Проклятие поднимается от ступней и уже подбирается к сердцу. Когда я вошла, он не удивился, но и не обрадовался. Лицо застывшее. Только в глазах безмолвная мука. Будто шевельнулись пересохшие губы: «Не надо…»
Из прошлого он или из будущего, значения не имеет. Это он, мой возлюбленный. Его глаза. Его ресницы. Две капли синевы в молочных белках.
У кого ещё могут быть такие глаза? Он только притворяется, что не знает меня. Вынуждает сомневаться, сверяться с памятью, находить приметы. Его шелковистые волосы, тот едва заметный пробор, который целовала, который вёл меня, как лесная тропка. Строгие и прекрасные черты, высокие скулы, изгиб рта, чувственный и невинный.
Почему же я сомневаюсь? Почему не верю своим глазам? Почему вместо простого полотна сорочки вижу шёлк цвета индиго, затканный серебром? Почему ищу запястья под кружевом с жемчужной нитью? Это же он, единственный, и нет никакого шелка.
Может быть, это подделка? Такая искусная, что от живого Геро не отличишь? Бывает же такое. Механическая птичка, изготовленная часовых дел мастером, способна взмахивать крылышками и даже петь. Летать вот не умеет. Да и зачем ей летать, если жить суждено в клетке.
Или цветок из разноцветного стекла, издающий хрустальный звон, детище венецианского стеклодува. Но кто сумел бы изготовить безупречную копию человека? Кому под силу в смертной своей ущербности воплотить замысел Творца? Зажечь те же глаза? Кто бы он ни был, подлинного мастерства ему не хватило, глаза не зажглись. Фиолетовые зрачки более не мерцают чарующе и глубинно, как мерцали у живого возлюбленного, когда он ещё дышал.
Эти зрачки некто умелый заменил на два осколка первозданной тверди небесной, неуязвимой и беззвёздной. Осколки эти так остры, что коснувшийся их солнечный лучу осыпается, как пыльца с крыльев бабочки.
Отточенная грань задела самое сердце, прошла, как лезвие по раскрытой ладони. Я хочу сделать шаг, приблизиться, но не могу. Я упираюсь в стену, невидимую, неодолимую.
Эту стену мог бы преодолеть Максимилиан, ибо он, ещё ребенок, пока не верит в субстрат, коим скрепляют камни в подобных стенах. Я давно преодолела блаженный возраст неведения. Я сама время от времени добываю этот субстрат и плавлю в горне отчаяния. И строю стены. Стены из обид, упреков и недомолвок.
К счастью, я не отличаюсь при этом упорством и прилежанием. Редут оказывается хлипким и рушится под натиском радости. Но бастион, что преграждает мне путь сейчас, неуязвим. Те же кирпичики из первозданной тверди.
Я бьюсь в эту стену, шарю по ней руками. Закалённый в топке кирпич. Я могла бы броситься на приступ, могла бы добиться трещины и даже обрушения, но мне мешает взгляд Геро. Он смотрит на меня. Смотрит из бездны.
Максимилиан, скользнувший из-под моей руки, ошеломлён не меньше меня. О том, прошлом Геро из замка Конфлан, о роскошном узилище, о проросшем, как гриб, глобусе Меркатора и стрельнувшей из-под досок треноге Галилея он ничего не знает, как и о тверди небесной без звёзд и светил, потому и стены его не пугают.
Максимилиан кидается к своему наставнику. Магический круг не шипит, не заходится в пурпурном зареве. Мальчик хватает руку, которая ещё утром выводила для него буквы.
— Пойдёмте, сударь, пойдёмте скорей!
Геро не отвечает. Он смотрит на меня. Но… не узнает.
Максимилиан преодолел стену, но я всё ещё по ту сторону. Я совсем рядом, ибо дерзость Максимилиана, его детская вера позволяет мне приблизиться.
Мне достаточно протянуть руку, но я не могу. Будто это уже не стена, а панцирь, покрывающий Геро с головы до ног. Этот панцирь сжимается, сокращается, поглощает его самого, отсекая прежние, животворные связи, обращая пленника в застывшую янтарную диковинку.
Липпо рассказывал, что на Востоке, у желтых варваров, существует жестокий обычай лишать непокорных пленников памяти. Совершается действо посредством вымоченной в уксусе овечьей шкуры, которой покрывают голову несчастного. Высыхая на солнце, эта шкура съёживается, причиняя жертве невыносимые страдания. Если пленник остается жив, он теряет память, забывает своих детей, не узнает родных и любимых.
Мне приходит в голову, что с Геро за несколько часов случилась та же страшная перемена. Он допускает мальчика к себе, слышит его, даже гладит его по голове, но имени его не помнит. А я в его глазах существо иного мира…
— Геро, любовь моя… — Я всё ещё надеюсь. Всё ещё жду.
— Сударь, сударь, ну что же вы? Сударь! – Максимилиан тянет Геро за руку, дёргает за рукав. – Это вы из-за меня? Из-за меня, да? Это я виноват?
Что-то запредельное дрогнуло, раскололось. Трещина бежит, извивается, петляет, тонкая, как волос ребёнка, но причудливая, как паутина. В том первозданном, алмазно-твёрдом небе мелькает звёздочка, первый дар Создателя новорождённому миру.
Эта звёздочка, голос памяти, горит под ресницами зачарованного незнакомца. Лицо Геро меняется. Он вдруг узнает мальчика. Ерошит ладонью вихрастую голову. Максимилиан всхлипывает, уже не сдерживаясь.
— Вы же обещали, сударь, обещали… Вы же говорили, что я теперь вам как сын, и вы меня не прогоните…
Геро и меня узнает. Взгляд тоскующий. Но приблизиться не разрешает. Качает головой. Жест, взывающий к осторожности. Я готова спросить, пойти наперекор, да и кого мне остерегаться?
Но вместо собственного голос слышу другой. Чудовищно знакомый. Выдержанный на полутонах презрения и насмешки.
— Очень трогательно. Геро всегда питал слабость к нищим и отверженным. То паршивую псину пожалеет, то глупого лакея выгородит. То бродягам серебра отсыплет. А зимой ещё и попрёками донимает. Стол, видите ли, от изысканных блюд ломится, а на дорогах голодные дети попрошайничают. Кстати, сестрица, вы знаете, как он подцепил эту судьбоносную корь, которую мой болван лекарь принял за оспу? А это всё его неугомонное благодушие, стыд за собственную сытость. Взялся одаривать шайку лицедеев. Они имели дерзость напроситься в замок на постой в надежде заработка. Их грубое кривлянье и гроша ломаного не стоит, но меня в то время не было дома, а мой дворецкий не решился оспаривать волю фаворита. Тем бродягам повезло неслыханно. Встретили вот такого прекраснодушного чудака. Он одарил их, не дожидаясь представления, enavance. Сыр, вино, плащ на меху и горсть монет. А в благодарность… в благодарность они одарили его… нет, не оспой, что я узнала, к сожалению, слишком поздно. Они одарили его корью, что едва не стоило ему жизни.
Этот монолог без заминок, смущения и пауз произносит женщина, вошедшая из второй комнаты. Высокая, стройная, в дорожном плаще. Плащ неброский, из добротного сукна, но без драгоценной отделки. Такой плащ могла бы носить зажиточная горожанка, провинциальная вдова среднего достатка, но не первая принцесса крови.
Вот почему узнавание происходит не сразу. Слишком много противоречий и косвенных опровержений. Мне знаком этот голос, звенящая металлическая струна, годная для быстрой казни через удушение.
0
0