—Ха-ха-ха, хи-хи-хи! Потанцуй с нами, потанцуй с нами, дитя!
— Келли слышит в ночи голоса и различает силуэты невообразимых существ, порхающих, весёлых, игривых, — Потанцуй с нами, поиграй!
— Иди к нам! Вернись домой, дитя! — шёпот нежный, еле уловимый, среди других резвых и задорных речей.
Всё как в тумане, он клубится вокруг, плотный, и в то же время невесомый. Девочка, ощущая себя лёгким пёрышком, будто плыла в этом молочно-белом мареве, поддерживаемая за плечи тёмной фигурой в костяной маске. Что это? Сон? Явь?
Огромный дуб с расщелиной, что стоит за поместьем, предстал перед глазами, какое тёплое сияние исходит изнутри него! Малышка летит дальше, не касаясь ногами земли, маленькие крылатые человечки поддерживают её под руки, направляя к этой сверкающей арке в большом, мощном дереве.
Миг ослепительного света, и Келли очутилась в огромной зале, заполненной музыкой, смехом и солнечными бликами. Толпы многообразных удивительно сказочных существ, кружась в затейливом танце, приглашали девочку присоединиться к общему веселью.
— Танцуй с нами, священное дитя! Сегодня Мабон! Танцуй, ведь это и твой день! День твоего появления на свет!
И Келли выплясывала, весело смеясь, и, искренне радуясь каждому движению.
Да, сегодня ей исполнилось шесть. Скромный праздник, устроенный миссис Сатерли для дочки, проходил после полудня, когда отец ушёл по срочным делам, с раздражением хлопнув дверью напоследок. Хозяин поместья в последнее время был взвинчен больше обычного, появляясь дома всё реже и реже. Но, в эти моменты своего появления, он был особенно страшен, круша всё, что попадалось под руку, обрушивая свой гнев на всех домочадцев.
За эти два с половиной года многое произошло. Сенди Стоун воспользовалась наказом, переданным своей призрачной матерью, освободив этим себя и свою сестру Анабель от тирании своего жестокого отца. Мистер Элджнер приютил девочек, и, собрав все улики, помог возобновить расследование по делу смерти миссис Стоун, подключив к этому нужных людей, использовав свои личные связи.
Келли узнавала новости обрывками, ухватывая информацию из перешептываний прислуги, из причитаний нянюшки, из пьяной ругани главы семейства, а иногда, из заполняющего сознание голоса её мрачного спутника.
Николас Сатерли был очень зол, два года назад кузен подбил его на одно не особо законное дело, принесшее вместо прибыли, впоследствии, одни убытки. После начала расследований и долгих судебных разбирательств, Вернер Стоун совсем обанкротился, при этом заняв крупную сумму и у отца Келли, поставив этим его в очень неловкое положение. Чтобы расплатиться с накопившимися долгами, мистеру Сатерли пришлось продать часть семейного имущества и распустить часть прислуги.
Дядю Вернера же приговорили к смертной казни, так как в ходе расследования выяснилось, что он умертвил не только свою жену, но и приложил руку к кончине тестя, придушил одну из девушек в борделе, провернул множество денежных махинаций и прочее, прочее.
Слуги шептались, мистер Сатерли зверел, отчего все обитатели поместья вели себя тихо, стараясь лишний раз не провоцировать хозяина дома.
Мама, с каждым днём, казалась всё печальнее, но сегодня, в день рождения дочери, ласково улыбалась, вручая подарки, будто ожила.
— Ты такая красавица, милая моя! — ворковала она, прижимая к себе Келли, — Тебе уже шесть! Так быстро летит время!
Малыш Бенджамин, не желая отставать от матери, крепко обнял сестру, вручив ей при этом букет самолично собранных в саду цветов.
— Поздлавляю, сестла! — прокартавил малыш с самой очаровательной улыбкой на свете.
Келли была счастлива, редко балуемая таким вниманием и заботой, она ценила каждое мгновение любви и нежности со стороны родных и любимых ею людей. Миссис Сатерли, обняв обоих своих детей, вздохнула.
— Вы моё самое большое сокровище!
Вокруг порхала пара крылатых существ, и прыгал меж ногами странный маленький комочек с огромными круглыми глазами, состоявший, казалось, из одних волос, переливавшихся то изумрудным, то ярко-синим цветом. И неизменный молчаливый спутник девочки стоял чуть поодаль, застыв статуей, будто сотканной из тени. Келли, наученная прошлым опытом непонимания, отчуждения, а иногда и презрения, со стороны людей, не пыталась никому поведать о видимых только ей существах. Притвориться обычным ребёнком и молчать — что может быть проще! Так лучше, удобнее для всех: мама и нянюшка перестали волноваться о странностях малышки, прислуга перестала чураться её, да и самой девочке стало комфортнее.
Келли родилась в ночь осеннего равноденствия, и насколько помнила, третий год подряд она оказывалась на этом таинственном волшебном балу, что проходил внутри большого холма за поместьем. Попадала она туда, неизменно, через расщелину в старом дубе, плывя вместе с весёлыми сказочными человечками в густом медленно текущем тумане.
Здесь, в атмосфере веселья, танцев и яркого света, девочка ощущала себя совершенно свободной и абсолютно счастливой. Двигаясь в такт мелодии, плывя по залу, малышка забывала обо всём на свете, желая остаться навечно в этих сказочных солнечных лучах и непередаваемо удивительных звуках непрерывно льющейся музыки.
Но всё заканчивалось до рассвета, когда в сверкающих белоснежных одеждах, окружённая ярким сиянием, в залу входила высокая стройная женщина, и, ласково целуя Келли в лоб, одаривала её тем, что незримо для чужих глаз. В этот момент девочка всем своим естеством ощущала сильное родственное единение с этой сказочно прекрасной леди, единение с тем миром, в котором пребывала. Наутро Келли оказывалась в своей постели, пробуждаясь, будто от волшебного сна, повторяющегося каждый год в ночь её рождения.
Но в этот раз всё было по-другому, всё потухло в один момент, свет сменился беспросветным мраком, сопровождаемым ужасным гулким стуком, мерно раздающимся, будто отовсюду. Страх нахлынул холодной волной, дыхание сбилось. Послышался треск обрушивающегося дерева, и девочка увидела над собой сумеречное предрассветное небо, двоих мужчин с топорами, в одном из которых она узнала своего отца.
Он набросился на дочь разъярённым тигром, брызжа слюной и смердя пьяным перегаром.
— Вот ты где прячешься, маленькая дрянь! Ведьма! — он схватил девочку за волосы и приподнял над землей. — Ты прокляла моего брата! Ты прокляла нас! Это всё из-за тебя! Сожжжгууу!
Мистер Сатерли рычал от гнева, заставляя Келли дрожать от ужаса. Глаза застилали слёзы, где-то вдалеке слышались крики матери и нянюшки, вперемешку с надрывными мольбами. Неожиданно малышка плюхнулась на землю, увидев перед собой тёмную фигуру, заслонившую её от взбешённого, но внезапно замолкшего хозяина поместья. Страх отступил, тело стало слабым и лёгким, и девочка погрузилась в сонную пустоту.
Геро с его тонкой, пронзительной сложностью вряд ли отречётся от бедного мальчика, от одного из своих «я». Напротив, он с радостью даст этому мальчику долгожданную свободу, позволит ему наверстать некогда упущенное, долюбить, домечтать, доиграть, пережить то, что в изначально задуманном, счастливом мире полагается переживать в детстве: радость первых открытий и горечь ошибок, шаловливый азарт, необъяснимое упрямство, капризную настойчивость, безрассудную храбрость, неудержимое любопытство и ту мальчишескую увлечённость, которая со временем перерастает в талант.
Тот, оставшийся в прошлом мальчик, был заперт в тесную клетку сиротства, где все силы, увы, уходили не на познание мира, а на схватку с голодом. Но клетки больше нет, и тот маленький мальчик может выйти из тёмного сырого укрытия, где он сидел, плачущий, испуганный, долгие годы зажимая рот кулачком, в цветущий, залитый солнцем сад, где бегают и смеются другие дети.
Этот мальчик может теперь без страха вступить с ними в игру. У него столько нерастраченных сил, столько задуманных проказ…
Каждому изначально отпущен этот запас детских шалостей, которые необходимо отыграть, чтобы душа приобрела необходимый опыт, чтобы крылья души окрепли.
Жанет подозревала, что и вторая эпоха прошла для Геро почти незамеченной. Он из ребёнка стал взрослым, даже слишком взрослым, без права на ветреность и легкомыслие, ибо вынужден был, как щит, нарастить свой рассудок.
А с тех пор, как произошло несчастье, когда он потерял всех, кого любил, за кого был в ответе перед Богом, он и вовсе по уровню скорби приравнял себя к старику.
Вот такой парадокс. В чём-то совершенный ребёнок, а в чем-то — старик, ожидающий смерти у фамильного склепа.
К счастью, он смог вернуться по тропе времени и прожить те утерянные в сумерках дни, прожить их осознанно, с полным растворением, смакуя каждую минуту.
— Итак, во что же мы будем играть? – Голос её звучал проникновенно и сладко. – Может быть, красавица окажется запертой в неприступной башне, куда будет сослана своей мачехой, и сплетёт лестницу из своих золотых волос? А может быть, злой волшебник подмешает горькое, ядовитое зелье в вино прекрасного юноши, и он забудет свою возлюбленную, а ей придётся начинать всё сначала? Очаровывать, соблазнять… Напомнить о себе поцелуем? Первой лаской? Или ей придется найти своего возлюбленного среди десятка зеркальных отражений? Или отправиться за ним в далёкое морское путешествие, а затем пересечь пустыню?
Геро потерся щекой о её руку.
— Пусть его возлюбленная остаётся с ним рядом и говорит с ним, — тихо ответил он. – А он будет слушать. Он будет смотреть на неё и думать, что он самый счастливый человек на свете. И ещё он будет думать, что он любим и свободен, и что дочь его свободна, и что ей не грозит умереть от голода, а ему не придется себя продавать… И ещё, пусть она скажет, что на этом свете нет ничего более ценного, чем кружка чистой воды, глоток свежего воздуха, луч солнца на рассвете, крыша над головой и спокойствие в сердце. А всё прочее пустые излишки, грех в глазах Господа.
Жанет наклонилась и поцеловала тёплый, едва заметный пробор в его волосах. Она вдруг вспомнила, как впервые коснулась этих волос.
Обычно она себе этого не позволяла, гнала воспоминания сразу. Невзирая на то, что те мгновения подарили ей любовь, она прятала их, как отягощённые проклятием драгоценные камни. Эти камни были красоты изумительной, но в то же время осквернены преступным деянием. Смотреть на эти камни, восхищаться их блеском и чистотой, точностью их граней способен лишь тот, кто пребывает в неведении, кто довольствуется слухами и догадками.
Сама Жанет всегда уклонялась от любопытных расспросов и отвечала загадочной улыбкой. Она отказала в подробностях даже Катерине.
Большинство влюблённых время от времени возвращаются к самым истокам, они вспоминают первые слова, первые взгляды, сами обстоятельства их встречи, тихие закатные часы, пение скрипок, благоухание роз, но для Жанет — она знала точно — этот милый сентиментальный щебет невозможен.
Она никогда не задаст извечный вопрос:
— А помнишь, любимый…?
Она не задаст этот вопрос даже по прошествии многих лет. Не задаст его потому, что он… помнит. Ещё один парадокс.
В отличии от миллионов женщин она желала обратного, не памяти, а забвения. Она и сама хотела бы многое забыть. Но не забудет. И через год, и через два и даже четверть века спустя она сможет цитировать сводную сестру дословно: «Твоя дочь очень красивая девочка…»
А Геро и через десяток веков не ошибётся. Хотел бы, да не сможет.
Жанет вновь поцеловала его в пробор, а затем в висок. Задержалась, чтобы уловить биение жилки.
Сердце бьётся ровно, безмятежно. Есть ещё причина, которая мешает ей извлечь те драгоценности из тайника. Она тогда точно так же перебирала его повлажневшие у корней пряди, её палец так же нашёл на виске эту жилку, и жилка колотила изнутри как маленький кузнечный молот.
Ему было больно, а она ничем не могла ему помочь. Эти минуты собственного бессилия она скрывала, как пятна проказы.
И ещё раньше, когда она что-то ему говорила, выступая этаким толкователем судьбы, знатоком жизни, умевшим одним единственным советом свести к нулю горе и скорбь, а он уже тогда почти ослеп от боли и едва держался на ногах, она ничего не видела, упоённая своей судьбоносной значимостью.
Она могла сколько угодно оправдывать себя неведением. Она ничего не знала о нём, видела первый раз. С какой стороны не взгляни — вины её нет.
Напротив, она действовала с удивительным хладнокровием. Когда он упал, она не завопила, не лишилась чувств, а наоборот, попыталась действовать. И с появлением Анастази выдержка ей не изменила. Своей твердостью и спокойствием она обезоружила придворную даму, обратив её в союзницу.
Она и в последующие дни действовала рассудительно. Вызвала в замок Липпо, искусно разыграв болезнь, убедила Анастази провести итальянца к несчастному пленнику. И как впоследствии стало известно, благодаря Липпо, Геро на несколько недель избавился от изнуряющих приступов мигрени.
В чём же ей себя винить? Она достойна похвалы. Она совершила благодеяние, рискуя быть уличённой в обмане.
Да что уж там мелочиться? Она рисковала жизнью. Да, да, именно жизнью, ибо Клотильда не простила бы ей посягательств на фаворита.
Одним словом, она, Жанет, заслуживает оды и восхвалений. Только она отчего-то продолжала стыдиться. И заслуживала она не дифирамбов, а злобных пасквилей. За то, что сбежала.
Все те шесть недель, которые она провела, перепархивая из одного салона в другой, по три раза на дню сменяя наряды и драгоценности, когда танцевала, флиртовала и отвечала на комплименты, он смотрел на дорогу и ждал.
Он не ждал ни спасения, ни чуда. Он ждал знака, может быть, небрежного жеста, слова. Однажды, она пыталась просить у него прощения. Геро ответил ей с полным недоумением.
— За что? За что ты просишь прощения? Я не понимаю.
Он отвечал ей так не из великодушия. Он искренне не понимал.
Ибо никогда даже в самых смелых мечтах не обременял её обязательствами.
Да, она возникла в его жизни из неоткуда, скатилась, как звезда с небесной тверди, одарила сочувствием, вспыхнула состраданием. Их встреча — это невероятное стечение обстоятельств, парад планет, по законам небесной механики вероятный единожды в тысячу лет.
Кто в праве требовать от звёзд исполнения обязательств? Кто в праве обвинять их в холодности и легкомыслии?
Звёзды и планеты движутся по своим орбитам, воле и желаниям человека неподвластные. По воле небесных сфер они даруют свое сияние или уходят во тьму, безразличные к чаяниям смертных. А те смертные, кому выпала удача лицезреть их зенит плотским взглядом, в праве хранить лишь воспоминание, осветляя, омывая этим воспоминанием свои души.
Геро тоже смотрел вдаль. Он смотрел на дорогу, ведущую в Париж. Вероятно, оправдывал это ожидание тоской по дочери. Разлука с дочерью служила первопричиной, яркой, не требующей доказательств.
Но за первой пряталась и вторая, печаль запретная. Кому он мог довериться? Даже в самом себе сомневался.
Выдал себя только рисунком, тем самым, который Анастази предъявила, как обвинительный приговор. Он позволил себе только эту слабость. Он, возможно, часами всматривался в тени на дороге, сознавался в собственном невероятном безумии — и ждал.
Ветер срывал с умирающих деревьев жёлто-коричневые лохмотья. Дорогу размывали дожди. К утру бурые слякотные лужи подмерзали, трескались и хрустели, как старые, мутные зеркала.
А он всё ждал. Как ждал когда-то в нетопленном приюте, глядя из подслеповатого окна на оживлённую улицу, на спешащих мимо людей, озабоченных, хмурых, беспечных, грустных, весёлых, молодых, старых и таких далёких.
Он тогда по детской наивности своей верил, что кто-то из этих занятых людей замедлит шаг, обернётся и позовет. Их же так много, там, за окном. Неужели никто не вспомнит? Не оглянется? Не заметит?
Он тогда верил, что непременно кто-то найдётся, кто-то непременно придёт. Не потому, что пожелает обрести дешёвого работника, слугу, раба, орудие, средство, а потому, что сердце в избытке извергает любовь, потому что кто-то нуждается не в службе, а в привязанности, жаждет дарить, а не ссужать в долг.
Ребёнку простительна эта трогательная наивность. Но как мог допустить ту же детскую слабость уже зрелый, познавший горе, мужчина? Разве он не убедился сотню и тысячу раз, что его выбирают, как орудие и средство, как лакомство и украшение — и никогда как равного, как друга и возлюбленного? Его оценивали и покупали, ему платили и одалживали. Его не любили. Он тоже не любил. Он оплачивал счёт.
А он всё-таки ждал. Он наделил ту неожиданную гостью не обязательствами, а преувеличенными правами, какими наделяют мифический персонаж, героиню эпоса или баллады.
Выдуманный персонаж безупречен. Его не в чем винить. Этот персонаж можно любить, не опасаясь разочарований. Этот полулегендарный образ может незримо присутствовать, не задевая и не оскорбляя несовершенством.
В этот персонаж можно безоглядно верить, черпая в этом незримом присутствии силу.
И Геро черпал эту силу. Чтобы жить, чтобы дышать. На свете был некто, проявивший к нему участие, некто, ласково протянувший руку, и этого скудного знания ему хватало.
Он бы, вероятно, ждал её до последнего вздоха, не позволив себе разувериться. Он бы цеплялся за придуманный образ точно так же, как цеплялся бы угасающим сознание за образ дочери, и прощался бы с ней с той же светлой печалью. Без упрёка и сожалений.
Жанет прочитала это почти свершившееся будущее на его тревожно изумлённом лице в заснеженном парке. Уже тогда в её сердце шевельнулась игла. Как она могла так долго колебаться?
За тот взгляд, за пронзительную, недоверчивую радость она могла бы заложить душу. Она сама сразу же излечилась, избавилась от стеснения в груди, от гложущих, как ревматические боли, сомнений. Он ждал. Он всё это время ждал. Ждал и любил.
Она не произнесла ни слова, но Геро услышал. Что-то изменилось. Её настроение, её мысли.
Ничего удивительного. В той замкнутой сфере молчания, под защитой магического заклинания, когда воздух вдруг становился насыщенным и густым, они умели слышать мысли друг друга без слов. В этом молчании, в благословенной тишине их души обменивались искорками и волнами, смешивались и переплетались, разделяя общую эфирную ткань на двоих. То, что минуту назад принадлежало одному, становилось достоянием другого.
Этот другой доставшееся ему радостное, светлое и манящее удваивал в сердечном горниле и возвращал возлюбленному. Если же им улавливаемое отзывалось печалью или тревогой, то оно под любовным наговором обесценивалось наполовину, а если и возвращалось, то уже омытое слезами, безвкусное.
Геро услышал её скрытую печаль, ее тайную муку.
— Кажется, моя реплика невпопад, — виновато произнес он.
Жанет спохватилась. Ах, как нехорошо. Она позволила себе зайти слишком далеко в своих самоуничижительных мыслях. Она может сколько угодно предаваться самобичеванию, но наедине с собой. У неё будет достаточно времени для этого судилища, когда она уедет в Париж.
Человек имеет одно удивительное, но вполне объяснимое свойство — окружать себя тем, что он любит. Максимально привносить это в свою жизнь, в свое окружение, в свою картину мира. Когда человек начинает испытывать искренние и сильные эмоции, то ему нужно видеть их причину, чувствовать ее рядом, иметь возможность снова и снова возродить эти чувства. Ну, такова человеческая природа, она стала такой за много-много тысяч лет и нам с Вами не за что никого осуждать. Ни Небеса, ни Преисподнюю. Они сами в легком шоке, честное слово.
Все начинается ещё с самого детства. Ребёнок, получив долгожданный подарок — игрушку или воздушный шарик, может быть что-то вкусное или даже просто какой-нибудь красивый камешек — таскает своё сокровище в руках, ни на секунду не упуская из вида. Он спит со своей ценностью, кушает вместе с ней, моется в ванной, гуляет на улице. И если вдруг секундная потеря бдительности из-за собаки в конце дорожки или мальчика с самым настоящим деревянным мечом заканчивается исчезновением этого предмета, будьте уверены, слез, истерик и скандалов хватит родителям выше головы. И родственникам. И друзьям. Да и вообще всем, кто вдруг случайно окажется в зоне досягаемости. Видите ребёнка с широко открытыми глазами, который набирает в грудь воздух — бегите.
Детство заканчивается, жизнь течёт дальше, но от своих привычек люди не отказываются. Они спят с дорогими телефонами, пряча их под подушку. Женщины стараются не снимать самые ценные и дорогие — не в плане денег, но воспоминаний — украшения, перед сном невесомо касаясь пальцами кулона или кольца. Все люди — это на самом деле очень-очень высокие и страшные дети. Под этой горой амбиций, пафоса и страхов сидит тот самый малыш, который прижимает к груди любимую игрушку или вкусную конфету. Просто разглядеть таких детей очень сложно, слишком много мишуры и мусора. Эти желания сидят глубоко в подсознании, и мы не в силах их контролировать. Только потакать или страдать, что не можем этого сделать.
Кроули часто уносил после съёмок одежду домой. Ему с радостью давали то, что понравилось, потому что — ну серьезно — когда известная и востребованная модель носит вещи твоего бренда — сложно придумать более мощную рекламу. Да ещё и бесплатно. Потому что Энтони мелькал в этой одежде на улице, перед показами и на прогулке. Люди, которые хотели хоть немного урвать чужого успеха, бежали в магазин и с радостью несли свои деньги. В квартире Кроули была отдельная комната, которую он переделал под гардероб. Заходя в неё, он попадал в королевство тряпок, обуви и головных уборов. Уборщица, которая приходила раз в неделю, получала отдельную прибавку за то, что держала этот гроб с мертвой одеждой в относительном порядке.
В спальне около окна стоял небольшой шкаф. Он был немного потрепан временем, но это добавляло шарма, какого-то необъяснимого уюта. Было очень приятно с утра провести ладонью по облупившейся краске на могучем боку, почувствовать запах старого дерева. В шкаф Кроули складывал только то, что носил часто — дома или на улице, когда стремился избавиться от навязчивого внимания журналистов и фанатов. Там висела только та одежда, что была буквально ближе к его телу. Ткань хранила запах дорогого парфюма и его самого. Эту смесь запахов не выводил даже стиральный порошок. В этот шкаф доступ для уборщицы был закрыт. Энтони бы ещё замок повесил для верности, но чувствовал, что это было уже как-то… ненормально. Словно два шкафа в квартире были у каждого встречного. Туше.
В день, когда Энтони вернулся из больницы, первое что он сделал — освободил ровно половину. Бросил на кровать вешалки с рубашками и штанами, выгребая их не глядя. Шкаф был большой, поэтому образовавшаяся пустота затягивала в себя, словно бездна. Такое частое ощущение у людей, когда стоишь на платформе в ожидании поезда или перед обрывом и едва сдерживаешься, чтобы не шагнуть туда. Через этот шкаф, вполне вероятно, можно было попасть в Нарнию. Слишком уж глубоким было его нутро, непроглядным и темным. Кроули подвёл Азирафаэля и с улыбкой предложил использовать его пополам. Не сейчас, конечно не сейчас, но может чуть позже, когда он разберётся со своей жизнью и поймёт, что делать дальше.
У Азирафаэля в голове и мысли не было переезжать к Кроули совсем, со всеми вещами, с книгами и проблемами, но… так вышло само. Как чаще всего и бывало, когда дело касалось странного парня с ядовитыми глазами. Просто в один прекрасный день Азирафаэль, который после наведения порядка в новых книгах остался ночевать в магазине, открыл свой небольшой шкаф и обнаружил… полное, абсолютное и возмутительное отсутствие одежды. Были несколько пар брюк, футболка, которая по чистой случайности уцелела в его доме и все. Ни одной рубашки, ни одного пиджака. Все постепенно и незаметно переехало в квартиру Энтони. Словно так и надо. Вернее, так и правда было надо. Правильно и логично. Кроули жаловаться не собирался и возвращать одежду тоже.
Первое время в шкафу и правда был порядок. Чистая одежда покачивалась на вешалках, грязная перебиралась в ванную комнату в большую плетеную корзину. Но со временем — Азирафаэль объяснял это их усталостью и занятостью — на полках и вешалках произошло великое переселение одежды номер два, локальная версия. Все их вещи перемешались, путаясь друг с другом. И можно было бы потратить один выходной, чтобы попробовать разобрать образовавшееся смешение ткани и фасонов, но Энтони все абсолютно устраивало.
С утра он совершенно спокойно вытаскивал из шкафа рубашку Азирафаэля — ту, что мятного цвета он любил больше всего, заносил почти до дыр — накидывал на плечи и шёл умываться, широко зевая в кулак. Длинные рукава приходилось закатывать почти до локтей, а полы рубашки заправлять в джинсы, но он упрямо таскал эту рубашку у любовника. Азирафаэль особо против не был, но сама мысль, что Энтони ходит в течение дня, ощущая его слабый запах, окрашивала щеки румянцем.
Футболки давно забыли своих настоящих хозяев, перепутавшись раз и навсегда. Кроули накануне мог сорвать ее с Азирафаэля, одним движением отправляя куда-то за одиноко стоящее кресло, а уже на следующий день сидеть в ней на подписании очередного контракта и даже не думать смущаться. Азирафаэлю также было очень приятно проводить день в магазине, надев под строгую рубашку и пиджак ядовитого цвета майку со страшными рожами — подарок эпатажного модельера, который откровенно пускал слюни на Энтони. Тот подарок забрал и с самым скучающим выражением лица покинул студию, не обернувшись. Азирафаэлю это рассказал Хастур, который стал нередким гостем в их квартире.
Ещё одной любовью Энтони была большая кофта, вязанная на крупных спицах, серо-коричневого цвета с большими деревянными пуговицами. Азирафаэль вряд ли смог бы вспомнить, откуда она появилась в его гардеробе. Но почему-то Кроули воспылал к ней невероятной любовью. Когда выдавался его выходной, а любовник был занят в магазине или на приеме книг, он кутался в неё сидя на кресле и подтянув колени. Азирафаэль часто находил его спящим на узком неудобном диване, завернувшегося по самый нос. Они часто выбирались на вечерние прогулки, если выдавался тёплый вечер. Доходили пешком до набережной. Рукава кофты были такими широкими, что падали на их соединенные руки, скрывая от любопытных глаз. Добравшись до моста, Азирафаэль вставал к самым перилам, глядел на заходящее солнце, которое отражалось в его больших счастливых глазах, а Энтони обнимал его со спины, накрывая полами кофты словно большими темными и тёплыми крыльями. Он клал подбородок на плечо любимого мужчины и смотрел туда же, почти не моргая. Темные очки помогали увидеть чуть больше, уловить едва заметный зелёный всполох в момент, когда солнце совсем тонуло в воде, бросая одинокий последний луч в небо.
Азирафаэль в свою очередь с трепетом смотрел на дорогие модельные пиджаки Кроули, которые висели в самом углу. Они были элегантные, не вычурные, без диких расцветок и глупых аксессуаров. На одном из них — чёрном, переливающимся на свету — тонкой серебряной нитью были вышиты диковинные цветы. Рядом висел бордовый — цвета крови — пиджак с чёрной аппликацией, каждую из которых делали вручную. Белый пиджак с черным кантом на лацканах и на рукавах был запретной мечтой Азирафаэля. Он даже несколько раз снился по ночам.
Энтони, узнав об этом, заставил любовника перемерить каждый из них, отмечая, что нужно перешить или подшить, чтобы тот или иной пиджак сели по фигуре. Потом он привёл Азирафаэля в тот самый склеп чужих амбиций и увидел, как его глаза загорелись восторгом и счастьем. Вместе они разобрали многолетние залежи одежды, что-то выбросили, что-то торжественно перенесли в шкаф в спальне, что-то продали. Но порядка так и не навели: очевидцы и случайные свидетели могли видеть в один день в дорогом изящном пиджаке Кроули, который недовольно кривил губы на фото, а на следующее утро в этом же пиджаке Азирафаэль с доброй улыбкой приветствовал посетителей в магазине.
Они окружали себя друг другом, не в силах пережить такой долгой разлуки. Будь то целый день, несколько часов или мгновений.
Стоит ли говорить, что рубашку нежного мятного цвета Кроули так и не вернул хозяину, отпорол с неё рукава и брал с собой в самые длительные и утомительные деловые поездки, чтобы в тяжелый момент коснуться губами изношенной ткани и почувствовать едва уловимый запах лаванды, яблок и чего-то ещё…
Кажется, любви.
Сидеть одной Кате пришлось недолго. В комнату вбежал ещё более лохматый, чем раньше, Павлик Морозов. Увидев, что Катя жива, он облегчённо вздохнул. Прошёл к столу, выдвинул стул и плюхнулся, виновато опустив голову.
Катя сидела на диване, обняв голые колени, и молчала. Она не плакала – а смысл? Слезами горю не поможешь. Но и не действовала, не придумывала планов по спасению Пашки. Она не знала, что делать. Она вообще потерялась.
А ещё в ней боролись противоречивые чувства: с одной стороны – обида, что Пашка даже не оглянулся, когда уходил с киборгами. Уходил так, как будто это его самое важное дело, а Кати не существует в природе. С другой стороны – Катя понимала, что Пашка пытался защитить её, сделать так, чтобы киборги её не увидели. И они не увидели. И вот теперь она тут, а что дальше?
Коротко глянув на Павлика Морозова, Катя снова погрузилась в свои переживания. Но утонуть в них не успела – дверь открылась, и в комнату вошли рыжий Боря Гребенщиков – зло посверкивая очками, и Иван Ползунов – виновато улыбаясь и отводя глаза в сторону. Несколько минут спустя появились остальные члены сопротивления.
По знаку Захара Прилепина все сели за стол. Садились молча, стараясь не производить лишнего шума. От этого звуки отодвигаемых стульев казались особенно громкими и заставляли нашумевшего непроизвольно съёживаться.
Сидели молча. Ждали.
Наконец дверь открылась, вкатился запыхавшийся Петя Иванов и с порога затараторил:
– Проследил визуально. Как мы и предполагали, его повели в главный офис Time IT Incorporated.
– Я же говорил! – подскочил Боря Гребенщиков и в сердцах рубанул воздух. – Нужно было сразу действовать, а не тянуть резину!
Захар Прилепин коротко глянул на Борю Гребенщикова, тот стих и сел.
– Екатерина Денисовна, мы не могли ничем помочь, – сказал Захар Прилепин, обращаясь к Кате.
– Я понимаю, – прошептала она.
– Но это не значит, что мы не будем пытаться.
Катя кивнула и всхлипнула. У неё перед глазами стояли киборги и… Пашкина широкая спина.
– Мы связались с Центром и получили добро на проведение операции. По новому плану…
– Только ГК опередил нас! – снова не сдержался Боря Гребенщиков.
Захар Прилепин пригвоздил взглядом товарища к стулу и продолжил:
– По новому плану мы должны использовать для заражения ГК Пашкин чип. Вот только загрузить вирус в Пашкин чип можно лишь при физическом контакте.
– А физический контакт теперь для нас невозможен, – вздохнул Слава Тихонов.
Катя сидела на диване и отчуждённо рассматривала этих людей со слишком странными именами, чтобы они были настоящими. Вот взяли псевдонимы, но ведь это совсем не значит, что вместе с именами к ним перешли и качества… Настоящие Юрий Гагарин, Иван Ползунов, Захар Прилепин и остальные – все они были яркими личностями, все что-то сделали, оставили след в истории. Они сделали выбор, рискнули… А тут выбрали звучные ники и играют в революцию. Но ведь здесь и сейчас делают выбор и совершают поступки не Вячеслав Тихонов и не Борис Гребенщиков… А вот эти люди. Что они могут сделать, если даже имя своё прячут? Ну да, чипы и всё такое, но ведь настоящие Павлик Морозов и Юрий Гагарин верили в свои убеждения, разные убеждения, но свои! Верили и шли до конца!
Катя смотрела на них и думала о том, что надежды нет, что вот этот детский сад, эти игры в шпионов никак не помогут ей вернуть Пашку. Что без него она не выживет в этом мире. Да если бы и выжила, зачем ей этот мир без Пашки? Как вернуться домой? Без Пашки это не реально. Но если и получится, там, в Барнауле, без Пашки ей тоже будет одиноко. Как ни крути, но его нужно спасать. И надеяться тут можно теперь только на себя.
Катя встала.
– Я пойду к вашему ГК! – сказала она.
Захар Прилепин внимательно посмотрел на неё и согласно покачал головой.
– Думаю, да. Это единственный выход в сложившейся ситуации.
– Но ведь она погибнет! – возмутился Павлик Морозов. – Она же здесь ничего не знает, у неё нет чипа, наконец!
– ГК обнаружил наше убежище, и у нас небогатый выбор: или уйти в глубокое подполье, заново строить другое убежище и ждать удобного случая. Или рискнуть и попытаться сейчас.
– Кхм… – прервал Захара Прилепина Иван Ползунов. – Мы можем и то, и то… Катерина Денисовна попробует пронести вирус, а мы на всякий случай… – И, обратившись к Кате, добавил: – Понимаете, Катенька, чтобы освободить Пашку, нужно заразить вирусом всю систему. Заразить быстро и из центра, так, чтобы системы защиты сработать не успели. А это значит нужно заразить сам ГК. Мы пройти туда не сможем, а вы сможете.
– Я это поняла уже, – ответила Катя. – Говорите, что нужно делать.
– …и проводить мы вас не сможем… – обречённо добавил Иван Ползунов.
Катя усмехнулась. Она сидела и вспоминала детскую сказку: злодей унёс суженого красной девицы за синие моря, за высокие горы. И теперь она должна отправиться в путь, сносить три пары железных сапог, избить три железных посоха, найти суженого и освободить его.
«А действительно ли Пашка мой суженый? – вдруг подумала Катя. И тут же решила: – Какая разница? Эти клоуны мне ничем помочь не смогут. А Пашка знает, как домой меня отправить. Да и ГК может – он же уже отправлял Пашку! Можно попробовать убедить его, что я ни при чём, и он оставит меня в покое. А не оставит, я его – вирусом!»
– Где вирус? Что мне делать? – нетерпеливо спросила Катя и поднялась с дивана и поморщилась.
– Что случилось? – спросил Павлик Морозов.
– Да так, голова что-то… От голода, наверное…
Захар Прилепин коротко глянул на Петю Иванова, но тот возмутился:
– А что сразу я? У меня своя задача!
– Сейчас, – сказал Павлик Морозов и вышел из комнаты.
Спустя немного времени он вернулся с тарелкой странно выглядевшей фиолетовой еды и стаканом с зелёным напитком.
– Это всё, что нашёл в баре.
Катя с опаской ковырнула вилкой. Ничего общего с тем, чем угощал её Пашка, это еда не имела. Но и совсем без пищи нельзя. Проглотила кусочек и запила его из стакана. В голове зашумело, закрутилось, поплыло… и Катя отодвинула тарелку со стаканом.
Павлик Морозов виновато вздохнул.
– Ну да, это не из столовой. Но туда вас не пустят и еды не дадут. А кому-то из нас с вами идти или выносить из столовой еду – это посигналить ГК: «Аллё, мы здесь!»
Катя грустно кивнула.
– Давайте не будем тратить время, – сказала она, поднимаясь. – Что мне нужно делать?
– Для начала вот схема, как пройти в главный офис Time IT Incorporated, – оживился Слава Тихонов.
Он вынул из кармана гаджет наподобие телефона и начал на дисплее устройства показывать схемы: как Кате нужно идти, где помахать, что говорить…
– А потом, когда вы найдёте Пашку, вам нужно дать ему прочитать вот это, – Иван Ползунов протянул Кате бесформенный кусочек пластика. – Здесь записан код. Пашкин чип прочтёт команды и…
– И вирус загрузится, – закончил за него Боря Гребенщиков.
Катя как во сне встала, подошла к шкафу, надела комбинезон, обулась, надела куртку, сунула во внутренний карман пластинку и направилась к выходу.
В баре Катя постояла немного. Он был пустой, и ничто не напоминало то буйство музыки и света, которое встретило их с Пашкой вчера. Никого не было за барной стойкой, никто не сидел за столиками, никто не танцевал… На полу валялся шутовской колпак – тот самый, который упал с её головы.
Катя вспомнила Пашкин рассказ про бабочку и осмотрела барную стойку. Никакой бабочки на ней не было.
Потому что бабочка валялась на полу.
Обычная капустница, с оббитыми крылышками… И необратимо мёртвая.
Катя подняла бабочку и оглянулась. Потом подняла шутовской колпак и положила бабочку в него.
«Ну вот, у меня уже есть в этом чужом мире что-то своё», – подумала она, сворачивая колпак и засовывая его во внутренний карман куртки, туда, где уже лежал пластик с кодом вируса.
Двери, среагировав на нашивки работника архива, открылись, и Катя оказалась на улице. Когда шли с Пашкой, она просто смотрела по сторонам и не заморачивалась над тем, чтобы запомнить дорогу. Хотя какую дорогу запоминать? Для чего? В Пашкину квартиру она попасть не сможет, даже если найдёт её. Прочитать вывески – тоже. Там всё закодировано. Она вообще ни в какие двери войти не сможет… Во всяком случае, так говорят местные…
Катя посмотрела по сторонам и удивилась тому, что помнит, с какой стороны они пришли. Сориентировавшись, где главный офис Time IT Incorporated, она вошла в пешеходный поток.
Дошла до офиса и остановилась – нужно было перейти улицу. А как переходить, если в машинах нет водителей? Катя интуитивно огляделась в поисках подземного перехода, но ничего подобного не нашла. Может, подземные переходы и были, возможно даже на стенах написано об этом, вот только Катя прочитать штрихкоды не могла.
Машины шли сплошным потоком. Катя стояла, стояла, но просвета в движении автомобилей не наблюдалось. Решив наконец, что, может, хоть мучиться будет недолго, Катя закрыла глаза и шагнула на проезжую часть.
Ничего катастрофического не произошло. Машины, обнаружив по нашивкам на куртке, что человек на дороге, просто остановились. Никто не сигналил, никто не ругался. Просто стояли и ждали, когда человек покинет проезжую часть.
Едва Катя снова ступила на тротуар, машины поехали, и через минуту уже ничего не напоминало о том, что она перешла дорогу.
«А что, неплохо! – подумала Катя. – Мне нравится!»
Она решила, что это её первая личная победа в чуждом для неё мире – в Неосибе, городе будущего.
Расценив это как хороший знак, Катя направилась к центральному входу в главный офис Time IT Incorporated.
Она вспомнила, как Пашка торопился пройти мимо, вспомнила его выражение лица, то, как он держал её за руку, и невольно улыбалась.
– Где же ты, Пашка? – прошептала Катя. – Как мне тебя найти?
И вздохнула, понимая, что ответа на свой вопрос она пока не получит. Ответ придётся искать самой. И где искать – совершенно непонятно.
Восточная мудрость гласит: сколько ни повторяй «халва», во рту сладко не станет. А вот и нет. Станет, и ещё как станет. Просто надо достаточно долго повторять, а также включить в этот процесс радио, телевидение и прочие средства массовой информации.
Наша голова набита истинами, которые мы воспринимаем как абсолютные. Кто-то когда-то нам это сказал, кто-то авторитетный повторил, и всё, дело сделано, мы верим безоговорочно. Создаём в собственном разуме своеобразный иконостас, куда заносим изречения и правила, не подлежащие пересмотру.
И вот одна из таких истин, в которую я и сама долгое время верила, и которая воспринимается как аксиома, звучит так: надежда умирает последней. Все слышали? Конечно же, все. Все это знают и все в это верят, и главное, что все полагают это утверждение за крайне оптимистичное. Не зря же нас на каждом шагу призывают надеяться. Надеяться всегда, надеяться везде, надеяться в самых безнадёжных ситуациях, на смертном одре и на тонущем корабле. Надеяться и верить. Верить и надеяться. И жить с надеждой. «Надежда — мой компас земной…»
Сколько же раз приходилось слышать! Надейся на лучшее. Надо надеяться. Надейся, что всё будет хорошо. Надейся, что всё уладится.
И я надеялась. Надеялась двадцать лет назад, надеялась и десять лет назад, и еще год назад тоже надеялась. А сейчас? А сейчас я не надеюсь! Более того, я пришла к парадоксальному выводу. Нельзя позволять надежде жить так долго. Её надо убить.
«Когда ни на что не надеешься, это прекрасно…» Эти слова принадлежат мэтру Роше, нотариусу из старого детектива. Я долгое время это не понимала. Наверно, молодая была. А нотариус был человек неглупый и давно избавился от иллюзий.
Поразмыслила и я над его словами. А ведь действительно: когда ни на что не надеешься, это прекрасно! Ты не надеешься — и ты не боишься. Ты избавилась от страха. А чего бояться? Ведь ничего нет! А если ничего нет, то и терять нечего.
И как же жить? Без надежды? Именно. Жить надо без надежды. И жить без надежды гораздо проще и радостней, чем с этой самой надеждой, которая никак не умрёт, а всё кашляет и кряхтит, как параличный больной, чьё сердце, при атрофированных членах, всё качает и качает бесполезные литры крови.
Позвольте этому больному умереть, убейте надежду и живите.
А что вы так испугались? Неужели вы никогда не задумывались над истинной природой этой самой излишне поэтизированной особы? Ведь что такое надежда?
Надежда — это прежде всего сравнение. Это отрицание настоящего в угоду будущего. Вы сравниваете то, что вы имеете в настоящий момент, с тем, что у вас могло бы быть.
Вот сейчас у вас муж пьяница и бездельник, а сын двоечник. И вы надеетесь, что когда-нибудь ваш муж одумается, бросит пить и взберётся на приличную должность, а ваш сын внезапно поразит окружающих гениальностью Эйнштейна. Вы сравниваете эту картину, что дарует вам надежда, с нынешним положением вещей, и вместо того, чтобы действовать, что-то делать, что-то менять, вы довольствуетесь этими бесплотными усыпляющими грёзами, которые, подобно болотным огонькам, влекут вас всё дальше и дальше в пучину десятилетий.
Или же вы надеетесь, что ваш начальник заметит вашу выдающиеся способности и повысит вам зарплату. Или вы надеетесь, что депутаты из Госдумы внезапно прозреют, обретут способность сострадать и тогда начнут принимать правильные законы. Или вы надеетесь, что мужчины внезапно станут джентльменами и будут дарить вам цветы. А вы, милостивый государь, надеетесь, что девушки перестанут выяснять на первом свидании марку вашего автомобиля. А вы надеетесь…
Впрочем, неважно. Надеются все. Только этим и занимаются. Вы возлагаете надежды на эти изменения, которые должны произойти по воле неведомых высших сил, но изменений этих не происходит, и тогда вы страдаете от разочарования.
Ибо разочарование — это неизбежный спутник надежды, её законный супруг или, что вернее, меченый кровью сообщник, который неизменно наведывается на место преступления, где уже побывала его подруга.
Так вот, не хотите разочарований — гоните надежду, не позволяйте ей долгожительствовать и кормить вас байками, убейте её — и действуйте.
Апрель превратился в май, и первые лилии в маленьком саду перед их коттеджем зацвели, раскрыв длинные белые лепестки. Лето обещало быть ещё более жарким, чем предыдущее, и одним из самых жарких в истории.
Это убедило Кроули, что лучшей тактикой для него будет оставаться дома и приглядывать за Азирафелем, хотя ангел постоянно норовил выйти на улицу и поработать в саду. Кроули множество раз говорил ему, что сейчас слишком жарко, и цветы могут выжить и сами, но он не был уверен, насколько хорошо ангел его теперь слушал.
Кроули читал Азирафелю книги, которые он привёз из его книжного магазина, хотя ангел все чаще засыпал на середине. Даже собственные истории Кроули об их общих приключениях перестали представлять для него особый интерес. Когда Азирафель в течение целой недели не вспоминал о том, что он когда-то был ангелом, а Кроули– демоном, было мало смысла пытаться объяснить Азирафелю, что он является неотъемлемой частью повествования. Поэтому теперь, когда Кроули пересказывал их общие приключения, он называл главных героев просто «демон» и «ангел».
Состояние Азирафеля ухудшалось быстрее, чем Кроули казалось возможным, скатываясь от того невозможного дня, который они провели в Лондоне к тому, что ему требовалась помощь Кроули, чтобы подниматься и спускаться по лестницам, а иногда и чтобы вставать и садиться в кресло. Одновременно с этим Азирафель, с которым Кроули провёл шесть тысяч лет, угасал, исчезая, за слегка расфокусированными, мутными глазами. Этот Азирафель просто хотел спать и чтобы ему читали и время от времени похлопывал его по плечу и называл «дорогой мой».
Глядя, как Азирафель вот так угасает, умирает по чуть-чуть каждый день, теряя кусочки себя, Кроули теперь был уверен, что он больше никогда не вернётся… Это, наверное, был худший способ, которым он мог потерять своего ангела. Кроули давным-давно перестал притворяться, что у него нет сердца, и знал, что сейчас оно разбивается.
Последние несколько недель, кроме того, наградили демона серией ночных кошмаров. Они отравляли его ночи, оставляя его беспокойным и измученным по утрам. Они приходили в двух видах: одни, в которых Азирафель чудесным образом приходил в себя, отдавал Кроули и Поднимался, и вторые – в которых он этого не делал.
Во снах первого типа Кроули снова оказывался на Небесах, пригвожденный к той твёрдой белой стене. Было трудно дышать, крылья разрывались от боли. Там к нему приближался Азирафель, вновь с белыми крыльями, держа нож, который ему подал всегдашний мучитель Кроули. Вот только на этот раз не будет внезапного спасения, потому что, после того как Кроули снова пригвоздили в этом положении, рай решил, что единственным способом доказать, что Азирафель действительно хочет вернуться к подчинению правилам Небес, было заставить его убить Кроули. В некоторых снах Азирафель плакал, отчаянно прося рай передумать, в других он был решителен и не колебался. Иногда он даже не узнавал Кроули, и такие сны были худшими. Каждый раз Кроули сначала пытался отпрянуть от ножа, но потом передумывал, прося, иногда умоляя Азирафеля убить его. Он говорил ангелу, что все хорошо и что это не страшно, и ничто не может быть хуже Падения, верно? Азирафель приближался к нему, иногда его глаза были блестящими и льдисто-голубыми, а иногда мутными и непонимающими, и Кроули с ужасом приходил в себя в тот момент, когда лезвие касалось его кожи.
Во втором типе кошмаров Азирафель умирал человеком. Кроули никогда не был рядом и никогда не видел, как это случалось. Он просто стоял совсем один в коттедже, который больше не казался таким маленьким, и чувствовал утрату так, будто ему в грудь попала пуля. Азирафель никогда не появлялся в этих снах, и тяжелое отсутствие было хуже, чем боль, когда ангел вонзал нож ему в сердце в первом типе снов.
Когда Кроули резко просыпался около трёх утра, он всегда с колотящимся сердцем шёл в комнату Азирафеля, чтобы убедиться, что ангел ещё дышит. Иногда он опускался на колени у края кровати или забирался на широкий подоконник и просто смотрел, как мягко поднимается и опускается грудь или плечо Азирафеля, напоминая ему своим спокойным ритмом, что ангел ещё его не оставил.
Начавшись спорадически, кошмары стали повторяться каждую ночь, лишая Кроули покоя сна и оставляя ему только агонию дня, когда он помогал Азирафелю одеваться и мыться, приводил его вниз и готовил ему завтрак.
Ангел все меньше интереса проявлял к еде, что бы Кроули ему ни приготовил, и часто просто лишь неохотно клевал это. Азирафель, кроме того, стал более тихим, разговаривая все меньше и меньше и иногда просто глядя вдаль каждый раз, когда Кроули задавал ему вопрос. Однажды он просто просидел в своём кресле целый день, отказываясь замечать что-либо из того, что демон говорил или делал.
Потом он в течение недели не называл Кроули «дорогой мой», похоже, узнавая в демоне просто знакомое дружественное существо, которое сидело с ним и рассказывало ему о времени, которое они провели вместе, пока его голос не начинал ломаться слишком часто, чтобы он мог продолжать. Тогда Кроули просто сидел, иногда уткнувшись лбом в плечо ангела, и притворялся, что это не происходит. Изредка Азирафель приобнимал его слабо одной рукой, как будто какую-то часть его волновало, что Кроули было больно.
Кое-кто из деревенских жителей заходил, принося еду или цветы, или просто предлагая Кроули свою поддержку. Демон никогда не позволял им задерживаться дольше, чем на минуту. Им здесь были не рады, в этом маленьком коттедже, где происходила кульминация шести тысяч лет жизни. Они не принадлежали к этой истории – их истории.
Погода продолжала становиться теплее, устанавливая новые рекорды, как и было предсказано, припекая землю, высушивая траву и превращая обычные дожди в тропические ливни. Кроули никогда не покидал коттеджа, не желая ни под каким предлогом выпускать Азирафеля из виду.
Ангел быстро терял вес, не проявляя интереса почти ни к чему за пределами своей собственной головы, иногда не делая ничего требующего напряжения, лишь с отсутствующим видом кивал Кроули. Один раз он сумел даже спросить у Кроули, хорошо ли тот себя чувствует, хотя, судя по всему, не услышал ответа демона. Это ничего: он всё равно солгал.
Кроули просыпался в самом начале утра от кошмаров три недели к ряду, ужас пронизывал его мокрую от пота кожу, когда он резко приходил в себя.
А потом однажды ночью этого не случилось.
Нежное, мелодичное пение нескольких птиц, певших за его окном, пробудили демона. Когда он перевернулся в кровати и открыл глаза, он с удивлением понял, что чувствует себя отдохнувшим, наверное, впервые за месяц.
Он также заметил, что было уже около девяти часов утра, солнечный свет заманчиво лился из окна и освещал пылинки, лениво летающие в воздухе.
Кроули полежал так мгновение, просто наслаждаясь ощущением отдыха, а потом рывком встал на ноги и заглянул в комнату Азирафеля.
Острие страха пронзило его, когда он увидел пустую кровать ангела с одеялами, беспорядочно брошенными на матрас, но он подавил его. Азирафель просто был внизу, вот и все.
Кроули быстро спустился по ступенькам, окинув встревоженным взглядом пустующую кухню. Гостиная тоже была пуста, и демон почувствовал, как его сердце забилось быстрее.
Он сейчас проживал свой страшный сон, Кроули понял это с внезапной ужасающей уверенностью. Ему не приснился его кошмар в этот раз, потому что теперь он разыгрывался не только в его воображении.
– Азирафель? – позвал Кроули, не в состоянии прогнать страх из своего голоса. Он снова взбежал наверх, ещё раз проверил все комнаты и опять побежал вниз. – Азирафель? – крикнул он снова, задыхаясь от беспокойства. – Зира? Ангел?
Именно тогда испуганные глаза Кроули остановились на двери коттеджа, и он увидел, что она была лишь слегка приоткрыта.
«И смерть придет, где лилий цвет».
У Кроули перехватило дыхание, и он бросился к двери, рывком открыв её и ступив на тёплый воздух, который обещал стать ещё жарче.
И вот тогда Кроули и увидел его.
Азирафель лежал на боку в траве, его голова и плечи покоились на цветочной клумбе, и изгибающиеся лепестки сияющих белых лилий образовывали последний нимб в его жизни.
– Нет, – слово испуганным и хриплым шёпотом сорвалось с губ Кроули.
Демон сделал два неровных шага вперёд и упал на колени рядом с лилиями, трясущейся рукой щупая пульс Азирафеля. В тот момент, когда его пальцы коснулись шеи ангела, веки Азирафеля дрогнули, глаза приоткрылись, и он судорожно вздохнул. Он все ещё был жив.
– Зира? – выдохнул Кроули, безуспешно пытаясь поднять ангела в более вертикальную позицию. Азирафель слабо закашлялся от движения; его веки трепетали. Одна рука дернулась в сторону демона, пальцы скользнули по рукаву Кроули.
– Азирафель, дурень ты, я… я говорил тебе не выходить сюда, – сказал Кроули, его голос так дрожал, что он едва мог говорить. – На улице слишком жарко – Я… я же говорил тебе…
Демон замолчал, в ужасе сбившись, когда Азирафель сглотнул, и это движение будто застряло на полпути. Кроули заметил, что держит лицо ангела в своих ладонях, молясь изо всех сил, что у него были, чтобы неизбежное не случилось. Азирафель, казалось, смотрел куда-то в область ключиц Кроули, его глаза были полуприкрытыми, а дыхание поверхностным и прерывающимся.
– Не… не оставляй меня, Зира, – молил Кроули. Обратившись внутрь себя и в отчаянии нащупав свою силу, он широко открыл ворота, позволяя всему, что у него было, перелиться в ангела и умоляя его жить. Спустя один удар сердца, всё до капли вернулось к нему, не найдя места, чтобы применить себя.
Это, однако, казалось, встряхнуло ангела, и неконтролируемая дрожь пробежала по его телу. Глаза Азирафеля резко посмотрели вверх и встретились с глазами Кроули. Демон открыл рот, отчаянно желая что-нибудь сказать и не находя ничего.
Кроули безмолвно смотрел, как вечные, прекрасные, невозможные глаза Азирафеля – когда-то сверкающе-голубые, но теперь замутненные и тусклые – заволоклись туманом замешательства. Брови ангела сдвинулись, и даже это минутное движение, казалось, лишило его последних сил.
Рот Азирафеля приоткрылся, и Кроули мог лишь безнадёжно, с горящими глазами наблюдать, как ангел с трудом пытается заговорить.
Когда это, наконец, ему удалось, слова звучали невероятно болезненно, и голос Азирафеля был хриплым и мягким оттого, что долго не использовался.
– Кто… ты?
Кроули заглянул в глаза своего лучшего и единственного спутника в течение последних шести тысяч лет, и не увидел ни единой искорки узнавания в ответном взгляде.
Глаза Кроули жгло все сильнее, и впервые со времен своего Падения он почувствовал предательские капли воды, собирающиеся там. Кроули проглотил ком в горле, глядя вниз на Азирафеля, и ответил дрожащим голосом:
– Всего лишь твой лучший друг, ангел.
Азирафель посмотрел на него этими пустыми, так близко знакомыми глазами, сделал короткий неглубокий вдох и замер.
Кроули поборол всхлип, чувствуя, как его начинает трясти. Он протянул дрожащую руку и мягко закрыл Азирафелю глаза.
Кроули притянул Падшего ангела ближе к себе, крепко обхватив своего друга руками и вцепившись пальцами в рубашку на его спине. Потом Кроули уткнулся лицом в изгиб шеи Азирафеля и заплакал.
И если бы он посмотрел, если бы раскрыл в этот момент свои крылья, он бы увидел, что они были уже не мерцающими, переливающимися чёрными, а сияющими белыми, и пронизанными светом звезд.
Следующий день прошел странно.
Вот именно: странно, лучшего определения Кроули ему подобрать не смог.
Сериал они смотреть так и не стали — он слишком отвлекал. Снова делали вид, что играют в настолку — вернее, почти не делали вид, что играют. Кроули мог бы поклясться, что Азирафаэль и сам не помнит не только ни единого правила, но даже и названия игры. Ходили почти наобум, даже не глядя на брошенный кубик, зато каждый раз открыто и сладострастно зависая, когда случайно (о да, конечно же, чисто случайно!) соприкасались руками.
И кормили друг друга блинчиками, черешней, острой фасолью из случайно обнаруженной в холодильнике банки, солеными фисташками и сладкими сливочными орешками — не важно чем, важно, что с рук. Каждый раз ласково трогая пальцами губы (или губами пальцы).
Тискались на диване, и за кухонным столом, и в библиотеке, и в ванной — не с какими-то серьезными намерениями, а просто потому, что было приятно лишний раз прижаться, обнять, ткнуться носом в ухо или яремную ямку, пощекотать волосами чужую шею или взъерошить чужие кудряшки горячим выдохом.
Спорили, что будут смотреть, и боролись за пульт — не потому, что действительно хотели посмотреть что конкретное, просто было приятно еще немного потискаться.
Опомнились они, когда часы пробили полночь.
Вернее, опомнился Азирафаэль, у него даже лицо вытянулось, а глаза потемнели.
— Ты как? — спросил он с тревогой, заламывая светлые бровки домиком и разворачиваясь на диване боком, чтобы оказаться к Кроули лицом.
Через секунду дошло и до Кроули.
Он поморщился и прислушался к собственным ощущениям, ожидая, что вот-вот начнется обычный вечерний приступ. Отвлеклись, забыли, да, хорошо, но линьку никто не отменял, еще дней пять при самом лучшем раскладе ломать будет, а по ночам всегда ломало сильней и уже должно начать накрывать. Пора бы. Вчера намного раньше накрыло…
И вдруг понял, что симптомов приближения приступа нет и в помине.
Нет, сама линька никуда не делась, жжение и зуд под кожей оставались, время от времени прокатываясь по телу жаркими волнами, но… Но это были вполне терпимые волны, зуд и жжение. Такие, о которых можно было даже забыть, увлекшись более приятными вещами.
— Знаешь, — сказал он, стараясь выдержать серьезное лицо, — похоже, что ангельская клизма — лучшее средство при линьке. Ты можешь открыть салон скорой помощи для линяющих демонов.
И заржал, видя, как у Азирафаэля багровеет и вытягивается лицо.
— Я бы попросил, — ангел чопорно поджал губы, — никому об этом не рассказывать. Ты не единственный демон, плохо переносящий линьку, а мне бы не хотелось…
Кроули резко оборвал смех.
Ему очень хотелось спросить: «Кто он?», хотя бы просто: «Кто он?», без всех этих пафосных: «Кого мне теперь ненавидеть?» И кому страшно завидовать, что когда-то рядом с тобой был он, а не я, ну или ты был рядом с ним, какая разница, главное — кто он?
Конечно же, он не спросил.
— Но линька же не могла закончиться так быстро? — поинтересовался вдруг Азирафаэль с какой-то странной надеждой, ковыряя пальцем диванную обивку. — Она ведь обычно неделю длится, а то и две…
Кроули пожал плечами.
— Она и не прошла. Но стала вполне сносной.
— Ну что ж, это очень здорово. Поздравляю… — протянул Азирафаэль таким похоронным тоном и вздохнул так горестно, что Кроули чуть снова не расхохотался.
Но вместо этого он потянулся, чтобы завалить на диван эту глупую ангельскую морду и действием ей объяснить, что некоторые удовольствия можно получать не только в процессе лечения.
Констебли покорно козырнули. Но Холмс запротестовал:
— Я бы предпочел остаться. И позвольте воспользоваться телеграфом. Разумеется, после того, как вы доложите в Скотланд-Ярд о случившемся. Нападение на участок — дело неслыханное!
Не став препираться, инспектор вздохнул и направился к аппарату. Тот тускло поблескивал латунными боками в свете газовой лампы.
Но прежде чем Лестрейд коснулся тумблера, аппарат застучал сам.
Такое бывало и прежде: начальник полиции мистер Мьюир под Рождество обстукивал участки и поздравлял сотрудников, полагая, что это их утешит.
— Инспектор Лестрейд у аппарата.
— О! Инспектор? Доброго вам Рождества! Мы уже виделись сегодня… Жаль, что наш добрый Санта погиб. Но черт с ним. Мы забудем эту неприятность, он все равно был порядочной сволочью.
«Сколько моро не корми, все равно нормально говорить не выучится. Даже руками», — подумал Лестрейд.
— Но, — выбил аппарат, — при одном условии. Выдайте нашего друга. А потом вы про нас забываете, мы про вас забываем. И всем хорошо.
— Это все? — сухо поинтересовался Лестрейд.
— Нет, не все. Санта помер, но подарки при нас. Скажем, по сто гиней на человечка, а?
Лестрейд задохнулся от такой наглости.
— А может, он и не у нас вовсе!
— У вас! — «Эльф» умудрялся лаять даже по телеграфу. — Я чую! Ну, вы там подумайте, мы попозжа стукнем. Скажем, через часок, да?
Инспектор с силой сжал выползающую из телетайпа ленту, еще чуть-чуть и порвется — либо лента, либо сухожилие.
«Не время давать волю эмоциям», — сказал он себе.
Но успокоиться не получалось.
Холмс, заметив, как изменилось лицо Лестрейда, прислушался к дробному перестуку.
— Да, вот еще, инспектор, — сказал моро. — Вы из участка не выходите, лады?
— Или?
— У меня парни нервные. Могут не понять. Посидите в тепле, ага?
Некоторое время стук был бессмысленным, словно выбивавший просто дергал рукой. Потом смысл проступил, словно Пекельная ограда из кровавого тумана:
— В общем… инспектор, не скучайте.
И аппарат замолчал.
Едва преодолев желание шарахнуть им об стену, Лестрейд взглянул на Холмса:
— Вы все слышали?
— В общих чертах, — серьезно ответил сыщик.
— И что думаете?
— У нас, похоже, проблема.
«Пуф-ф-ф» — донесся с улицы скороспелый одинокий хлопок будущего фейерверка.
— Итак, телеграф умер, — принялся перечислять Холмс, расхаживая из угла в угол. — Сигнальный огонь накануне фейерверка никто не примет всерьез; бегство в окно — вариант плохой, во многом из-за марсианина и пьяницы; поджечь участок и дождаться пожарной команды — забавно, но заведомый суицид. Ничего не упустил?
— Нет, — сердито сказала Уэллер, автор идеи с поджогом.
— Сейчас наша задача, — подытожил Лестрейд, — понять, что вообще происходит.
Все промолчали, а значит, согласились.
— Тогда, — сказал сыщик, — предлагаю осмотреть трупы. С кого начнем?
— Может, с адвоката? — спросила Уэллер.
— Давайте, — разрешил Холмс, что вызвало у Лестрейда новый приступ негодования.
Какого черта этот любитель командует?!
— Начнем с адвоката, — сказал инспектор с нажимом, — а констебли постараются укрепить дверь.
Удрученные констебли поплелись исполнять приказ, а Холмс развил кипучую деятельность. Сперва он, не спросив разрешения, вломился в кабинет Лестрейда. Обошел труп несколько раз и сказал:
— Ну, дорогой Лестрейд, что вы можете сказать об этом человеке?
— Я не Ватсон, — отозвался инспектор. — Оставьте эти фокусы для него.
— Вы правы, извините. Костюм не из дешевых, саквояж из крокодильей кожи. Этот человек неплохо зарабатывал. Но его имя, — Холмс взглянул на удостоверение, выуженное из кармана пиджака покойного, — мне незнакомо, значит, скорее всего, он служил стряпчим при состоятельной семье.
Лестрейд с выводами согласился и осторожно вытряхнул содержимое саквояжа. Зазвенели, рассыпаясь по столу, дорогие перьевые ручки, грустно звякнула бутылочка с чернилами.
— Запасливый, — буркнул Лестрейд. — И ручки, и чернильница…
Холмс в ответ кивнул, продолжая извлекать из карманов усопшего различную дребедень: портсигар, зажигалку… Лестрейд же копался в бумагах Феррета. Протоколы переговоров, всевозможные акты, рекламации и прочий мусор. По существу — ничего.
— Нашли что-нибудь? — спросил Холмс.
Лестрейд покачал головой.
— Что ж, может, тогда спустимся в подвал? — предложил сыщик. — Осмотрим вашу жертву.
— Мы закончили, сэр! — отрапортовала Уэллер, зайдя в кабинет. — Дверь забаррикадирована!
И вытянулась в струнку. Девчонке явно хотелось принять участие в расследовании, и Лестрейд смилостивился:
— Констебль, проводите нас с мистером Холмсом в подвал.
— Есть, сэр! — заулыбалась Уэллер, но неожиданно вмешался Холмс.
— Инспектор, думаю, разумнее будет оставить обоих констеблей наверху.
Вот ведь никак этот дилетант не уймется!
— Почему?
— Судя по обезьянке, мы имеем дело с серьезной угрозой, — пояснил Холмс. — Штурм может начаться в любую минуту, как только бандиты сообразят, что мы не намерены им подчиняться. Поэтому, два человека — оптимальный вариант. Пока один будет держать оборону, второй сможет предупредить нас с инспектором.
Звучало разумно. Однако в душе Лестрейда помимо раздражения появилось еще и смутное подозрение. Что за игру затеял этот шарлатан с Бейкер-Стрит? Ладно, сыграем!
— Вы правы, Холмс. Ленд, держи револьвер. Уэллер, оставайся и помоги Ленду. Если что — бегом за мной.
Оба констебля были разочарованы: Ленд — количеством патронов в барабане, Уэллер — решением. Но что поделать?
4
Выходя от Алены, Андрей всегда стремился прикрыть дверь потише и побыстрей спуститься по лестнице. Фокус этот проходил с переменным успехом, но сегодня не удался. На верхней площадке хлопнула дверь, простучали торопливые шаги, и задыхающийся голос спросил:
— Вы уже уходите, Андрей Дмитриевич? К дедушке не зайдете? Вы знаете, он вас так ждет всегда.
Андрей обреченно вздохнул и обернулся. Внучка профессора Малышева, Даша, стояла на ступеньках. Очень рослая для своих шестнадцати лет, русокосая, с карими глазами, опушенными длиннющими ресницами, она смотрела безнадежно и преданно. По ее лимонно-желтому сарафану расплывались темные пятна пота.
— А ты почему не в школе?
— Географичка заболела. Нас отпустили с последнего урока.
Она говорила, теребя пушистую, выбившуюся из косы прядь и безотчетно слизывая капельки пота с верхней губы. Язык у нее был нежно-розовый, но почему-то напоминал коровий.
— На пять минут, больше не могу, — сказал Андрей и, протиснувшись мимо Даши, начал подниматься по лестнице.
В квартире профессора пахло нафталином и ландышами от сердечных капель. Домработница Ксения, пышная и голосистая тетка лет сорока, увидев Андрея, шмыгнула на кухню и задергала там защелкой. Подобно большинству деревенских, Ксения опасалась шрамовников.
— Вы проходите. Дедушка в кабинете. Я сейчас чаю принесу.
— Не надо чаю, — взмолился Андрей.
Оставив Дашу изумленно хлопать глазами, он прошел в кабинет. Георгий Петрович уже шагал ему навстречу, широко разведя руки. До объятий, впрочем, дело не дошло. Андрей твердо пожал протянутую руку и опустился в кресло, демонстративно глянув на часы.
— Спешите? Все куда-то спешат, — прогудел Малышев. — Один я никуда не тороплюсь. Сижу тут, бирюк-бирюком, не знаю даже, что в мире делается.
Андрей кивнул на разбросанные по столу бумаги и стопки книг.
— Опять пишете?
— Пишу, пишу, куда денусь.
Малышев повел плечами, и, усевшись, вытянул длинные ноги. Черты лица у него были мелкие, вовсе не подходящие для огромной головы и высокого лба с залысинами.
— Вот, задумал что-то вроде эссе. И как раз по вашей части. Я, видите ли, давно уже вас подстерегаю. Чуть дверь внизу хлопнет, посылаю Дашку проверить — не Андрей ли Дмитриевич пожаловал. И у невестки вашей спрашивал, но она особа молчаливая.
— Алена не знает, где я.
— И ради бога. Ну да я много времени у вас не отниму. Так, хочу проверить пару мыслишек. Вы ведь, в силу вашей… хмм… профессиональной деятельности, являетесь чем-то вроде эксперта по Границе.
— Почему вы так думаете?
Профессор замахал длинными руками.
— Ни в коей мере не хочу нарушать вашу секретность, и не претендую…
— Служба контроля рождаемости не работает с Границей.
— Даже так? Ну и славно. Тогда просто послушайте, как новый человек, свежий, так сказать. А то ведь глаз замыливается, а Дашке мои выкладки неинтересны.
— Я плохо разбираюсь в социологии.
— А это не совсем социология. И не история. Это, если хотите, размышления о будущем.
Андрей поморщился.
— В некотором роде кустарщина, но, кажется, я нащупал парочку интересных аналогий. Я хочу опубликовать это в каком-нибудь популярном издании, может, в еженедельнике…
Сзади брякнуло. Андрей обернулся и увидел стоящую на пороге Дашу. В руках у нее был поднос с чашками. Профессор поспешно расчистил место на столе.
— Извините, пьем только красный и зеленый. Черного не держу, вредно для сердца. А варенья абрикосового хотите? Замечательное варенье, свежее, Ксения Павловна сама делала. Она у нас мастерица. Правда, Дашенька?
Дашка мотнула косой и вышла из комнаты. Домработницу она недолюбливала. Андрей угрюмо посмотрел на поднос и подумал, что с сегодняшнего дня будет пить только кофе. Профессор звучно отхлебнул, развернул шоколадную конфету и откусил. Зажевал, старательно клацая зубными протезами. По лицу его разлилось блаженство. Андрей нетерпеливо шевельнулся в кресле.
— Вы говорили о статье.
— Да. Позвольте… где-то тут у меня было монетка. У вас нет мелочи?
Андрей порылся в кармане и вытащил серебристую пятирублевку.
— Отлично, просто отлично. Дайте ее мне.
Андрей протянул монетку через стол. Профессор принял ее и зажал между большим и указательным пальцами.
— Это для наглядности. В статье я так и пишу. Представим, что решка — это наша Жиль, а орел, соответственно, Нежиль. Они никогда, я подчеркиваю, никогда и нигде не пересекаются.
Андрей уставился на монетку. Меньше всего пятак напоминал Нежиль и Жиль.
— А вы ничего не путаете? Как же тогда Граница?
— Дойдем и до этого. Так было… до Второй Мировой, если я не ошибаюсь. Хотя есть кое-какие указания и на то, что целостность и раньше нарушалась. Но для простоты предположим, что равновесие сохранялось вплоть до последних десятилетий. А затем произошел прорыв. Слишком много смертей. Нежиль переполняется, и…
Жестом фокусника профессор спрятал блестящую монетку в кулаке, а оттуда показалась другая. Тоже пятирублевка, но, похоже, фальшивая. Одна сторона у нее целиком заржавела, и на второй проступили первые пятна ржавчины. Профессор повертел монетку, а затем кинул Андрею. Тот автоматически поймал.
— Похоже?
Андрей поглядел на монету, лежащую на ладони. Пятна ржавчины. Черные пятна Границы там, на севере, на болотах. И на юге, в пустынях и среди гор. Ржавчина, медленно разъедающая светлый металл. Да, это было похоже.
— Сначала я думал о ноже. Это очень распространенный мифологический мотив: брат или друг при расставании вручает остающемуся нож. Пока лезвие чистое, ушедший вне опасности. Ржавчина на лезвии означает болезнь или смерть. Я удивился, насколько это точная аллегория нашего мира. И насколько древняя. Видимо, даже египетские маги и вавилонские гностики что-то подозревали. Сначала я думал использовать нож, но потом мне подвернулась эта монетка.
Андрей смотрел на пятирублевку, и ему казалось, что даже сейчас, пока профессор говорит, ржавые пятна расширяются.
— Процесс нельзя остановить. Мертвых всегда будет больше, чем живых. Вы в СКР должны понимать это лучше, чем где-либо. Все ваши меры, простите, смешны. Надо либо вовсе запретить рожать детей, и тогда человечество вымрет быстро, либо нас со временем вытеснят. Уже сейчас Граница проходит по заселенным территориям. Представьте, что будет, когда она начнет проступать в центре городов. Нет, дослушайте, прежде чем возражать. Два ребенка на семью, мальчик и девочка — это позволяет худо-бедно поддерживать популяцию, но проблемы с Границей не решает. Кстати, численность населения все равно сокращается. Возьмем хоть ваш случай — вы ведь второй сын в семье, так? Сейчас вам бы не дали появиться на свет или отправили бы в этот ваш ужасный приют, где людей уродуют. Вы знаете, что, когда я еще был депутатам, я голосовал против приютов? Это нарушение прав человека и извращение человеческого естества, это хуже Границы.
Андрей хотел возразить, но профессор властно поднял руку.
— Помолчите. Я знаю, что вы сейчас скажете. Вынужденные меры, временные, пока не будет найдено решение. Кстати, ваши же аналитики, из СКР, выпустили недавно закрытый бюллетень. Согласно нему, через пятнадцать лет наша численность сократится на десять процентов, а еще пять будут составлять ыырки. Некоторые мои коллеги сейчас строят модели нового общества. Они считают, что через пятьдесят лет три четверти населения Земли будет ыырками, и Граница исчезнет. Якобы потому, что ыырки интегрируют в себе оба мира. Я считаю, что это глупость. Они такие же люди, как мы, просто со странными способностями. И они тоже умирают. Граница будет ползти, чем дальше, тем медленней, но будет, пока не захватит весь мир. И тогда останутся одни мертвые. У меня нет достаточно данных с той стороны, чтобы делать прогнозы, но, полагаю, ничего хорошего человечество не ждет. Мертвые не рожают детей. У них нет мотивации — ни инстинкта сохранения рода, ни жажды познания. Цивилизация мертвецов обречена. Сейчас они еще проявляют слабый интерес к жизни, из-за того, что их близкие пока здесь. Но лишь немногие из них, и лишь временно. Когда живых не останется, наш мир погибнет.
Андрей смотрел на монету и думал о Митьке. Не о мертвом с глазами — огоньками, не о Митьке-из-сна. О живом Митьке. Митьке, играющем в песочнице с маленьким мальчиком. Этим мальчиком был сам Андрей. Когда шрамовник поднял голову, профессор протирал очки, смущенно пофыркивая.
— Вы извините меня, Андрей. Что-то я заговорился и погорячился.
Он напялил очки на нос. Те все время сползали с переносицы, потому что оправа не подходила — шельма-мастер обманул. Десять лет профессор носил все те же очки, лишь изредка меняя стекла. С возрастом он становился все более близоруким, и это было странно, ведь обычно все происходит наоборот.
Андрей пожал плечами:
— Не за что извиняться. Я не обижен.
— Нет, мне надо извиниться, — настойчиво повторил профессор. — Вы ведь хороший молодой человек. Чистый, честный. Я вижу. Так что вы уж простите брюзжание старика. Это от бессилия. Доктора мне обещали от силы еще два-три месяца. Я ухожу, осознавая, в каком страшном беспорядке оставляю мир. И я ничего, ничего не могу поделать. Наверное, это общая беда моего поколения — нам все казалось, что надо что-то делать, что-то изменять, что от нас зависит сделать мир лучше. А это не так. Вы знаете, Андрей, по ночам мне очень страшно. Я совсем один, лежу и думаю о смерти. Сто лет назад люди были счастливы. Они ведь не знали наверняка, что их ждет.
— Мы тоже не знаем наверняка, — тихо заметил Андрей.
Профессор, кажется, не расслышал.
— Да, так вот я лежу и размышляю, и мне иногда кажется, что весь наш мир — это какая-то чудовищная ошибка, уродливый эксперимент. Какой-то высший, простите за банальность, разум. Инопланетные вивисекторы, пришельцы — да кто угодно — решили испытать нас. Но для чего? Зачем? Я думаю и не нахожу ответа. Может быть, у вас есть ответ?
Андрей покачал головой и встал. Профессор приподнялся в кресле.
— Уже уходите?
— Да, надо идти.
Он поколебался несколько секунд и соврал:
— Я зайду к вам на той неделе.
Профессор оживился:
— Заходите непременно. Мы еще потолкуем. Может, вместе выберемся на дачу и Димку с Аленой Валерьевной прихватим…
Уже у дверей Андрей обернулся.
— Не публикуйте эссе. У вас будут неприятности. Вам, может, ничего и не сделают, но подумайте о Даше и ее матери. К тому же все равно ваш труд в печать не пойдет.
— Да, да…
Профессор растерянно завозился в кресле.
— Вы так думаете?
— Уверен. Вы ведь для этого меня и позвали?
Малышев потупился и снова принялся протирать очки.
— Вы мне так и не сказали… Чем вы собирались закончить вашу работу? Какой выход вы видите?
Профессор взглянул на Андрея, близоруко щурясь.
— Я не вижу выхода. Если только… Это странная, нелепая мысль, пришедшая ко мне во время игры с монеткой. Я сам толком не понимаю…
Малышев поднял монету и поставил ее на ребро.
— Смотрите.
Он резко крутанул пятирублевку большим и указательным пальцами, и маленький кружок завертелся, заплясал, превратившись в серебряную сферу.
Поспать не удалось. Стоило отвлечься и попытаться не думать, как пришла Шиэс и грустным голосом объявила, что Шеврин, Шеат и Теаш свинтили спасать вторую вселенную нашего студента, а ее не взяли. Золотинка трагически заламывала тонкие руки и грустно смотрела на меня огромными синими глазами.
После расспросов выяснилось, что у нашего студента-либриса есть еще одна, так сказать, фамильная вселенная, доставшаяся ему в наследство от матери. Но по каким-то непонятным мне причинам эта вселенная досталась одному мудаку, который превратил ее в огромное игровое поле и получал с этого непонятное мне удовольствие. Наш студент вернул по закону эту вселенную, но превратить ее обратно не смог. Для превращения ее в нормальный вид нужно пройти всю игру от начала до конца. Самолично ему этого делать нельзя, нужны были творения. А поскольку наш студент рукожоп, то практически всех своих творений он угробил. И эти три дебила вызвались ему помочь. Это уже не рукалицо, это лицостена.
Ладно, я понимаю еще Шеврин полез, это куда ни шло. А эти два серебряных придурка какого черта вписались? Силы не наели, хотя кашу жрут исправно, маны кот наплакал, плюнуть и растереть. Шеат еще хотя бы опыт прошлых жизней имеет, а Теаш вообще… чистый лист бумаги. Детский сад на выезде!
Я с досадой стукнула кулаком по столу и открыла к этим идиотам экран. Как ни странно, связь работала исправно. Было отлично видно перемазанных какой-то зеленой слизью ребят. Вот уж не было печали…
— Народ, вы жрать хотите? — драконы повернулись к экрану почти синхронно. Волшебное слово «жрать» заводило их души и желудки с полоборота.
— Конечно хотим! — засмеялся Шеврин и попытался вытереть грязной рукой грязную морду. Получилось только еще больше размазать слизь. Вот мерзость.
— Тогда вы раздевайтесь, я вас сначала выкупаю, потом будете жрать.
Мир, в котором они оказались, больше всего напоминал гористую местность. Позади парней виднелись скалы из красно-коричневого камня, под их ногами был точно такой же песок, унылое желтовато-розоватое небо отсвечивало в лучах заходящего солнца призрачными тонкими облаками. Какая-то нежизнеспособная планета. Я уже мысленно прикинула, что и как с нее можно было бы добывать, наверняка какие-то минералы найдутся. Потом мысленно же пнула саму себя — не разевай пасть на неубитого медведя, и намагичила парням мощную тучку с теплым дождиком.
Импровизированный душ порадовал наши сердца зрелищем бесплатного стриптиза и помывки парней. Драконы и не скрывались, вовсю хвастаясь мускулами. С Шеврина уже сошел невесть где приобретенный загар, серебряные блистали белой чистой кожей, выполаскивали длинные волосы и раз за разом зыркали в экран, будто пытаясь понять, какое произвели впечатление. Шиэс рассмеялась и показала им язык, плюхнув на каменистую землю перед драконами большущий торт.
— Сначала — суп, — возразила я и добавила им съестного. Им сейчас надо есть все и очень много, потому что битвы на пустой желудок не выигрывают. Тем более битвы-игры, где каждый следующий уровень сложнее предыдущего.
Ненавижу игры. И ненавижу мудаков, которые их делают. Нет, я ничего не имею против стрелялок-бродилок-квестовок, которые дражайший супруг будет проходить, не поднимая зада из кресла и не рискуя ничем, кроме нервной системы и терпения своей жены. Мне не нравятся именно такие, бессмысленные с моей точки зрения игры на выживание. Особенно мне не нравится, когда приз получит кто-то другой. Если уж и рисковать жизнью, то за нормальную плату или ценную награду. А что они получат от студента, вернув ему вселенную? Спасибо? Большое спасибо? Нет уж, будем требовать хотя бы пару миров в наше безраздельное пользование. И хозяевами этих миров будут сами парни вкупе с выбранными ими лично демиургами.
Закончив обхаживать парней, мне захотелось посмотреть на бывшего хозяина этой вселенной. А еще больше зачесались руки как всякой порядочной женщине взять скалку и выбить ему все зубы за моих драконов. То, что я им треплю нервы — это одно, а то, что их отправили на заклание — совсем другое. Золотинка поддержала идею, правда молотить либриса отказалась, мотивируя тем, что мы можем навредить нашим ребятам. Вот возьмет и сделает какую-то гадость им там, которую они не одолеют. Но хоть посмотреть можно и то хлеб.
Экран открылся сразу, хотя обычно к либрисам не достучишься. Новый уровень пошаливает или он нас ждет? Скорее всего второе, потому что увиденный мерзкий субъект смотрел прямо на нас с дракошей. В отличие от неказистого студента, этот либрис мог бы посчитаться красивым. Мог бы, но не был. Белые длинные волосы, красивое точеное лицо и совершенно черные, без зрачка и белка глаза. А еще мерзкая ухмылка, обнажающая заострившийся клык. Но и это все можно еще пережить, если бы не запах. Нет, обычным носом он не чувствовался, но если глянуть на либриса другим спектром… вот дерьмо!
Он безбожно вонял рыбой. Тухлой, сырой рыбой. И в другом спектре зрения казался просто вывалянным в скользкой, гнилой чешуе. Это тебе не коричневый завал над дракошей, это что-то настолько мерзостное, что мне даже комок к горлу подкатил. Боги, боги, как можно быть такой мразью? Этого уже не перевоспитать, не переделать и даже в «котика» не превратить. Его только убивать, при чем быстро и желательно окончательно.
Заметив еще более самоуверенную ухмылку либриса в нашу сторону и его будто бы простенький жест для поправки воротника рубашки, я захлопнула экран.
— Ну и гадость! — захотелось пойти помыться и вообще покиснуть в ванной несколько часиков.
— Поддерживаю! Пошли купаться, — Шиэс уловила мои мысли и дружески пихнула меня под бок. — Уж этого ты не покоришь.
— Больно надо. Я ж блевать буду от одного его вида. И пользы с него, как с козла молока.
— Да уж, мои клановые собратья хотя бы ромашки приносят, а от этого только тухлой рыбы и дождемся, — золотинка вытащила из вазы утренний букет и потащила заваривать для помывки головы. Ну, а чего пропадать добру?