Было что-то слабо ощутимое, схожее по вкусу, как разбавленное вино в кубке ростовщика. Удовлетворение собственника, выкупившего свой залог за бесценок.
Время от времени она вспоминала, что те апартаменты, которые виделись ей мавзолеем, и где она провела немало томительный дней, ожидая старуху, более не пустуют, что их пленник – хозяин изловлен и водворён в клетку. Вспоминать об этом было приятно. Это воспоминание отзывалось трепетом.
Вот сейчас, немедленно, как три года назад, пройти через кабинет, за портьерой отыскать дверь, а затем уже оказаться в его спальне. И там будет он, не призрак, не фантом, а любовник из плоти и крови.
В первые часы после возвращения ей было достаточно смотреть на него. Привыкала к присутствию.
А это, как оказалось, непросто. Слишком невероятным было воскрешение. Она брала его руку, разглядывала ладонь, пальцы, запястье. Затем гладила сгиб локтя, плечо. Всё ещё сомневалась. Наслаждением было касаться его волос, обводить пальцем раковину уха.
Ей приходилось совмещать два парадоксальных факта: вот он был мёртв, она оплакивала его — и вот он жив, она его касается.
Та лихорадочная близость в доме священника в счёт не идёт. Она почти забыла. Потому что свершилась в горячечном полусне.
Она не верила в происходящее, как, вероятно, и сам Геро. Возвращение из полусна горячки происходило сейчас. Геро медленно заполнял опустевшую раму картины, его черты проступали постепенно. Ночь, тем не менее, она провела в одиночестве.
Но с утра вновь спешила убедиться в его присутствии. Он был там, всё такой же осязаемый и покорный. Да, именно так, покорный. Слишком покорный.
Её настораживает эта покорность. Равнодушная, оскорбительная покорность.
Женщина полна противоречий. Клотильда не раз слышала эти упреки в адрес дочерей Евы, но в себе эту слабость не находила. Напротив, расценивала себя как образец последовательности.
Её цели и желания всегда отличались математической определённостью, и она шла к ним с таким же выверенным расчётом. Непоследовательность, неопределённость чувств и желаний она полагала за слабость и презирала тех, кто превозносит непоследовательность как религию.
И вот уличила в этой слабости себя. Она так же полна противоречий. Ей неприятна его покорность. Но разве не покорности она добивалась?
Разве не безропотной, бессловесной услужливости? Разве не вырывала эту покорность с кровью? Разве не вырезала её лезвием страха на строптивом сердце? Разве не выжигала на трепетном теле?
И вот эта покорность ей дарована. Три года назад Геро тоже был покорен. Но та покорность была вышивкой, скрывающей власяницу. Даже в минуты близости она знала, что он её отвергает, что живёт только отчаянием и тревогой.
Это был костёр, который сыпал искрами, обжигал, но и согревал, это были чувства, жестокие ранящие, но всё же чувства, обращённые к ней. Теперь же эта покорность поселилась внутри. Она заместила собой все прежние чувства, затупила их и покрыла ржавчиной.
Казалось, что Геро не испытывал к ней, женщине, разрушившей его жизнь, даже неприязни. Её как будто и не было вовсе. В первый вечер в Конфлане она поцеловала его в губы, и он ей ответил. Его губы покорно раскрылись, он даже слегка к ней подался. Кончик языка услужливо шевельнулся.
Но поцелуй был безвкусный. Не было в нём прежней жгучей пряности, не было скорби и горечи, не было и страсти. Это был даже не поцелуй, а совмещение губ, заурядное как рукопожатие.
Ещё в доме священника всё было совсем не так. Там была изнурительная радость обретения, восторг торжествующего тела. Там была победа, приправленная раскаянием согрешившего. Там она совратила влюблённого, совершила кражу.
Но стоило ему оказаться в прежних владениях, он перестал быть влюблённым и беглецом. Он стал вещью, изнутри, по собственной воле.
Она подолгу смотрела на него, изучая такие знакомые, но ставшие вдруг чужими, безупречные линии. Геро изменился. Похорошел, повзрослел. Он, по-видимому, много времени проводил на солнце. И кожа кое-где обгорела и загрубела. Но это его не портило. Скорее наоборот.
Подступающая мужская зрелость делала его ещё более желанным. В нём появилось какое-то отрешенное спокойствие, будто жизнь его давно отдана некому высшему жребию, и тревожиться об этой жизни — всё равно что сомневаться в наступлении ночи.
Судьба заключает сделки с азартом игрока. За лучший товар оплата самая высокая. Дары во вселенской бухгалтерии не предусмотрены. Вероятно, судьба суммировала воедино все его мелкие заработки и выдала всё сразу – несколько месяцев счастья.
Он потратил свой выигрыш, не мелочась, как беззаботный наследник, а судьба тем временем предъявила вексель, а с векселем в руках явился кредитор. Геро знал, что этот кредитор когда-нибудь явится, и принял его как законопослушный подданный. Платить так платить. Бежать ему некуда.
И он платил. Вот почему он так устрашающе спокоен. Ибо для него приговор свершился. Он почти мёртв.
Он умер в тот миг, когда прикормленный бродяжка, белобрысый мальчишка с парижских улиц, плюнул ему под ноги. Превращение случилось уже в дороге, едва Лизиньи осталось за поворотом. Геро не выказывал ни страха, ни тревоги. Он молчал.
Изменилось его лицо, изменилась поза. Нет, он не был смертельно бледен. Бледность стала бы свидетельством чувств. И в теле не было тревоги зверя, чей хребет готов переломиться от бегущих по нему искр.
Он держался почти непринужденно, на привычках и науке тела, полагался на подкожную память. Ведь есть же она, эта пресловутая память тела. Помнят же пальцы, как держать ложку или выводить буквы. А его чуткое, ладное тело обладало множеством умений, к которым не прикладывается разум.
Одна телесная механика.
Клотильда и в прежние времена замечала за ним эту способность укрывать свою духовную составляющую в тайнике с булавочное ушко и отсылать её за пределы предметного мира. Но длилось это недолго, несколько минут.
Тоскующая душа возвращалась, даже если это возвращение грозило муками осознания.
В беспамятстве раненый на поле боя солдат ещё пребывает в иллюзии целостности, а после пробуждения видит раздробленную ногу в грязном тазу.
Но плевок бродяжки возвел это заклинание до необратимого. Чтобы облегчить боль, Геро прибегнул к излюбленному приёму ещё в карете, но вернуть изгнанницу не сумел или не захотел. Вот уже вторую неделю он пребывал в этом упрощенном первообразе — глина Эдема без божественного вдоха. Для стороннего наблюдателя разница несущественная.
Она бы и сама не заметила, если бы не знала того, прежнего Геро, если бы не видела его, позолоченного солнцем, у поленницы в доме священника, или церемонно ступающего по сельской дороге под руку с влюблённой женщиной. Если бы видела впервые, если бы она не умела отличать «мёртвого» от «живого», то прельстилась бы этой обходительностью, этой деликатной готовностью вместо пламенного отторжения.
Но она умела. В этом искусстве распознавания она сведуща с детства, вероятно, родилась с определёнными навыками, с ростками, талантами, а затем, посредством упражнений, как музыкант или картёжник, усовершенствовала эти навыки.
Когда-то она очень подробно объясняла это самому Геро, ответила на вопрос, который читался в его глазах, и который он решился задать лишь однажды:
— Почему я?
Почему среди услужливых, благодарных, честолюбивых выбор пал на него?
И тогда она поведала ему о мире, населенном самоуверенными мертвецами. И о том, как трудно в толпе осязаемых призраков распознать живого, выхватить оригинал, а не подделку. Вот он, Геро, оригинал, подлинник, шедевр из мастерской божественного демиурга, а те, на кого он указывает, те самые услужливые и честолюбивые, всего лишь жалкие копии, поделки нерадивых учеников.
0
0