Они сидели друг против друга, водная дева да подземельник. Дезера одесно, Дред ошуйно, а между ними лежал человеческий мальчишка.
Трошка умирал. Он уже подошел к кромке, стоял на самой грани, неуверенно касался невидимой преграды похолодевшими перстами и ждал того, кто возьмет его за руку и проведет туда, где нет ни боли, ни несчастья, ни страха, ни смерти…
— Ты не сдох еще, изгнанный?!
Дреду нужды не было оборачивать, он и так признал сородича. Знак отступника, нанесенный некогда его рукой, протянуло огненной болью. Варг не таился: дочери воды и так его чуют, вон как побелели, а мальчишка вскоре последует за ним.
Легкий, почти летящий шаг, бестелесная плавность движений, черные мертвенные одежды, и прозрачные дымки человеческих жизней, вьющиеся вокруг него. Видеть истинного подземельника для Дреда было невыносимо мучительно больно. Ведь совсем недавно и он был таким: охотником…
Варг приблизился, остановился в изголовье, небрежно склонился над мальчишкой, требовательно протянул ладонь. Его руку перехватили, с силой увели прочь от едва и редко вздымающейся груди мальчика. Дред хорошо понимал, что он раненый да обессилевший, против подземельника нынче не выстоит и трех ударов сердца, но иначе поступить не мог.
Варг засмеялся, зло и очень искренне. По клинку черного меча заскользил блик лунного света. У Дреда был нож и обычный меч, выкованный кузнецом-человеком, да и поднимался он неправдоподобно медленно. Варг терпеливо ждал, излучаемое им презрение можно было пластать на куски, как свежее масло.
Искры, полетевшие от скрестившихся мечей, немного разогнали густеющую пред очами муть. Дреду было тяжело отбивать порхающий клинок, а его противник забавлялся. Варг разил нагло и уверенно, словно нарочно подземельник спустил лоскутами свиту Дреда, не просто обнажая плечо с позорным знаком, а расцветив его новыми кровавыми линиями. Несколько глубоких порезов кровоточили на груди и животе. А Варг веселился, он перебрасывал меч в шуйцу, исчезал и появлялся, награждая супротивника обидными пинками.
В который раз покатившись по земле, Дред краем глаза заметил, как Дезера и Дерина, стоя на коленях подле Трошки, возносят мольбы к Матери Воде. Крысой мелькнула мысль: все напрасно. Разве может сила воды победить силу смерти? Не подняться, не додумать он не успел: расчетливым ударом Варг распластал его по пожухлой отсыревшей листве, мягко шагнул, и ногой наступил на горло. Грубо выделанная кожа ичега зло царапала выю. Сородич куражился: то давил посильнее, то ослаблял нажим, с жадным удовольствием вглядываясь в посеревшее от боли и унижения лицо Дреда.
Изгнанный хрипел, задыхался, слепо шарил руками по земле — искал выроненный меч, дергался да выгибался, силясь скинуть подземельника. Варг насмешливо скалился, топтал пальцы каблуком или мягко отталкивался от земли, зависал в воздухе и нещадно бил в ребра.
— Проси у Марены милости! — сквозь зубы прошипел подземельник. — Проси!
— С-с-с… — Дред почти обезумел от боли, раздирающей острыми клыками все тело. Он хотел вымолвить: «смерти», дабы разом прекратить непереносимые мучения, но жгучая темнота расцветилась алыми всполохами, они кружились, наплывали, оплетали. И в их буесном хороводе изгнанный вдруг узрел озорную усмешку Трошки: «…камни покрошишь…», яростный блеск в очах наемника: «…за него жизнью плачено…», строгий взор Дезеры: «…будто ты не ведала, кому приют давали…»
«Подземельник… никого… не… щадит…» — слова пульсировали яростно и зло, исступленной рудой плескались в жилах, глушили боль.
— С-с-с-сво-о-лочь! — простонал тихо, но Варг взъярился. Взвился, чтобы под дых садануть, но с ошуйного боку метнулась тень и с маху подземельника толкнула.
Удар был крепкий и нежданный, сшиб наемник прихвостня Марениного, и даже исхитрился прежде его на ноги встать. Промешкай он немного, и меч черный его бы надвое рассек, да вывернулся Орген.
Они закружили меж дерев, озирая друг друга хищно сузившимися глазами. Варг напал первым, осерчал без меры, что человечишка его с ног свалил. Орген отскочил, извернулся. Второй удар последовал настолько быстро, что раемник едва не остался без головы. Подземельник замахнулся в третий раз, наемник подставил свой меч. Этот, гавран которный, силен неимоверно оказался: руку чуть из плеча не вынесло.
Клинок жителя подземного мира мелькал с ужасающим проворством, выписывая черные сверкающие колеса да дуги. Наемник и сам не понимал, как он держится столько времени. По всему выходило, что подземельник уже должен был нарезать из него пару десятков шматков разной величины. А он как-то ухитряется уклоняться, парировать и даже сам несколько раз пытался подрезать ноги молниеносно перемещающемуся противнику.
Милосердные боги, разве допросишься у вас всепрощения? А вот на толику удачливости для наемника могли бы и расщедриться! Хотя… он с лихвой перебрал весь отпущенный ему дар. Сколько раз он в остатний миг уворачивался от кромки, Орген даже и счесть не пытался. Все одно без крады в Ирии воину не место, а вечно бродить по грани нет хуже. Да тепериче ему лишь в кромешники путь открыт: с одним подземельником побратался, с другим — на мечах сошелся. Пусть первый и изгнанный… вот любопытно, и за что парня из Марениных земель взашей вытолкали? Но второй-то? Как он, человек, черного охотника за душами зреть может?! Не бывало такого от самого Рода! Лишь на издыхании последним умирающий Марениного прихвостня увидеть сподобится. А он вроде как жив покуда, и пусть руда и хлещет, но раны-то зряшные.
Меж людей Орген искусным бойцом слыл. Пожалуй, и не многие его в лицо добре знали, однако о седоволосом наемнике наслышаны были. Правда, подряжая на работу, поглядывали недоверчиво: откуда у худощавого юнца силе могучей взяться, а одним умельством много не нарубишься. Да только и сила была лютая, и мастерство такое, что и опытные вои диву давались. Но все одно против истинного подземельника не сдюжит он. Только таиться за кустами да наблюдать, как отмежник желдный мечом Дреда располосует да невесть чего с девками сотворит, да у мальчонки душу заберет — невмоготу было. Вот и сунулся, не подумавши, а чего тут кумекать? Все одно мало что путное сообразишь, лишь время упустишь.
Отчего-то вспомнилась корчма на дороге заброшенной, прежде, покуда мост выше по реке не поставили, бойкое место было да веселое, а нынче путники почитали за лучшее две медяхи уплатить, нежели на лесном пути ноги бить, да и дольше так выходило. Зато худому люду раздольнее стало. Хозяин мигом сметил свою выгоду, да и принялся под шумок ворованное у татей скупать да на торжище гостям иноземным возить. А чтобы женка с девками без дела не маялись, велел по-прежнему снедь готовить, лишь поменьше, дабы напрасно продукт не переводить, да и носить к тракту.
Про корчму да прохвоста-хозяина Орген давно прознал, бывало даже и столовался да днями жил там. Монет в кошеле достаточно было, чтобы любопытство ненужное поумерить, да и вопросов лишних ни сам Жунь, ни домочадцы его задавать не приучены. Больше ведаешь — сон горше, а жизнь короче. Вот и привел сюда попутчиков своих.
От кнута мальчишка оправился скоро, то ли и впрямь Обрена, старшая дочь Жуня, в зельях чего разбирала, то ли малец от рода живуч оказался. Но спешить не стали, больше чем на седмицу задержались. Крыша из дранки над головой, вытертая полсть на лаве, горячая похлебка, пусть и бедноватая на мясо, — лишь бродяга, спознавший голод и холод, ведает, сколь многого это стоит. А они все трое бродягами были: и наемник, и мальчишка-тать, и молчаливый путник, таящийся невесть кого.
Очаг пылал жарко, хворосту Жунь не жалел: лес вокруг, да и постояльцы неприхотливые, любого можно послать сушняка наломать, а то и полешек наколоть впрок. Горница почти пустовала, в углу упивались медовухой пятеро мужиков из ближайшего селения, водившие с хозяином свои делишки. В сенях вповалку дремали двое шпыней, постучались по сумеркам, пожевали хлеба с мясом да и легли тихо, никого не задирая. Видно, и впрямь умаялись. Еще один путник у очага грелся, по сторонам боязливо оглядываясь, может, и случайно забрел на корчму. Чистый покой гость торговый с приказчиком да десятком наемничьим занимали. Полвечера сундуки да короба в жилье таскали, будто так уберечься легче. Увивавшегося подле Трошку за корчемного служку приняли, а малец рад и услужить. Покуда с тюками возились, слегоньца пояса пощупал. Много не брал, по уму делал. Коли полностью вытрясешь, то и беды не оберешься: вмиг вора вычислят, и ладно, если бока намнут, а могут ведь и вздернуть. А так, где щепоть медяшек, где пару серебрушек. Кто и счесть не горазд, а кто и позабудет, сколько на прошлой ночевке прокутил.
Расторопного да смышленого паренька гость наделил пятаком медях. Трошка, хоть и поживился с них гораздо большим, умильно поклонился да залепетал льстиво: «ежели чего надобно…». Вернулся довольный, добычей похвастался. Наемник снисходительно ухмыльнулся — ежели спохватятся мужики, мальцу не поздоровится, шкуру точно спустят, тут и к чаровнице не ходи. Да и вступаться за пойманного вора стремно, да чем Усуд не тешится, покуда ночь на дворе. Авось и обойдется, главное Дреда унять, тот отчего-то не жаловал Трошкины штучки. Вот и нынче просек, зыркнул волком:
— По кнуту стосковался? Или десницу давно не рубили?
Мальчишка подобрался, в светло-синих очах зажегся огонек злой тоски.
— А ты видел, как руки рубят?
Дред смолчал, наемник передернул плечами. Доводилось. Гадкостная забава. Несчастному до кости пережимают руку ременным хвостом и привязывают у студного столба, то снимают стягивающую веревицу, то снова сдавливают. Вокруг толпа собирается, всем охота поглядеть, как корчится пойманный от муки, когда ослабляют узел. А потом и вовсе зрелище веселое начинается: у татя на плечах один, а то и двое стражей виснут, третий за привязанную на запястье веревку тянет, чтоб руку распрямить. Заплечных дел мастер в угоду народу и чтоб шпыня больше помучить, хорошо, если удара с третьего конечность отрубает, а то и все четыре раза попусту топором махнуть может, пугая. Тут же обрубок веревками обкручивают, чтоб казненный рудой понапрасну не стек. И сразу же огрызок отрубленный продают, мол, на удачу. Только чудно выходит: был бы тать удачливым — руки бы не лишился.
Бывает еще и злее для тех, кто у столба зубы стискивает, боли не кажет. Кто сам руку на почерневшее от крови дерево кладет. Таких подручные не держат, только заостренный топор не поперек руки падает, а вдоль, отгрызая заостренным лезвием клочья кожи, кости и мяса. Даже самый отчаянный гордец на пятом-шестом ударе в безумство впадает. На палача бросается или качается по помосту с воплем диким, или смотрит стекленеющим взглядом, губами неразборчиво шевеля, или замертво падает, или молит униженно.
— А я не просто… видел… сам… руку… на колоду клал. — Трошка говорил тяжело, медленно.
Лишиться руки для татя — верная смерть, однорукому калеке никто веры не даст, лишь шуйцей на прокорм ни честно, ни милостыней, ни воровским промыслом не заработаешь. Наемник крепко запомнил слова одного ратника — тот кисть в бою потерял, меч, в голову метящий, голой рукой перехватить пробовал — лучше бы мне по плечо десницу отсекли.
Но хуже смерти — иная казнь, когда двух воров у колоды на колени ставят да велят руки друг другу жать покрепче. И под человечье улюлюканье да посвистывание топора бедолаги, упираясь в почерневший от пролитой руды да щербатый от мощных ударов пень, тянут один другого под алчное до крови да страданий лезвие. По уговору палач рубит аккурат посередке, чья длань там будет — тому и доживать свои денечки одноруким калекою.
— Меня супротив Глызя поставили, — тихо сказывал мальчишка, невидящее повел очами. — Здоровый мужик, лошадь понесшую мог сходу свалить. Промышлял по гобином. Ощиплет подчистую — и мигнуть не поспеешь. А коли кто и сдюжит рот открыть — то и успокоить мог легко. Шишам мелким, что кошели подметали, подмогнуть ежели что. Такую заварушку поднимал, что даже самый криворукий с прибытком уходил…
Не лежала душа у Оргена к меду стоялому — хмелен зело. Однако пил. Жадно, зло, чрез силу, проливая большей частью мимо рта. Стекало медовое зелье по давно нестиранной рубахе, обжигало горечью язык, легким хмелем туманило голову, да облегчения не приносило. Злости на старика не было, однако его последние слова вновь разбередили старую рану: почитай дважды наемник у Марены в гостях побывал: первый раз, когда тати селище родное огнем пустили да родичей всех положили, а второй, когда кнесовы люди его вздернуть хотели, да Рагдай уберег, почитай, жизнью своей откупил, а знахарь после выходил.
Напиться наемнику хотелось до беспамятства, однако не удавалось, хоть и опорожнил уже пару берестяных кружек, а ныне за новым ковшом девку послал. А меж тем на дворе постоялом потасовка намечалась. Даже не драка, а забава веселая — как иначе назвать, коли восемь перепившихся меда молодцев рьяно задирались с одним путником, что сидел себе мирно у двери, не трогал никого, только капюшон мятла с лица не откидывал. Вот к этому-то парни и придрались: негоже человеку доброму от других добрых людей таиться. Дальше пошло как по писаному: добрые люди, пошатываясь да ругаясь скверно, к путнику подошли, подхватили того под белы рученьки да и поволокли на двор, видать, у самих в поясах лишь серебро с медью зашито было, раз не стали побоище в жилье зачинать. Путник и не противился, сообразил верно, что лучше не злить обидчиков, глядишь, целее будешь, попинают малость, отведут душу да и отпустят поздорову.
Оргену отвести душу тоже хотелось, да и медовуха лихости молодецкой щедро добавила. К тому же и случай подходящим показался кулаки поразмять, выпустить накипевшую горечь. Неспешно он двинулся к выходу, по пути прихватил рожон, так оно понадежнее будет. Вышел, пригнувшись, из влаза, огляделся, присвистнул изумленно. Он-то собирался путника незадачливого выручать, а, похоже, подмога требовалась самим ватажникам. Дюжие молодцы, сажень косая в плечах, валились наземь, аки снопы соломенные под цепом молотильным. Свежий воздух да крепкий кулак хмель быстро разгоняют. Ватажники малость опомнились, кто нож из-за голенища вытащил, кто за мечом потянулся. Стали в полукружье да начали путника к тыну сосновому теснить.
— А чтоб тебя керста ненасытная проглотила! Ишь чего творит?! — Орген было поудобнее перехватил рожон, примеряясь чтоб с одного удара сбить крайнего из нападающих с ног, да замер, словно споткнувшись. — Он чего, вовсе головы лишился?!
Путник не стал пятиться от режущих со свистом воздух мечей вошедших в раж ватажников. Наоборот, бросился им навстречу. А дальше произошло и вовсе непонятное: путник уклонился, молниеносно повернулся и… незадачливый тать с собственным клинком в груди оседает с помертвевшими очами. Но поразмыслить над таким чудом у наемника не получилось, он уже ввязался в драку. Рожон оказался прекрасным оружием: одним концом отбиваешь меч, и покуда противник не опомнился и не повернул руку, кулаком целишь наотмашь в зубы или с силой тычешь в глотку или в живот. Наемник бил расчетливо – так чтобы не насмерть, но все же одному кадык перешиб. Недолго раненый хрипел да корчился. Жаль, молодой совсем, вряд ли старше его самого. Покуда Орген одного вразумил, другого к праотцам отправил и едва с третьим успел схлестнуться, путник в мятле пятерых положил голыми руками. Огляделся, капюшон поправил.
Наемник пригнулся, пропуская меч над головой, и тут же кинулся в сторону, крутнулся –— бился вой изрядно да и крепок, так просто с ним не сладишь. Орген отмахивался рожном, раз-другой ему удалось задеть супротивника, но тот на синяки плевал с высокой елки, десницу ему подшиб, так, каженик, меч в шуйцу перебросил. Путник в мятле за спиной ватажника очутился внезапно даже для Оргена. Улучил миг, перехватил руку, вывернул, так что наемнику только и оставалось по башке пустой рожном пройтись разик. Что Орген и сделал, приголубил от всей души. Путник выпустил обмякшее тело, хмыкнул одобрительно.
— Какой отплаты ждешь? — Говорил он хрипло, чуть растягивая слова, и лица не открывал.
Орген зло выругался. Приходилось ему биться за серебрушки, и за медяки случалось кровь проливать свою и чужую. Но разве можно за то, что против подлости с мечом… тьфу… с рожном пошел, монеты брать? Путник, видимо, понял, опустил голову.
— Прости, коли обидел… я без умысла. Только… ты… какого лешего полез? Разве у людей принято так? За чужака свою шкуру под меч подставлять? — Речи его несправедливы были, за них либо бьют люто, либо вовсе живота лишают. Но Орген лишь удивленно взглянул на путника — столько боли и презрения ему прежде слышать не доводилось.
— Знать, такие люди на твоей дороге встречались… у меня… — Горло перехватило, однако Орген договорил: — У меня по-другому было. Человек, который родичей моих убил, заместо меня в петле качался. А нынче… не по правде: ввосьмером супротив одного.
— Поклон земной тебе за помощь… — Куда только делась его хваленая ловкость, топтался на месте как бер косолапый. Не назвался — то ладно, мало ли с кем на дворе постоялом стакнешься, но даже не предложил ковш медовухи распить.
— Брезгуешь с наемником чашу опрокинуть?! — тихо, с неприкрытым вызовом вопросил Орген.
Кривой усмешки, скрытой капюшоном, наемник не заметил. А путник молча сунул руку в кошель, подкинул и ловко споймал несколько монет.
Пили они до света, пересидев самых завзятых постояльцев. Путник в мятле говорил мало, зато медовуху в чаши подливал исправно. Поутру в дорогу они выбрались вместе, никто и слова не сказал куда идет и за каким лешим, просто вышло так само собой… И лишь седмицы спустя наемник докумекал, с кем хмельным медом братался…
Промеж татей Орген жил уже почитай двенадцать зим. Поначалу Рагдай да Важдай в обиду особо не давали, а в скором времени мальчишка навострился не огрызаться на пинки и плюхи, а бить в ответ, да так крепко, что тати паренька равным себе признали, даром что почти всем по годам он в сыновья годился. На татьбу ходить — ходил, только вот ни разу на неоружного меч не поднял, в селище разор не учинил.
— А помирать аки шпыню шатучему… — прошептал с насмешкой горькой. А пуще обида захлестнула оттого, что вешать его не кнесовы люди станут, а Рагдай…
Орген уж и сам не ведал, кто ему Рагдай. То ли кровник, то ль приятель, то ли казатель, то ли и вовсе брат названный. Холодную, злую месть, от которой человек живой, словно мертвый становится, ничего не ощущая, понемногу вода студеная от снегов талых по весне смыла, снесла прочь. Боль хоть и осталась да жгла изнутри, однако так люто уж не мучила, терпеть можно. Было слово, сказанное мертвым родичам на пепелище после ночи купальской. И было понимание, что не пришло еще время за обиды посчитаться. А коли вздернет его Рагдай на веревице пеньковой, то и никогда уже не придет.
— Поднимайся давай… Аль подсобить? — спросил наемник.
Встать самому не вышло — Рагдай за ворот, как кутенка, поднял, руку себя на плечо закинул, так и доволок до сосенки разлапистой. Кривоватое деревце, зато сучья уж больно удобно расположены, крепкие, от земли сажени две. На одной ноге особо не устоишь, однако Рагдай не мешкал, петлю скользящую навязал ловко, да со второго раза через ветку и перекинул. Ратник кнесов коняшку подвел, из телеги выпряг, хотя особо не заморачивался — рубанул мечом по упряжи. Рагдай усмехнулся: кому ж охота тянуть, напрягаться. Привязал конец веревки к болтающемуся на шее хомуту, по холке лошадку погладил: «Знал бы ты коник, чего я удумал, так не стоял бы так смирно.» Петлю расправлять принялся, чтоб надевать сподручнее было.
— Пошто тянуть-то? — недовольно прошептал Орген. Всего и делов-то: вервь натянуть на раз-два. Хотя, ежели без лжи, то в ирий он не слишком торопился. Хотелось и слово сдержать, и с Рагдаем силой помериться, да и просто под небом погулять. А так… что он в жизни-то своей короткой видел: селище да шайка татей.
— Слышь, — окликнул Рагдай старшего, а в голосе веселье злое, — даришь, значит, жизнь мне да на службу к себе берешь? Али я в чем обмишурился?
— Все правда, — степенно кивнул воевода.
— Коли так… — Наемник действовал молниеносно: подсадил раненого парня на коня, свистнул сквозь зубы, подражая свисту кнута. Лошадка понятливой оказалась, резво с места взяла. Рагдай едва веревку перерезать успел. Орген тоже не сплоховал, кое-как распутал плетеные косицы, стягивавшие перекрученный, леший ведает как, хомут, поднапрягся чуток и скинул его. Лошадка вздохнула вольготней без опостылевшей деревяшки, уже изрядно натершей шею, и поднажала.
Ратники опомнились быстро, кто к лошадям кинулся, их в обозе десятка четыре было вместе с запряженными в телеги, кто пехом в погоню припустил. Изощренная ругань воеводы только подстегнула.
На лошаденке, привычной неспешным шагом волочить повозку, далеко не уедешь, да и быстро тоже не получалось. Орген смекнул это мигом, подогнал коняшку пяткой в бок, ногу раненую с трудом через холку перекинул, оттолкнулся и прыгнул. По той стороне дороги овраг глубокий тянулся, покуда по склону катился, все камни ребрами пересчитал. Силы хватило лишь на то, чтоб заползти под счерневший от дождей да ветров выворотень, а потом накатила тьма…
Тьма, перерезанная рябью бледно-желтых пятен. Одно из них вдруг стало расти, и превратилось в дорогу лесную. Увидел Орген ратников, тяжело дышащих да оцарапанных, видать, лошадку отловили да все кусты ближние облазили. Воеводу увидел, тот за нерадивость кому-то из своих воев в морду кулаком бил. И Рагдая… Лежал наемник на земле связанный, а кнесовы люди ногами его пинали, злость срывая. Старший склонился к Рагдаю, вопросил чего-то, а получив ответ, разгневался пуще прежнего, махнул рукой. Ратники услужливо подхватили пленника, подняли, петлю на шею накинули, веревку натянули. Взмыл наемник под самый сук, задергался в марениной пляске. Как содрогаться перестал, выждали чуток да опустили на землю тело мертвое, из петли вызволили, как-никак перед смертью успел тать роту принести, так что вроде он и не тать уже, а ратник.
Серчал воевода, правда, на себя серчал, — что обоих на службу не позвал, пошли бы, никуда не делись, какая разница наемникам за чьи деньги мечом махать, — а доставалось ратникам, что торопливо засыпали мертвеца землей…
— Вот уж сволочь так сволочь… Не мог разве по-людски костер сложить… — услышал Орген хриплый голос наемника. Оглянулся — Рагдай поруч стоит, белый весь как снег студеньский. — Как-то меня уже отдавали матери-Макоши… да только дважды Вил не провести… Прости, парень, за зло, что от меня терпел… — Повернулся наемник и прочь пошел, с каждым шагом все больше в дымку туманную погружаясь. Орген, чуть подумав, двинулся следом. — А ты куда собрался? — Рагдай обернулся, неведомо как услышав бесшумные шаги своего ученика. — Рано тебе… Пшел…
Бить наемник умел. От удара в подбородок Орген отлетел сажени на две, но вместо того, чтобы на землю шмякнуться, снова провалился в густую, как сметана, темноту…
На раненого, что в беспамятстве в овраге валялся, мальцы из селища лесного наткнулись. Один подле бдить остался, а меньшого за старшими отправил. Коли живой человек — бросать подыхать негоже, а коли мертвый — как же без крады оставить. За такое и боги осерчать могут, да и наслать беды-напасти.
Умелый знахарь в селище жил, и травы ведал, и руки откуда надо росли. За пяток седмиц п найденыша худо-бедно на ноги поставил. Ходил тот потихоньку, на палки опираясь, хоть нога порубленная болела до сей поры, к досочкам оструганным примотанная. А ведь мнили мужики, что сдохнет шпынь по дороге и придется им за топоры браться да лесины на краду рубить. Плох совсем был, еще и огневица грызла его. Одно только ладно, что штаны да рубаха к ранам присохли да тем самым руду и придержали, не дали всей вылиться. Пусть и чуть живого, однако довезли до тына родимого, тут уж знахарь над ним хлопотать стал. Парень-то с норовом оказался, лишь плечо чуток поджило, как меч свой потребовал, принесли клинок, а он тут же и принялся, сидя, крутить его, руки разминая.
У селищанцев Орген не загостился, оправился от ран и сразу в путь-дорожку засобирался. Боялся он, что ратники снова искать его примутся. Не за себя дрожал, за людей добрых, что его от верной смерти выходили да приют дали. Тех, кто с татями знается, не щадят: кнут да дыба. Милости ни бабам, ни девкам, ни ребятишкам малым не будет. Вот и шел куда очи глядят, не ведая толком — ищут ли его или уж давно плюнули: мало ли беглых по дорогам промышляет. Раньше ли позже прибьется к шайке какой, все одно виселицы не минет…
Однако покуда до веревки не дошло. Были постоялые дворы, шальные драки, кошели полные гривен взамен за пролитую кровь. Пришлось парню подряжаться и в кнесовой дружине, и в вольной рати. Наемнику все равно за что серебрушки получать: за взятый на копье град или за всаженный в спину нож…
…Почти четыре коловрота Орген шатался по трактам, подряжаясь на любое дело: то ли гостя торгового сопроводить, то ли с обидчиком чьим на божьем суде разобраться, то ли просто кому морду набить, проучить то есть. Выучка Рагдая не раз спасала ему жизнь. Там, где другие наверняка сложили бы головы, молодой наемник отделывался лишь порванной шкурой. Царапины заживали, а слава об удачливом бойце, словно заговоренном от меча да стрелы, широко разлетелась по дорогам да постоялым дворам. Только трудно было признать славного воя в угрюмом, нелюдимом юнце, что упорно избегал наемничьих ватажек да дерзко отваживал тех, кто пытался к нему в напарники набиться.
— Недолог век наемничий, а всяк его норовит укоротить, — приговаривал под глоток крепкой медовухи Гунарь, еще десяток коловротов тому он верховодил большой, почитай с полсотни мечей, ватажкой, а нынче однорукого старика привечали да угощали лишь из жалости. Вот и кормился он тем, что ковылял от двора до двора да сказывал о подвигах ратных, безбожно привирая да приукрашивая. Доводилось и Оргену слушать складные побасенки старика, оттого он и не возражал, когда калека подле на лавку присел. Молча придвинул миску с пережаренным мясом, кивнул девке, чтоб принесла еще кружку. — А мы-то и сами рады башку дурную за медяху под меч подсунуть.
— Полно тебе, старый, — хмуро протянул Орген. Речи старика нагоняли смертную тоску, а велеть ему заткнуться язык не поворачивался.
— Уж больно крученый ты парень, — сокрушенно вздыхал старик, неловко наполняя из кувшина берестяную кружку. На многажды скобленную ножом столешницу скатывались золотистые липкие капли. — А такие только Перуну по нраву, вот он забирает вас скорейше в свою рать могучую.
— Чего ж ты мне смерть пророчишь? Вроде никакой обиды я тебе не чинил, — Орген и сам не ведал: то ли осерчать на такие слова, то ли за похвалу принять. Чай, Перун под длань свою неумех звать не станет.
— Окстись, парень! — Гунарь аж подскочил, сплетая узловатые пальцы в оберегающий от худого знак. — Я… да разве я… разве могу Марену накликать?! На кой мне сдалась эта девка белая?! — Старик возмущенно махнул рукой, уселся обратно, жадно отпил медовухи и почти спокойно молвил: — Я ж упредить тебя, дурня, хочу…
Орген равнодушно пожал плечами. Не впервой старик уговаривал его ходить с какой-либо ватажкой. Мол, полдесятка наемников вернее и работу найдут, и, ежели какой спор выйдет, убедительнее уговорят заупрямившегося нанимателя сполна расплатиться, да и мечом махать веселее, коли ведаешь, что есть кому спину прикрыть. А то неладно одному.
— Не ладно, если свои же нож под ребра сунут, дабы полпригоршни серебрушек сверх уговору себе в кошель ссыпать. Не ладно, если приятелю на глазах у тебя кишки на плетень наматывать станут, а ты ничем помочь не можешь. Не ладно, если тот, с кем хлеб делил да у огня одного грелся, бросит тебя посреди сечи, шкуру свою спасая, — говорил наемник, распаляясь все больше.
Гунарь зябко поежился. Правду ведь Орген сказывает — и такое бывало, где ж угадаешь. Так что неведомо, как лучше: то ли в ватажке пастись всякого, то ли на себя одного полагаться.
— Воля твоя парень. — Калека обиженно пожевал губами. – По тебе видно, спознался ты с белой девкою и не раз. Воля твоя, — повторил Гунарь, опираясь здоровой рукой, неловко выбрался из-за стола: пировавшие на длинных лавах мужики давно подзывали сказателя.
…Обоз по лесной дороге катил тихо, неспешно. Зело много корчей да колдобин, так и норовят под колеса шмыгнуть. Хоть и крепкие обода, да все одно стеречься не лишне. Да и куда торопиться? Расторговаться всяко к сроку успеют, а в обрат по зимнику да с ветерком.
Три десятка груженых с верхом телег, бережно накрытых грубо вытканным полотном. Ссутуленные плечи возчиков да два семерика беззлобно переругивающихся ратников в плохонькой броне, да гость торговый, сладко посапывающий на второй телеге, видать, с пожитками дорожными. Всего и полусотни не наберется, ежели возничие за ножи схватятся. Верное дело. Заслужил Берсень серебрушку за весть свою, заслужил.
Уподобляясь теням бесшумным, выскользнули тати из укрытий своих. Сверкнули вынимаемые из ножен мечи, пропела стрела, свалился в пыль ратник из сторожи обозной с горлом пробитым. Но прежде чем тати к телегам и на сажень приблизились, рогожи в сторону отброшены оказались, а под ними… не холсты, золотом шитые, не рухлядь меховая, не посуда расписанная, а ратники в броне полной. На каждой телеге по четверо таились, лежали бок о бок, хоть и в тесноте, все мужики здоровые да в тягилях под кольчужными рубахами, конским волосом стеганых. Татей против них втрое меньше было, а ежели и обозных воев, что открыто шли да, возничими прикинувшись, лошадьми правили, счесть, то и впятеро. Однако, не побежали. Пусть и шпыни, пусть и татьбой промышляли, только не водилось средь них трусов…
Когда вчетвером, а то и впятером на одного — то уже не доблесть ратная, а резня нещадная. Однако дорого жизни свои беспутные тати продавали, каждый из них к Марене двоих, а то и троих отправил, прежде чем самому к белой девке на поклон идти. Люто бились, ведали — пощады не будет. Лучше уж от меча смерть принять, чем у заплечных дел мастера мучиться да после на торгу люду на потеху под кнутом зубы скалить али на веревице качаться…
Орген и прежде ведал, что мало найдется промеж татей таких, что супротив Рагдая рискнут один на один биться. Даже Важдай уж на что и могуч, и удачлив, однако и тот с наемником силой не мерился, чуял, спор такой боком ему может выйти. И с одним клинком Рагдай против четверых умелых воев мог выстоять. Нынче же в руках его два меча было, и каждый свою пляску вел, смертельную пляску. Мечи сверкали так быстро, что движение их уследить не удавалось, сплошное колесо сребристой остро отточенной стали в россыпи рудных брызг. Пред наемником бывшим с десяток иссеченных тел лежало, сам он в крови весь, и не разобрать где ворогов, а где и из его вен вытекшая.
Они стояли плечом к плечу: Орген и Рагдай. Только двое их и осталось из всей шайки татевой. Позади спину прикрывал нагретый солнцем ствол могучего дерева. Коли от сильного замаха и не устоишь на ногах, приложишься к коре шероховатой, а пятиться все одно некуда, да и подлого удара пастись особо не следует. Орген тоже двумя мечами орудовал, один — его клинок верный, в сотне схваток проверенный, другой же — у ратника убитого подобрал еще в самом начале боя. Хотя шуйца уже почти не повиновалась, висела чуть ли не плетью — в дружине кнесовой тоже вои умелые не редкость, не ловкостью, так силой сомнут. Разом от четырех мечей тяжко отмахнуться, а ежели и получится, то все одно долго не выстоишь, тем более — одного ворога положишь, тут же на его место другой становится, крепкий, не задохшийся, не вымотанный поединком, не раненый…
— Расступись! Прочь! — От хриплого крика сотника Орген замешкался, и тут же меч ворога наискось прошел по ноге, легко вспарывая штанину да шкуру…
Потемнело в очах, боль навалилась, сдавила в жестоких объятиях, не давая вздохнуть, поставила на колени… Повинуясь приказу, вои нехотя отступили в стороны.
— Псы худородные! Волка загнали! Исподтишка искусали! Вдесятером на одного навалились! А что?! Добить силушки не стает?! Али смелости маловато?! — Рагдай ругался люто, остервенело. Только впустую словеса были — не удалось ему ярость ратников обозных вызвать, никто не вышел по-честному биться. Уж и напробовались да насмотрелись: как лихо шпынь мечом машет. С ухмылками препаскудными полукольцом обступили, посередке двое лучников стали да стрелять изготовились.
Одну стрелу Рагдай наручем отбил, от второй просто уклонился. Да в отместку меч кинул – целил в воя, что над всеми верховодил, да промазал самую малость — ратника, что поруч стоял, подшиб. Третья стрела зубристым наконечником оцарапала плечо Оргену — где уж парню раненому увернуться — да в ствол впилась. Четвертую наемник рукой перехватил да метнул обратно с такой ярой силой, что стрела, без лука гибкого брошенная, в глаз лучника едва ль не до оперения вошла. Несчастный с утробным воем за лицо окровавленное схватился. Прочие же отшатнулись — Рагдай, улучив мгновение, обернулся, выдернул стрелу, что в дереве засела, да ткнул наконечником в руду с тел мертвых натекшую, потом и меч свой обмакнул.
— Прежде, чем меня убьете… еще двоих… к праотцам отправлю. Ну?! Кто?! — Рагдай даже не говорил, хрипел страшно, настороженно мечом поводя. Обликом своим да голосом, а пуще того взглядом, скорей уж на кромешника тать походил, чем на человека.
Умереть в бою почетно, особенно если бой этот неравный, а смерть твоя ворогам дорого обошлась. Только сдохнуть, стрелами утыканному, наподобие ежа, — в этом мало доблести. Одно радует, что стрелы не в спину тебе впиваться будут, а в грудь. Хотя подлости ратникам, видно, не занимать, могут и лицом к дереву поставить да привязать потуже, дабы не повернулся.
Покуда под прицелом двух лучников стоял, лишь одна мысль в голове крутилась, что вышло паскудно очень — не подставился бы он под меч, как сопляк неумелый, так, может, и выбрались бы с Рагдаем. Учил ведь наемник, как от мечников трех-четырех обороняться, да и Важдай немало премудростей показал, как от погони уходить. Хорошо ведь учили, только сплоховал он нынче. И сам не за куну пропадет, и Рагдаю раненого по лесу тащить не с руки, да и не прорваться одному-то. Орген снова встать попробовал, на меч навалился, рванулся… да не удержался, только ногу кровящуюся разбередил еще больше. Проку с него, как со снега летошнего в зиму студеную.
— Ну и пусть стрелами бьют, — думал Орген, упорно дымку туманную с очей сгоняя. — лишь бы не в спину… я ж не бежал…
Щелкнула тетива лука… Орген и сам неплохо стрелял, белку в глаз бил, дабы шкурку не портить. Но он и помыслить не мог, что стрела может лететь так долго, хотя чего тут лететь, и десятка саженей не наберется. А летит-то как медленно, будто в издевку опереньем подрагивая, вот повернулась вокруг себя раз-другой, и с раздосадованным присвистом в дерево впилась. Хотелось ей руды горячей отведать, да удалось только глоток перехватить.
Орген скосил глаза — рукав рубахи и так кровью изрядно измазан, достали мечом раз. или два Добро, что стрела вскользь по руке прошла, а не в грудь впилась. Заживет, коли нынче не прибьют. Все ж таки не дорос он покуда до того, чтобы бойцом обоеруким люди величали, сноровки вроде хватает, ловкости тож не занимать, да и силы еще прибавиться должно — почитай только девятнадцатая весна минула. Ничего, жив останется — выучится, не хуже Рагдая биться станет. А коли не сложится — что ж… не каждый вой похвалиться может тем, что против него четверо кнесовых ратников выходили и верх взять не смогли… ну, почти.
— На службу пойдешь ко мне? — Таиться за спинами своих воев воевода не стал, к шпыням на пару сажень подошел, мельком на раненого глянул, определил — не боец, тщетно подняться пытается, на меч опираясь. А вот второго пастись надобно — отчаянный зело, может и прыгнуть да клинок к вые приставить, тогда лишь боги ведают, кто кому станет условие ставить. Однако продолжил ровно, уверенно. — Ратное дело ведаешь, и крепок… десяток под твою руку дам, а там глядишь и полусотню водить будешь… Сладили?
Услышанное врасплох наемника застало — не ждал он подобного, кнута ждал, топора острого, веревки пеньковой. Что там еще за татьбу положено да за десяток кнесовых ратников? А тут службу сулят и жизнью платят… твоей же.
— Какую роту дать? — Хоть и казался равнодушным, однако удивление все ж промелькнуло.
— Роту? – насмешливо сощурился воевода. – Да дюжинную… на мече клянись служить верно.
— Слово наемника… — твердо молвил Рагдай и, положив длань на клинок, сжал руку в кулак. Руда скрепила клятву.
— Добро, — помедлив, кивнул воевода, — докажи тепериче, что слово твое крепкое… вон, шпыня на суку вздерни.
Рагдай помертвел.
Было такое — развешивали на опушке, а то и вдоль тракта проезжего, что через лес вел, тела тех, кто татьбой промышлял, в назидание прочим. Наемник, ничто же сумняшеся, стал бы петли вязать для побратимов своих бывших да подтаскивать к деревьям поближе, да и веревку, случись надобность, натянул бы. Хоть и подло это по отношению к мертвым, что некогда и выходили его от ран страшных, и завсегда добычу поровну делили, и хлеб у огня одного вкушали. Только… мертвецам все одно: то ли на земле гнить, то ли на ветру болтаться. Висеть так даже лучше — зверье дикое не особо достанет, птицы разве что очи повыклюют. Все одно не станут ратники для шпыней костры крады складывать.
Нынче бы слово, воеводе данное, сдержал да подсобил бы кнесовым воям дерева украшать, а там глядишь через седмицу тайком вернулся бы да и справил тризну, как положено и на огонь погребальный вдоволь бы хлыстов нарубил — дабы путь до ирия побратимам легким показался. Но то ежели развешивать… а вот вздернуть можно только одного было — живого…
— На вот… — К ногам наемника упала скрученная веревка. Рагдай наклонился, поднял ее, начал неторопливо распутывать…
Прав был старик…
Ему тоже хотелось этой милости. Милости, которую он подарил не меньше чем сотне человек, и в которой ему отказали свои же сородичи…
Снег падал, медленно, равнодушно. Разве есть дело снежинкам куда опускаться? На смерзшуюся землю? На поникшую ветвь дерева? На зажмуренные до боли глаза? На окоченевшие руки? На кровящиеся раны? На стальную кромку меча?
Меч и пояс с ножом ему оставили. Бросили чуть поодаль, так чтобы рукой не достать. Словно в насмешку. Подземельник после пыточной, лишенный жизненной силы, выброшенный подыхать под мучительный свет… где ж ему дотянуться до рукояти, чтобы… нет, не броситься на меч, хотя это была бы красивая смерть… а просто прижать клинок к вые да надавить покрепче…
Подземельники тоже ведь смертны…
Серое небо… большие, просто огромные белые клочья…
Доводилось ему выходить в мир людей во всякую пору года. Весной, когда капель выстукивает свой незамысловатый напев. И когда так дурманяще пахнут цветущие яблони да вишни. Летом, когда между вечерними и утренними сумерками заливаются трелью серые неприметные птахи. Осенью, когда каждое движение наполнено шепотом опавшей листвы. Зимой, когда чернота ночи прорезается буесным волчьим воем…
Только тогда он все видел и ощущал иначе. Сила, клокочущая внутри, пьянила, тускнели краски, зато запахи да звуки усиливались во сто крат. Он упивался ею и своей властью над жалкими презренными людьми, готовыми унижаться, понимая, что все сказанное напрасно. Он видел мутную пелену безумной паники, застилающей очи человека. Он слышал дикое, немыслимое биение сердца человека. Он ощущал удушающий страх мечущейся души человека.
Поначалу сие зрелище казалось ему весьма забавным. Он даже порой просто показывался людям на глаза, попугать, и исчезал, украдкой наблюдая, как ужас сменяется неверием в благой исход, как медленно сходит с чела смертельная бледность, как постепенно отпускает судорожная дрожь. Как человеком овладевает немыслимая радость, он начинает орать исступленно, кататься по земле. Иной раз он, выждав немного, снова являлся к человеку, только что пережившему и страх смерти и нечаянное избавление. С человеком, второй раз увидевшим подземельника, творилось страшное, пятился, мычал невнятно, бился в корчах или принимался хохотать, люто и остервенело. А бывало, просто падал замертво, даже дланью водить не приходилось – чуть приметный дымок сам скользил в руку.
Потом любопытство поутихло, остались скука, равнодушие, презрение. Только не все люди презрения одинаково заслуживали. Был старик, самый первый… Был ратник, который тихо попросил меч выпавший в руку вложить да персты сжать на рукояти… Был тать, запытанный мастером дел заплечных до полусмерти, тот заулыбался радостно, когда подземельник за ним явился… Была женщина, сына потерявшая, что взывала к Марене, и неведомо как почуяв подземельника, опустилась на колени, молвила повелительно: «забери»…
А еще была девка, из селища, огнем пущенного… Последняя…
Славно пришлые вои потешились с ней, да норовистой девка оказалась, упрямая, видать не одному ворогу вежды выцарапать тщилась. Вот и искалечили ее, наглумились, а она, кровью истекаючи, день да ночь пережила. Дожидалась любого парня своего, что исхитрился под носом ворожьим из селища выбраться за подмогой бежать. И воротился он с подмогой, только припозднились они. Пепелище остывало, бабы над мертвецами выли. Не всех мужиков вороги извели, кто особо за ножи да рогатины не хватался, того просто вязали накрепко да сволакивали подальше. Дабы не мешали с бабами да девками резвиться да рухлядь на возы укладывать. Только одна девка сопротивлялась люто…
…Ежели после мучения смерть принимать, та и вовсе за милость сойдет…
Подземельник не медлил, подошел, руку протянул — нечего девке муку терпеть, и так измаялась лишне, но осекся. Парень, что подле нее на коленях стоял, видел его. Глядел волком, руки в кулаки сжимались. Быть такого не может! Не может человек живой да здоровый, что от грани далече, видеть подземельника, что за другим человеком явился. А этот видел. И столько боли в глазах его было, что подземельник отшатнулся. Парень не просил, он молча стал перед Дредом, загораживая от него умирающую девку.
Подземельник мог легко убить его — как-никак и нож, и меч, да просто рукой повести — и того довольно. Даже, не мудрствуя лукаво, в сторону отшвырнуть. Неужто не ведает, кому дорогу заступает? Парень-то неоружный, только вот до смерти биться готов, зубами рвать.
— Не выживет девка-то… только маяться дольше будет… — отводя глаза, промолвил подземельник.
— Двоих бери… меня первым… — Парень говорил вроде спокойно, ровно, только голос охрипший, мертвый.
— Каждому срок свой… — припомнил подземельник слова старика.
— Коли так… мой срок надвое подели… а то и весь ей отдай…
Если бы парень умолять принялся да земные поклоны класть аль на колени падать с причитаниями жалостливыми, вроде «мне без нее и свет не мил, и жизнь не красна», то подземельник, вдоволь навидавшийся подобного, просто отвесил бы ему зуботычину покрепче да и сделал то, ради чего пришедл. Только вот жалобить подземельника парень явно не собирался, а готовился умереть. Тут хочешь, не хочешь – придется и его забрать, коли он себя клинком полоснет. Вгляделся Дред пристально – кромешников умел он распознавать, а парень точно кромешником станет: по своей воле ринулся за кромку вослед за милой. Так и есть: в зрачках растекалась неспешно муть непроглядная, прежде синими очи были – серыми стали, и далее темнеть продолжают. А ведь неплохой вой для кромки из парня этого выйдет. Силы и ярости ему не занимать, и мстить есть за что.
— Рядом с девкой ложись, — зло повелел подземельник. На парня зол он был, а пуще того на себя. Присел подле. В лице парня ни кровинки, надежда, смешанная с лютым отчаянием.
…Подземельники отступников не щадят и не прощают.
Вытянуть дымки белесые, что люди душой прозвали, из парня и девки просто было, а вот себе не забрать неимоверно тяжко оказалось. Руки ходуном ходили, по челу пот хладный катился, но все же пересилил и себя, и обычай извечный — сложил длани, дымки воедино свел. Один добре видимый, сильный, а другой чуть приметный, истаявший. Сплелись дымки, и не разобрать, где чей был прежде, выждал подземельник для верности еще чуток и руки развел рывком — болью по ладоням хлестнуло. Губу до крови закусил. Прижал длани к устам парня и девки, усилие последнее — и дымок, разделенный поровну, в тела недвижные втек.
Парень первым очнулся, глядит изумленно. Не каждому за кромкой побывать довелось да обратно воротиться, да помнить притом, что видал.
— Милата… — имя стоном сорвалось.
— Жива… — чуть слышно ответил подземельник, — вишь, и руда течь перестала… раны гоятся… — стиснул зубы покрепче, боль-то нестерпимая — с рук будто шкуру содрали, огнем печет. — Почти до самой старости доживете… и помирать будете в один день…
Парень в ноги кинулся, благодарить…
— Что, охотник, людей пощадил? Крепко ж тебе жалостливость твоя аукнется. — Трое их было: Варг, Нур и Драж. Суровые вершители правды. Горько только, что Драж ему братом родным приходится, а Варг названный брат Дарины.
Дред опустил голову, пусть кара самой что ни есть суровой будет, снесет что угодно, лишь бы Дарина поняла, отчего он отступником стал…
— Только этот, — Нур презрительно кивнул на парня, что плакал с радости да слез сдерживать и не думал, — тебя жалеть не станет. Да и не будет он ведать про то, чем ты за глупость свою заплатишь.
— Зачем речи ненужные разводить? — Дред осторожно поднялся на ноги. Снял меч и нож, отдал брату. Молча сорвал корзно, оттянул ворот рубахи, подставляя плечо. Знак отступника нанес Варг. Глубоко клинком прошелся, кровь так и хлынула, чуть золотистая кровь подземельника…
…И тогда взметнулося пламя —
Закричал он, пройдем его сами…
Слова старой песни про то, как люди изгнали себе подобных за кромку, за обиду пустую мстя. Железом да огнем казня нещадно. Изгнанные свои души кромке оставили, умерли и возродились во мраке кромешном, и стали подручными Марены. С тех пор и повелось — коли приходила пора человеку в ирий сбираться, являлся за ним житель мира подземного да с собою забирал. А бывало, что в ночь умирания луны на охоту подземельники выходили и уносили душу чью хотели, будь то старик али младень, ратник али девка. Имели право.
Людьми были прежде подземельники, но легла промеж них кромка, оттого и стали ворогами непримиримыми. Люди хоть и боялись подземельников, однако и схватить могли, ежели по глупости подставиться, и убить – сжечь на костре из сосны да ели, что испокон веков древами кромешников почитались, да пепел по ветру пустить. Оттого и подземельники к людям ни сострадания, ни пощады не ведали. А для отметников, кто от правды сей, ненавистью вековой питаемой, отступится — кара лютая.
…Полетели осколками камни
Да по ране, кровящейся ране…
Дред помнил всю песню целиком, но раз за разом повторял шепотом только эти слова, слова, что описывали изгнание…
Меч, вырезавший знак отступника на его плече, напился золотистой кровью. В пыточной на каменный дол стекала уже блекло-алая руда. И чем дальше, тем краснее она становилась. Золотисто-изумрудный огонь зрачков боль погасить не смогла. Дред по-прежнему мог в темноте видеть, молниеносно разить, да и сильнее он был самого могучего человеческого воя. Все же он был охотником, одним из лучших. Только теперь он больше не был подземельником, но и человеком до конца не стал…
…Наемник шел резво, почти бежал. Предчувствие недоброе гнало вперед, скорей, еще скорее. Уж больно лихо провели они правителя града, и стражей его потрепали изрядно, и полонянина из-под самого носа увели, и побоище кровавое подземельник на месте устроил. Крепко они кнеса обидели, да и градичей тож, а такого не прощают. Виру за обиду подобную не серебром, а железом спрашивают, чтоб рудой ворог расплатился и до последней капли. И какого лешего они в корчме со стражами сцепились, нет бы загодя, как все люди добрые, уйти да поискать двор постоялый потише. Или стерпеть покорно пару оплеух. Так нет, гордость емшаная пробудилась не ко времени. Трошку едва ль не до смерти пытали, он сам еле на ногах стоит, да еще девок под кнут подвели, а те их от погони укрыли, к тому ж Дреда посекли мечом…
Дред… вот уж не мыслил не гадал, что с подземельником одной дороженькой идти придется да, аки други закадычные, куском хлеба делиться, спина к спине ратиться…
…Селище разоренное, костер-купалец, тела порубленные… и мальчишка едва живой от удара страшного. Рагдай разом опомнился, будто в воду студеную с головою кинулся. Мигом припомнил и боль, и ужас, который внутри все сдавил, что и вдохнуть невмоготу стало, и липкие от крови объятия мертвецов, их окоченевшие от закромешного холода руки, что так и норовили вцепиться, задержать его, Рагдая, не дать вылезти из Марениного мира в мир живых. Воспоминания захлестнули удушающей петлей, наемник словно воочию вдохнул раздирающий легкие жуткий, сладковатый запах разлагающихся тел, почувствовал цепкую хватку мертвых своих побратимов. Ему стало жутко, по спине побежали струйки пота холодного. Тогда, четыре коловрота назад, он был один среди мертвецов, только он уже был воем, прошедшим не одну сечу. А здесь был мальчишка, который и меч-то едва двумя руками поднимет…
… один живой наемник среди мертвецов в овраге…
… один живой мальчишка среди мертвых родичей своих на лугу…
… наемник, который, стиснув зубы и трясясь от смертного страха и хлада, из последних сил пытался уползти прочь, прочь от мертвых…
… мальчишка, который, стиснув зубы, из последних сил пытался встать на ноги, чтобы принять смерть как вою и уйти к своим мертвым родичам в ирий, за калинов мост…
Рагдай пил. Пил по-черному, но хмельной мед лишь на время успокаивал, притуплял боль. Стоило хмелю развеяться, как боль сызнова начинала грызть его, сильнее и крепче, чем прежде. Право поля с мальчишкой — это была вовсе не глупая шутка, а старый обычай наемников. Подобрать осиротевшего мальчишку, выучить на ратника, который сумел бы потом отомстить. Оказывается, и Вышан про обычай такой наслышан, и старший в ватажке про него ведал…
…Много чего сказывал Рагдай, особенно когда мальчишка хворал. Не прошли для пацаненка бесследно ни жизнь волчонка цепного, ни побои. Как посреди двора от кулака наемника бывалого свалился, так до снега и лежал недвижно, очи широко раскрыты да дымкой черной подернуты, вроде и смотрит пацаненок, а ничего не видит. Словно мамка заботливая ночами просиживал над мальчонкой Рагдай, отваром теплым травяным поил, за волхвом с селище ездил. Обычай нарушить нельзя. После Карачуна потихоньку малец стал на двор выбираться, стоял, зябко плечами поводя под шкурами волчьими. Ел, словно нехотя, через силу, ходил потихоньку и ни с кем и словом не обмолвился, только Рагдаевы сказки слушал. Слабый мальчишка был, где уж учить, того и гляди, что краду складывать придется…
— Я для того цепь с тебя снял и биться принудил, чтобы ты нынче подыхал как израдец иматый? – От злости у Рагдая аж лицо белело. Кричать на мальчишку взялся, а злился-то на себя. — Неужто зазор рода своего рудой смыть не желаешь? А? Обинулся (отступился) от мести? От слова своего? Может я… это… брата твоего единокровного мечам пропорол?! И сестрицу твою…
Договорить Рагдай не успел, мальчишка, что прежде по другую сторону костра на бревне сидел, мигом перед ним очутился, стоял, пошатываясь, едва в огонь не падая, и глядел очами мертвыми, пристально глядел, словно дух вытягивал.
— Учи… — выдохнул, чуть приметно устами шевельнув.
— Добро, — кивнул Рагдай, — бери ослоп…
С того дня мальца как подменили. Нет, мертвая тоска из очей никуда не делась и разговорчивей он не стал, просто размахивал палкой да кистенем, пока с устали не валился с ног.
Не сразу Рагдаю волчонка приручить удалось, уж больно строптив да недоверчив оказался. С ножом, что тать его одарил, ни ночью, ни днем не расставался. Чуть подойдет к нему кто, мигом из-за пояса выхватывает. Однако к делу ратному способен зело, на лету все схватывал. Быстрый, ловкий, и пяти весен не прошло, как Рагдай его учить взялся, а малец уже с мечом против любого ватажника мог выйти. И бывало, что мужика здорового одолевал, не силой, куда отроку устоять против удара мощного, а хитростью да проворством. Уворачивался сноровисто, из-под самого меча выскальзывал. Покуда замахнутся на него, глядишь, под руку поднырнул и к вые острие меча приставил: почитай, убит.
Рагдай все не унимался, злее парня учил, и против двух поединщиков биться, и против трех натаскивал, и с ножом против меча стоять, и на кулаках драться. Покрикивал только грозно: «Поднимайся да бей! Чего возгри распустил!» да перетягивал хворостиной, а то и шелепугой, ежели подмечал, что приложился мальчишка крепенько и медлит вставать или бока слишком долго потирает. И по земле катал от души, да и в поединках удар не сдерживал. Уже если попадал дубиною, что заместо меча была, то попадал, по несколько седмиц синяки с отрока не сходили. И когда на мечах рубиться начали, тоже не щадил, только в последний момент ухитрялся чуток руку повернуть, чтобы плашмя меч пришелся, ударить — ударил, а не покалечил.
— Когда взаправду в поединке сойдемся? – изредка вопрошал Орген.
— А вот когда на равных со мной будешь, — усмехался Рагдай…
…В поединке, как обычай велит, они так и не сошлись…
Дезера проворно веток еловых наломала, лежак устроила, настелила поверх лапника мятл да вотолу. Дред мальчишку переложил, мельком дланью чела коснулся, сокрушенно головой покачал. Плох Трошка, ох, как плох. Дерина меж тем, как стояла подле дерева, так там же на землю и опустилась, спиной к коре шершавой прислонилась и очи смежила.
— Воды бы, — тихо промолвил Дред, — напоить его.
Дезера прислушалась, повела головой из стороны в сторону.
— Нету тут поблизости ни ручейка, ни озерца. В четырех поприщах болотце стоит, криничка живая его питает. А ближе нет ничего. Разве только… — Девушка свела ладони наподобие плошки, и замерла, казалось, и дышать перестала. Постояла немного, потом опустилась возле мальчишки на колени. В пригоршне у нее плескалась вода, чистая, озерная. Дезера руки к устам Трошки поднесла.
Капля за каплей прозрачная вода побежала по чутким белым перстам по спекшимся губам, по окровавленной рваной рубахе. Отрок глотнул, раз, другой. Воды мало было, но девушка продолжала держать руки, и стекала вода, капля за каплей.
Испокон люди боялись жителей подземного мира, изгнанников, что живыми ушли за кромку. Подземельники — посланники Марены, черные тени, что приходят от вечерних до утренних сумерек и забирают душу. Дезера лишь отчасти была человеком, Дред видел и понимал это. Дочь Бегучей Воды и Ратника, девка, которая осмелилась поить его травяным варом и перевязывать рану. Верно, и она пугалась его, как может дрожать со страха живой будучи рядом с кромешником, но виду не подавала. Однако Дред ни разу в ее очи не поглядел, вот и нынче смотрел только на руки — тонкие, почти прозрачные, они дрожали все сильнее и сильнее, и разбрызгивались капли воды…
…Там, возле студного столба он, подземельник, впервые поделился своей жизненной силой с чуть живым мальчишкой. Прежде он только забирал…
…Дрожащие руки и разлетающиеся капли воды… Она – дочь воды… каждая капля – часть ее жизненной силы…
…Мертвенная бледность щек…
…уста, обметанные черной коркой, жадно хватающие каждую каплю жизни…
…просто вода…
— Довольно! — Окрик получился чересчур резким. Дред смотрел то на мальчишку — дышит слабо, чуть приметно шевелит губами, то на девушку — съежилась, бьется как в ознобе. Но послушалась, медленно потерла ладони, сжала пальцы. — Посланник придет за ним… под утро…
— Я ведаю… подземельник…
Дред поднял голову. Она выдержала его взгляд, ее очи, ярко синие, как небо весеннее, не заметались исполошно, не зажмурились. Спокойно девушка вглядывалась в бездонный колодец золотистого зрачка.
— А ведаешь, мало найдется таких, кто за грань не ступал, а не устрашится подземельника выхаживать…— Со злостью говорил, с горькой насмешкой.
…Он впервые видел, как падает снег. Медленно, неторопливо, завораживающе. Каждая снежинка, большая, пушистая, подолгу в воздухе кружит, скользит. Тихо, красиво, чуть приметно взгляду. Как зришь, так мягкой она помстится, легкой, а как падает — серебристая капля студеной воды. Правда, и холода он не чуял. Да и боль как-то притупилась, стала глуше. То ли притерпелся, то ли и впрямь поутихла малость. Прав оказался тот старик, самый первый человек, за которым он пришел. Прав…
Впалые щеки, тяжелое, прерывистое дыхание и необычайная ясность глаз. Дред неуверенно замер подле лавки. Он собирался было провести рукой над челом старика, но не смог, стоял, глядел.
Старик тоже его видел — черная вотола, откинутый с лица капюшон, черные волосы, золотой блеск глаз. Не такой уж он и страшный, подземельник-то. Точь-в-точь мальчишка человеческий, только лицо белое, как снег первый. Да очи огнем полыхают. А так… разве пристало ему, старику, мальца бояться. За жизнь долгую чего только не навидался, и в полоне побывал, и у кнеса в порубе насиделся, да и нынче почти к самой кромке подошел, вдохнул стынь земель Марены. Чего ж робеть? Чай, недолго осталось.
— Почто медлишь? — прошептал старик. Подземельник вздрогнул, втянул голову в плечи, ни дать ни взять, малец провинившийся. — Впервой что ли?
Неведомо с чего ему такое в голову пришло, прежде подземельников зреть не доводилось, а в побасенках, что бабка ему в малолетстве сказывала, про то ни слова не было.
— Впервой… — Подземельник подошел совсем близко.
— Так… — Старик хмыкнул, — хоть чего делать-то, ведаешь?
Вот уж, служка Марены сопливый. Рассказать кому — не поверят… Кому только рассказывать? Юнец не юнец, а встреча с подземельником лишь смертью обернуться может.
— Ведаю… — В очах золотых тоска горькая промелькнула. Или примерещилось?
— Раз ведаешь — то добро. — Старик вздохнул. Отчего-то захотелось поговорить напоследок, хоть с подземельником словечком перемолвиться. Пусть там, в ирии, и поджидают родичи, пусть и привольно там, и богов светлых воочию узреть можно. А все ж таки неведомо, что и как… да и Марены земли перейти прежде надобно. А он устал, просто притомился, словно после пути долгого. Жизнь ведь та же дорога, идешь по ней, идешь. Немудрено и замаяться. Попросил тихо: — Поведай мне… как… там?..
— Там?.. — подземельник криво улыбнулся, — я ни разу там не бывал. Мы… подземельники… не хаживали за кромку. Там.. ирий…
— А к людям… откуда? — От удивления старик аж приподнялся на локте.
— Зачем тебе? — равнодушно спросил подземельник, присел подле на лавку. Чудно, холодом стылым от него не тянуло.
— Верно… незачем… — согласился старик, и вдруг заговорил, торопливо, словно опасался, что не успеет сказать все или передумает, просить униженно о денечке жизни станет. — Ты пойми… каждому мера своя… каждому срок… Ежели надобно забрать человека — то бери, не медли… не мысли иного… Порой смерть слаще жизни покажется…
— И тебе? — В голосе изумление промелькнуло.
— Мне-то чего? — Старик усмехнулся. — Пожил я довольно… у внуков малые и то подросли… Ведаешь, покуда живешь, то боишься… неурожая боишься… за детей боишься… за шкуру свою и то дрожишь, аки заяц пуганый… А на грани стоючи… уже ни какой страх над тобой не волен… Ежели после муки смерть принимать, та и вовсе за милость сойдет…
…Тати гулеванили да с девками тешились всю ночь, все схроны селищанскиеопустошили, все меда выпили. Уже как Ярило полнеба на конях златогривых проехал, добро разыскивать принялись да в постилки вязать, чтобы сподручнее везти было. Телеги да лошадей в селище и взяли, больше они здесь никому не пригодятся. Напоследок по лугу заливному прошли, раненых добить да кольца височные али гривны шейные, коли приглянутся, снять, мертвецам-то они без надобности. На полумертвого мальчишку наткнулись случайно.
— Х-ха, глянь-ка… живой! — тать, которому малец ноги подшиб, паренька признал не сразу, — голова коркой кровяной покрыта, черты лица заострились, в очах, помутневших от боли, ненависть плещется, а вот место, где по вине щенка по земле покатался, знакомым показалось. Оттого и мальчишку опознал, захохотал. – Вроде добремечом приложил, а он нате-ка, живой!..
— Чего ржешь? Добей! — хмуро бросил сотоварищ, сдирая серебристое обручье с недвижной руки.
— Встать… дозволь… — прохрипел мальчишка, с трудом шевельнув обметанными коркой устами. Он вставал тяжко, цепляясь скрученными пальцами за почерневшую от руды траву, из прокушенной губы тонкой струйкой лилась кровь, несколько раз падал и снова упрямо упирался локтями, коленями… наконец выпрямился, взглянул на врагов гордо, презрительно и твердо промолвил: — Бей!..
Добивать не стали, и не от жалости вовсе, коли б пожалели — посекли б мечом, а так жизнь оставили, забавным он татям показался: по годам несмышленыш еще, а сотоварища ихнего свалить с ног исхитрился. Полоннику малому руки стянули крепко да веревицу пеньковую петлею тугою на выю надели, конец другой к обрешетке телеги последней привязали, так и повели, плетьми взбадривая. Он и шел, недолго, едва ноги переставляя, а как идти сил не стало, свалился, так и протащился с полверсты, живот да грудь о дорожку лесную сбивая, пока один из татей за шкирку в телегу не забросил…
Злость помогла выжить, одолеть немочь после раны. Он стал цепным волчонком, по-звериному скалил зубы и огрызался на каждый пинок или плюху. Молча сносил и побои, и голод, не просил ни милости, ни пощады. Он желал только смерти, смерти в бою, и чтобы забрать с собою к Марене как можно больше ворогов, отомстить за отца, мать, Вятшу, Смеяну, за всех родичей, для которых жарцветным огнем зажглась купальская ночь…
Весьма подивились тати, испужались даже, когда малец кровь запекшуюся водою речною чисто смыл. Голова словно щедрой рукою Зимерзлы снегом присыпала, мальчишка от горшка два вершка — а волосы седые и взгляд пронизывающий, жесткий, так смотреть может только взрослый, много чего повидавший и переживший ратник…
— Правду реки, сколько солнцеворотов видел, — в который раз грозно вопрошал разбойник.
— Восьмой пошел, — спокойно отвечал мальчишка, зубы стискивая, чтобы стерпеть без звука новый удар витой плети…
Жидкая полба, изредка бросят, словно псу, кусок полусырого мяса. Дни и ночи бесконечного коловрота, отмеренного глухим звоном тяжелой цепи…
…Смеяна, повязывающая вместо пояса ленту синюю Яриле, из веток молодых сплетенному искусно; Зорян, с которым породниться не успели; Вятша, потешно прыгающий возле костра-купальца, — чего и боялся Бреслав, так это сна ночного. То ночь купальская приснится, крада-купалец, и отец с мечом в руке в огонь падает, корчится, то до костей пробирающий стылым холодом крик сестры, то утро Ярилы новорожденного, залитый кровью луг, порубленные посеченные тела, очи родичей мертвых у неба вопрошают: могли ли боги допустить такое в ночь жарцветную? Могли… допустили… не покарали злыдней… Коли боги бессильны оказались, значит, от него, Бреслава, последнего из рода, смерть злую тати принять должны за разор, за девок замученных, за парней перебитых, за ребятишек сгубленных… Он выживет, он вырастет, он отомстит. Люто отмстит…
— Эй, пащенок! — Ладно скроенный из шкуры медвежьей сапог больно ткнулся в бок. — Что зыркаешь, аки волчонок? Мало тебя били, щенок?! – Продрогший от осенних заморозков мальчишка скручивается от очередного тычка. Рагдай стоит, ухмыляясь, покачиваясь от медка хмельного. Упрямый малец, сколько ни усердствовали над ним дружки-приятели, а сломить не вышло. Синий весь мальчишка от холода да колотушек, в чем только дух и держится, а молчит. Волей-неволей, а пацаненка тати уважать стали, вот и нынче не по злобе Рагдай зубоскалил, а со скуки от нечего делать. – Вот скажи ты мне, чего хочешь? А? Коли смогу, сполню!
— Смерти… — хрип сиплый из уст разбитых вырвался, однако тать понял, присел недалече, на мальца глянул пристально.
— Чьей? Своей?
— Смерти как воин… и чтобы вас… псов емшанных… поболе забрать… — слова с трудом подобрал, отвык смешливый да разговорчивый прежде Бреслав сказывать столько. Молчать приучился да терпеть, как бы больно да горько ни было. А вот нынче сказал, правду ворогу поведал, ту правду, что словно огнем изнутри жгла, то, ради чего на цепи корчился, мясо мозглое зубами рвал да глотал через силу. Ведал добре — забьют его за слова такие, за то, что татей непотребно обругал. Да все ж лучше к Марене уйти, заждались его там отец с матерью, чем и дальше потехой для ватажников быть.
Рагдай оглянулся вокруг, приметил камень здоровой, подобрал, в руке подкинул, к тяжести примеряясь. Бреслав зажмурился, не со страху вовсе, просто хотел побыстрееродичей своих увидать. Не ждал он смерти легкой, да медлил что-то тать, а тут звон глухой по ушам ударил — приоткрыл очи мальчишка – разбойник сбивал цепь.
— Чего расселся? Пошел!.. — Рагдай подхватил мальца за ворот да выволок к избе старшего, изба не изба — так, землянка чуть поболе да покрепче прочих, да и места пред нею попросторнее. Нож свой острый из-за голенища вытащил, мальчишке под ноги бросил, встал, насмешливо, руки в пояс уперев, подзадорил: — Давай!.. Чего ждешь-то…
Медленно нагнулся Бреслав, сжал цепко рукоять плетеную – и на этом ноже, верно, немало крови родичей. И вдруг, словно ветка согнутая, распрямился хлестко, на татя ринулся молча, лишь очи огнем безумным заполыхали. Рагдай легко поймал тонкую руку, выкрутил малость да отшвырнул мальца подале. Отлетел Бреслав на десяток шагов своих, о стенку из бревнышек сложенную ударился. Невидящим взором татей оглядел, их округ уже немало собралось – на зрелище этакое поглядеть да посмеяться. На ноги встал кое-как и сызнова молча пошел на Рагдая. Тот легко сшиб мальца наземь…
…Купало Полель,
Купался Полель,
Да в воду упал
Купало Полель…
…Немаведомо откуда ветер донес песню. Чистый девичий голос выводил купальницу. Так не поют же их посреди осени… Не поют!.. Или то в ушах у него звенела, лилась песня ночи жарцветной…
— Ку-па-ло По-лель… — беззвучно зашевелил губами Бреслав. Песня подстегнула, от событий памятных по жилам вместе с кровью ярость лютая заструилась.
— Ку-па-ло По-лель… — Билась в ушах купальница кличем Перуновым на месть, Мареновым зовом вступить на дорогу к ирию, по которой, мимо тел окровавленных да изрубленных, катилось, сея искры, горящее колесо-купалец.
Рагдай уже не ухмылялся, да и прочие зубы скалить перестали, глядели на щенка изумленно, а тот раз за разом поднимался да кидался упрямо на ворога.
— Эй, малый, охолонь!.. Зашибу ведь!.. — Тать перехватил мальца за плечи, встряхнул крепко. Бреслав будто и не чуял ничего, и не слышал, хоть рукой, хоть ногой, хоть зубами, вцепиться, покалечить.
Ку-па-ло-По-лель… сумеречный день осенний загорелся-заполыхал огнищем-купальцем…
Ку-пал-ся-По-лель… белая рубаха Отая кровью красной расцвела…
Да-в-во-ду-у-пал… глухой удар… хруст… и смолк, оборвался пронзительный крик Смеяны…
Ку-па-ло-По-лель… все быстрей, и быстрей бежал купальский хоровод, все быстрей и быстрей лилась песня…
Ку-пал-ся-По-лель… острый стальной клинок засверкал кроваво-черными бликами да метнулся к темной головенке…
Ку-па-ло-По-лель…
Рагдай руки разжал, мальчишка снова прыгнул, напал, да только на кулак наткнулся. Крепко Рагдай его приложил, не хотел так бить, как-то само вышло. Бреславтак и распластался на грязи подмерзшей, — маленький, слабый, недвижный, в рванье, свежею рудною юшкой испачканном. Выругался зло Раглай, а тут еще и дружки подначивать принялись.
— Что? Нашел поединщика равного? Померился силушкой?
Словно и не помнили, как сами полонянину пинки да плюхи ни за что ни про что щедро раздавали.
— Делать-то чего станешь? — Вышан легонько за локоть тронул, в плечах сажень косая, а ходит-то бесшумно, пока не обзовется, и не заметишь, что рядом стоит. — Из таких волчат звери матерые вырастают, что ни пощады, ни жалости не ведают. А этот-то малец обиды всяко помнить будет и спросить за них сумеет.
— А я выучу его как за обиды спрашивать надобно, — чуть помедлив, твердо вымолвил Рагдай.
— На свою ж голову…
— Пусть так…
— Горек мяса кусок на дворах постоялых,
И медом хмельным не залить эту горечь…
Мы теряли друзей, не много, не мало,
Да надо ль за злато свою жизнь беречь… — напевал Рагдай вполголоса да с мечом возился: кромку камнем отбивал, оттачивал, чтоб ни щербинки, ни зазубринки.
— Откуда песня-то? — поднял голову мальчишка.
— Наша… наемничья. Хочешь — научу?
Бреслав согласно кивнул. Впрочем, не Бреслав уже, а Орген. Имя свое, родичами данное, никому мальчонка не открыл. Оттого и кликали его тати кто как: кто малым, кто мальцом, а кто по привычке и пащенком. А Рагдай Оргеном звать стал. Был у него прежде в наемничьей ватажке друг такой. Сколько вместе дорог пройдено было, сколько меда выпито, в скольких сечах да побоищах плечом к плечу ратиться довелось, сколько раз спину один другому закрывали – и не счесть. К тому ж Орген Рагдаю жизнь спас, а сам вскорости сгинул.
— …Подрядились мы как-то к кнесу одному на долю от добычи. А тот, гарипзазорны (иноземец позорный), с другим ратовать вздумал. То ль земли не поделили, али еще какая обида приключилась. Кто их, псов каженых, разберет? Так вот стали мы под стенами града, добре тот укреплен был, и мышь не проскочит. День стояли, второй, от неча делать лишь стрелы метали…
Хорошо Рагдай сказывать умел, только чело мрачнело, как деньки наемничьи вспоминал. С болью сказывал. Сидел Орген подле, слушал…
Сколько уж сказок тать пересказал ему, и про службу кнесову, и как за злато да серебро рудой платили да побратимами, и как грады брали, и как на дворах постоялых гулеванили да пировали, запивая хмельным медом и удачи, и горечь предательства…
Ватажку наемничью под мечи ворожьи воевода один подставил, обещался с другого бока подмогнуть, да не сдержал слова своего. Все тогда полегли, а Рагдая ранили страшно, как мертвый лежал, вот его вместе с прочими до леса и отвезли, в овражец скинули. Однако выдюжил наемник, по темноте в память пришел да выбрался на склон, благо телами мертвыми не завалили, как-то поверх швырнули. Сколько тащился да куда, не ведал. Руды потерял много, беспамятство накатывалось часто, да зубы сжимал покрепче и полз. Тати подобрали его, слетелись как воронье на мертвечину, от разора да града взятого всегда поживу найти можно. Поначалу и Рагдая раздеть хотели, да опоздали: кошель да нож из криницы кованый с него вои сняли, а одеждой, что починить да от крови отмыть, возники не побре6зговали, что мертвецов до оврага свозили. Даже крады не сложили, чтобы могли в ирий вместе с дымом уйти, как падаль бросили, зверям диким на пир. Упорными тати оказались, добре обшаривали, ворочали с боку на бок, авось где потайной кошель спрятан, от боли Рагдай в себя и пришел, застонал. Подивились тати, разве ж можно с ранами таким да живым быть. А старший тут и молвил, видно, боги к наемнику милостивы, вот и сохранили, негоже нам воле богов противиться. Раны перевязали, в селище лесное унесли, выходили. Так и стал наемник промеж татей жить, вместе на дорогу ходили, вместе бились, спину один одному закрывали, вместе огонь крадныйскладывали…
Тощий мальчишка с каждым шагом делался все тяжелее и тяжелее. Поначалу стонал чуть слышно, а как до кромки леса добежали – замолк, висит на плече, будто неживой. Позади, за спиною, задыхаются от скорого бега девки, старшая и сама проворно ноги переставляла, и сестрицу за собой тянет.
Орген уже навострился их различать. Которая посмелее да побойчее – Дезера. Ловкости да буести ей не занимать, даром что девка. И ножи под поневы девичьи подсказала спрятать, и сумы подорожные собрала, и подземельника выхаживала, и стояла с ним, как с парнем любым, и как переполох в граде стался — не сплоховала, и себя в обиду не дала, и младшей подсобила. А вот сестрица ейная, хотя и похожи и станом и обличьем, как две капли воды, а словно из другого теста сделана. Слова лишнего не вымолвит, без веления сестры и с места не сойдет. А уж как приобнял он ее, хитрости ради, так задрожала вся, словно березонька тонкая под ветром ретивым. Да и теперь, если бы сестра за руку не вела, давно уже отстала бы. Дезера, Дерина – Дева Речная, Дева Озерная – так растолковал значение имен девок Дред. Ежели по именам судить, то младшая должна веселой да шустрой быть, а старшая — спокойной да раздумчивой. А все наоборот выходит.
— Наемник!.. – Дред дышал тяжело, говорил хрипло, сквозь зубы. Да и выглядел не лучшим образом, свита рудой обрызгана, шрам через щеку кровенит, лицо осунулось, почернело, очи огнем лихорадочным пылают. Видно, не легко далась ему и сеча у столба студного, и бегство через град да по лесу буреломному. Идет, едва ноги переставляет, в одной руце нож окровавленный, другой рану зажимает. Подземельник. Человек бы от такого удара мечом нипочем бы так скоро не оправился, а этот не только с лавки поднялся, а еще и стражам скольким к Марене путь-дороженьку указал. – Наемник… оружье… забрать надо… сходи… я… место не сыщу… тут… тебя… ждать станем…
Орген согласно кивнул. Опушку ту приметную, с березой да сосной, из одного комля растущими, найти не трудно, да только до нее верст с десяток будет. Или, может, чуток меньше, ежели дорогу через град срезать. А коли в обход шкандыбать, то хорошо, если к утру обернешься. Однако идти придется, хоть из подземельника нынче никакой боец, а все ж ходок еще худший. Но даже и раненый Дред с пяток человек положит, а он, наемник, едва ли с тремя справится. И девкам, и мальчишке с подземельником вернее остаться будет.
Наемник осторожно опустил Трошку на землю, бросил подле прихваченный у стража меч и молча скрылся в чаще. Он двигался бесшумно, ни ветка не хрустнет, ни листва опавшая, почерневшая от дождей, под ногой не зашелестит. Иногда останавливался, определяя, в какую сторону идти сподручнее, чтобы и путь короче был и на преследователей не нарваться. Орген шел, напряженно прислушиваясь ко всякому звуку-шороху, очи зорко ловили любое движение предзимнего леса, а думы меж тем витали где-то далеко…
…Коротки изокские ночи. Едва успевает дневное светило доплыть к златому двору своему, как Светлуша снаряжает его в обратную путь-дорогу. И лишь раз за солнцеворот вдосталь может помиловаться Солнце с подругой своею верною, Луною своевольной, да крепко ланиты ее расцеловать. Встречаются два светила на жарцветную ночь, пляшут да щедро рассыпают по могучему небу огненные лучи, и все живое с ними вместе радостью тешится.
Огненно-золотой шар коснулся краешка леса, загорелись деревья высокие цветом алым. Побежали лучи жаркие с верхних веточек тоненьких по листам зеленым да иглицам острым, по стволам могучим, озаряя их блеском своим. Яркие пятна света заскользили вниз по кустикам черники, по мягкому ковру моховому. Солнце садилось, с реки прохладой повеяло, по лугу заливному чуть приметно заструилась туманная дымка. На берегу от огня бессмертного, трением добытого, волхв запалил большой костер-купалец с шестом высоченным посредине да колесом поверху насаженным. Высоко огонь взметнулся, полетели искры повыше дуба Перунова, что которую сотню лет на русальей седмице дев водных на ветвях своих качает. Запищала малышня радостно, запрыгала, заскакала возле огня самого, да кто-то из старших шуганул – еще опалятся ненароком, уж больно велик костер-купалец, да и загорелся разом – добрая примета, будет год славным для селища.
Кони златогривые
По росе студеною
По дуге серебряной
Ветром понеслись…
— Хорошо поют девки… Звонко… — Ладный плечистый парень сломал об колено хлыст сухой березовый, уложил половинки бережно на костерок малый.
— Эй, Зорян, во-он Смеяна твоя!.. – окликнул Полян.
— Твоя… ишь ты! – замахнулся было Зорян, да приятель со смехом увернулся. – Ты не зубоскаль, работай давай. Девки-то Ярилу уже понесли. А у нас крада еще не сложена. — Однако сам не вытерпел, к берегу речному обернулся, вмиг любую свою очами отыскал, засмотрелся, как ловко она Ярилу, из веток зеленых сделанного, лентою синей опоясывает. Полян тут же взгляд перехватил, хмыкнул понятливо.
— Позовешь ее ныне через костер-купалец прыгать?
— Позову… — тихо и очень серьезно ответил Зорян.
— Зорян со Смеяной через купалец прыгать станут! Зорян со Смеяной!.. – обрадовано завопил Бреслав. Крутился малец тут же, помогал парням краду для Ярилы складывать, хотя, по правде, больше под ногами путался, однако не гнали его ради праздника. Оттого и гордый весь, старался, таскал сухостоины сколько силы было. А прослышал весть такую — все побросал, побежал, сверкая пятками да крича во все горло. — Зорян со Смеяной!..
— Ат, нечисть мелкая! – беззлобно ругнулся вслед пацаненку Зорян.
…Да стуча копытами
Развевали гривами
Кони да Яриловы…
Песнь вдруг оборвалась испуганными понарошку криками – прислоненный к дереву «Ярила» «нечаянно» упал. Девки тут же хоровод разорвали, бросились куклу тормошить, оживлять. Да поздно – умер Ярило-отрок, вот и лучи солнечные сверкнув ярко напоследок, окрасили небо да воду речную в цвет кроваво-красный и погасли. Солнце село. Умер Ярило-отрок, Ярило-муж родился. Поутру покажется он во всей красе, а нынче надобно проводить его как следует, с плачем положенным на краду положить да песнями-плясками разудалыми рождение бога светлого приветить.
У Купала, у Купала
Ива, ивушка стояла.
С ивы той роса упала,
Озером да стала.
В озере сам бог купался,
Ой, Полель Купала
Свежие зеленые ветки взялись неохотно, но крада-купалец прогорел быстро, тут же его землицей присыпали да травы поверху побросали. Закрутился посолонь хоровод, все скорей и скорей парни да девки по травице мягонькой шагают, вот уж и побежали, руки широко разводя – жарок костер купальский, беречься надо. Да нашлись баламуты, что поближе проскочить норовят, удаль показывают.
Купало Полель
Купался Полель,
Да в воду упал
Купало Полель…
За излучиной заполыхали огни, поначалу в одном месте, кучно, а затем разбежались в стороны, луг окружаючи. Крикнула ночная птица, раз-другой. Никто из хороводников даже ухом не повел, от кого сторожиться тут? Земля вокруг испокон своя, предками еще возделанная, чужаков давно не бывало, а зверье лесное и само к пламени близко не сунется. Да и можно ли в ночь жарцветную худое помыслить?
Из леса приречного с шумом да ревом выломились десятки воев оружных, пошли к костру-купальцу, круг сжимая, никого на пути своем не щадя. Парни да мужи селищанские головни из костра выхватывали, смело ворогу дорогу заступая. Да много ли выстоишь с деревяшкой против меча острого? А иного оружия, окромя кулаков да хлыстов, и нету. Не в сечу, на праздник шли.
Праздник Ярилин… Ночь жарцветная… Вместо песен развеселых — крики девок пронзительные да стоны раненых… вместо хоровода шального — смертельная круговерть стальных клинков… вместо цветка дивного руда луг прибрежный украсила… Застыл Бреслав, цепенея от увиденного, только не страх сковал мальца, а ярость лютая. Себя не помня, подхватил он палку-купальницу, для обряда выбора суженых приготовленную, на ворогов кинулся. Да по силам ли сладить мальчишке, что лишь восьмой раз у костра купальского Ярилу славит, с мужиком здоровым, ежели ему и Полян рады дать не смог, упал мечом чуть ли не надвое разрубленный. Однако хитростью одолел, с разбега татю под ноги бросился, тот и грянулся с маху да вскочил на колени проворно, назад качнулся, мечом мальчишку достал, хорошо, удар плашмя пришелся, не поспел руку повернуть.
Дальше что было — Бреславу словно в тумане тяжком кровавом виделось….
…Вятшу, братика меньшого, тать какой-то за шиворот да за ноги подхватил и хребтом о колено жухнул, отбросил тело обмякшее неподвижное…
…возле костра-купальца отец да еще с полдесятка мужиков уцелевших стали плечо к плечу, отмахивались от убивцев пришлых, у двух-трех даже клинки, у вражин отнятые, были, да только супротивников слишком много оказалось, теснили, теснили, а вскоре и попадали селищанские в огнище купальское, кого мертвым, а кого и раненым принял огонь, стал крадой купалец…
…Отай склонился у врага поверженного меч забрать, и голову опустил изумленно – из груди клинок вырос, хоть и ловок парень был, а от удара подлого, в спину, не уберегся…
…ворог высокий страшный, кровью измазанный, деву светлокосую ловить принялся, догнал у самой воды, наземь сшиб, сам сверху навалился, рубаху девичью нарядную раздирая. Дико заорала девка, по голосу Бреслав признал ее, да и как же сестрицу родную не признать, — Смеяна. Извернулась она, зубами в руку ненавистную впилась, тот аж ойкнул жалобно, и тут же с размаху кулак пудовый на лицо ей опустил, голову проломил. Не мучилась девка, а зубы так и не разжала, и долго еще Бреславу слышался жуткий крик зверски убитой сестры…
…мимо прокатилось, сея огненную росу, горящее шестиступичное купальское колесо, видно, шест сгорел иль обломился…
…Бреслав – прежде так его, Оргена, звали в селище родном. Дважды семь солнцеворотов минуло с ночи той памятной, жарцветной, когда род весь вырезали. Один он остался…
Снег искрился, переливался, весело хрустел под ногами. Натоптанная тропа вилась от селища до речки, а там тонкою лентой поле опоясывала да на опушке пряталась. Легко бежалось по примятому снегу, радостно. Зимерзла ланиты до алости рябиновой расцеловала, да шубейка на заячьем меху, тафтой поверх шитая, лучше печи в доме отчем согревала.
И что ей тогда в лесу заснеженном понадобилось – сейчас и не скажет точно, то ли просто погулять захотелось. Не любы ей, как сестрам, забавы людские зимние, а по душе так походить, побегать по полсти снежной, деревами полюбоваться в кафтанах длиннопятых, что горят да переливаются узорочьем драгоценным, или послушать, как ветки трещат под тяжестью шапок белых, или поглядеть, как подо льдом речка зимует. То ли к старой ведунье за травою от болести нутряной спешила, скрутила соседа ихнего лихоманка-грудница, с лавки другую седмицу подняться не может, кашлем мается. А послать-то и некого, ребятишек трое, старшой токо-токо бегать по двору навострился, а меньшенькой и вовсе еще ползает, а суженая его на Велесовы дни (1-6 просинца, января), четвертым разродиться должна, а то и двойней, очень уж живот велик, где уж ей через поле да по лесу гойсать. А может и еще дело какое было, да только не добежала она даже до речки, перенял у самого бережка Гордятов мальчишка, что Дивляном звали. Стоит, от бега скорого слова вымолвить не может, видно, через лаз в тыну из селища выскочил да по корчам дорогу срезал, и как только ноги не поломал.
Давно к ней Дивлян приглядывается, на Ярилин день через огонь разом прыгать звал да затем к Лелиному дереву идти. Шестнадцатая весна парню, крепок и собой хорош, любая бы девка селищанская, не задумываясь, за него пошла. А он, надо ж такое учудить, Деву Речную полюбил, да так, что и с сестрами ни разу не спутал. Да только не ведал, не гадал, что отец ее был из рода человечьего, а матерью — Вода Бегучая.
То теченье реки между двух берегов
И не знает преград, и не знает оков.
И не ведает, как повернуть можно вспять.
И его не унять, невозможно унять
И будет рыдать
Не вдова, не жена
Уберечь не смогла
И чья тут вина
Всю полынную горечь
Собрать по утру
И испить до дна
Что живу – не живу
Эту песню, что, подобно реке веснавой, разлилась по градам да селищам, сложил ее отец. Едва живого воина в доспехе разбитом да окровавленном в реку бросили умирать, нипочем бы ему не выплыть, коли б не вода бегучая. Вынесла на бережок, раны омыла. Да, видно, гуляла Леля недалече, злую шутку с сестрицей названною сыграла. Полюбила Вода Бегучая человека смертного, у Марены вымолила, выходила, силу живую дала, женщиной человеческой оборотилась, жили они в счастье да милости с весны по осень.
А там пришло время Воде Бегучей спать под одеялом ледяным, уж и речка Зимерзлой вся скована, лишь промоина небольшая осталась, где ключ живой бьет. И то день ото дня меньше становится, края ледяными путами стягиваются. Да и тяжко Воде Бегучей по морозу ходить, грудь обручем ледяным перехватывает, руки-ноги цепенеют, повиноваться не желают. Была крепка любовь, однако терпеть больше муки такие мочи нет. Вот и сошла как-то Вода Бегучая в колыбель свою речную, спать до весны. Хотел человек следом за любой своей броситься, думал — утопла она, и ему свет не мил стал. Да приметил кто-то, переполох поднял, люди добрые из-подо льда вытянули, от кончины неминучей сохранили.
Да только больше Вода Бегучая не видела человека своего. Воем он был, дважды от смерти на дне речном уберегся, да видно голову свою на земле сложил неведомо где. А песня осталась, по людским дворам рекою веснавой разлилась. Да легенду красивую о любви Воды Бегучей и воя ратного от гудцов перехожих услышать можно, а они знатные баечники да блядословы (вруны). Да и те не ведали, что Вода Бегучая с весны по осень меж людьми живет, трех дочек растит, старшую Деницей кличут, Девой Криничной, среднюю Дезерой, Озерной Девой, а младшую Дериной, Речной девой. Хоть имена такие у дочерей и повинуется им вода беспрекословно, да только в отца все пошли, крови в них горячей больше, чем воды чистой.
То теченье реки да по серым камням,
Да по черной земле, что стенает от ран.
То теченье реки, да с живою водой
Все уносит, уносит беду за собой.
Разбивает река
Все дороги, пути.
Ой, круты берега,
Что следа не найти
Разливает река
Слезы, горечь, удел…
Ой, ты яра река,
Где предел-передел.
Давно Дивлян к ней присматривался, уж и Гордята приходил девку за сына своего звать. Да только получили сестры от матери в дар не только послушание вод, но и право полюбить одного-единственного человека. А этот паренек с выгоревшими до белизны на солнце волосами умел слышать лес и понимать плеск реки, но она знала — не был он тем единственным. Да и приглянулась-то ему девка пятнадцати солнцеворотов от роду, а как вызнает, что она Речная дева, как есть загубит, и места мокрого не оставит.
— Беда! Беда! Сестрица твоя Избору отмолвила, а тот ее ведьмой крикнул! К полынье повели! – Дивлян еще договаривал торопливо, глотая слова. А она уже с места сорвалась, до полыньи бежать.
— К-куда?! – парень следом бросился, поскользнулся, ударившись коленом об лед, выругался зло, но все ж успел за руку перехватить прыткую девку. – Куда?!
— Сестричка-а-а!.. – захлебываясь криком, Дерина билась да вырывалась, сколько силы было, но Дивлян держал ее крепко.
— Бежать тебе надо и сестре твоей! — парень встряхнул обезумевшую от горя девушку. — Бежать, понимаешь! И тебе и сестре твоей! Как бы дело не обернулось, бежать надо!
— Дери-и-ина-а-а! – путаясь в подоле длинной домашней рубахи, по тропе неслась Дезера, простоволосая, неодетая. Как услышала весть страшную, так в чем была за сестрою младшей и ринулась. Подбежала, упала на колени, в плаче зашлась. Дивлян торопливо снял однорядку отцову старую, что сам нынче донашивал, девке на плечи набросил. Хоть и горе лютое, а сляжет от хвори – легче не станет.
Хоть и в один день девки на свет появились, да Деница все ж старшей считалась, оттого и рассудительнее была и девочкам мать, на зиму в сон уходящую, заменяла. Стояла она у полыньи босая, рубаха изодрана, да холода не чуяла. Думала, как от сестриц беду отвести. Народу собралось немало, а за спинами прочих Избор отирается, что навет лютый бросил, очей ото льда искрящегося поднять не смеет, лицо наискось оцарапано. То она ногтями постаралась. Избор попервоначалу по-хорошему к ней ластился, а вот удумал силой взять. Сманил от гульбища подале да повалил на снег глубокий, одежу срывать стал, не терпелось ему добраться до тела ее белого. Вырваться сумела от обидчика, тот что ни шаг в снег по пояс проваливался, на слом головы в лес побежала, боль да обиду свою выплакать, а нет бы к селищу, может, и спаслась бы и от принужденья и от изветчика.
У ворот ее поджидал весь люд селищанский от мала до велика.
— Ведьма!
— Ведьма! Это она мне животину стравила!
— Это она мне дитенка сглазила!
— Это она мне летом позапрошлым корень тирлич-травы на порог бросила!
— Это она на меня порчу навела! Ведьма!
Не сразу уразумела Деница, что все то про нее говорят. Стравленная животина была конем, разменявшим второй десяток, и о его почтенном возрасте знал каждый селищанец. Дитенка вовсе не сглазили, просто отец его с угощенья возвращался, меду перебравши, да в нечаянности на ребенка ползающего и наступил, покалечил не особо сильно, только ручка до сих пор как мертвая висит, крику было, как жена мужа своего поленом по двору гоняла. Корень был не тирлич-травы, а пустозелья обычного, ребятня забавлялась, вот из озорства в дверь и закинула. А у мужичка того голосистого немочь не от порчи случилась, а от того, что тайком от жены к Смиляне бегать повадился, да не угодил, знать, чем-то, вот девка его и приласкала коленом промеж ног, всем подруженькам потом пересказывала, как Жихарь от нее вприсядку улепетывал.
— Отвечай, ведьма, признаешь ли ты, что сотворила те злодеяния, что люди сказывали? – с двух сторон подступили, схватили за руки, ударили пару раз по лицу, чтобы в себя пришла.
— Не ведьма я! Не ведьма! — не смогла Дева Криничная до селищанцев докричаться, будто не знали они ее от зыбки самой, будто не с ними радости и горести делила, будто не они трем девкам-сиротам помогали. Хоть и заботилась Вода Бегучая о детках своих, но пред прочими людьми запретила мамой называть, велела теткою величать, что сироток как седмица вольная проведывать заходит, а к себе не берет оттого, что и своих прокормить нечем. Так всем девочки и сказывали, а то мало ли что люди удумают.
— Не ведьма я! – от крика звонкого голос сорвала, лишь шептать чуть слышно могла, пока к проруби вели.
— А вот и прознаем, кто ты есть! – злобно приговаривал Избор, вперед протолкался с веревкою новою, принялся спутывать девушке руки да ноги, хорошо вязал, веревки не жалел. Склонился, будто узлы проверить, на ухо зашептал, — Коли будешь моей, скажу, что оболгал по кривде. Пусть бить станут за извет, авось до смерти не забьют. Я ж тебя не обидеть хотел, к Лелиному дереву бы пошли…
Извернувшись, Денница плюнула в рожу расцарапанную, ненавистную. Отшатнувшись, Избор ногой столкнул связанную девушку в черную воду проруби.
— Ма-а-ма-а! – плеск заглушил хриплый шепот. Коли б захотела Дева Ручья, вынесла б ее вода речная на поверхность, да ежели выплывешь — ведьмой признают, заживо сожгут или лошадьми разорвут. Раз не приняла речка-матушка, значит, вина великая. Колыхнулась черная вода и успокоилась. Забрала к себе Вода Бегучая дочь свою старшую.
Они притаились за огромным дубом-выворотнем, что корнями еще за бережок цеплялся, а ветвями на дне речном возлежал. Хотели его как-то селищанцы себе на надобности порубить, да русалок побоялись, издавна проказницы водяные дуб сей приспособили под игрища разудалые. Так-то они вроде мирные, зазря не обижают, ну сведут парня какого в неделю русалочью, так то девка озаботиться должна, оберег дролю своему полынный сготовить да на шею надеть, рубаху нарядную русалкам подарить. А за дуб девы хвостатые и осерчать могут, а ну как мстить примутся. Лучше не тревожить лиха, так-то оно вернее будет.
Дивлян молча грыз костяшки пальцев, ох, зря он согласился на уговоры сестер до полыньи идти, зря на слезы девчачьи повелся. А как не выдержит которая на смерть сестры единокровной глядеть, рыдать примется. От полыньи отсюда близко, враз крик услышат, сбегутся. Один-то он, может, и успел бы ноги унести, а с двумя девками разве убежишь. По-разумному, надо было хватать обеих в охапку, да пока селищанцы ведьму в полынье топят, в дом заскочить, одеться потеплее да снеди какой захватить и шагать, пока ноги не посбиваешь, куда глаза глядят. А по-иному, ежели б его брата убивали, неужто он сам бы не пошел поглядеть, не помочь, так попрощаться, да знать, с кем потом сквитаться надо будет.
Не кричать, не голосить сестры даже не думали. Здесь много было снега, а снег – та же вода, только заснувшая. А любая вода покорна Девам. Искрящиеся хрусталики зимней воды мгновенно пересказывали Дезере и Дерине все, что говорилось около полыньи. Сестры понимали друг друга без слов, две держались за руки, а до третьей было с четверть версты. И даже когда разошлись последние круги по черной воде, младшие еще слышали прощальные слова старшей. В отличие от своей матери, они не могли, вернувшись в воду, весной, летом или осенью выходить на землю в человеческом облике. Они становились водой, водой, которая все видит, все знает, все помнит, но уже ничего не может чувствовать.
А потом вокруг сестер пугливым хороводом закружились снежинки, и осели каплями прозрачной воды на бледные лица, прочерченные дорожками слез, на дрожащие персты. Старшая сестра отдала младшим свой дар, дар послушной воды, и последнюю просьбу.
— Ведьма она!
— Да какая ведьма! Была б ведьмой, не утопла бы!
— Да никогда не была она ведьмой, это ж надо сподобится вымыслить такое!
Быстро темнело, селищанцы еще малость померзли, потоптались у края затягивающейся льдом полыньи, да и разошлись по домам. Сестры подошли к полынье, перепугав успокоившегося было Дивляна. Однако обошлось, девки, зачерпнув по пригоршне воды, медленно провели дланями от чела до шеи, снова опустили сложенные ладони в воду, подержали немного, имя чье-то сказали.
Выполнив последнюю просьбу сестры, Дерина застыла, как в мороз трескучий застывает вода. Дезера обняла сестрицу за плечи, прочь повела, уговаривая как дите малое. Лишь долгое время спустя опомнилась Дерина, замечать, что вокруг творится, стала…
…А Избор вскорости в ту полынью сам бросился — в воде любой, будь то речная, криничная либо озерная, виделся ему лик Денницы, наветом погубленной, и ее глаза глубокие да черные, как зимняя вода…
В последний день Вариинова торжища замыслил правитель зрелищем забавным народ повеселить да заодно и прознать, кто ж такой ловкий, что стражей его вздумал уму-разуму поучить. Оттого и повелел всех провинившихся не карать, а за откуп на волю отпускать. А коль откупиться несчастному нечем, пущай тогда с мечом али палкой за себя биться выходит, а то заступника зовет.
Первым стал невзрачный мужичонка, что грешным делом откушать медку в корчме изволил да заплатить запамятовал, за порог сбег. Едва стражи пинками вытолкали его к столбу, как баба одна голосить принялась.
— А-а-а! Сокол ты мой ясный, я ж все очи выплакала по тебе, негодному! Ноженьки все позбивала, тебя скудоумного разыскива-а-я-а!.. – бабенка боевитой оказалась, вперед протолкалась, суженого своего беспутного к груди могучей прижала. Но после того, как гаер объявил во всеуслышание, сколько надобно заплатить за угощенье, радостные причитания оборвались сами собой, а с уст разгневанной женщины буйным горохом щедро посыпались прещения. – А-а-а! Кабы кадуки глотку твою неуемную разорвали! Вовсе по миру пустить меня задумал! А-а-а не упьешся ты никак, сиромах хупавый! Да чтобы от тебя сълуция Услад добрый лик свой навек отвратил! Да чтобы ты ни от пития, ни от снеди, ни от прочего радости не имал! – тут баба, видать, уразумела, что и ей от этого слаще не станет, стражам в ноги бросилась. – А благодетели-и не оставьте сирото-о-ю-у горемычно-ю-у! Я ж с него сама за медок тот спрошу, пусть боги светлые да люди добрые видоками да послухами мне будут! – мужичок проворно уполз за спину ближнего стража. Судя по всему собственную супружницу он боялся куда как крепче думаемой кары.
— По слову правителя, коли откуп дать не может, то пусть бьется на мечах сих до конца победного! – шут за шкирняк выволок мужичка и стал совать ему в руки клюку. – А коли сам не могет за себя постоять, то заступника пущай кличет! – любитель дармового медка палку брать никак не желал, и запыхавшийся шут развернулся к бабе, та, не долго думая, ухватила деревяшку да мужа своего поперек спины вытянула. Тот заверещал, туда рванулся, сюда – повсюду стражи пути к бегству отрезали, а разгневанная благоверная то по одному боку палкой доставала, то до другого дотягивалась.
Бабы громкими криками подзадоривали подруженьку, мужики, задыхаясь от смеха, сочувственно кивали — с каждым может такое несчастье приключиться. Наконец шут, сжалившись, отпихнул одного из стражей, мужичонка с прыткостью зайца шмыгнул в толпу. Кипящая праведным гневом женушка, путаясь в подоле, припустила за ним.
Вторым оказался статный парень в узорной, местами порванной да запачканной свите, с рассаженной скулой да покалеченной рукою десной. Взяв предложенный гаером меч шуйцей, он ловко погонял стража округ столба и, обезоружив, откланялся вместе с одолженной железякой. Ради праздника гнаться за ним не стали.
Третьим был Трошка.
— Так кто же откуп даст за татя жуткого? По каким кустам поплечники хоронятся его верные? Кто в заступники пойдет? – приплясывал шут.
Орген, словно голубя подружку, провел дланью вдоль ее пояса, отвязывая нож. Бдительные стражи кого подозрительного могли и обшарить, девку ж навряд ли рискнут тронуть, еще крик подымет. Незаметно загнав клинок в рукав, шагнул вперед.
— Куда намерился? — ласково полюбопытствовал Дред, крепко схватив приятеля за ворот. – Не зришь разве? Ловушка ж явная?!
— Не слепой, — — сквозь зубы огрызнулся наемник. – А как иначе? Ты, что ли, вступиться вздумал? Сам едва стоишь!
Отвечать Дреду было нечего, от ветра легкого он не падал лишь оттого, что Дезера плечом подпирала, да мощь воды на подмогу позвала. Но отпустить бесшабашного наемника на смерть верную не мог.
— Ну, кому с пяток серебрушек кошель отягащают?! Эй, люд честной, кто нынче за шиша откуп даст, тому, глядишь малец этот в семерик раз больше припрет! Выгода чистая! Дело доброе! – понапрасну драл глотку гаер. Покалеченному парнишке красная цена два медяка в торговый день, да и то неведомо, жив ли останется. Ухмылялись люди шутовским прибауткам, да ждали терпеливо – казнь тоже зрелище занятное. Заплечных дел мастер, до того в стороне стоявший, чуть выдвинулся, на ладони поплевал, топор из-за пояса вытащил, махнул лихо.
— А то хлопец чи девка?! – пьяно растягивая слова, Дред двинулся вперед. – Ты меня че-чего держишь? Посмотреть я хочу! А то лежит… а рубаха-то до пят… и не вида-а-ать! – Все от мала до велика за бока схватились, а Дред крутнулся, сбрасывая удерживающею его руку.
— Там лучники человечьи, — сквозь зубы прошипел Орген, торопко соображая, что делать.
— Так ведь я разве человек?! – Дред ухмыльнулся, и, мотаясь из стороны в сторону, зашагал к столбу, сыпя шутками. Стражи ретиво за мечи похватались, да глядя на хмельного буяна, успокоились, — рвань неоружная, на четыре стороны поклоны отбивает, а ногами такие кренделя выписывает, не каждому трюкачу по силам, а последние шаги и вовсе едва не на четвереньках отмерял.
— Опа! – Дред ухнулся наземь в локте от Трошки, из-под низко надвинутого на чело плетеного ремешка украдкой на мальчишку глянул. По меркам подземного мира Дред еще юнцом считался, как же, всего девять семериков лун повидал, что в переводе на человеческое летоисчисление равняется примерно двадцать одному солнцевороту. Да только изведать ему пришлось немало, и на охоту за человечьими душами много раз ходить довелось. Крепко помнил он приметы верные и определить точно мог, сколько человечишке свет топтать осталось. Да и без примет да познаний особых ясно было – не жилец мальчишка. Ночью придут за ним. – Девка? Не-а, не де-евка! А и на парня чего-ой-то не похо-о-ож! – глумливо тянул Дред, небрежно хлопая дланью недвижно лежащего паренька, и каждый раз вливая в него малую толику собственных сил, которых-то и у самого не особо много было. – А костлявый-то! Разве только на похлебку собачью сгодится!
— Эй, буде-то ш-шупать! – заскакал шут. — Баба на торгу, коли козла какого покупает, и то так не лапает, а ей-то такое дело ой-да-а-ка-а-ак ва-а-ажнее… – шут стал так красноречиво подмигивать, что у многих от хохота колотье в боку приключилось.
— Эт-то ты на что ки-вать вздума-ал?! На меня-а-а?! – Дред с трудом начал подниматься, удалось ему это раза со второго, а то и с третьего. Встал, покачиваясь, встряхнул головой, будто пьяную муть отгоняя. – Эт-то ты п-про меня-а?! — Шут закивал, скорчив уморительную рожу. Не тратя больше слов, Дред с рыком кинулся проучить наглеца.
Нарочито медленно, очень грузно, подражая пьяным в дым наемникам… свела как-то раз их дорожка с ватажкой одной на дворе постоялом, и чем-то друг другу так не приглянулись, что ножи да мечи в ход пошли. А Дред свой клинок тогда даже вытаскивать не стал, будто нехотя уклонялся от замахов тяжелых да оплеухи щедро раздавал всем, до кого дотянуться мог, а дотянулся он тогда почитай что до каждого. Орген только двоих кулаком уложил, да третьего рожном хозяйским приголубил.
— Чего ж он замыслил?! – в нетерпении Орген зубами в костяшки перстов вцепился, наблюдая, как шут, извернувшись, подножку подставил, а Дред, словно куль какой, у столба грянулся. – Чего ж задумал?
Перемежая грязную брань с посулами самых страшных кар, Дред поднялся на четвереньки, огляделся исподлобья. Скверно, что голову от земли оторвать нельзя, да и щуриться надобно, а то враз по очам за подземельника признают, точно беды не оберешься. И под капюшоном не скроешь, примелькался он в корчме той.
— Не угодно ль будет… — перед носом нахально замаячила дубинка.
— Да я те-ебя п-пес безродный в вар-ргане по уши зарою! Я теб-бя та-а-акими алабышами накормлю, до нави животом маяться ста-анешь! – Припоминались еще кой-какие словечки хулительные, услышанные большей частью от Трошки, да звериное чутье подсказало – пора. Шут в ответ несильно, но ощутимо, ткнул дубиною в зубы, и в тот же миг земля ушла у него из-под ног, полет оказался совсем не долог, а приземление отнюдь не мягким, шмякнулся так, что и дух вон.
— Была потеха весела, а нынче веселее станет!.. – процедил Дред окровавленными устами и, ощерившись, метнулся к ближнему стражу.
Даже Орген не уследил, когда забава переросла в смертную схватку, а смешливый хмельной буян превратился в дикого зверя, на свою голову затравленного охотниками. В зверя, которого не остановить ни холодной сталью, ни быстрой стрелой. В зверя, который готов бросаться на копья, идти сквозь мечи, который готов платить собственной шкурой за каждую каплю крови своих преследователей. В зверя, который без сожаления отдаст свою жизнь даже за одну порванную ненавистную глотку. В битве Дред уподоблялся такому зверю, но он был в стократ страшнее, ибо он был подземельником.
Беззвучно осел страж с проломленным черепом, и шлем не уберег. Окровавленная дубинка гаера с ошметками чего-то сероватого описала свистящий полукруг — и еще страж упал со свернутой набок от немыслимого удара шеей. Третий завалился, в недоумении схватившись за впившийся в грудь меч. Оглашено завопила какая-то женщина, ей под ноги прикатилась отрубленная голова. Полный дикого ужаса крик разорвал вязкую тишину, нарушаемую лишь ударами да звуком падающих тел, помог опомниться. Засвистели стрелы, без толку калеча толпящихся округ столба людей. Стражи, до того как зачарованные глядевшие на бесшумную, стремительную смертоносную тень, мгновенно выхватили мечи и слаженно двинулись к врагу. Дред сам устремился к окружавшим его противникам, словно издеваясь, он убивал их одного за другим, легко, не уставая, не сбиваясь с шага, лишь бешеным огнем пылали золотисто-изумрудные глаза.
— Э-эх, чем кадук не шутит… — хмыкнул Орген, и, набрав аера поболе, пронзительно заорал. – Подземельник! Это подземельник! Бегите, люди! Спасайтесь! Подземельник!
Сполох прокатился по алчущей зрелища толпе, ледяными пальцами сжал души, люди заметались, бросаясь то в одну сторону, то в другую. Обезумевшие от страха мужчины, отшвыривали женщин, сшибали под ноги детей. Немного нашлось храбрецов или безумцев, которые, похватав что ни попадя, стражам на подмогу устремились. Летел над местом крик дикий – бабы визжали, ревела потерявшаяся в суматохе ребятня, хрипели затоптанные, стонали раненые. А над всем этим плыл неслышный для человечьего уха вой, яростный вой жителя подземного мира, который забирал жизни одну за другой, но наперекор неведомо чьей злой воле, не позарился ни на одну душу.
А потом было бегство через охваченный страхом, болью и ненавистью город, мелькающие дома, белые от ужаса градчане, скрюченные смертной мукой тела тех, кто по неведению или вопреки разуму заступал дорогу. Дред на ходу отрубил руку стражу, закрывавшему ворота, не глядя, метнул меч в его напарника, в два прыжка преодолел хлипкий, резаный из хлыстов мост и резко остановился. Наемник следовал за ним, хотя дышал тяжело, рукав рудою измазан, видно, тоже с кем-то схватился, в деснице нож окровавленный, на плече мальчишка тюком бездыханным висит. Девки вот приотстали, только-только на мост ступили.
— К лесу давай!.. Бегом!.. Мшиц мухорный! Догоню – сам порву! Веришь?! – зло приказал Дред. Было в его голосе что-то такое, что даже Орген прибавил шаг, а девки и вовсе припустили сколько сил хватило. Подземельник шел последним. Возле уха запела стрела, молниеносно взметнулся нож, и в жухлую траву легли две ни на что не годные половинки древка. Дред обернулся, тяжелым, невидящим взглядом скользнул по облепившим стену и высыпавшим за ворота людям – и был в том взгляде зов Марены и пустая чернота, где нет жизни ни человечьим душам, ни кромешникам, куда и всемогущие боги нос свой не суют. Отступились люди, луки опустили, поспешили за воротами укрыться, никто больше стрелу послать не отважился.
Серые сумерки густели, обступали беглецов со всех сторон, стращая пронизывающим холодом и вместе с тем укрывая от вражьего ока. Неприютно в предзимье в лесу, зябко, хмуро. Кожаные ступни скользят на слежавшейся мерзлой листве, каждая коряга норовит подол зацепить, каждая ветка по очам метит. С устали ноги дрожат, в коленях подламываются. Персты онемели и в рукава не спрячешь погреть, еще узелок этот руку оттягивает. Сестрица прозорлива оказалась: в одну холстину снеди малость припасла, в другую мятл да вотолу увязала. Мыслила, скрадут гости нежданные мальца своего по-тихому, возьмут припас на дорогу, и не приведи Радигост с ними наново повстречаться, ан вот как дело-то обернулось.
Поначалу вперед гнал страх, лютый страх, от которого словно помутнение на разум находит и разумеешь только одно – бежать, бежать как можно дальше, бежать, сколько хватит сил, бежать, только ноги словно к месту приросли, а легкие прежде черевьи будто пудовыми стали.
Точно обеспамятела Дерина, как услышала чей-то выкрик: «Девку! Девку держите! Чернявую! Вон ту! Поплеч подземельника стояла!» Тотчас потянулись к ней жадные цепкие руки, чьи-то измазанные жиром персты схватили за выбившуюся из-под повязки косу, рванули, что силы было. От боли в очах помутилось, слезы невольно по ланитам побегли, оступившись, упала да прямо в ямину, рудой налитую. Подол весь измазала да свиту добрую по локоть вымарала. Только это уже опосля разглядела, когда на ночевку стали: и длань оцарапанную, и рубаху, по вороту подранную, и косу, в колтун сбившуюся. А тогда упала, да за волосья ее и протащили шагов сколько, а потом вроде наемник наперехват кинулся, обидчика ейного на нож взял. Тут и сестрица подоспела, на ноги встать подмогла да за собой прочь потянула. Коли б не Дезера – вовек бы оттуда не выбралась. Лишь когда по лесу петлять стали, то оцепенение помаленьку сошло. А то вроде и зришь, что округ деется, а руки да ноги как чужие, шевельнуть ими мочи нет. Такое уж было однажды…