— А как же, к примеру, выбрать младенцу? – вновь вступил в разговор лекарь, протягивая Жанет чашку. Она машинально взяла и сделала глоток. – Младенец о бесхлопотном исходе не рассуждает. Он хочет есть, ему холодно, и он криком возвещает миру о своём выборе.
— Увы, младенец, по естественной неразумности своей, наивен. Он еще ничего не знает о том мире, куда попал, хотя уже изрядно испуган. Вряд ли новорожденные кричат от радости, когда делают первый вдох, кричат скорее от страха. Они бы и рады вернуться в исторгшую их заводь, да не могут. Им еще не объяснили, что единственный путь в ничто, в купель вечной тишины, безмолвия и покоя лежит через смерть. А затем, когда они подрастут, их начинают смертью пугать. Предъявляют зловонные катакомбы на кладбище Невинноубиенных. Какое уж там забвение! Бежать, спасаться и соглашаться на позор.
— Так я все же позволю себе повториться, — напомнил о себе Липпо, забирая опустевшую чашку. – Что в данном случае подпадает под определение «позор»?
Жанет взглянула на него, как на забредшего в приоткрытую дверь незнакомца. Глаза больные, погасшие.
— А в данном случае так сразу не определить, что достойно называться смертью, а что позором, — ответила она, — и то и другое может быть как первым, так и вторым.
— Например? – не унимался Липпо.
Он отставил подальше опустевшую чашку и сел на табурет, чтобы оказаться лицом к собеседнице. В иной обстановке его непринужденный выбор показался бы вопиющим нарушением этикета, — ему, безродному знахарю сесть без приглашения в присутствии благородной дамы, — но событийный помост, где они обменивались репликами, давно освободил их от предрассудков.
Разве Жанет сама не задавалась этим вопросом? Позор или смерть. Смерть или позор. Все произошло так быстро. Клотильда бросила ей условие и не позволила ответить. А Геро?
Он слышал её. Клотильда произнесла свой вердикт уже второпях, уже нагоняя его во дворе, но произнесла достаточно громко, с ударением и синтаксической расстановкой, чтобы не позволить кануть втуне. Он должен был слышать. Эти слова предназначались больше для него, чем для Жанет.
Клотильда намеревалась её обесценить, свести до нуля. Что ей выкуп? Нет, она не возьмет ни золота, ни акций. Она выше этих даров Маммоны, этих атрибутов язычества. Она знает, что доставшееся ей сокровище, бесценная душа, любящее сердце, стоит гораздо больше.
Возможно, эта цена прописана где-то в священных книгах, но ей, Жанет, появившейся на свет как результат сделки «алчной самки» и сластолюбца Генриха, постичь этих высот духа не дано. Она пытается выкупить свою любовь за презренное металл. Как же она ничтожна, эта богатенькая вдова!
И пусть Геро посмотрит на эту торговку, скупщицу живого товара. Вот оно, её истинное лицо. Золота она не жалеет. А если спросить с неё кое-что более ценное, чем золото?
Её собственное жизнь? Её имя? Её удобное, теплое лежбище в сложившейся иерархии?
Вот тут она и лишилась дара речи. Оцепенела. Не кинулась с криком «да, да, я согласна». Не попыталась возразить или задать вопрос. Время у неё было.
Она вполне успела бы пересечь двор или приказать своим прихвостням стащить кучера с козел. Мальчишка же успел. И добежал, и сказал, и плюнул. И она застыла на пороге.
Пусть она застыла от изумления, пусть не сумела принять этот абсурд, пусть даже лишилась памяти и чувств. Понять это легко. Решение не из простых.
Генриху Наваррскому его переход в католичество тоже дался нелегко. За очередное отступничество он вознаградил себя целым Парижем. А тут за отступничество и добровольную опалу предлагают одну единственную жизнь.
Есть причина сомневаться. Однако, любящей женщине сомневаться не положено. Она должна вдохнуть из флакона пряный аромат и отправиться вслед за возлюбленным. Так, во всяком случае, поступила бы какая-нибудь Брунгильда.
Но она не явилась ни на следующий день, ни неделю спустя. Потому что ещё не выбрала. Потому что всё ещё примеряла к себе позор. Потому что она… слаба.
Вот что должен был увидеть Геро – её отступничество. Она его предала. Она, та, которой он верил, та, которую он любил, та, которая обещала, что каждый его рассвет будет счастливым. Она испугалась и отреклась.
Мадлен потеряла всего лишь тесную комнату в родительском доме, а Жанет потеряет особняк в квартале Маре и апартаменты в Лувре. Более того, она попросту перестанет существовать. Её имя вычеркнут из реестра избранных.
Бедный, бедный её возлюбленный. Бедное его сердце. Она всё-таки не должна была заставлять его ждать так долго. Ждать и сомневаться. Потому что решение давно принято.
Пожалуй, она приняла его даже раньше, чем Клотильда облекла условие в слова. Это решение давно топталось у порога её сознания, прикидываясь робким намерением. Ничего не поделаешь, она женщина, и мечты её предсказуемо суетны.
«Замужняя заботится о мирском, как угодить мужу».
Да, заботы её далеки от предвечных и поднебесных. Она желает угождать мужу. И она делала это, не оглашая постигшее счастье именем «замужество».
Она подчинялась главенствующим предрассудкам. Она не спорила и не бросала ханжам и блюстителям сословной морали дерзкие обвинения. Своё счастье она отстаивала в тишине, укрывая это счастье от пересудов и любопытства.
Со временем она рассчитывала уговорить Геро покинуть страну или, по крайней мере, переехать от Парижа ещё дальше, в глухие леса Анжу или Бретани. Вряд ли любопытство короля и придворных, занятых честолюбивыми играми, помешало бы им пребывать в счастливом, провинциальном забвении.
Жанет трезво оценивала щепетильность и упрямство возлюбленного. Принять жертву её добровольного затворничества, добровольной опалы он согласится не скоро. Будет отчаянно сопротивляться, полагая себя виновником неисчислимых бед.
Он и без всяких бед считает себя виновным, недостойным, даже проклятым, а если придется стать ещё и виновником её «позора».
Жанет не рассчитывала торопиться.
Она бы действовала неспеша, мелкими уступками и шажками, с дипломатией любви и доверия. Возможно, пришлось бы прибегнуть к кое-каким хитростям. Так на то она и женщина, изменчивая, вкрадчивая богиня Луны.
Она бы и действовала с лунной нежностью, увлекала бы, как бледная Селена увлекает поэтов. У неё бы получилось. Без трагедий и разрушений.
Но чертова сестрица явилась так не вовремя. Взорвалась, как набитая порохом петарда.
Вместо осторожного и бесшумного подкопа под стену подложили дымящийся бочонок, и во все стороны полетели острые камни. И Геро сейчас изранен этими камнями. И раны его кровоточат. Он не понимает, почему она до сих пор не попыталась перевязать эти раны. Садясь в карету, он даже не оглянулся.
Кого он приговорил? Её? За медлительность и молчание? Или себя? За безусловную покорность? Сможет ли он простить ей это молчание?
Она стояла на пороге дома и даже не попыталась его остановить. Молча смотрела, как его уводят.
Тот взрыв, засыпавший осколками, в самом деле её ошеломил. И она, что уж тут скрытничать, она испугалась. Шарахнулась от перемен, которые вдруг случились. Она разменивала эти перемены по монетке, выуживала и осторожно тратила, а ей на голову вдруг перевернули лопающийся кошелёк. Она не успела ни ладони подставить, ни заслониться.
А тут ещё Максимилиан. Едва удалось уговорить его вернуться в Лизиньи. Хмурый и отчуждённый, он заявил, что лучше ему уйти, вернуться в Париж к беспризорным собратьям, ибо там ему самое место, там его не бросят, не предадут. Жанет боялась, что мальчик и в самом деле сбежит, что утром его не окажется в комнате. Но Максимилиан остался.
Мария плакала всю ночь, и он не решился её покинуть. Хнычущая мелюзга вновь нуждалась в его покровительстве. А потом им всем пришлось лгать, придумывать очередную историю про путешествия и дальние страны.
Скрип открываемой двери вывел командора из забытья. Он услышал чьи-то тяжелые шаги; вошедший подошел к столу и что-то на него поставил. Голова Норрингтона раскалывалась от боли; он едва сдержал стон и, ощупав лоб, обнаружил тугую повязку.
— Ваш ужин, сэр!
Голос человека показался ему смутно знакомым. Он с трудом повернул голову, разглядывая лицо вошедшего. Человек был коренаст, широкоплеч и уже немолод; седые бакенбарды обрамляли его широкое обветренное лицо.
— Я хотел бы знать, что с моим лейтенантом? – был первый вопрос Норрингтона.
— Капитан распорядился поместить вас по отдельности, чтобы вы не наделали глупостей.
— А ведь я знаю вас, — задумчиво произнес командор, — Мистер Гиббс, если не ошибаюсь. Вы служили боцманом на моем корабле около десяти лет назад. Теперь вы пират. Интересно, — ровным, ничего не выражающим голосом продолжал он, — почему? Неужели я был худшим командиром, нежели капитан Воробей?
— Никак нет, сэр, — смущенно произнес Гиббс, по привычке вытягиваясь в струнку, — Жизненные обстоятельства, знаете ли. Порой, они бывают сильнее человека.
Горькая улыбка тронула губы командора.
— О, да! В этом вы правы, мистер Гиббс.
По истечении суток, командор почувствовал себя гораздо лучше, что, однако, не прибавило ему душевного покоя. Точнее говоря, покоя как раз было, хоть отбавляй. Мрачная апатия овладела всем его существом, и он мог лишь с горечью недоумевать, чем так прогневил Небеса и чем заслужил столь плачевной участи. Сперва, он потерял всякую надежду когда-либо завоевать сердце Элизабет, теперь же лишился и всего остального – своего корабля, карьеры, чести. Вскоре ему по-видимому предстояло лишиться и жизни, хотя это обстоятельство его уже ничуть не пугало. В самом деле, он оказался во власти человека, который некогда находился в его власти. Тогда он едва не повесил Воробья, и теперь Джек имел все основания отплатить ему той же монетой.
Вторые сутки своего пребывания на пиратском корабле командор Норрингтон провел так же, как и первые – то бишь, лежа на спине, апатично уставившись в одну точку и едва притрагиваясь к еде, которую исправно приносил Гиббс. На утро третьего дня вместо Гиббса явился сам капитан Воробей.
— Доброе утро, командор! – жизнерадостно приветствовал он Норрингтона и, опустившись в кресло, задрал ноги на стол.
Реакции на его приветствие не последовало никакой, пленник вообще не подавал признаков жизни.
— Эй, послушайте! – тон капитана сделался обиженным, — Это просто невежливо с вашей стороны! Какого бы вы ни были мнения о пиратах, с вами здесь обходятся со всей подобающей учтивостью!
Норрингтон соизволил слегка повернуть голову в его сторону.
— Как вы собираетесь поступить с нами, капитан Воробей?
Тот склонил голову набок, задумчиво почесал подбородок.
— Какой трудный вопрос! Знаете, у меня было так много дел, что я не успел его обдумать. Придется вам погостить у меня некоторое время, пока я не буду готов вам на него ответить. Честно признаюсь – вы меня разочаровали, командор. Уже третьи сутки как вы пленник на пиратском корабле, и до сих пор не предприняли попыток к бегству, не предъявили никаких требований, не угрожали мне виселицей. Я уже начинаю сомневаться – вы ли это.
А очнулся он, извиваясь в приступе кашля и с полной пастью желудочного сока, на дне какого-то вращающегося колодца. Главное, там был воздух, и он глотал его, захлебываясь и плюясь. В горле, в легких, в глазах — везде будто щедро сыпанули едкого песка, мышцы крутило судорогой. Самочувствие было как с дикого бодунища.
Постепенно стены остановились. Колодец стал точно таким же тоннелем, как все до него, только еще более засранным.
Псих, засунувший его в вакуум, сидел рядом на полу.
— Я подумал, ты в самом деле решил перестать дышать.
Риан снова закашлялся.
— А ты ничего, живучий, — одобрил разноглазый. Риан показал ему средний палец и попытался подняться. Получилось хреново, и он закачался на четвереньках, стараясь не завалиться на бок. Его подхватили под мышки и рывком поставили на ноги.
— Дыши и двигайся. Волочь тебя на горбу я не собираюсь.
Мало ли кто там чего не собирался — но по факту получилось именно так. Риан, конечно, переставлял ноги, но не всегда успевал достать до пола — разноглазый шел быстро. Казалось, переход через вакуум он просто не заметил. Оставалось только скрипеть зубами. И серьезно пересмотреть планы.
Давать разноглазому возможность защититься он и так не собирался — пулю в затылок, когда отвернется, и весь разговор. Но тот подкинул другую проблемку — как вернуться назад без хренова скафандра? В своей способности пересечь пустой коридор в одиночку Риан здорово сомневался. До этой ситуевины он рассчитывал вернуться по памяти навигатора в браслете. Участок с вакуумом идею херил напрочь.
— Надо добыть мне скаф. — Он постарался придать голосу максимум убедительности и дружелюбия. — Второй раз я точно откинусь.
— Я думаю, тебе не стоит об этом переживать, — туманно отозвался разноглазый, и его пальцы вдруг мягко пробежались по риановым ребрам. Дурные предчувствия вспухли с новой силой. Может, байки о монстрах из старых тоннелей — не такой уж и бред. От таких мыслей в голове срочно просветлело.
— Ну и как там с мяском на ребрах? — неожиданно для себя весело поинтересовался Риан у предполагаемого монстра. Монстр фыркнул.
— С мяском у тебя все отлично. С мозгами плохо.
Теперь фыркнул Риан. В голове словно раскручивалась какая-то воронка.
— А что? Живое мясо, солить не надо. Само приползло.
Разноглазый усмехнулся и приподнял его повыше, почти взвалив на плечо.
— Если бы само…
Риан сдавленно хихикнул. Поскреб пальцами по столь любезно подставленному плечу. Ткань на ощупь походила на очень толстую гладкую кожу, ничем не напоминая давешнюю разлетайку в перьях. Чем черт не шутит, может, еще и бронька. Нет, стрелять определенно только в голову.
— Эй. Ну так дай мне шанс. Я могу довольно быстро ползти.
— Да мы, собственно, пришли, — дружелюбно отозвался разноглазый, разворачивая его лицом к темному отнорку от основного тоннеля. Риан разинул рот.
Перед ними были деревянные ворота. Узкий луч фонарика по очереди осветил массивные опорные столбы, украшенные резьбой в виде початков кукурузы, медный по виду колокол, подвешенный к одному из них, потом деревянную вывеску наверху.
— Частное владение Фримена МакДональда и семейства. Воду не продаем, — зачитал разноглазый отлично сохранившуюся надпись. — Это еще что. Чуть подальше на здоровенной картине маслом курица в фартуке жарит на гриле цыплят. А через пятьсот метров — механическая овца. До сих пор танцует, если сунуть монету ей в задницу.
Риан почувствовал, как его слегка подталкивают к воротам.
— Фермы. На многие километры — одни фермы. Люди обустраивались надолго. Строили с любовью и заботой, для себя и детей. Пожалуй, тут лет сто уже никого не бывало. Не самый популярный район.
— Сам-то ты как тут оказался? — Голос Риана зазвучал хрипловато. Тяжелая створка ворот бесшумно повернулась под его рукой. На ногах он стоял уже вполне уверенно, и искры перед глазами не мелькали. Но он изо всех сил делал вид, что куда слабее — пошатывался, как пьяный. Разноглазый продолжал поддерживать его под руку.
— Это история всей жизни. Вечно влезаю не в свое дело.
Риан усмехнулся было, но тут колени его и взаправду ослабли.
За воротами скрывался шлюз, такой же древний, как и предыдущий. И индикатор на нем так же недружелюбно горел красным.
Он уперся пятками в пол.
— Нет. Не пойду.
Он был готов к сопротивлению, чуть ли не к драке, поэтому, когда его легко отпустили, выписал кульбит в воздухе и шлепнулся на задницу. Разноглазый спокойно перешагнул через него и двинулся к шлюзу.
— Не ходи.
Сидя на полу, Риан мрачно думал, что вот он — идеальный момент. Пока он так беспечно стоит спиной, раскручивая вентиль, легко можно организовать пулю ему в затылок. И бродить потом в темноте по этим километрам и километрам брошенных ферм…
— Конечно, все фермы законсервированы, и воздуха там нет, — рассказывали ему тем временем. — Но Фримен и семейство, как выяснилось, тихонько крысили воздух у государства.
Шлюз без малейшего сопротивления распахнулся. Разноглазый шагнул внутрь и принялся за внутреннюю дверь.
— Тут рядом два магистральных воздуховода. И за сто лет образовалась вполне приличная атмосфера.
Из отворившейся внутренней двери на лицо Риана упали лучи бледно-желтого солнечного света.
— А индикаторы — это уже моих рук дело. Так ты заходишь?
Свет. Риан вдруг понял, как соскучился по свету. Казалось, залитые солнцем ступени к Амбассаде были вообще аж в прошлой жизни.
Он поднялся и потопал к шлюзу.
Ферма, в общем и целом, тоже была тоннелем, просто раз в шесть больше. Почти все пространство занимали огромные стойки с барабанами, усеянными частыми рядами свободно подвешенных ящиков. Благодаря любознательности Винса Риан знал, что в таких растят некрупные овощи и ягоды. Барабан медленно вращается, и каждое растение получает свою дозу солнца из световодов, а ночью включаются лампы. Прямо у ног Риана брали начало узкие тусклые рельсы, убегавшие в бесконечную даль. Но самой прекрасной деталью интерьера была, конечно, прозрачная пластиковая стойка с шестью скафандрами внутри. Он тепло им улыбнулся — пускай древние, но десять-то метров он пройдет, а там хоть на куски разлетайтесь. Проверил навигатор — маршрут сохранился. Похоже, судьба снова разворачивалась лицом.
Продолжая улыбаться, он пустился вдоль неподвижных барабанов на поиски разноглазого. Шлюз он оставил открытым, собираясь очень скоро вернуться.
Через три дня Кроули явился на обед в джинсах с принтом в области паха, изображающим руки со знаменитой фрески Микеланджело “Сотворение Адама”.
Азирафаэль оттолкнул стол и отодвинулся сам.
— Боже милостивый!
Кроули ухмыльнулся.
— Что-то не так?
Азирафаэль швырнул меню на стол.
— Я тебя не знаю.
— В чем дело?
Азирафаэль расправил плечи и выпятил грудь.
— Ты прекрасно знаешь, в чем.
— Что, эти старые штаны? — Кроули посмотрел на свои ноги. — Просто натянул первое, что подвернулось под руку.
Азирафаэль сник, взял меню, открыл его и сердито уставился поверх, как солдат через бруствер. Кроули засунул руки в карманы.
— Но они привлекли твое внимание, заставили тебя посмотреть туда.
Азирафаэль фыркнул и отвернулся.
— О, ради всего святого!
Кроули поднял брови. Азирафаэль опустил меню и помахал ему рукой.
— Садись, пока ты окончательно не опозорил нас обоих.
Кроули бочком поднялся по ступенькам, развернулся, выдвинул стул и опустился на подушку с видом резинового шланга. Их любимая официантка уже вальсировала к их столику, и Азирафаэль попытался накинуть скатерть на брюки Кроули.
— Добрый день. — Официантка достала блокнот. — Вернулись за… — Она опустила глаза. — О. Это модное заявление.
Кроули тоже ухмыльнулся ей.
— Они ему не нравятся. Предлагает снять.
— Боюсь, вам двоим придется уладить это между собой. — Официантка подмигнула Азирафаэлю и открыла блокнот. — Что мы хотим на этот раз?
— Я не знаю. Меню изменилось. — Азирафаэль изучал страницы, оценивающе хмурясь. — Что вы думаете о консоме из диких грибов и бриоше кроут?
Официантка подняла брови и пожала плечами.
— Я думаю, они божественны.
Азирафаэль усмехнулся.
— Ну разве я могу отказаться от такой рекомендации?
— Вы же меня знаете. Я не буду советовать плохого. — Официантка отметила блюдо в первой строке, затем кивнула через стол. — А для вас?
Кроули уставился в меню.
— Э-э-э, утка с медом.
— А на десерт?
— Сливовое мороженое с арманьяком, — вмешался Азирафаэль
— Ладно, ребята… — Официантка захлопнула блокнот. — Я сейчас вернусь.
Азирафаэль разгладил пальто и развернул салфетку на коленях, а Кроули заерзал, закатил глаза и неохотно сделал то же самое. Официантка налила им шампанского и вернулась с грибным супом, а вскоре принесла и закуски на сверкающих тарелках с голубой отделкой.
— Ты знаешь, — нарушил молчание Азирафаэль. — Я тут подумал…
Кроули оживился.
— О чем?
— О вещах, которые нам надо уладить между собой.
Кроули сердито посмотрел на него.
— Я же сказал тебе, что мои растения ты не получишь.
— А я уже говорил тебе, что то, как ты с ними разговариваешь, отвратительно. — Азирафаэль взял нож и разрезал свой кроут. — Нет, я… — Он замялся, потом замолчал. — Я не знаю.
— Продолжай. Если ты не скажешь этого сейчас, то будешь дуться на меня следующие восемьдесят лет.
— Интересно, как мы должны назвать это.
— Что?
— То, что мы делали, — сказал Азирафаэль. — И делаем.
— Немного пощекотать себя скучными лунными вечерами?
Азирафаэль ответил удрученно осуждающим взглядом и поджатыми губами:
— Мне бы не хотелось, чтобы ты так выражался.
— Прости, ангел. Вот что это такое. Ты меня просто изнасиловал, знаешь ли.
— Ну, технически, это ты меня насилуешь. — Азирафаэль погрозил ему пальцем. — Но это к делу не относится.
Кроули ткнул вилкой в тарелку и положил руку на спинку стула.
— Хорошо. Вообще хорошо, что этот скелет наконец-то вылез из шкафа. Но теперь мы больше не «просто друзья».
— Но мы же не враги.
— Нет, давай будем честными. Это умерло много веков назад. — Кроули выпрямился и принялся за свою утку всерьез. — Но, с другой стороны, «бойфренды»… «бойфренды» просто звучит как-то глупо, не так ли?
Азирафаэль отхлебнул шампанского.
— Ну да. Как-то недостаточно солидно для отношений, которым больше шести тысяч лет.
— «Друзья с привилегиями» — это…
— Дешево.
— Ты слишком придирчив.
— Я скрупулезен.
Кроули нахмурился.
— «Роман» звучит так, будто мы кому-то изменяем.
— А что плохого в слове «любовники»?
Кроули скривил губы.
— Тебе обязательно спрашивать?
— Мне нравится.
Кроули растаял в кресле.
— Конечно… знаешь, если тебе нравится…
— Это вне времени. — Азирафаэль улыбнулся, глядя в свою тарелку. — Как и мы.
Кроули потянулся за бокалом шампанского, чтобы запить это слово.
— Нгк.
Хозяйка подвела группу членов парламента к столику с подветренной стороны. Азирафаэль бросил на них ядовитый взгляд, его глаза вспыхнули синим пламенем. Они пожали плечами и двинулись к столу в другом конце комнаты, а Кроули фыркнул им вслед и проглотил свой следующий кусок утки.
— Но ведь это не так уж и плохо, правда?
Азирафаэль вопросительно шевельнул пальцами в его сторону.
— Что именно?
Кроули жестом указал между ними.
— Все это. Я имею в виду, ты мог видеть, что это, ну… как бы, обычная вещь.
— Боже. Ну да.Ты же получил меня. Ты этого ожидал?
— А чего ожидал ты?.. Ожидание того не стоило, да? Полный отстой?
— Я боялся, что мои колебания в шестидесятые годы отпугнули тебя.
— Ты сказал, что я слишком тороплюсь. Я решил, что спугнул тебя.
— Нет, — Азирафаэль поднял брови. — Проблема была не в тебе.
Кроули наколол еще один кусок.
— Ну что ж. Тогда…
Азирафаэль, не моргая, смотрел на него.
— Что?
Кроули поднес вилку ко рту.
— Тогда нам лучше поторопиться.
Вернувшись во Фриско Лукас честно пытался выполнить требование отца. Но там ему удалось добыть только опий. Опий тоже был нужен. Раненым и больным. А коку, он сказал, надо искать в Нью-Йорке.
Здесь. Они летели сюда на самолете, из-за жемчужин Марион. Она решилась показать их Лукасу только на третий месяц их совместной жизни. В тот вечер она почуяла чужой запах и посчитала нужным прибегнуть к последнему средству. Деньги могут удержать мужчину рядом, если другие способы утрачивают силу. Она его удержала, Но… Он слишком быстро растранжирил те деньги. Одной, самой мелкой бусинки, вполне хватило на билеты и на три месяца жизни в дорогом отеле. Их осталось четырнадцать. Марион считала, что, теперь-то, они долго не расстанутся. Времени должно хватить. Она плела сети вокруг своей добычи, как ее учили. Только сети подвели, или Лукас…
На что он потратил все деньги?
Это был только ее Выбор. Лукас не житель глубин. Его мир ― города. Такие как этот. И в них живут опасные люди. Сам Лукас тоже был опасен, но она не считалась с той опасностью. Выходит, что зря. Он запрещал ей выходить на улицу одной. «У тебя слишком темная кожа», — Лукас повторял эту фразу очень часто. Как назвал ее тот мужчина? Квартеронка?
Одна, вторая… пятая… Она опять начала считать мух.
*****
— Ты ей не доверяешь?
Вопрос Генри заставил Лукаса дернутся и оглянуться. Не доверяет? Нет. К девчонке у него претензий нет. А вот ее отец…
― Вопрос не в доверии. Просто не люблю слежки.
― А когда твои планы нарушают ― любишь? Ты уверен, что галеон на месте? Всю осень были сильные шторма…
― Буря не сдвинет его с места, но…
А вот обитатели Бездны это сделать вполне способны. Отец Марион сказал, что Лукас получит все что есть на галеоне и сверх того… Но можно ли верить обещаниям русала? Лукас ничего о них не знал, потому ответил только на первый вопрос:
― Не люблю.
Генри усмехнулся и спросил:
— А как же твои обычные опасения? Не боишься попасть в западню, из которой нет выхода?
— Я уже вляпался по уши. Но пока есть щелочка-выход. А вот если это новое изобретение окажется фикцией, то я пропал.
— А кока? Ты ее не достал?
— Достал! Но я не хочу никому быть ничем обязанным! Понял?
— Да ладно. Не злись. Вот завелся…
— Генри, если ты мне друг, давай прекратим этот разговор. Я поплыл.
Лукас поправил врезавшиеся в плечи ремни и шагнул к воде, но его догнал вопрос:
А если с тобой что-то случится. Этот аппарат… уверен ли ты…
Отведя ото рта маску ответил:
— Я ни в чем не уверен, но если со мной что случится, коку передадут Марион.
— Постой, я считал…, — начал Генри, но Лукас его уже не слышал, он прыгнул в волны.
*****
На сей раз Марион насчитала четырнадцать мух. Она приметила еще две темные точки, когда цепкие маленькие пальцы ухватили ее за лодыжку. Крик с губ не сорвался, только возмущенное шипение. Она быстро наклонилась, ухватила руку и попыталась вытащить из-под кровати ее хозяина. Но была остановлена шепотом.
― Тихо! Я за тобой.
Марион сделала вид, что расстегивает ботики и пожала тоненькие совсем детские пальцы. Лукас прислал ребенка? В этот притон? За ней? Он не бросил ее!
― Ты, слышь, ложись, потолковать надо.
Марион послушно стянула обувку, сняла пальто и легла. Повернулась на бок.
― Тебя Лукас прислал?
― Нет. Не он… Но ты нужна там. Он не понял…
― Что без меня никак?
― Точно. Только он… Давай, об этом позже. Сейчас надо по быстрому из этой дыры выбираться. Пока босс не вернулся. Под кроватью лаз…
― А если бы меня заперли в другой комнате?
― Ерунда! Замки здесь для лохов. Но в этом притоне девиц на выдержке всегда тут запирают. Сейчас я…
Под кроватью завозились.
― Послушай, а что они хотят от Лукаса? Только из-за денег так бы…
― Много ты понимаешь! ― глухо, как издалека. ― Деньги?! Смотря какие… Лукас им всякого наобещал. И твои жемчужины… Две сюда попали. Он наплел много. Лишнего. Сейчас сделай вид, что спишь. Кто-то идет проверить…
Марион послушно прижала голову к подушке и закрыла глаза. Ноги подтянула к подбородку, рука сама нащупала пальто. Хотелось защититься, спрятаться от нескромных взглядов. Пальто сойдет вместо одеяла.
― Ты только не усни. А то смыться не успеем и вместо этой мелкой рыбешки на тебя выплывет злющая акула. Я вернусь минут через пять.
А ей надо подумать, что делать.
Шаги в коридоре стихли у двери. Легкий шорох… Тишина.
Мчаться за Лукасом во Фриско? Но он уехал ни слова ни сказав. Нет! Все уши прожужжал: летит всего на два дня на север. И незачем, мол, его сопровождать. Он не малый ребенок. Обещал, что она найдет его в том доме. Два дня пролетят незаметно. И Марион согласилась. Ей очень не хотелось вновь оказаться высоко над землей — и водой! — на этом хлипком, маленьком самолетике. Воздух совсем не ее стихия.
А может, остаться здесь? Дождаться эту акулу и выяснить, что ей от Лукаса, да и от самой Марион нужно. Воды здесь полно. Она успеет уйти…
― Эй! Не спишь? ― тихий шепот заставил вздрогнуть. Она уснула? Так и не выбрав. Она может пообещать боссу еще жемчужин…
― Не сплю.
― Лезь под кровать. Только не шуми и пальто пока не одевай. Здесь щель узкая ― в пальто не пролезешь. И тихо, они у двери громилу посадили.
Она натянула сапожки, но застегивать не стала. Металлические подковки так звонко стучат по булыжной мостовой. Свернула пальто, легла на пол и задвинула тело под кровать.
В щель между полом и стенкой она едва протиснулась. Три поворота преодолела, отталкиваясь локтями и коленками. Слушая указания мальчишки, куда ставить ногу, поднялась по трубе бывшей когда-то дымоходом. Повезло: сажи на стенках было немного.
Они вылезли на крышу, спустились по маленькой лесенке на соседнюю, прошли по коньку до угла и через чердачное окно попали на лестницу. На крыше Марион сняла сапожки. Не настолько она ловкая, чтобы на каблуках идти по мокрой кровле. А то, что вода холодная ― ерунда. В океане зимой бывает холоднее. Мальчишка оставил ее одеваться в маленьком узком тамбуре, а сам исчез во тьме за дверью.
Вернулся он меньше чем через минуту. Она даже пуговицы застегнуть не успела.
― Бегом! ― приказал он, и они нырнули в ночь.
Снег усилился, но света на улицах не прибавилось. Падая на землю, мокрые хлопья таяли, превращаясь в серую грязь ― скользкую и противную. Небо, закрытое тучами, мокрой губкой висело над городом. Вдали его подсвечивали уличные фонари и фары проносящихся машин. Там тучи казались, брюхом желтой рыбы. Здесь же редкие фонари только усиливали мрак, окружающий редкие пятна света. Совсем не видно, куда ставить ногу. Бегала Марион плохо. Она так и не привыкла быстро двигаться на земле. Скользить в водяных потоках проще. Легкие рывками выталкивали влажный воздух. Влажный! Будь он сухой, она бы даже не пыталась бежать.
– Сдохну. Но император не расстроится. А ты сама. Это же твой любовник сжёг корабль и подставил твоего сына, а винишь ты кого угодно, только не себя!
– Шедде, тихо, прошу.
Это сказал уже не Роверик, а незаметно пробравшийся к ним с Гун-хе та Старрен.
– Да.
– Она говорит, – голос девушки стал совсем слабым, у носа появилась капелька крови, – что никто не смеет обвинять Валле, и что виноват всё равно император, лишивший Валле… его острова… кажется…
– Надо прекращать. – Шеддерик обернулся к пресветлым, и те слаженно закрыли тени чеоры Вартвил путь в холодный мир.
Шеддерик обернулся к Старрену.
– Дай мне саругу. Чеор Латне, идите сюда.
Старый сиан, сидевший на лавке у стены всё это время, поднялся и подошёл.
– Я сейчас сниму свою защиту, – сказал Шедде хмуро. – Сможете сделать так, чтобы я попал в ту же ловушку, что и Темершана Итвена?
– Думаю, смогу. Я разобрался с магией на вешках моего нечистоплотного коллеги. Надо сказать, оригинальное и талантливое решение. Никогда раньше такого не видел.
– Вот и хорошо. Возможно, я потеряю сознание или случится что-то ещё не слишком приятное и не зрелищное. Думаю, нам стоит заняться этим в другом помещении.
– Как вам будет угодно.
– Та Старрен, ты идёшь?
Холодная чёрная саруга легко коснулась камней, вживлённых в левую руку Шеддерика. Он вздрогнул – пальцы мгновенно занемели, по руке вверх, словно отравленная кровь от раны, побежал холод.
«Вот и всё», – с непонятным облегчением подумал он. Теперь назад точно не повернуть. До смерти пять дней.
Он ещё успел самостоятельно лечь на кровать, а потом комната вокруг него тошнотворно закружилась, сминая реальность, превращаясь в длинный ледяной колодец, в котором нет воздуха, и чтобы не умереть, надо плыть, плыть и плыть…
А потом движение перестало ощущаться. Так же, как и холод.
Это был даже уже не колодец – пространство немного раздвинулось, но ничего разглядеть он всё равно не мог – на краю зрения ощущалось какое-то движение, и только.
– Эй, – окликнул Шедде пустоту. – Давай встретимся. Вот он я, я пришёл.
– Шедде, ты что умер? – немедленно раздался рядом горестный вздох – вот и оставь тебя ненадолго…
– Не умер. Потом объясню. Где Темери?
– Она всё там же. В камере. Но эта камера – как будто сон или бред. Чья-то память. Я не могу туда попасть, потому что меня там не было. И ты не сможешь.
– А ведьма? Фу ты, чеора Вартвил? Бывала?
Вокруг них, словно серая поземка или маленький смерч, начала расти воронка из дымных теней. Подвижные пустые лица, слепые глазницы.
Ровве насторожился, выставил вперед руки:
– Не касайся их. Это и есть проклятье. Теперь ты для него виден.
– Знаю. Как сделать так, чтобы ведьма пришла? Хотя…
Эти тени – они часть ненависти, которую вложила чеора та Вартвил в своё проклятье. Эти тени – часть её.
Шедде крикнул:
– Это ты предала сына. И сейчас чужими руками продолжаешь убивать невинного человека! Твоё проклятье несправедливо, оно не может больше иметь силу.
– Смешно, сме.. сме… шно…ш.. сме… – зашелестели тени, тем не менее обретая некое сходство с одной единственной фигурой. На человека она уже походила, на женщину, тем более на красивую женщину – ни капли.
– Что смешнее, – включился в разговор Роверик, – как понять, что тебя любовник использовал, чтобы добраться до каких-то секретов императора, а потом ещё сделал так, чтобы твоего сына сочли виновным в убийстве? Он смеётся над тобой. Он видит, что вся твоя ненависть пошла прахом!
– Если умрёт ни в чём не повинный человек, такой же, как твой напрасно обвиненный сын, ты снимешь проклятье.
– Это ты себя называешь ни в чём не повинным? Себя?
Голос тени стал грубым и хриплым.
– Темери Итвена. Мальканка. К императору она не имеет никакого отношения. Но она прямо сейчас умирает от твоего проклятья, только потому, что хотела уберечь от войны свою страну.
– Он не врёт, как ты видишь! – заявил Ровве и даже подбоченился.
– Этого не будет.
– Тогда верни её сюда. Сама убедишься…
Ровве метнулся туда, где тени на миг стали глубже и гуще, и успел как раз вовремя, чтобы подхватить Темери за плечи.
Она выглядела как в день, когда Шедде в последний раз видел её здоровой: светлое, испачканное в крови и уличной грязи платье, растрепанные чёрные кудри…
Но сейчас было не до разглядываний.
– Темери, – позвал Шедде почти спокойно, – Темери, видишь эту женщину? Она в беде. Её надо… надо полечить. Как ты умеешь. А мы с Ровве поможем.
…потому что она тоже проклята. Самым страшным из проклятий.
В день, когда она узнала о предательстве любовника.
В день, когда она узнала о гибели сына.
Она сама себя прокляла. Всей силой души. Всей силой ненависти.
Проклятье императора – лишь тень того, что она сама приготовила себе.
По вине благородного чеора Валле та Граствила, у которого наверняка было ещё с полдюжины титулов и званий.
Темери поверила ему сразу и безоглядно.
Это было странно и горько и радостно – она поверила. Она действительно подошла к дымному чудовищу – как подходят к смертельно раненным или больным людям. Она улыбнулась этой своей мягкой улыбкой, за которой всегда – сталь уже принятого решения.
И протянула к ней открытые ладони. Шедде не показалось – вокруг них струился слабый золотистый свет. Раньше он видел лишь отблески его, в святилище Ленны. Сейчас это была какая-то другая, чарующая магия. Но этой магии мало будет сил одной Темершаны…
И Шедде решительно подошёл к ней и протянул руку. Что делать дальше он представлял очень слабо.
Но вдруг понял, что они уже не вчетвером – в этом странном месте пустого пространства и мглы появлялись другие – не тени, но посланцы холодного мира: пресветлые сёстры, сиан, ещё кто-то не опознаваемый в полутьме…
И все они, словно кто-то звал – касались руки Темери, и получали от неё кусочек живого огня, чтобы тут же коснуться дымной фигуры чеоры та Вартвил…
Несчастной, маленькой, убитой горем женщины.
Сейчас она уже не была смеющимся чудовищем. Сейчас она смотрела на своих гостей огромными глазами, в которых не было ничего, кроме боли и тоски по несбывшемуся.
А потом всё как-то сразу закончилось. Темери опустила руку, молча шагнула к Шеддерику и Ровве.
– Так странно, – сказала она тихо. – Шедде, я была похожа на неё?
– Нет, никогда.
– Я тоже ненавидела.
– Не так. Темери, не надо тебе сейчас об этом думать…
Ровве посмотрел в глаза Темершане – ласково и грустно. Перевёл взгляд на Шеддерика.
– Я её провожу. Чеору Вартвил. Сейчас это стало важнее.
– Эй, ты же мой Покровитель! – пробормотала Темери.
– Ну, это же не навсегда. К тому же – я всего лишь заблудший призрак, который с успехом выполнил свою задачу.
Темери зажмурилась на мгновение, вдруг осознавая, что верный призрак действительно прощается.
– Какую?
Голос дрогнул, и она повторила для верности второй раз, громче.
– Проклятие снято, а Шеддерик у нас остался с двумя руками. Об этом стоило только мечтать… Шанни, они не успели тебя покалечить. А синяки – они пройдут. Хотя бы отдохнёшь немного. И не смей никого лечить, пока тебя не попросят! А то станешь тоже призраком. Шедде, прости. Я не думал, что наша э… посмертная дружба будет столь короткой. Не провожайте. И не грустите!
Ровве первым отвернулся от них и протянул руку новой знакомой – чеоре Вартвил.
– Я увижу сына? – спросила она тихо.
Ответа Шеддерик не услышал. Пора было возвращаться. Благо, старый сиан – чеор Латне, заботливо обозначил обратный путь вешками.
Добрых снов, любимая!
В комнате было много света, в открытые окна тёк пряный воздух начала лета. Там снаружи цвёл каштан, и пели птицы.
Выздоравливать, когда знаешь, что всё уже почти хорошо, когда тебя навещают пресветлые сёстры, принося вкусные угощения; когда рядом суетится Дорри, Шиона каждый день передаёт гостинцы и приветы из города; а главное, когда Шеддрик та Хенвил почти все вечера проводит рядом с тобой – так выздоравливать почти приятно.
Одно жаль, это должно скоро закончиться, ведь жизнь не ждёт. Время не может остановиться, и там, снаружи, что-то всё время меняется. И уже очень хочется, наконец, распахнуть двери и нырнуть в этот поток, чтобы узнавать новости не из уст Шионы или Дорри, а сразу и самой…
К сожалению, жила Темери сейчас вовсе не в своей прежней комнате, а в более просторных, недавно отремонтированных апартаментах, с отдельной гостиной и большой спальней, в новой части замка, так что убежать из-под бдительного присмотра компаньонки тайными ходами она не могла – здесь их не было. А Шиона и сама строго соблюдала распоряжение лекарей, и Дорри научила. Так что миром снаружи пока что приходилось любоваться исключительно из окна.
Дело осложнялось тем, что чеор та Хенвил однажды перестал показываться… а на все расспросы девушки в один голос отвечали: он очень занят на корабле, ведь ифленский флот вот-вот должен отправиться в обратный путь. Или: он в городе с хозяином Каннегом, по делам управы.
– Скажите уж сразу, – невесело шутила она, – что благородный чеор просто не хочет меня видеть со всем этим…
И крутила пальцами у лица. На самом деле синяки, оставленные проклятием, давно сошли. Остался только шрам на лбу, но и от него скоро останется лишь незаметная тонкая полоска – не зря же вокруг всё время суетилось столько лекарей и сианов?
– Ну что вы, – отвечала Шиона. – Не сомневайтесь в благородном чеоре, он ведь от вас не отходил все эти дни, что вы были в беспамятстве. Даже чеор Кинрик не знал, как его отсюда прогнать. Я вам обещаю, что сегодня он непременно придёт…
Кинрик поправился на удивление быстро, а едва услышав новости из цитадели, не слушая врачей, вернулся домой. Вместе с Нейтри.
Темери вздыхала и, смирившись, возвращалась к окну. Правая рука ещё плохо слушалась, но в целом, она чувствовала себя почти совсем здоровой. В монастыре её давно уже пристроили бы к какой-нибудь несложной работе.
– А вообще-то, – вдруг сдалась компаньонка – я понимаю, вам, наверное, хочется прогуляться… давайте, я скажу Дорри, чтобы она принесла платье. Только недолго, а то чеор Латне меня испепелит.
Темери вспомнила пожилого сиана, который раньше служил у Эммегила, но каким-то чудом сумел завоевать доверие Шеддерика.
Сианы не умеют испепелять взглядом, но он был строг и мог придумать Шионе какое-нибудь суровое наказание. Так что компаньонка рисковала.
– Ну ладно! – улыбнулась Темери. – Мы просто тихонько постоим на верхней галерее и всё!..
– Сейчас пришлю Дорри! – Шиона улыбнулась и выскользнула за дверь.
Холодно-мокро — плохо. Надо громко, тогда будет тепло и сухо. Когда тепло и сухо — хорошо. Еда хорошо, но не сейчас, сейчас надо тепло и сухо. Раньше, если громко, были добрые. Была мама. Были другие. Не злые, добрые. Больше нет. Добрых больше нет. Совсем нет добрых! Мама была добрая. Мамы больше нет. Совсем нет мамы.
Злая не-мама дает еду. Не понимает, что надо тепло и сухо, что надо хорошо. Злая не-мама злая! Надо громко! громко! громко!!!
Нельзя громко. Злая не-мама, когда громко, закрыла дышать и стало тихо. Если долго — станет тихо совсем. Совсем-совсем! Надо дышать всегда, всегда! Важнее чем тепло-сухо, важнее чем еда! Не дышать нельзя! Не дышать совсем плохо. Совсем-совсем.
Если надо дышать, нельзя громко.
Приходил злой мужчина. Далеко. Смотрел. Очень злой. Не самый злой, но очень. Умеет делать тихо совсем-совсем. Хочет. Но далеко. Не здесь. Стоял, смотрел. Ушел. Хорошо.
Злая не-мама не закрывает дышать. Хорошо. Злая не-мама сделала тепло и сухо. Хорошо. Дает еду. Теперь можно еду. Теперь совсем хорошо. Злой ушел. Тепло, сухо, еда. Дышать. Хорошо.
Злая не-мама — хорошо?
Сложно.
Еды не хочется больше. Хочется спать…
***
Опять приходил злой мужчина, что пахнет страшно. Тем, что совсем-совсем нет, как если не дышать долго.
Не самый злой, другой. Но тоже страшно.
Стоял далеко, смотрел. У него одна рука и то, что пахнет страшно и делает громко. совсем громко. Громко по-другому. Так, что потом сразу тихо. Совсем-совсем тихо. Всем. И совсем-совсем нет. Как если не дышать.
Злая не-мама не видит, она не умеет видеть. Только смотрит. А мамы нет. Хочется громко, чтобы увидела. Нельзя громко, надо тихо. Надо тихо, а хочется громко. Мокро в глазах и очень хочется громко. Мокро в глазах можно, но надо тихо.
***
Вызов на ложе султана прозвучал для Хадидже словно гром среди ясного неба. Так неожиданно. И так не вовремя… или как раз именно вовремя? Злая ирония на грани между необходимостью и невозможностью, как и все, в чем чувствуется рука богини, не забывшей свою глупую и недостойную перчатку.
Хадидже сразу же поняла — это шанс. Возможно — единственный, и уж точно — последний. Но вот чего она не поняла — обрадовало ее это больше или все-таки ужаснуло?
Подобный вызов был грубым нарушением не только традиций, но и приличия. Насколько же низко нужно пасть, чтобы призывать для любовных утех женщину, удалившуюся от гаремных радостей и развлечений ради того, чтобы в тишине и горести оплакать потерю первенца, единственной материнской отрады? А главное — зачем? В Доме Счастья полно веселых и умелых гедиклис, на все готовых ради халата икбал, выбирай любую и осчастливливай, зачем же тащить на ложе старую и отвергнутую уже фаворитку, тем более теперь, когда она подурнела от горя и слез?
К тому же по дворцу ядовитыми змейками ползали слухи, что малыш не сам упал с разрушенной стены старого замка (в результате чего и свернул себе шею) — да и как бы он сам туда залез, если уж на то пошло? От стены хоть и остались одно название да живописные развалины, густо заплетенные виноградом, за плети которого так легко цепляться при подъеме — но это для взрослого человека легко, а для трехлетнего ребенка препятствие практически непреодолимое.
После убийства Мехмеда по личному приказу Османа — тут уж никаких тайн и сомнений быть не могло, все отлично понимали, кому выгодна эта смерть, — змейки стали шипеть потише, только вот сделались куда многочисленнее и ядовитее. Нельзя было и шага ступить за пределы собственных покоев, чтобы не наткнуться на одну из них, а то и на целый выводок. Кёсем и не выходила.
Трое суток не выходила. Сидела, не говоря ни слова и уставившись мертвым взглядом в одну точку, ее роль на похоронах старшего сына взяла на себя Хадидже. И исполнила с блеском, никто и не заподозрил подмены. Впрочем, тут больше помогли траурные накидки и своеобразная полоса отчуждения — к столь грубо и недвусмысленно отстраненной от власти султанше придворные сановники старались не подходить слишком близко, чтобы и самим ненароком не угодить в опалу.
Вопреки мнению обитательниц гарема, уверенных, что запершиеся в покоях бывшей султанши безутешные матери дни и ночи напролет рыдают в обнимку друг с другом, вспоминая своих несчастных сыновей, женщины почти не разговаривали. Кёсем не проронила ни слезинки — а значит, не имела права плакать и Хадидже, лишь изображавшая то, что Кёсем испытывала на самом деле. Ведь ее-то малыш жив и здоров, среди хороших людей и с ним более не может случиться ничего ужасного. Да, сама Хадидже его больше никогда не увидит и для нее он словно бы умер, но на самом-то деле он жив и будет жить. А Мехмед мертв. Убит собственным братом, забывшим детскую клятву быть для братьев защитой и не поднимать на них руки. Да, не видеть, как растет и взрослеет твое дитя — больно, но утешает мысль, что с ним все в полном порядке, и что это целиком твоя заслуга, ты все сделала для его безопасности. И пожертвовала тоже всем, делая выбор между двумя мужчинами, лишь один из которых был взрослым, и посчитав, что у него тоже есть мать, которая и позаботится о его безопасности… Но эту тайну тем более не стоит выпускать из самой дальней комнаты самого глубокого подвала, дверь в который замурована крепко и надежно…
А у Кёсем нет даже такого утешения.
Вот она-то как раз осталась верна своей клятве, ни на йоту от нее не отступила. И что получилось в итоге? Эта верность стоила жизни ее старшему сыну. Она могла его защитить — но тогда пришлось бы нарушить клятву. Детскую клятву, что дали друг другу маленькие девочки, не знающие жизни. Кто может всерьез относиться к таким глупым клятвам, когда речь заходит о безопасности старшего сына?
Кёсем.
Кёсем может, да. Вот Хадидже бы точно не стала, ни на миг бы не задумалась — нарушить или нет? Конечно, нарушить, если так надо!
Очевидно, Осман относился к правилам и клятвам точно так же, как и сама Хадидже. Вот и приказал привести себе на ложе безутешную мать, менее трех недель назад похоронившую сына. А может быть, ему просто надоели ничего не умеющие жены. И не мудрено! Он ведь султан, а не бостанджи, чтобы ему нравились бревна в опочивальне! Какими бы уважаемыми и нужными ни были папочки этих бревен.
Весть принес Ахмет, в бытность учеником евнуха отзывавшийся на имя Гиацинт, а ныне воистину «Достойный похвалы» и всеми уважаемый Старший Смотритель восточного крыла. Не послал какого-нибудь расторопного мальчишку, сам пришел, понимая всю необычность и деликатность порученного. С одной стороны — неприлично, да, так никто из султанов никогда не поступал, уважая материнское горе и давая женщине время прийти в себя. Но с другой стороны — кто может оспорить султанский приказ, пусть даже и расходится он со стародавними установлениями? Никто, кроме Аллаха. И уж точно не достойный похвалы и всеми уважаемый Старший смотритель восточного крыла. Самое большее, что может он — это самолично доставить султанский приказ осчастливленной избраннице. Своеобразное извинение, не напоказ, но внятное догадливым — ведь покои Кёсем, где нашла пристанище сначала отвергнутая фаворитка со своим маленьким сыном, а потом и безутешная мать, оплакивающая потерю, вовсе не относятся к восточному крылу, а значит, и не входят в подведомственную ему территорию.
Ахмет прикрылся маскою вежливой бесстрастности, но Хадидже видела его смущение и была благодарна. Не за себя — за Кёсем. Хотела уйти и подготовиться в другом месте, чтобы не осквернять обитель скорби, но Кёсем не пустила, сама начав отдавать распоряжения — баня, одежда, наведение красоты и прическа. Привычный ритуал, но столь странный здесь и сейчас, Хадидже постоянно ловила себя на мысли, что это все ей снится.
Да, конечно, под прозрачной рубашкой султанской избранницы невозможно ничего утаить, тем более оружия. Но ведь этого и не нужно. Все знают, что последнее время Осман почти не расстается со своим кинжалом даже в опочивальне — тем самым, с янтарной рукоятью. Все знают — и старательно молчат о том, что именно этот кинжал переносит проклятье из поколения в поколение, не давая султанам Блистательной Порты слишком зажиться на этом свете. Кесем тоже знает и оправдывает Османа — он-де не виноват, виновато проклятье. Она по-прежнему продолжает его защищать и считать своим сыном, даже после убийства Мехмеда. Что ж, это выбор Кёсем.
Но не Хадидже.
И Хадидже даже не придется нарушать никакой клятвы. поскольку она никому ничего не обещала.
Накраситься тоже помогла Кёсем — подчеркивая не столько красоту, сколько болезненность и усталость: более жесткие тени на веках, более широкая полоса под глазами, больше сепии в пудру, чтобы лицо казалось желтоватым и постаревшим, тени под скулы — и вот уже у вчерашней красавицы облик вполне изможденный и несчастный. Не сильно, нет, чтобы Осман не выгнал с порога, ужаснувшись — но чтобы и ни в коем случае не заподозрил неладного, обратив внимание на слишком цветущий и радостный вид горюющей. Тонкий баланс. Наверное, Хадидже сама бы с ним не справилась, перегнув или в одну, или в другую сторону, но Кёсем помогла, удержала, подправила. Из нее получилась бы отличная воздушная плясунья!
Стояла потом, смотрела в спину, хмурилась, словно подозревала что-то — удаляясь по коридору, Хадидже чувствовала ее взгляд между лопаток, так и хотелось обернуться или хотя бы передернуть плечами, сбросить, словно надоедливое насекомое. Кесем ничего не сказала Хадидже, просто смотрела вслед.
А что тут скажешь? Любые слова лишние. Осман — султан, его слово закон, его желания священны. А то, что эти желания, словно весеннее половодье, день ото дня все больше выходят из берегов разумности… что ж, на все воля Аллаха. Наверное, такова общая участь всех правителей Блистательной Порты — рано или поздно утрачивать рассудок. Проклятье роксоланки, сколько поколений минуло, а оно не ослабевает!
Идя привычным путем по длинным дворцовым коридорам и переходам, Хадидже не позволяла себе мечтать. Да, есть крохотная вероятность, что Осману действительно надоели неумелые жены. Только ведь это ничего не значит. Последнее время Осман очень резок и страшен, даже с бывшими приятелями и соратниками, а слуг так и вообще казнит за любой пустяк — вон недавно приказал запороть до смерти одного, чей вид показался ему недостаточно почтительным. Может быть, жены тоже не очень почтительны? Может быть, Хадидже удастся ему угодить… И тогда, может быть, все пройдет наилучшим для Хадидже образом, султан останется доволен бывшей хасеки и вернет ей хотя бы малую часть своего расположения…
Нет, почему-то в такой исход сегодняшней ночи Хадидже не верилось ну вот совсем. Скорее уж ее позвали, чтобы лишний раз поглумиться, напомнить о скором изгнании. Кому нужны старые наложницы, когда есть молодые? Ну и жены, конечно… Или, возможно, это тонкая месть как раз-таки именно жен, и издеваться будут они — в присутствии Османа Хадидже не посмеет им ничего сделать, будет абсолютно беспомощна.
Хадидже содрогнулась. Да, это, пожалуй, самый страшный вариант — женщины умеют придумать куда более жестокие игры, которые и в голову не придут ни одному мужчине, будь он хоть трижды султан или трижды по тридцать три раза безумен! Что ж, и в таком случае останется лишь быть покорной и послушной, низко склоняться перед волей султана и стараться ничем его не прогневить, ибо в гневе он страшен, и тогда точно не удастся не только свершить задуманное, но и попросту уцелеть…
***
— Мне жаль, что наш мальчик умер… Мне так жаль!
Осман прерывисто вздохнул, устраивая голову поудобнее на животе Хадидже. Но именно вздохнул, а не всхлипнул. Хадидже тоже вздохнула, задумчиво перебирая пальцами его волосы. Шепнула тихо:
— О, мой господин, вам не стоит об этом печалиться… у вас еще будут сыновья. Много сыновей…
Ко всему она была готова, когда шла сюда — к издевательствам, унижениям, к тому, что ее используют и выбросят, как ненужную тряпку, приказав после бурной ночи любовных ласк немедленно покинуть гарем, — но не к тому, что Осман, как мальчишка, будет рыдать у нее на груди, оплакивая их погибшего сына. На какой-то миг ей даже показалось, что все еще можно вернуть и исправить, что все еще может быть хорошо…
Ну да. Кёсем раньше тоже так думала.
И это стоило жизни ее старшему сыну.
— Я так тосковала, мой господин! Позвольте же мне угодить вам еще раз…
Конечно же, он позволил. И не раз. И даже не два. Только вот Хадидже более не чувствовала себя перчаткой. Вернее, нет, не так — перчаткой она ощущала себя по-прежнему, но Осман не был тем, кто достоин ее наполнить своими желаниями и волей. Больше не был. Что ж, значит, так решила богиня, а кто такая Хадидже, чтобы спорить с богиней?
И — какая злая ирония, у великой богини воистину великолепное чувство юмора! — Осман доверял своей бывшей любимой наложнице настолько, что убрал из-под подушки кинжал с янтарной рукоятью. Теперь этот кинжал лежал в двух шагах от ложа, на ворохе смятой одежды Османа.
Точно с таким же успехом он мог лежать на другом конце подлунного мира…
— Вам понравилось, мой господин?
— Да… о, да!
— Ваши слова делают меня счастливой, мой господин… А завтра мой господин позовет свою несчастную рабыню, дни и ночи изнывающую без его драгоценного внимания?
— Да, конечно… то есть нет! Увы. Завтра я еду воевать с гяурами! Но ты не расстраивайся, я скоро вернусь, и тогда да, тогда обязательно позову!
Вот, значит, как… Завтра. Так скоро…
С одной стороны хорошо: чем дальше Осман от Дар-ас-Саадет — тем в Дар-ас-Саадет спокойнее. С другой же — слишком скоро… Они полагали, что есть еще неделя-другая в запасе на то, чтобы что-то исправить, предупредить, подготовиться…
Осман заворочался, дрыгнул ногами и сел на ложе, глаза его лихорадочно сверкали: он казался словно одурманенным, речь сделалась бессвязной:
— Победа! Вот что мне нужно, нужно как воздух! Когда я вернусь с победой, мне никто не посмеет возразить! Никто-никто! Они все у меня попляшут! Никто не смеет указывать султану, что ему делать! Никто!!! Да что они себе возомнили?! Черви! Грязные личинки под сандалиями Аллаха! Когда я вернусь с победой… Они все… Все!!! Да я их… Всех!
Если он вернется с победой — его никто не сумеет остановить…
— Конечно же, мой господин. Вы султан, они должны подчиняться и радоваться любым знакам вашего внимания. Иначе и быть не может.
— Вот! Ты одна меня понимаешь, а они!.. Они только и знают, что указывать! Делай то, не делай этого! Грязные псы! Но ничего… Вот вернусь с победой — – и всех их к ногтю! Всех!
— Конечно, мой господин… Вы султан, на все ваша воля.
— На все воля Аллаха, глупая женщина!
— Конечно, мой господин…
Он встал, потянулся — темная фигура на фоне стремительно светлеющего окна. Сердце пропустило удар, а потом забилось о зубы: Хадидже и не заметила, что ночь уже кончилась. Ну или скоро кончится — а она так ничего и не успела…
Первым Осман надел пояс с оружием — прямо на голое тело. Поправил кинжал, машинально погладив янтарную рукоять — словно приласкал любимца. Хадидже облизнула внезапно пересохшие губы:
— Этот кинжал, мой господин…
Она не шевельнулась и уж тем более не протянула руки — знала, как он отреагирует на такое и рисковать не хотела. Но он все равно дернулся и отшатнулся, прикрывая кинжал рукою и прожигая разметавшуюся на ложе женщину подозрительным взглядом.
— Никому его не отдавайте, мой господин, умоляю вас! Никому, никогда. Он ваш оберег, талисман и защитник, он убережет вас в любой самой жестокой сече, мне это снилось, мой господин, много раз снилось… Только не позволяйте никому к нему прикасаться и держите всегда при себе, даже ночью. Всегда чтобы под рукой, всегда рядом.
По мере ее страстной сбивчивой речи лицо Османа постепенно разглаживалось, подозрительность уступала место самодовольству. Наконец он проворчал, скорее довольный, чем рассерженный:
— Я так и делаю, глупая женщина! А теперь оставь меня!
Он ходил по комнате, продолжая собирать разбросанную одежду. Хадидже соскользнула с ложа, поклонилась и вышла, не став даже одеваться, только набросив халат на плечи. Что ж, она сделала все, что могла. Остальное в руках богини.
И если она правильно поняла желание богини — а она редко понимала его неправильно! — то Осман не вернется с победой с этой войны. А может быть, и вообще не вернется.
Просыпаться утром одному, это… привычно.
Непривычным оказалось разве что проснуться одному на кровати, пропахшей теплым ласковым бризом, морем и соснами, и нагретой ружейной смазкой, и еще чем-то, непонятным, трудноуловимым, но жарким, сладким и нужным до боли. Причем пропахшей настолько остро и ярко, что улыбка проступила на губах как-то сама собой, независимо от Рониных мыслей, и вздохнулось тоже как-то само собой, глубоко, жадно и медленно, полной грудью, и перламутровая теплая бирюза заструилась по горлу, по коже и под ней, проникая не только под плотно сомкнутые веки, но и в каждую жилочку, наполняя собой, обволакивая, согревая изнутри и снаружи. И Ронина рука тоже проявила совершенно предосудительное своеволие, потянулась как-то сама собой, чтобы нащупать…
Пустоту.
Роне открыл глаза, продолжая улыбаться, хотя и понимая уже, что рядом никого не увидит. Снова вздохнул, втягивая как можно глубже запах хвои и солнца, прокатал его на языке, потрогал губами. Улыбка никуда не делась.
Хотя улыбаться вроде больше бы было и некому.
Ну и что. Это неважно.
То, что было ночью — куда важнее. И то, что оно — было. И прошлая ночь тоже важна, та, что началась так странно, так рано и неожиданно, задолго до темноты, под аномальным дождем на южном тракте, а продолжилась на деревянном полу тавосской таверны… И на гостевой кровати в доме шера Тавоссы… так восхитительно, сладко, невероятно и единственно правильно продолжилась!
И дело даже не в умопомрачительном сексе с равным… хотя и в нем, конечно, тоже, но не только! И не только в сплетении разнонаправленных стихий, от которого до сих пор продувает чердак. Хотя и в нем, конечно же, тоже… но тоже не только в нем. Есть еще что-то, светлое и неназываемое, о чем глупо даже думать, в чью сторону не стоит смотреть, чтобы ненароком не спугнуть слишком пристальным взглядом. Но оно точно есть, Роне чувствует.
Например, вот этот оставленный свет… не просто так ведь оставленный. Словно торопливая ласка напоследок, словно пожелание доброго утра, словно чашка шамьета в постель… Перед тем, как уйти.
Ну. И. Что. Это — неважно.
Простыня на Даймовой половине кровати была еще теплой. И, наверное, если сейчас подорваться, вскочить, одеваясь в прыжке, метнуться следом и правильно замотивировать Нинью — светлого шера еще можно догнать. Может быть, для этого даже не потребуется выходить на тропу тени, ведь простыня еще теплая, он ушел совсем недавно. Может быть, для этого и вообще ничего особенного не потребуется, и он как раз только и успел, что оседлать своего единорога… или даже еще не успел и этого.
Но даже если и нет — плевать. У Тени мириады троп, и одна из них обязательно выведет точно наперерез Дамиену светлому шеру Дюбрайну, если Роне захочет. “Ах, какая неожиданная встреча, мой светлый шер!” И собственное смущение, глубоко спрятанное под ленивой ироничной ухмылкой. И чужая ехидная агрессия, под которой ну совершенно невозможно спрятать радость… он ведь обрадуется? Ну, наверное, должен же. Хотя вида и не покажет, будет притворяться, что злится и раздражен, но Роне-то знает…
И три, или даже четыре часа неспешным шагом, удобным для изысканной беседы прогуливающихся верхом шеров. Изящные шпильки, пикировка, доставляющая удовольствие обоим не менее, чем собственно прогулка. Взгляды, улыбки, случайные касания аур… в конце концов, кто заметит это на пустынной дороге и кому вообще будет до этого дело? В городе, разумеется, придется быть сдержаннее, там нарваться на истинного шера тем вероятнее, чем ближе ко дворцу… Но все равно. Еще какое-то время беседы или даже просто молча и рядом…
Роне еще раз вздохнул, переворачиваясь на спину.
Нет.
Дайм так решил. Это его право.
Он светлый. Верный пес Императора, любимый ученик (и, скорее всего, будущий преемник) Светлейшего. А ты темный. Пусть даже и полномочный представитель Конвента, но в первую очередь все-таки темный. Без обид.
Не стоит амбициозному светлому политику шокировать столицу Валанты слишком уж тесной дружбой с Хиссовым отродьем. Могут понять неправильно… или слишком правильно могут как раз понять. Не стоит дразнить гусей, Дайм абсолютно прав. И Роне полностью с ним согласен. Сам бы сделал то же самое, если бы проснулся первым… ну и успел немножко подумать. Ладно, подумать он вряд ли успел бы, почему-то в одной постели с Даймом у Роне думать не получается совершенно…
Значит, и хорошо, что Дайма тут больше нет.
Очень хотелось перекатиться на даймовскую половину, зарыться лицом в пропахшую хвоей и морем подушку и замереть так хотя бы до вечера. Ладно, хотя бы минут на десять, чтобы надышаться как следует, чтобы и самому пропахнуть. И ничто не мешало так и поступить, его-то в Суардисе сегодня особо никто не ждал.
Роне не стал этого делать. Лишнее. К хорошему привыкаешь легко и быстро, а отвыкать потом больно. Не стоит слишком уж привыкать. Минута приятной слабости сейчас обернется долгими отнюдь не минутами неприятных ощущений потом, он это знал и повторять опыт не собирался. Ну разве что, подтягивая руку, позволил себе чуть плотнее прижать ладонь… вроде бы и не погладил, вроде бы просто случайно.
Все.
В тот же день в Ново-Мариинске шапитшталмейстер Дикс разворачивает бурную деятельность.
Сделав рейд по злачным местам Ново-Мариинска, он обзаводится несколькими сомнительными, но несомненно полезными знакомствами. Заручившись поддержкой находящегося в подпитии начальника радиотелеграфной службы, Дикс отправляет несколько радиограмм. Потом долго наблюдает в бинокль за морем и небом. Удовлетворившись увиденным, отправляется на заброшенный угольный карьер, где производит обмен с полупьяным начкаром. В результате из рук в руки переходят некий увесистый сундучок и тонна динамита в деревянных ящиках. Динамит уезжает в шапито на подводе, запряженной десятком Адовых гончих. На складе местного рыбзавода Диксом некоторое время назад откуплено место на леднике, откуда Адовы же гончие перетаскивают на волокуше в неизвестном направлении закутанный в мешковину бесформенный сверток поистине необъятного размера. В кузнице по сходной цене шапитшталмейстер приобретает гору всевозможных блоков, шкивов и рычажных передач от сломанных механизмов.
Мастер Дикс не теряет ни минуты. Ему предстоит еще несколько важных встреч.
* * *
С вершины доминирующего над Ново-Мариинском холма открывается вид на безрадостно серую гладь Анадырского лимана, но Дикса сейчас интересует отнюдь не приевшийся за долгие месяцы зимовки пейзаж.
До стойбища луораветланов еще полдня ходу. Весь путь Дикс рассчитывает пройти за пару часов. Адовы гончие, рассыпавшись полукругом, сопровождают его. Они нужны Диксу вовсе не для собственной безопасности — со всем, что только можно встретить в тундре, включая чекистов, Дикс способен справиться и сам. У него иные планы в отношении этих похожих на обтянутые пергаментом скелеты псов.
Жилище Теневиля напоминает шапито. Это шатер из множества оленьих шкур на каркасе из дерева, китовой кости и бивней давно вымерших волосатых слонов, которые попадаются в мерзлоте. Ездовые собаки луораветланского шамана-пастуха бросаются врассыпную, едва завидя Адовых гончих.
Хозяин выходит наружу. Он крепок, но черты его лица изборождены морщинами горя. Тяжкий дух болезни вырывается из-под полога шатра.
— Однако, здравствуй, железный человек, — говорит Теневиль.
Дикс осторожно обнимает сухопарого луораветлана.
— ЗДРАВСТВУЙ, ТЕНЕВИЛЬ, — говорит он. — КАК ДЕТИ?
Теневиль плачет без слов.
— Я испробовал все средства и молитвы, — отвечает он. — Боги не слышат меня. Я подумываю о милосердной смерти для сына. Дочь сошла с ума, но может быть, кто-нибудь возьмет ее, и дети ее будут людьми.
— Я ПРИШЕЛ, ЧТОБЫ ПОМОЧЬ ТЕБЕ, ТЕНЕВИЛЬ, — говорит Дикс. — НО МНЕ ПРИДЕТСЯ ЗАБРАТЬ ТВОИХ СЫНА И ДОЧЬ.
Когда по щекам шамана начинают течь слезы радости, Дикс остро ощущает себя подлецом.
— СЫН ВЕРНЕТСЯ К ТЕБЕ, НО НИКОГДА УЖЕ ОН НЕ БУДЕТ ТАКИМ, КАК ПРЕЖДЕ, — говорит Дикс. — НО У ТВОЕГО НАРОДА БУДЕТ СВОЙ СЛОНОГОЛОВЫЙ БОГ. ДОЧЬ Я УВЕЗУ С СОБОЙ. НЕГОЖЕ ПОЗВОЛЯТЬ КОМУ-ТО НАДРУГАТЬСЯ НАД НЕЙ, ИСПОЛЬЗОВАВ НЕРАЗУМНОЕ ДИТЯ, КАК ВЗРОСЛУЮ ЖЕНЩИНУ.
— Гитиннэвыт родит тебе хороших детей, — говорит Теневиль.
Дикс только и может, что кивнуть. В горле стоит горький ком.
— Помоги им, — просит шаман.
Потом спрашивает:
— Что ты хочешь взамен, бог из цветного чума?
Дикс объясняет ему.
Некоторое время спустя он размашисто шагает обратно к ненавистному морю. Адовы гончие резво тащат волокушу, на которой, укутанный в шкуры, мечется в горячечном бреду богатырь Умкэ. Рядом, разговаривая и смеясь сама с собою, поспешает хрупкая, как былинка, красавица Ниу в расшитой бисером меховой рубахе. Дикс украдкой любуется ею, сжимая в руке две свернутых в трубку полоски пергамента, которые Теневиль покрыл символами изобретенного им же самим письма. В них заключена магия сурового края и моря, большую часть года спящего подо льдом.
Дикс спешит домой.
Теперь ему позарез нужен кит.
На все про все у него неделя.
* * *
Китобойцем «Анадырь» командует наемник-американец по фамилии Койнс.
Дикс покупает у него кашалота, платя золотом и вдвойне. Кашалот нужен ему живым. Койнс качает седой патлатой головой.
— Ты гребаный псих, Железная Морда, — только и говорит он. — Я тебе что — капитан, мать его, Ахав?! Как ты это себе представляешь? Это же сраный Моби, мать его, Дик.
— ПОТОМУ Я И ПЛАЧУ ТЕБЕ СТОЛЬКО, — невозмутимо отвечает Дикс. — А ВОТ СНАДОБЬЕ, КОТОРЫМ ТЫ НАЧИНИШЬ НАКОНЕЧНИК ГАРПУНА. КИТ УСНЕТ, И ТЫ ДОСТАВИШЬ ЕГО МНЕ.
— Ты проверял его, это снадобье? — негодует Койнс, но видно, что он близок к тому, чтобы согласиться. Больно увесист мешочек в стальной лапище шапитшталмейстера, больно заманчиво его предложение.
— ПРОВЕРЯЛ, — отвечает Дикс. — НА СОБАКАХ.
Койнс косится на рыскающих по причалу, у которого ошвартован «Анадырь», Адовых гончих.
— У-у-у, дьяволовы отродья, — бормочет он себе под нос и запускает пятерню в гриву на затылке. — Эх, была не была! По рукам!
И едва успевает поймать приятно звякнувший мешочек, пущенный ему в лицо.
— А что я скажу начальству? — бросает он в спину уходящему Диксу.
— ТЕПЕРЬ ТЫ САМ СЕБЕ НАЧАЛЬСТВО, — не оборачиваясь, отвечает тот, и Койнс знает, что он прав, потому что на золото, которое он только что получил, можно купить и «Анадырь», и «Селину», и китобазу вместе взятые. Его подмывает отдать концы и сей же час махнуть на Аляску, но он помнит о том, что Дикс — дьявол в человеческом обличье.
Назавтра он добывает Диксу кашалота. Живого кашалота, как тот и просил.
Никто не отказывает Диксу.
В заброшенном доке распят на канатах погруженный в наркотическую дрему кашалот. Койнс отослал команду в кабак. Проклятые остолопы, ясное дело, растреплют всё кому ни попадя, стоит им принять на грудь, но раз Дикс сказал, что это уже не важно, значит, так тому и быть.
На причале только они вдвоем. Не видно даже чертовых псов, которые в последние дни и на шаг не отходят от железного истукана. В руках у Койнса пальма — широкое длинное лезвие с бритвенно-острой заточкой, насаженное на копейное древко.
— СПЕРМАЦЕТ, — говорит Дикс. — ВЫКАЧИВАЙ СПЕРМАЦЕТ. НА НЕГО ВСЕГДА НАЙДЕТСЯ ПОКУПАТЕЛЬ. ЛИШНЯЯ КОПЕЙКА ВСЕГДА ПРИГОДИТСЯ, А ТУТ СКОРО СТАНЕТ ЖАРКОВАТО, И ПРИДЕТСЯ ИСКАТЬ МЕСТЕЧКО ПОСПОКОЙНЕЕ.
— Ладно, как скажешь, — пожимает плечами Койнс.
В пару взмахов своей пальмой он отваливает здоровенный лоскут китовой плоти и втыкает заостренный наконечник шланга в обнажившуюся серовато-белую, пряно пахнущую массу. Стучит насос, бочки начинают наполняться, а голова исполина спустя несколько минут явственно изменяет очертания — словно проваливается внутрь самой себя.
— ПОЖАЛУЙСТА, ОСТОРОЖНЕЕ С ГОЛОВОЙ, — попросил Дикс. — ПУСТЬ РАЗРЕЗ ОСТАНЕТСЯ ЕДИНСТВЕННЫМ. ТАК НАДО.
— Но так не слишком удобно, — пытается возразить Койнс, однако Дикс поворачивается к нему, пронзая тяжким взглядом невидимых за гоглами глаз. Койнс спешит сказать: — Конечно, раз ты просишь, какой разговор?..
Дикс коротко кивает, хлопает его по плечу и вкладывает ему в кулак пару тускло взблеснувших червоным золотом монет.
— ЗА НЕУДОБСТВА, — говорит Дикс. — НО ТЫ УЖ ПОСТАРАЙСЯ, ЛАДНО?
Потом он говорит Койнсу, что делать дальше. Неодобрительно посматривая на груду ржавого железа, которое Дикс невесть зачем притащил в док явно со свалки, капитан принимается за грязную работу.
Диксу не задают вопросов.
Ему просто подчиняются, а потом живут дальше.
Долго и счастливо.
* * *
В лабиринте бесчисленных подсобных помещений шапито, окружающих манеж, Дикс ориентируется с легкостью, приобретенной долгими годами работы шапитшталмейстером.
В одном из темных закутков он отыскивает альбиноса. Москитус Альбино-Либидо занимается самосозерцанием у огромного зеркала. Мышцы бугрятся и выпирают из-под белоснежного трико. По лишенной пигмента коже в чарующем танце ползут узоры татуировок. Им вторят неясные узоры, переползающие с места на место по нависающим складкам кожи, из которой сшит шатер.
— ТЫ МНЕ НУЖЕН, — говорит Дикс, и Альбино тут же прекращает играть в Нарцисса.
— Кого надо убить? — с усмешкой на бескровных губах спрашивает он.
— МЕНЯ СЕЙЧАС ИНТЕРЕСУЕТ ТВОЙ ТАЛАНТ ТАКСИДЕРМИСТА, — отвечает Дикс. Украдкой бросив взгляд на складки плоти Шатра — дело рук своих, Альбино коротко кивает шапитшталмейстеру.
— Конечно, Иоганн. Кого будем шкурить?
Все тем же лабиринтом проходов Дикс выводит альбиноса наружу. Бок о бок они идут к одному из лагерных бараков.
— ВОТ, — говорит Дикс, когда они оказываются внутри.
— Матерь божья?! — кричит альбинос, когда его взору открывается лежащая на дощатом настиле безжизненная туша. — Это же бедняга Фобос! Эгей, да ведь он мертвый!
— МНЕ ЛИ НЕ ЗНАТЬ, — с горечью отвечает Дикс, глядя в пол.
Альбино обходит гору мертвой плоти кругом.
— Ну и вонища, — морщит он нос. Потом его глаза округляются.
— А это еще кто? — кричит он снова. — Какого дьявола ты притащил сюда туземного пацана? Эгей, да он ведь еще живой, хоть ему и недолго оставалось уже!
Альбино разворачивается к Диксу всем корпусом. Дикс видит, как мечутся в лихорадочном возбуждении татуировки на его снежно-белой коже.
— Ты что же, мастер, хочешь, чтобы я занялся на старости лет вивисекцией?! — спрашивает альбинос, заранее зная, что ответ ему не понравится.
— ИМЕННО, — отвечает Дикс.
В его пальцах словно из ниоткуда появляется веер очень острых блестящих предметов.
Вздохнув, Альбино берется за работу.
— И какого хрена ты наволок сюда всю эту кучу ржавых железяк, — раздраженно ворчит он, делая первый разрез, но Дикс молчит, разводя края раны крючьями.
Молодой луораветлан стонет и мечется в бреду.