на лед широкой реки из тесного леса. Айда не учел, что имеет дело с нею, а не с Зимичем, и сам подписал себе приговор. Потому что достаточно толчка одной мысли, чтобы сгусток силы из межмирья лавиной обрушился на берег реки. Этому сгустку не хватало лишь открытого пространства, на котором можно развернуть крылья.
И они развернулись – на полнеба, ночной тучей накрывая огненный закат, – мощные паруса-перепонки, натянутые меж пальцев; они ловили ветер, щупали его, гладили, и прикосновение это было похоже на шелк, прохладный и скользкий. И удивительное, податливое, совершенное тело прислушивалось к биению мира вокруг, к малейшей его вибрации. И это тело слышало, как вода подо льдом омывает чешую больших и малых спящих рыб, как древесные корни глубоко под землей тщатся глотнуть ее живительного сока, как грохочет солнечный огонь, разливая закат по небу. И как за вязкой перепонкой, разделяющей миры, безумный старик в ночном колпаке прячется под рыхлое одеяло.
Восемь языков коснулись ветра, и тот принес вкус дыма (смолистого, горячего, без привкуса гари), волчьего голода (болезненного, желчного), хвойной свежести (чуть кисловатой еловой и терпкой, сухой сосновой) и человеческого страха (потного, душного). Восемь пар неподвижных глаз вперились в комок тепла, источавший этот страх, – шестнадцать картинок лишь дополнили то, что слышало тело и ощущали языки. Восемь голов принимали сигналы извне, раздвигая пространство и время, проникая в миры и межмирья, в прошлое, настоящее и будущее. И ненависть витала над ними – рассудочная, державшая в руках сотни нитей-паутинок, сплетавшая воедино тысячи импульсов, бежавших по этим паутинкам.
Не семь – восемь. Странная полусимметрия куба, незавершенность, но замкнутость, невозможная для семерки.
Комок тепла – чужеродный по эту сторону вязкой перепонки, как заноза в собачьей лапе, – подался назад, к спасительной стене леса, но ненависть его опередила. Гибкий хвост хлестнул лед реки: не так много страстей могло кипеть в холодной крови змея, но ярость была ему доступна. Широкие крылья толкнули тело вперед и вверх, одна из голов пращевым снарядом метнулась в сторону теплого комка – в точку наименьшей толщины защищавшей мозг кости. На миг две из шестнадцати картин в глазах чудовища показали ненависти узкое лицо противника, но тонкая кость треснула под ударом пластинчатой брони, сминая человеческий мозг, и некая субстанция (не душа, а скорее жизнь) выплеснулась из тела человека в пространство, неуловимо (и непоправимо) это пространство изменив. Он еще оставался теплым комком, и тепло вытекало из него медленней, чем жизнь. Но ветер больше не приносил вкуса страха – его сменил вкус смерти: грубый, бесстыдный вкус неочищенной плоти.
А ненависть – успокоенная, сытая – стремилась выше и дальше, в многогранное пространство-время. Скользнула змеиным телом по вязкой перепонке меж мирами, изучая ее истончения, изгибы, впадины и жесткие наросты, зоны полной прозрачности и густой мути (безумный старик дрожал в своей неуютной постели). Заглянула в межмирье – пустое, как космос. Поднялась над реальностью, прорезала время синей молнией, которую так не терпелось выплюнуть змею. И не находила, никак не находила удовлетворения – финала? И неслись ей навстречу Времена (по нитям-паутинкам), мелькали миры и люди, и цвел освещенный желтыми лучами мир чудотворов, и чах мир Надзирающих и колдунов.
Все выше, все дальше, все тоньше нити, все быстрей полет (мысли?). И в единый гул слились голоса, в цветную полосу вытянулись миры – пока змеиное тело не услышало нарастающего содрогания чужого мира, глухого рокота, предвестника грубого вкуса смерти. Ненависть замерла (в восторге?), принюхалась, прислушалась: мозаичные полотна Времен отмирающими слоями кожи лежали друг на друге, и она сдергивала их один с другого. Конец чужого мира! Расплавленный камень и вывернутая плоть земли, раскаленные ветры и пепел. Вкус смерти на змеиных языках. Гаснет свет желтых лучей. Хохочет круглоухий зверь росомаха, живущий в двух мирах, рвет когтями вязкую перепонку. Восьмиглавое чудовище жалит молниями чудотворов и разбрасывает по земле их тела (вкус смерти) – чтобы ни один из них не посмел дотянуться до круглоухого зверя. Безобразная старуха прижимает к груди волосатого звереныша (младенца?), вырезанного из чрева росомахи, – и голова ее в петле, и в глазах ее ужас и счастье. Вкус старости и смерти – вкус крохотной беззащитной жизни.
Ненависть нашла то, что искала. Ненависть ли? Или некая субстанция, которая существует независимо от человеческого тела, вне его пределов? Неужели вся она стала ненавистью?
Змей плавно опустился на лед, тронул языками ветер – вкус смерти не принес наслаждения, заглушил вкус хвои и дыма, вкус тяжелого весеннего снега, заката, накрытого ночной тучей. И память о вкусе крохотной беззащитной жизни. Тело теперь слышало только холод. «А от холода змаи слабеют». Нетрудно убить змея зимой. «Собственно, убийство змея – это и есть перевод силы обратно в состояние неустойчивого равновесия».
Безумный старик повернулся на другой бок и накрыл голову подушкой.
Ненависть скорчила презрительную мину и выпустила из рук нити-паутинки. Ей больше не нужен был змей – по крайней мере, не теперь. И будь у него семь голов, он бы уже летел прочь, свободный и могучий, не связанный ничем и никем, неподвластный ни ненависти, ни любви, – безмозглый, замкнувший свои инстинкты на себе самом и повинующийся лишь желаниям своего тела.
Но он не мог взлететь: восьмая голова порождала хаос в движении его членов. Он не мог дышать: легкие сворачивались и разворачивались по велению восьми голов, и воедино эти сигналы не складывались. Его сердце не могло биться и разливать по телу кровь – холодную, колючую кровь, похожую на шугу перед ледоставом.
Человек способен преодолеть страх перед смертью, на то ему даны ум и воля. Змей – нет. И в запредельном ужасе билось о лед огромное беспомощное тело, ломая крылья, сплетая шеи в тугие узлы, и бесконечно тянулась его агония: жажда жизни – самый главный инстинкт всего живого – металась в восьми головах, искала выход, надеялась вдохнуть. Даже тогда, когда тусклый змеиный ум уже затянулся пленкой небытия, когда ослабели тугие мышцы, ужас еще бежал по гибким членам волнами предсмертной дрожи (запертый в бессильном теле, немой и лютый), и желание жить (надежда жить!) не угасла, и змей тянулся к ней всем существом, до последней секунды.
Ненависть (или некая субстанция, существующая вне пределов человеческого тела?) убила змея, отпустив его на свободу. Вернула сгусток силы в межмирье. Чтобы в тот миг, когда ей снова потребуется змей, столкнуть этот сгусток обратно – толчком одной мысли.