Оливье несколько раз открыл рот, как бы пытаясь заговорить. Наконец ему это удалось, с шипением и свистом:
— Этого… этого не может быть. Он не мог выжить.
— Давайте не будем затевать спор на тему, что может быть, а что нет. Это будет состязание двух схоластиков, рассуждающих о воле Господа и воле человеческой. Давайте вернёмся к вопросам сугубо прозаическим. Ответьте на мой вопрос. Существует ли болезнь со сходными признаками?
Оливье на мгновение задумался.
— Это маловероятно, но всё же…
— Отвечайте!
— Есть. Есть болезнь, которую великий Гален называл сестрой-близнецом оспы. Это корь.
— Та красная сыпь, которая бывает в детстве? – недоверчиво переспросила Клотильда.
— Да, эти две болезни имеют несомненное сходство. Сильный жар, бред, красные пятна.
— Но корью болеют дети. Я сама когда-то подхватила её. Все принцы в детской Фонтенбло пережили эту сыпь. Но мне было пять лет.
— Да, это так. В том и состоит природа моей ошибки. Мне ещё не приходилось наблюдать течение этого недуга у взрослых. В научных трактатах эти описание весьма скудны. Отмечается, что у людей, достигших зрелости, в особенности у мужчин, корь протекает тяжело, с бредом и жаром, и часто приводит к exitas letalis. Заболевший обречён.
Клотильда откинулась в своем судейском кресле, задумчиво сцепив пальцы. Оливье косвенно подтвердил безумный выкрик Рене.
— Великий Гален… великий Гален… — бормотал Оливье, — он сам ошибался, он не раз допускал их смешение, этих двух хворей. Корью болеют дети, а раз поразив, корь не возвращается. Гален сам был в затруднении. Он не видел заболевших корью в зрелом возрасте, он лишь внёс описание с чужих слов.
Но Клотильда почти не слушала его. Она чувствовала себя обманутой.
Простушкой, обобранной ловкой цыганкой. Геро не представлял собой никакой опасности, он был болен корью и нуждался в заботе.
Две, три недели — и Геро был бы здоров. Он был бы сейчас здесь, рядом, за этим гобеленом.
Но она так испугалась, что поверила этому коновалу, поверила Дельфине, поверила своему секретарю, поверила всем, усмотрела угрозу в посиневших, дергающихся лицах.
А он был болен корью! Никто в замке не заболел! Никто!
Оливье, кажется в полной мере осознал допущенную ошибку. Его била крупная дрожь. Клотильда усмехнулась. Теперь ему страшно!
— Вон, — чуть слышно произнесла она. – Ваша судьба будет определена позже.
Оливье бросился прочь.
Ей было не до него. Она чувствовала подобие эйфории. Будто глотнула маковой настойки или надышалась болеутоляющих паров, какими сарацины ублажают себя в притонах.
Он жив! Жив! Геро жив! Её сокровище, её волшебная услада, её неутолённая страсть.
Кто-то спас его, выходил, сохранил, уберёг. Кто-то из милосердных братьев или сестёр.
В Отель-Дьё множество тех, кто ухаживает за недужными из христианского милосердия, во имя спасения души. Там бывают состоятельные горожане или их жёны, желая совершить пожертвования, оплачивая небесный долг.
Туда приходят отчаявшиеся жёны и матери, кто тщится отыскать родных, не явившихся к ужину мужей и сыновей. Геро мог попасть на глаза сердобольной душе.
К тому же, он был хорошо одет, его батистовая сорочка могла привлечь внимание и нашедший его вполне здраво рассудил, что обладатель этой сорочки мог принадлежать к благородному сословию, к знатному семейству, и это семейство не поскупилось бы, отыскивая одного из сыновей или кузенов.
Клотильда вдруг сообразила, что на руке Геро так и остался бесценный перстень. Но перстень мог быть всего лишь украден. Грабитель мог пренебречь недугом и стянуть сапфир с пальца умирающего.
Но с той же вероятностью Геро мог быть и спасён — и спасён благодаря перстню.
Значения не имеет, как это случилось, был ли он спасён из милосердия или корысти. Она этого не узнает, пока не предпримет тщательного расследования.
Клотильда барабанила пальцами по столу. Именно так и следует поступить.
Отправить в Отель-Дьё кого-то из доверенных лиц. Но кого? Анастази? Дельфину? А может быть, пусть Оливье искупит свою ошибку?
В лечебнице ему самое место. Это будет и приговор, и последующая каторга. Он отправится туда немедленно. Он врач и будет заниматься врачебной практикой.
Так, не привлекая внимания, он сможет опросить всех — и монахов, и послушников — о произошедшем в лечебнице. Он узнает имена попечителей и благотворителей, имена самоотверженных христиан и христианок, кто ищет спасения души в этом храме недугов.
Если Геро был спасён кем-то из них, об этом должно быть известно. Такие христианские подвиги надолго остаются в памяти зевак. А если костоправ узнает имя, то дальнейшие поиски труда не составят.
Геро где-то там, в городе. Он вырос в Париже и никогда не бывал за его пределами, не считая этого замка, расположенного в одном лье от столицы.
У него нет родственников, нет друзей, к которым он мог бы отправиться, и до начала апреля, когда его встретила Рене, он не мог покинуть Париж. Он не уехал бы без дочери, даже если подобная возможность ему представилась. Он вернулся бы за ней с другого конца света.
Но апрель миновал, за окном июнь. А Рене, эта старая жужелица, шевелившая лапками в своём пыльном убежище, уверила его, что дочь умерла.
Клотильда вдруг ощутила знакомую пустоту. Её эйфория мгновенно обернулась похмельем, ибо вино надежды скисло и даже вспенилось.
Эта старая жужелица уверила его в смерти дочери. Клотильда не осознала значения этих её слов сразу. Она была в полубреду от евангелического чуда, перед мысленным её взором рукой Спасителя был отвален могильный камень, и Геро, подобно Лазарю, шагнул на свет из потустороннего мрака.
Она уже видела его живым, видела, как он слегка жмурится и заслоняется от бьющего в глаза солнца, она уже слышала его несравненный, бархатистый голос. Она уже предвкушала встречу, предвкушала его смятение и даже страх. Она опьянела, она готова была смеяться и плакать.
Она уже забыла о чудовищном эпилоге, об обмане, совершённом из ненависти.
Ненависти вполне объяснимой, если приложить немного труда и заглянуть в тёмную душу, за хрупкий хитиновый панцирь.
Рене Аджани возненавидела то, чем не могла обладать. Это свойство ущербной души.
Слишком далёкие от прекрасного, от светлого и божественного, эти души, страдая в своей ущербности, как бескрылые личинки, питают ненависть к недосягаемому небу. Эти души, возможно, и не подозревают о существовании бездонного простора и звёздного шатра, как об этом не подозревают свиньи, ибо шея свиньи устроена так, что это животное неспособно смотреть вверх.
Но свинья, в отличии от человека, наделённого разумом и душой, не знает зависти и тщеславия. Свинья счастлива в своём тёплом хлеву, и зрелище самого красивого заката не тронет её мясистого сердца.
Человек же будет мучиться своим несовершенством, будет изматывать себя сравнениями и неутолённым желанием. Человек будет распалять свою ненависть, дабы обратить её в отравленное лезвие и нанести удар. Пусть прекрасное умрёт, пусть станет уродливым и гниющим, если он, смертный, не сможет этим прекрасным обладать.
Ненависть Дельфины к Геро произрастала на этой почве. Завистник желает уподобить красоту собственной неприглядности.
Для Рене явившийся к ней в дом Геро стал символом всего слепящего и пугающего. Она не простила дочери возможное счастье, а уж внучке тем более не могла позволить стать обладательницей такого сокровища.
Зависть к внучке была, пожалуй, гуще замешана, чем зависть к дочери. Жену он мог в конце концов разлюбить, он мог ранить её изменой и холодностью, но дочь была бессрочной владелицей его сердца. Ей он был предан до последнего вздоха, что собственно и подтвердил.
Рене не могла этого стерпеть и попыталась в очередной раз разлучить их.
«Она убила его!» — с ужасом подумала Клотильда. — «Она сделала то, что не удалось даже мне. Она убила его».
Её белые шелковистые руки, ставшие на мгновение горячими, бессильно упали. К сердцу подкатила тоска.
В том, что Геро мог выжить в лечебнице, она не сомневалась. С мыслью о дочери ему под силу и не такое. Подобно Орфею, он вернётся из царства мёртвых, оберегая возлюбленную душу. Святой Петр у врат рая сжалится и отпустит его на землю.
Но без девочки он не будет сражаться.
Как ясно ей представилась эта сцена! Геро, ещё слабый, едва одолевший болезнь, ведомый одной лишь надеждой, прошедший ад в городской богадельне, приходит к дому тёщи за дочерью.
Он, вероятно, в самые тяжёлые ночи, в бреду и лихорадке, видел себя идущим по этой улице, упрямо переставляющим ноги вопреки слабости и дурноте, видел свою дочь, радостно бегущую навстречу, это видение он держал, будто факел, пока пересекал долину усопших и слышал за спиной сладкий голос смерти. Но воплощённая мечта его обманула. Его ждал страшный удар.
Он стал не нужен, ни самому себе, ни Богу, ни равнодушно глядящему миру. Рене сказала, что он просто ушёл. Куда? До ближайшей набережной? С ним рядом был кто-то, напоминающий лицедея, одетый нелепо и ярко. Уберёг ли его незнакомец от рокового шага?
Пальцы свело судорогой.
Она должна вернуться на улицу Сен-Дени и раздавить чёрную жужелицу. Каблуком, всей тяжестью, насладиться влажным, отвратительным хрустом. И нору этого насекомого залить известью. Чтобы стены плавились и дымились.
Если она это сделает, то ей непременно станет легче. Отпустит эта судорога, которая уже распространяется от пальцев вверх по рукам, переползает по рёбрам в спину, вынуждая горбиться и сгибаться.
Она могла бы отдать этот приказ, не колеблясь, без малейших угрызений, сам Господь не осудил бы её, ибо она послужила бы орудием не собственной, эгоистичной мести, а мести божественной, ниспосланной свыше.
«Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию» (Рим. 12:19). Воздаяние приходит от Господа, но совершается воздаяние руками людей.
Если бы только Геро…
С его смертью она уже примирилась, даже этот нелепый слух, эта призрачная надежда не излечат её от скорби, ибо свидетельство жужелицы всего лишь слова, не подкреплённые доказательствами.
Но вслед за Геро из дома исчезла девочка, маленький беззащитный ребёнок. Девочка от природы сильная характером, многое переняла от отца. Она могла по детской наивности своей и упрямству отправиться его искать.
Убежала из дома назло бабке.
Что ждет маленькую девочку на улицах этого города, во чреве этого монстра, внутри кипящего котла, коему улицы служат отводными трубками для слива людских излишков? Самый и наиболее милосердный исход – смерть под колёсами первой попавшейся повозки или под копытами несущейся лошади, чей всадник мертвецки пьян.
Как бы ужасно это ни звучало, но для пятилетнего ребёнка эта участь — наименьшее зло. Есть ещё множество других смертей, менее быстрых и милосердных.
Девочка могла провалиться в один из колодцев, уходящих в Сену, куда ночные грабители и наёмные убийцы сбрасывали тела своих жертв. Сами по себе эти колодцы не глубоки, вода в них поднимается перед рассветом, когда открывают шлюзы, чтобы река унесла трупы. Провалившийся ребёнок мог бы барахтаться в таком колодце несколько часов, тщетно взывая о помощи.
Были и сухие колодцы, выходы из городских катакомб, куда время от времени сваливали скелеты с кладбища Невинноубиенных. Там мучения будут длиться гораздо дольше.
Но смерть — не самый устрашающий исход. Могло случиться и худшее. Нет, эта старая жужелица вовсе не одарила её надеждой, напротив, она лишила её надежды.
Клотильда прижала пальцы к вискам. Пальцы заледенели, и оттого их прикосновение послужило некоторым благом.
То, что с ней сейчас происходит — это растревоженные чувства и бессмысленная ярость. Ещё немного — и она будет рвать волосы, заламывать руки и кататься по полу.
Сладкое зрелище для злорадствующих.
Она ещё не лишилась разума, она ещё способна думать. Разве есть доказательства его или её смерти? Смерть, оказывается, вовсе не всесильна, да и судьба способна менять маски.
Разве в феврале у неё не было полной уверенности в том, что Геро мёртв?
Да, он был жив, он ещё дышал, как дышит раненый с развороченным нутром на поле битвы. Никто не сомневается, глядя на перламутровые петли кишок, что раненому остались считаные вдохи.
Вот так же не сомневалась и она, глядя на расползшиеся пятна сыпи. Не её вина, что она ошиблась. Она не врач. А врач её уверил. И она не сомневалась.
Она не видела Геро мёртвым, она не присутствовала на похоронах, и всё же не усомнилась. Из его покоев она соорудила мавзолей. Что же в результате?
Все неопровержимые улики опровергнуты. Так бывает.
Почему же она вдруг отчаялась?
Этот гул утихнет лишь тогда, когда она поверит в чудо воскресения, когда впишет его, как факт. Пока она этот факт отвергает. Её разум не справляется, он слишком медлителен и недоверчив, к тому же, слишком высокомерен и труслив.
Этот разум привык выходить из всех возможных споров победителем. Он не знал ошибок.
Впрочем, нет, однажды этот отточенный разум допустил ошибку. Этот разум не смог разгадать Геро. И вот обновлённый парадокс.
Разум в отчаянии. Геро — жив! Он жив!
Он всё ещё где-то здесь, под этим небом, под этими звёздами. Он дышит, ступает по земле, с кем-то говорит, с кем-то обменивается мыслями, с кем-то соглашается, с кем-то спорит. Он кого-то любит. Или ненавидит.
Рядом с ним может быть женщина.
Упорствующий разум лишился последних сил. В схватку с недоверчивым, требующим аргументов, рассудком вступила неведомая женщина. Внезапно нахлынувшие чувства сыграли роль ветра, толкнувшего крылья застывшей мельницы.
«Почему нет? Почему нет? – размышляла Клотильда. – Мёртвым его никто не видел. И тот слуга, который доставил его в Отель-Дьё, так же утверждал, что Геро ещё дышал. Слуга оставил его на ступенях часовни. Никто не сомневался, что до следующего рассвета ему не дожить. Так, по крайней мере, утверждал Оливье. Геро был уже в агонии, в жару. Поездка по февральскому холоду в открытой повозке могла только поспособствовать скорой кончине. Пусть даже в Отель-Дьё о нём бы заботились, как об умирающем. Оттуда ежедневно вывозят десятки мертвецов. Монахи лишь исповедуют умирающих. Но если он жив, следовательно… следовательно, был кто-то, кто позаботился о нём. Один из милосердных братьев оказался искуснее других? Или расчётливей? Или там был кто-то ещё? Кто-то сведущий в медицине, кто-то, обладающий тайной оспы. А была ли… оспа? Эта старая ханжа сказала, что на его лице не было шрамов! Он был болен, но не болен оспой».
Клотильда устремила тяжёлый, недобрый взгляд на Дельфину. Фрейлина всё так же втягивала голову в плечи.
Герцогиня помнила, как она, эта овцеподобное существо, вместе с её лекарем, этим шарлатаном Оливье, уговаривали её поскорее избавиться от заболевшего, чтобы избежать эпидемии.
Да и прочие придворные поддакивали. Все испуганные, посиневшие. Одна Анастази осмелилась тогда возражать. Одна Анастази…
Нет, она не оспаривала диагноз, она всего лишь умоляла о милосердии, о нескольких часах покоя для умирающего.
«Он умирает. Он всё потерял, не отнимайте у него смерть!» — твердила первая статс-дама. Но её никто не слушал.
Сама герцогиня обезумела. Ей мерещились гноящиеся раны. О стыд, она была близка к исступлению и обмороку. Она значительно поглупела. Да что там поглупела — она уподобилась мечущейся по курятнику безмозглой несушке, заметившей лису. А лисы не было.
Была лишь тень. Освещённый луною куст.
— На его лице не было шрамов, — тихо, но вполне отчетливо произнесла Клотильда, не глядя на придворную даму. Дельфина ещё выше вздернула плечи.
Сойдя с подножки во дворе замка, Клотильда послала за лекарем.
За воротами Сент-Антуан у неё окончательно сложилось намерение. Она начнёт с пристрастных допросов. Если понадобится, она допросит каждого, кто соучаствовал в том трагическом заблуждении.
Она будет говорить и с лакеем, и с конюхом, и с мальчишкой-послушником, разносящим беднякам жидкую похлёбку.
Она будет раздавать золото и удары плетью. Это освежит их память. Прошло всего несколько месяцев, они должны помнить.
Но следствие она начнет с Оливье.
Клотильда ждала в кабинете. Она не пожелала ни переодеться, ни передохнуть с дороги. Её снедало нетерпение.
Невероятная новость, обещание чуда, почти библейская притча, уже начала свой путь внедрения в её чувства и разум. У неё колотилось сердце, приливала кровь. Её терзал озноб, почти сладкий, чувственный, а за ним следовал потливый жар. Она была почти в лихорадке.
Ей хотелось бежать, действовать, подстегнуть лошадей, впрячь в экипаж лакеев и кучера — и хлестать их так же немилосердно. Сам воздух изменил свои плотность и вкус, как это случается перед грозой, и сама гроза где-то на подходе, ещё мнётся за горизонтом, набирается сил, бугрит сизые мускулы и вот-вот вонзится в землю лиловым зигзагом.
От грозы следует бежать, но своей мощью она завораживает, призывает.
Клотильда слышала первый раскат этой ярости, звенящей и раздирающей сердце. Она едва не задохнулась. Закрыла глаза и с минуту сидела неподвижно.
Она в своем кабинете, в том самом, где стены украшены старинными коврами, и один из них скрывает потайной лаз. Гобелен с изображением Иосифа и жены Потифара.
Герцогиню всегда забавляла эта пикантная подробность, это невольная иллюстрация. Она уже не помнила, произошло ли это намеренно или случайно.
Почему дверь закрывает ковёр именно с этим сюжетом? Остроумная находка или тонкая насмешка? А может быть, предостережение?
Жена военачальника, как известно, осталась ни с чем, а юный Иосиф стал правителем Египта. Не имеет значения, кто и почему поместил этот гобелен над дверью.
Клотильда обнаружила, что цвета на ковре изменились. Когда тайный покой опустел, то и сам рисунок побледнел. Прежде ярко окрашенные нити выцвели, полиняли.
Так происходит с дешёвыми тканями, если их выварить в щёлочи. С гобеленами подобное не случалось, ибо красильщики из Арраса и Льежа славились своим искусством. Если краски и тускнели, то от воздействия времени и пыли, а после чистки краски сияли с первозданной дерзостью.
Гобелен не утратил яркости, это её глаза утратили способность различать цвета. Это она погрузилась в чёрно-белое однообразие, в плоское угловатое равнодушие.
На глазах выросла невидимая катаракта, вспучились водянистые бельма. Чтобы излечить её от катаракты, понадобился хирург с тупым ржавым ножом. Проморгавшись, она вновь видит. Этот гобелен, скрывающий дверь, вновь засиял всеми цветами. Он свеж, с него сбили паутину и пыль.
Клотильда многообещающе улыбнулась. Она слышала шаги лекаря. Он ступал крадучись, воображал себя карающей тенью, хранителем тайн.
Герцогиня выпрямилась в кресле и приняла вид строго судии. Оливье ничего не знает. Он только строит предположения, догадки, выдвигает версии. Он не тревожится. Чего ему опасаться?
Принцесса, которой он столько лет служит, бывает порой вспыльчива, порывиста, идёт на поводу собственной прихоти, она безжалостна и упряма. И всё же она разумна. Даже предсказуема. Её влечёт месть. Обуревает жажда власти.
Вероятно, поездка в Париж разбередила раны, и вот она уже жертва бесцветного и безвкусного яда. Ей нужен совет, не уступающий по силе этому яду.
Когда лекарь переступил порог, Клотильда без труда прочла его мысли, хотя тот, несомненно, мнил себя соперником сфинкса. Люди так наивны и самонадеянны. Они не замечают, что их лица заходятся криком, даже если сохраняют полную неподвижность. Лекарь поклонился.
Герцогиня не ответила даже кивком, и костоправ до конца так и не разогнулся, напоминая покорёженный ударом гвоздь. Он ждал, а Клотильда молчала, разглядывая его.
Сухой, желчный человек с кожей цвета пергамента. Возраста неопределенного. Он мог быть молод, истощённый, пропитанный мумифицирующим бальзамом, но он мог быть и стариком. За то время, что он служил ей, ему удалось сотворить из самого себя искусное, подвижное чучело, поместив внутренности в тот бальзамирующий раствор.
Клотильда нисколько не удивилась бы, узнав, что он изучает алхимические трактаты в поисках рецепта вечной молодости. Но так и не обнаружил средство против страха. Страх жил в нём. За бугристой дублёной кожей ещё билась жизнь, ещё шевелилось тщеславие, ещё ворочалась зависть.
Молчание герцогини вызвало беспокойство. Глаза его заметались, веки приподнялись. Она никогда не молчала так долго, не смотрела так пристально. Он уже задаёт себе множество вопросов, уже перебирает допущенные ошибки. А Клотильда терпеливо ждала, когда это беспокойство заставит сфинкса шевельнуться.
Ей нравилось тянуть паузу, терзать жертву неопределённостью. Лекарь, не стерпев пытки, заговорил первым. Робко, заискивающе.
— Ваше королевское высочество желали меня видеть?
Клотильда едва сдержала улыбку. Она ещё помедлила, но все же ответила:
— Я пребываю в некотором затруднении, друг мой, — ровно, даже дружелюбно произнесла она. – Вопрос, меня терзающий, из сферы, от меня далёкой, даже чуждой. Ибо я, как женщина, почти не способна воспринять и осознать научные постулаты, тем паче, медицинские. И вот для того, чтобы это затруднение разрешить, я призвала вас, человека в высшей степени сведущего, более того, владеющего тайнами врачевания тела. Смею ли я рассчитывать на вас? На ваш опыт и на вашу учёность?
В глазах Оливье мелькнул страх.
— Я к услугам вашего высочества, — выдавил он.
— Как и всегда, не правда ли? Вы всегда служили мне верой и правдой, Оливье. Мое благополучие, моя жизнь, моя телесная целостность всегда служили единственным проводником и мотивом ваших действий. Во имя моего спасения вы, не колеблясь, готовы были пожертвовать всем. Ваше время, ваш ум, ваши знания, все принадлежит мне, все служит моему величию. Вы мой преданный слуга, самый преданный.
Взгляд Оливье вновь заметался.
— Слова вашего высочества истинная награда для меня. Ваше незаслуженная похвала…
— Отчего же незаслуженная? Разве вы не спасли мне жизнь? Вот не так давно, в феврале, когда случилось это… это несчастье. Когда эта ужасная болезнь грозила обратить мой замок в обитель призраков. Разве это не вы предотвратили саму казнь египетскую, что готова была обрушиться на мой дом? Кстати, в том и состоит моё затруднение. Я нисколько не сомневаюсь в вашей учёности, в вашей способности распознавать самый коварный недуг по первым симптомам, но вопрос всё же остается. Нет ли заболевания, схожего по своим первым признакам с этим карающим бичом Господнем, с оспой. Не мне, разумеется, судить, ибо я совершенная невежда в медицине, да и во всех прочих сферах образованность моя крайне сомнительна, но открывшиеся мне обстоятельства вынуждают меня явить вам свою наивность. Но вопрос мой всё ещё требует ответа. Если этот вопрос для вас затруднителен, ибо ошеломит вас своей глупостью, то я могла бы задать его месье Эруару. Он, как известно, ученик Амбруаза Паре и много лет состоит при особе моего брата. Он привычен к вопросам наивным и бессмысленным. Вам достаточно лишь указать мне на это.
Лоб лекаря покрылся испариной.
— Если… если ваше высочество будет настолько милостива, чтобы указать на мою ошибку, — начал он.
— О нет, друг мой, я вовсе не указываю на ошибку. Я вас не обвиняю. Я всего лишь терзаюсь некоторым любопытством. Дело в том, что несколько часов назад мне стало доподлинно известно, что некий господин, известный как мне, так и вам, оказался вовсе не настолько поражен тем недугом, который вы с высоты своей учёности утвердили. Я ни в коей мере не допускаю мысли, что ваше решение было принято на основе тайных мотивов, что вы действовали с неким тайным расчётом или, сохрани Господь, под влиянием дурного совета. О нет, я бесконечно далека от подозрений. Напротив, я склонна искать для вас оправданий, изыскивать свидетелей в вашу пользу, одним из которых может быть болезнь со схожими признаками.
На висках Оливье уже блестели капли, одна из этих капель бежала по пергаментной скуле, её предшественница уже скатилась с подбородка и темнела в крахмальной белизне ворота. Худая шея беспрестанно двигалась.
Клотильда молчала, изображая полную беспристрастность. Лекарь был напуган, но Клотильда ещё не уверилась, понимает ли допрашиваемый, о каком известном господине идет речь.
Она решила уточнить.
— Речь идет о вашем давнем пациенте, о том, кого по вашему прямому указанию отвезли в Отель-Дьё, ибо вы обнаружили, что пациент заражён оспой и что болезнь зашла так далеко, что излечение невозможно, а его дальнейшее пребывание в замке Конфлан чревато опасностью для всех его обитателей. Вы понимаете, о ком идет речь?
Тон герцогини изменился. Она уже не играла в невежество. Она обвиняла. Лекарь кивнул. Его горло вновь дернулось.
— Я рада, что вы догадались. Да, я говорю о нём, о Геро, моем фаворите, которого вы отправили умирать в городскую лечебницу. Вы уверили меня, что надежды нет, что жить ему осталось несколько часов, что он заражен страшной хворью. Я поверила вам. Да и как я могла не поверить? Ибо ничего не смыслю в медицине. С тех пор я пребывала в уверенности, что поступила правильно, вопреки христианскому долгу, во имя спасения многих жизней. Я пожертвовала мужчиной, который был мне по-настоящему дорог, я отказала ему в нескольких часах милосердия. Я убила его. Убила, следуя вашему совету. И что же я узнаю сегодня? Он жив. И вторая новость, ещё одно потрясение. Оспы не было. Особа, видевшая его последней, его бывшая тёща, утверждает, что кожа на его лице осталась чистой. Нет никаких шрамов. Что вы на это скажете, господин учёный?
Вторая тонкая трещина в гладкой металлической поверхности. Рене едва вновь не прикрыла голову. Но щипок в плечо избавил от соблазна.
— Говорите, — зашипела фрейлина.
— Он… он… её отец, — забормотала Рене. – Он приходил и требовал её, свою дочь…
Герцогиня и фрейлина обменялись быстрыми взглядами.
— Спятила от страха, — нашла объяснение фрейлина. – Этого не может быть. — И вдруг больно вцепилась в плечо Рене. Пальцы, на вид слабые, мягкие, как белые черви, оказались острыми, как гвозди. – Говори, где девчонка?
Но герцогиня сделала знак.
— Тише, Дельфина, у неё сейчас случится удар, и мы ничего не узнаем.
Служанка убрала руку. Герцогиня обратилась к Рене с неожиданной любезностью.
— Вынуждена признать, милостивая государыня, что вы меня несколько смутили. Я даже в некотором затруднении. Не знаю, принимать ли ваши слова, как подлинное объяснение или как жалкую попытку себя оправдать. Как первое, так и второе это выглядит, как подлинное безумие. Это вынуждает меня усомниться в вашем рассудке.
Рене, ободренная её голосом, торопливо затрясла головой.
— Милости прошу, великодушного прощения за моё косноязычие и немоту, но иного пути, как оправдать себя, как привести доказательства невиновности у меня нет.
— Иного пути! – фыркнула фрейлина и вновь нацелилась в плечо Рене своими червеобразными пальцами. – Иного пути, кроме как самая отвратительная ложь!
— Я не лгу, — взвизгнула Рене. – Господь тому свидетель! Святая Дева Мария и все мученики! Он был здесь. Был. Я сама верила в то, что он мёртв, и благодарила Господа за праведный суд, за отмщение. «Мне отмщение и аз воздам!» Наннет принесла эту весть. И плакала, молилась за нечестивца. А я призывала Господа в свидетели, что моей вины в том нет. Да, я желала ему смерти, но желала справедливого суда, божьей кары. Господь меня услышал, а дьявол грешника воскресил! Воскресил.
На лице герцогини проступило отвращение, но она себя превозмогла, как превозмогает себя человек, подавляя позыв к рвоте. Она слушала.
— Это было в начале апреля, в день святого Иоанна Пресвитера. Он явился сразу после мессы, и в дверь постучал, будто ждали его!
— Вы уверены, что это был он? – быстро спросила герцогиня. Голос её звучал все так же ровно. Без признаков интереса или волнения.
— А кто же ещё? Мне ли не узнать этого… этого филистимлянина, этого подручного сатаны, змеем проникшего в мой дом.
Рене получила чувствительный тычок под рёбра. И задохнулась.
— Как он выглядел? – Глаза герцогини светились уже иначе.
— Как воскресший покойник… Бледный, худой, кожа да кости. И одет с чужого плеча. Видать, с другого мертвеца стащил.
— Он был один? – продолжала принцесса.
Рене поперхнулась. Она помнила, что был кто-то ещё, что бывший зять явился не один, а в сопровождении человека очень сходного по облику с лицедеем.
Но того, второго, Рене помнила смутно, ибо ненавидела лицедеев, ибо полагала их обитателями самых глубинных слоев ада, и не оскверняла взгляд свой даже мимолетным вниманием. Что-то отвратительно пёстрое, непристойное, сверкающее лысиной.
Да, да, тот лицедей был лыс и толст.
— Нет, не один. С ним был… акробат, лицедей, на площади пляшет…
Герцогиня и её фрейлина вновь переглянулись.
— Лицедей?
Этот вопрос был обращён к придворной даме. На лице последней отразилось недоумение и даже растерянность.
— Это возможно?
Это была по-прежнему тяжёлая, смертоносная ртуть, но катилась она уже не к Рене.
Она катилась к фрейлине, которая внезапно сгорбилась, втянула голову в плечи. Ответа она не нашла.
Герцогиня помолчала, дожидаясь ответа, затем обратила вспыхнувший взор к Рене. Произошла неуловимая перемена.
Будто подул освежающий ветер, который погнал ядовитые пары к узкому жерлу колодца, где эти пары развеются.
— Повторите ещё раз, — приказала принцесса. – Когда это произошло?
— На Иоанна Пресвитера, — угодливо подсказала Рене.
— На его лице были шрамы?
Рене испуганно на неё уставилась.
— На его лице были следы оспы?
— Нет. Он был бледен, да. Так выглядят после тяжелой болезни, но шрамов… — Рене вспомнила ненавистное лицо. – Нет, шрамов не было.
Герцогиня вновь смотрела на фрейлину. Лице её непостижимо менялось. Трещины разбегались узором.
Фрейлина ещё выше подняла плечи, подпирая голову.
— Он был болен, очень болен, но не оспой, — глухо произнесла принцесса. Но тут же обратилась к Рене. – Так что же произошло с девочкой? Он забрал её?
Рене внезапно почуяла опасность.
Она чуяла её, как опытная подвальная крыса, среди ароматов плесени и помоев уловившая иной терпкий оттенок.
Ещё мгновение назад её спина готова была распрямиться, освобождаясь от ноши, но тяжесть внезапно удвоилась.
Вспотел лоб. Она облизала пересохшие губы, слова клеились к ним, как кусочки смолы, тянулись и рвались. У неё был шанс солгать. Несколько минут назад, прежде чем с её губ сорвалось роковое признание, она могла бы сказать, что девочка исчезла вместе со своим отцом, канула в ту бездну, откуда он пришёл.
Но она упустила свой шанс. А герцогиня была слишком проницательна. Её зрачки вновь сузились, заострились, сверкали, как два отточенных наконечника.
— Говорите правду, — очень мягко поторопила принцесса. – Не советую вам поддаваться соблазну и лгать.
Она говорила почти ласково, растапливая ртуть и обращая её в обманчивую череду бусин.
— Что вы ему сказали?
— Я… я не хотела, чтобы он забрал мою внучку. – Рене закрыла лицо руками. – Он уже лишил меня дочери. Он увел её из дома, он погубил её, а потом… потом пришёл за внучкой. Даже мой сын… Мой сын покинул меня.
— Что вы ему сказали? – Герцогиня почти шептала.
— Я сказала… я сказала, что девочка умерла.
Клотильда смотрела на жалкую женщину с чувством необъяснимым. Она испытывала отвращение и вместе с тем жалость.
Нечто сходное она пережила в далёком детстве, когда обнаружила в парке Фонтенбло раздавленную лягушку. Этот малопочтенный подвиг совершил кто-то из придворных. Зрелище, породившее нечистое любопытство.
Клотильда в то время ещё не освоилась с присутствием смерти. Она слышала это слово, но не понимала и не представляла его грозного значения. Она видела лишь раздавленное существо. Погибшее, изуродованное, вдруг ставшее неподвижным и бесформенным, как вымоченная в извести тряпка.
Это существо и прежде не отличалось привлекательностью. Она замечала этих передвигающихся прыжками созданий в сумерках на белых дорожках парка и даже на мраморных ступенях. Эти существа были отвратительны. Влажные, пучеглазые, с прозрачными веками, с тяжелым раздувшимся брюшком.
Клотильда не раз в своей жизни удивлялась странной фантазии Господа. Он, Создатель, при всём своём могуществе, своей созидающей силе, сотворил множество безобразных и бесполезных тварей.
К чему Он поселил в сотворённом мире жуков, слизней, мокриц, блох, шершней, крыс и ещё множество других, а не украсил мир красотой?
Почему все призванные Им населять землю не рождены совершенными? Лягушки, скользкие, бородавчатые жабы, черви, гусеницы — для чего они?
Изначально меченые уродством, они внушают безотчётный страх и через страх становятся жертвами. Они виновны, как может быть виновен горбун, уже родившийся с изъяном.
Они отвратительны и несчастны.
Клотильда смотрела на жалкую женщину. Была ли она, как и та лягушка, изначально рождена в этой коже, с этим горьким, желчным нутром? Она попала под каблук по неосторожности или по причине ущербности разума и уродства души?
Она могла её напугать, заставить выть и ползать у своих ног, но это вразумит её не более, чем трескотня сороки.
Эта женщина хладнокровно обрекла на голод и нищету собственную дочь, отреклась от сына, возненавидела единственную внучку и, вероятно, готова сейчас воззвать к Господу, беззастенчиво требуя справедливости.
«Отче, отче, зачем Ты меня оставил?»
И не усомнится. Невзирая на запах горелого мяса.
К ней вновь пришел соблазн послужить каблуком, но оставалось ещё несколько вопросов.
— Что же произошло дальше? – задала Клотильда один из этих вопросов.
Выцветшие глаза Рене Аджани бесцельно блуждали. Её сухие пальцы вдруг забегали по тугим манжетам, швам, застежкам, подбираясь к горлу.
Шемизетка её платья походила на оборонительный вал. Эти старые ханжи оберегают свою никому ненужную добродетель, как сарацин оберегает свой гарем.
Рене, наконец, нашла требуемый шнурок и потянула. Это был шнурок, стягивающий полотняный, в мелких складках, ворот, скрипящий от крахмала.
«Как бы её удар не хватил… Чуть позже пусть валится с приступом, дьяволу меньше забот».
— Так что же произошло?
— Он… он ушёл.
— Вот так просто взял и ушёл?
— Он поверил. Я сказала, что у него больше… нет дочери. Я хотела её спасти! – вдруг отчаянно выкрикнула Рене, будто её уже тащили крючьями в долину Иосафата на Страшный суд.
— Вы непоколебимы в своем служении Господу, — ответила Клотильда. – Дальше!
— Он… он ушёл, а девчонка… девчонка! Она на второй день сбежала.
— Вы пытались её найти?
Тут старая ханжа вскинула голову.
— Как же не пытались! Нянька все ноги сбила, все окрестности обошла, всех торговок расспросила.
«Нянька, конечно нянька. Сама добрая христианка и пальцем не шевельнула».
Ещё один приступ ярости и тошноты. Это была уже не лягушка, это была мокрица, которую тоже хотелось раздавить.
— А он? Он больше не приходил?
Рене растерянно моргнула. На её веках почти не было ресниц. Веки были тонкие, как бумага, и, казалось, так же шуршали.
«Она даже не понимает, о ком я спрашиваю. Господи, дай мне силы!»
— Ваш бывший зять, Геро, тот, которого вы считали умершим, — почти по слогам произнесла Клотильда.
Имя «Геро» произвело эффект дьявольского ритуала с извлечением младенческой печени и кишок. Рене едва не поползла в угол. Она замотала головой.
— Нет, нет, не было его.
Клотильда встала. Она сама уже чувствовала удушье. Потолок стал ниже, окна уже, стены надвинулись как чудовищные тиски. Ей стало трудно дышать.
К тому же, она слышала гул. Гул очень низкий, исходящий не то с небес, не то из-под земли. Когда, опустив веки, она прислушалась, то обнаружила, что гул вовсе не единороден, а сплетён из великого множества дробных стуков.
Это дребезжали, ударяясь друг о друга, разноцветные костяшки и стеклышки, некогда уложенные терпеливым демиургом в сложный узор. Она уже не раз убеждалась, что окружающий мир вовсе не так надёжен и прочен, что ткань мироздания скорее схожа с паутиной, чем с парусным шёлком, что вера в несокрушимость этого мира, в универсальность его законов скорее пагубна, чем благотворна, что тот верующий, который без оглядки полагается на догмы, скорее обрекает себя на гибель, чем на спасение, ибо отказывает Господу во вмешательстве.
Мир способен меняться. Ей приходилось ощущать внезапную пустоту, когда каменный свод ломался, как весенний лёд, а твердые углы стекали, как восковые огарки, и гул, и дребезжание не застигли её врасплох. Она уже пережила нечто грандиозное, когда приняла решение взять на воспитание осиротевшую девочку. Ту самую девочку, которую так старательно вымарывала из собственного существования.
Она намеревалась не только наблюдать за воспитанием, оплачивая нянек, учителей, портных и придворных дам. Она задалась целью приблизить этого ребёнка к себе настолько, чтобы называть её… дочерью.
Сдвига небесных сфер не случилось. Не было сотрясений под ногами и ни одна звезда не сорвалась с небесного крюка. Удивительней была наступившая тишина.
Будто после продолжительных кровопролитных, многолетних войн она заключила, наконец, мир. Чтобы прийти к этому миру, ей пришлось совершить жертвоприношение.
Непомерная цена будущего мира. Цена, раздутая глупостью и гордыней. Мир, ныне царящий в её душе, она могла бы получить даром.
Но жертвы не было! Не было преступления! Не было убийства! Её только что оправдали.
Вероятно, так чувствует себя осуждённый на эшафоте, уже опустившийся на колени, уже ощутивший холодок стали на шее, когда ему зачитывают указ о помиловании.
Пожалуй, осуждённый не будет столь потрясен. Его страдания — лишь миг.
Её же казнь длилась не одну неделю. Она просыпалась, всходила на эшафот и умирала каждый день, преследуемая десятком палачей, каждый из которых подступал к ней со своим мастерством. Она не осуждённый, она — грешник, извлечённый из ада.
За ней с небес отправили ангела. Ангел в облике добродетельной жужелицы.
Клотильда бросила последний взгляд на Рене Аджани. «Посланница небес» всё ещё стояла на коленях, опустив голову.
Если бы не безумная, обрушившаяся, как черепичная кровля, надежда, вызвавшая своим грохотом блаженную глухоту, Клотильда не отказала бы себе в удовольствии раздавить эту жужелицу.
Герцогиня всё ещё слышала гул. Его не заглушал ни стук колес, ни крики уличных торговцев. Разноцветные кирпичики мироздания всё ещё дробно постукивали друг о друга, жалобно поскрипывали крепёжные гвозди и скобы.
В гостиной дома Аджани, в той самой, где на длинном столе всё ещё поблескивали серебряные ножи, ложки, соусники, молочники и фруктовые вилки, были подняты портьеры, и день, прежде изгнанный, нежеланный, вдруг пролился пыльным квадратом.
В отличии от начищенных серебряных приборов, оконные стёкла оставались мутными, в разводах.
Одно из кресел, с высокой спинкой, с обивкой, вытертой до основы, было отодвинуто от стола. В этом кресле, с той же безучастностью, сидела прибывшая дама.
За её спиной стояла нескладная особа, вошедшая за коротышкой-стряпчим.
«Фрейлина» — подумала Рене. — «На овцу похожа».
Глаза бесцветные, волосы мышиного цвета. Рене её видела и даже помнила её имя. Дельфина.
Свою знатную гостью Рене тоже узнала, когда та поднялась по лестнице в гостиную, вслед за фрейлиной, которая вошла первой, и, оглядевшись, подняла шторы и отодвинула кресло для госпожи.
Всю прочую свиту гостья оставила внизу. Не было сказано ни слова, но Рене уже знала, кто перед ней. Герцогиня Ангулемская. Первая принцесса крови, дочь и сестра помазанника божьего. Владелица замка, где Рене несколько раз бывала, сопровождая свою внучку.
Она видела принцессу только однажды, мельком, когда герцогиня возвращалась в свой замок. Рене разглядела лишь белокурые волосы и прямую спину.
Теперь эта принцесса находилась от неё в двух шагах, в её доме, в её собственной гостиной, и Рене могла её разглядеть. Света было достаточно.
Она видела лицо алебастровой белизны, лицо безупречное, гладкое, как у статуи. Принцесса была очень красива. Как редкое ювелирное изделие, сотворённое мастером, соединившим белое золото с россыпью бриллиантов, выточив и уложив перламутровые пластинки.
— Итак, — произнесла принцесса всё так же ровно и как бы нехотя. – Вы Рене-Элоиза Аджани, ваш супруг, мэтр Жан-Батист Аджани, ювелир. У вас была дочь Мадлен, умершая родами. Вы бывали в моём доме. Теперь, по иронии судьбы, я оказалась в вашем.
— Это такая честь… такая честь… принимать ваше высочество, почтившую своей милостью…
Герцогиня нетерпеливо повела рукой, пресекая поток любезностей.
— Вам бы лучше поинтересоваться, чем вызвана эта неожиданная и великая милость.
— Посмею ли я, создание, рождённое столь низко, возвысить свой голос…
Герцогиня повторно шевельнула рукой. Рене замолчала, дрожа от страха.
— Примем, как истину, что вы задали свой вопрос. Я отвечаю. Точнее было бы сказать, что я спрашиваю. Я задала вам этот вопрос внизу, сразу же, как вошла, но ответа не получила. Причина моего визита та же, что и причина вашего. Ребёнок. Ваша внучка.
В горле Рене сразу пересохло. Она попыталась сглотнуть. Герцогиня тем временем окинула взглядом гостиную, задержала взгляд на разложенном серебре. Прислушалась.
— В доме слишком тихо. Полагаю, здесь никого нет, кроме вас.
Рене кивнула. Говорить она не могла. Герцогиня уже не казалась фигурой, отлитой из белого золота с перламутром, теперь эта женщина с непроницаемым лицом, с холодным, тяжёлым голосом казалась сияющим сгустком ртути.
Рене не раз видела это опасное полужидкое вещество в мастерской мужа. Слова дамы были тяжелы, как ртуть, округлы и неуязвимы.
— Тогда мне ничего не остается, как задать свой вопрос повторно. Где ребёнок?
— Её здесь нет, — выдавила Рене.
— Об этом я уже догадалась. Но это не ответ. Девочка жила здесь. Вы получали на неё ежемесячное содержание. Деньги за собственную внучку. – В голосе знатной гостьи прозвучало нескрываемое презрение, смешанное с брезгливостью.
— Затем, — продолжала принцесса, — по причине некоторых трагических обстоятельств, — тут голос её чуть заметно дрогнул, — выплаты были прекращены. О чём я в настоящее время искренне сожалею. Я упустила эту незначительную сумму из виду, не отдала своему казначею соответствующих распоряжений, а мои придворные, — она покосилась на стоявшую по левую руку фрейлину, — поспешили этим воспользоваться. Кстати, милостивая государыня, вам известна причина прекращения выплат?
Рене снова кивнула.
— Ах, вот как. Кто же вас… уведомил?
— Нянька, смотревшая за девочкой, когда… когда от её… отца перестали поступать…
— Деньги, — усмехнулась герцогиня.
— Вести, — выдохнула Рене. — Она осмелилась побывать там.
— В моём замке?
— Да. И кто-то из слуг сообщил ей… новость. Печальную новость.
— Сообщил, что отец девочки мёртв, — глухо закончила герцогиня. Она будто пробовала остроту кинжала на собственном пальце.
Рене робко кивнула.
Герцогиня молчала. Её белое застывшее лицо будто и вправду стало мраморным, неживым. Даже веки опустились.
Рене наблюдала за ней в тревоге. У неё по-прежнему было сухо во рту. Наконец веки благородной гостьи дрогнули, губы вновь пришли в движение. Голос стал глуше.
— И что же… вы? – задала она невнятный вопрос.
Рене в тревоге соображала. Что значит? Что это значит? Какой ответ от неё требуется? Но герцогиня, к счастью, пояснила:
— Что вы сделали с девочкой, когда узнали о смерти её отца?
— Н…ничего.
Герцогиня ждала.
— Она жила здесь, в доме.
На лице принцессы проступило недоверие. Презрительное и опасное.
— И где же она? Дом, как вы уже подтвердили, пуст. Здесь тихо, как в могиле. Ни слуг, ни детей. Где девочка?
— Она… она… — Рене задыхалась, схватилась за жилистое горло. – Она… сбежала.
— Неужели? — Губы её высочества подергивались. – Сколько ей лет? Четыре? Пять?
— Пять.
— Способен ли пятилетний ребёнок сбежать? Я бы согласилась с вами и приняла вашу версию, будь эта девочка на десять лет старше. В пятнадцатилетнем возрасте побег из дома, из-под руки суровой бабки, был бы возможен. Оправдан обстоятельствами. Но чтобы это совершил ребёнок, почти младенец, девочка…
Принцесса качнула головой, и Рене ощутила подступающий холод. Она открыла было рот, чтобы произнести хотя бы слово в свое оправдание, но не смогла. Взгляд стальных зрачков из-под ровной линии век завораживал её.
— Итак, ребёнок пропал. Вы избавились от неё? Сдали в приют? Поручили бедным родственникам или, может быть, поступили и того хуже? В самом деле, зачем держать в доме бесполезное, маленькое, шумное существо, не дающее и денье прибыли. Лишний рот! Ведь вы люди… бедные? – Герцогиня покосилась на серебряные приборы, на целую груду этих начищенных сверкающих приборов. Некоторые были инкрустированы перламутром. – Да, — с тем же презрением продолжала, — вы люди бедные.
— В прошлом году мэтр Жан-Батист Аджани купил дом в предместье Сен-Клу с пятью акрами земли, садом и виноградником за три тысячи золотых ливров, — внезапно подала голос фрейлина. – И ещё ферму недалеко от Шартра, с намерением найти арендаторов.
— Ферма, дом, — задумчиво произнесла герцогиня. – Разве это богатство? А чем занимается месье Аджани? Торгует?
— Прежде у него была ювелирная мастерская, — продолжала фрейлина голосом придавленной мыши, — но изделия его не пользовались спросом, ибо не отвечали тонкому вкусу придворных щёголей. В настоящее время почтенный мэтр занимается перепродажей серебра и благородных камней. По слухам, часть этих камней доставляется в Париж контрабандой из Ла-Рошели, Бреста и Булони, куда заходят корабли английского торгового флота, возвращаясь из Нового Света.
У Рене потемнело в глазах. Она вдруг поняла, что сейчас упадёт на колени. Герцогиня вновь покачала головой.
— И что с того? Это гроши. Ну сколько выручит посредник на перепродаже камней из колоний? Пять тысяч? Десять?
— До двадцати тысяч в год, — безжалостно подвела итог придворная дама.
Брови герцогини поползли вверх. Она разыгрывала удивление.
— Двадцать тысяч ливров? Не может быть! И как долго почтенный мэтр участвует в этом предприятии?
— Больше десяти лет. Но в первые годы его прибыль составляла не столь уж значительные суммы.
— Сколько?
— Около четырех тысяч.
— А когда из дома ушла их дочь Мадлен? Они были так же… бедны?
— Почти десять.
— А сколько их дочь получила в качестве приданого? Или её добросердечные родители выплачивали ей содержание?
Фрейлина помолчала. Затем заговорила вновь.
— В приданое их дочь Мадлен получила две пары башмаков, три пары ношеных чулок, две полотняные рубашки, молитвенник и платье, в котором она покинула дом.
— Дельфина, дорогая, да вы никак пытаетесь ввести меня в заблуждение! Вероятно, эти милые люди облагодетельствовали свою внучку. Их единственную внучку, насколько я знаю. Мне трудно поверить в то, что эти глубоко верующие, добросердечные христиане могли бы поступить как-то иначе с бедным ребёнком. Не огорчайте меня новостью, противоречащей моим надеждам, дорогая Дельфина.
— Увы, ваше высочество, — склонила голову придворная дама. – Свою внучку они увидели только полтора года спустя, уже после смерти её матери, да и то, следует признать, по принуждению. Они приняли её в дом, не забыв выторговать сто золотых пистолей на её содержание.
— Тысяча двести золотых пистолей в год, две с половиной тысячи ливров, — задумчиво произнесла принцесса. – Как вы полагаете, Дельфина, сколько маленьких девочек можно содержать на эти деньги?
— Если из простолюдинок, то не меньше сотни. Ещё и на приданое останется. А если из благородного сословия…
Герцогиня сделала знак, что дальнейшее развитие темы её не интересует.
— Вывод из всего сказанного таков. Содержание маленькой девочки, к тому же, вашей внучки, отнюдь не является обременительным для вашего кошелька, достопочтенная дама. Вы вполне могли бы обойтись и без той платы, которую брали с её отца и даже по истечении срока выплат вы так же не потерпели бы ущерба. Однако, вы всё же поспешили избавиться от девочки. По всей видимости, ваш мотив был не менее показателен и благороден, как и тот, который позволил вам отлучить от дома беременную дочь, виновную единственно в том, что выбрала себе в супруги самого красивого и одарённого юношу Парижа. Этот юноша обладал всеми возможными достоинствами, какими только Бог и природа могут одарить смертного. Но наряду с этим у него был и существенный недостаток, сводивший на «нет» все его достоинства. Он был беден. А это непростительно, не правда ли? Ответьте мне, любезная госпожа. Чем не угодил вам этот юноша? В чём его грех? В каком преступлении его уличили? Он украл ваше серебро? Всучил вам поддельный вексель? Нет? Ах да, все это неважно, если за добродетелью не стоит родовое имя. И золото.
Рене молчала. Она испытывала ужас, но причину этого ужаса она не понимала. Её обвиняла принцесса крови, обвиняла в чем-то ужасном, непростительном, но грех свой Рене не осознавала.
Вероятно, та же мысль настигла и герцогиню. Она внезапно смолкла и усмехнулась.
— Margaritas ante porcos, — презрительно бросила она. – Что я говорю? Зачем? С тем же успехом я могла бы взывать к этим ложкам. Но мне придётся.
Герцогиня вновь обратилась к Рене.
— Вы так и не ответили на мой вопрос. Где ребёнок? Тот вздор, который вы изволили мне представить, я оцениваю, как попытку очередного торга. Желаете выкуп? Сколько?
Ртутные шары, что катились и сверкали, казалось, готовы были растрескаться от холода. Взгляд герцогини был страшным.
— Я не знаю, — жалобно взвыла Рене, — не знаю! Девчонка сбежала. На второй день, как за ней приходил этот нечестивец, её отец…
Рене повалилась на колени и замерла. Она обхватила голову руками.
Она ждала удара, пинка. Развержения небес, кровавого дождя, молнии. Нашествия проклятых душ, тянущих свои дымные длинные пальцы сквозь щели в половицах.
Но ничего не случилось. Напротив, воцарилась тишина, сходная с той, что в начале времен нависала над вселенскими водами. Ртуть замерзла.
Рене не знала, возможно ли такое без божественного соизволения, но в тот миг тишины — это превращение тяжёлой ядовитой жидкости в лёд состоялось. Раскрылись не карающие небеса, но ледяной ад.
Тонкой, с волосок, трещиной прозвучал чей-то голос.
— Кто приходил?
Рене продолжала закрывать лицо руками, желая оставаться коленопреклоненной и безликой до Страшного суда, но её довольно бесцеремонно толкнули в плечо. Рядом с ней стояла фрейлина.
— Отвечайте на вопросы её высочества, — безучастно произнесла она. Её голос звучал, будто горло у неё было матерчатое, как у куклы.
Рене подняла голову. Герцогиня смотрела на неё в упор. Глаза её недобро поблескивали. Это был не гнев, а нечто гораздо более худшее.
— Повторите, что вы сказали, — напомнила фрейлина. – Когда исчезла девочка?
— Через… через два дня после того, как приходил… он.
— Кто он?
Рене знала, что зависть — такой же грех, как и гордыня, и потому следовала примеру известной лисицы, пожелавшей отведать винограда. Обесценив чужое благополучие, она пребывала в уверенности, что вот так легко и незамысловато обезвредила свой грех.
Но тоска оставалась, тоска разлагалась, как придушенная котом крыса в подполе, и запах пробивался сквозь половицы и ковры.
Этот юноша, товарищ её сына, с глазами синими, как небо, растревожил её. От неспособности эту тревогу унять, она возненавидела виновника этой тревоги. Сначала пришла неприязнь, а время спустя, когда обнаружился позор дочери, эта неприязнь переросла в поглощающую разум ненависть.
Она выгнала дочь из дома. Указала на дверь недрогнувшей рукой. Блуднице не место в благочестивом доме.
Она верила, что поступает правильно. Господь беспощаден во гневе своём. Господь посылает ангела, дабы испепелить грешников. Агарь с сыном, по велению Сары, была изгнана в пустыню.
Только в самый глухой час ночи ей слышался сдавленный плач дочери…
В полумраке возникал силуэт худенькой, дрожащей от холода девушки с узелком в руках. Мадлен ушла, опозоренная, проклинаемая.
Наннет, вопреки запрету хозяйки, навещала молочную дочь. От неё Рене узнала, что епископ обвенчал её с тем негодяем. А потом и сам негодяй, соблазнитель, осмелился явиться с покаянным письмом от изгнанной дочери.
Рене разорвала письмо и бросила ему в лицо. В прекрасное лицо падшего ангела. Её старший сын Арно был в бешенстве и тоже ушёл из дома.
Рене ничего не слышала о дочери до тех пор, пока в дверь не постучала другая дьяволица, Анастази де Санталь.
То, что она посланница сатаны, угадывалось с первого взгляда. Вся чёрная, как ворона, лицо узкое, злое, в глазах – тёмный огонь. Эта посланница привезла ей ребёнка, внучку. Её дочь Мадлен умерла…
А тот нечестивец был брошен в тюрьму. Посланница с пламенным взором предупредила, что вернётся и убедится, что доставленная девочка жива и окружена заботой.
Рене не усомнилась. Взгляд узких тёмных глаз был страшен. Она испытывала одновременно и отвращение к этому отпрыску блудницы, и торжество мученицы. Господь призвал её!
Призвал спасти этого ребёнка. Если не смогла избавить от греха дочь, если та стала жертвой лукавого, то внучка — её последний шанс на милость Всевышнего.
К сожалению, и сатана не забыл о ней. Вскоре выяснилось, что тот нечестивец, тот филистимлянин, жив!
И не только жив, но и в фаворе у знатной дамы! Рене презрительно усмехнулась. Явил свой истинный лик. Вот он, распутник. И дама-то не простая. Первая принцесса крови. Что же тут удивительного? Это люциферово отродье и святой Деве голову заморочит.
Она пережила новый приступ гнева и – о ужас! – едва ли не ропот. Как Господь мог допустить эту несправедливость?
Погубитель её дочери не бит плетьми, не прикован к позорному столбу, не повешен, не сослан на каторгу, а живёт в неге и роскоши, пользуясь благосклонностью сестры короля!
А Господь молчит и позволяет твориться непотребству! И длится это не день и не два, а три года!
Этот негодяй лишь обретает всё большее влияние, всё большую силу! Он является, как принц — в шелках и бархате, в экипаже с гербами, с лакеями на запятках. На руке его — сапфир красоты и стоимости невиданной.
Этот сапфир мэтр Аджани видел только мельком, но этого взгляда хватило, чтобы погрузить старого золотых дел мастера, знавшего толк в камнях, в глубокую задумчивость.
Её, Рене-Элоизу Аджани, дочь благородных родителей и самую верную дочь церкви, ревностную прихожанку, заставили служить пособницей греха, прибежищем для незаконнорожденного ребёнка. Ей давали деньги на этого ребёнка, жалкие крохи, чтобы она безмолвно несла свой позор.
Ей даже указывали, что она должна делать, как ей следует привечать сатану в своём доме. Она повиновалась.
Истово молилась, взывала к Господу, и освобождение пришло. Нечестивец умер.
Эту весть принесла гусыня Наннет. Размазывала слёзы, оплакивая нечестивца.
Но Рене ликовала. Воля Господа свершилась. Перст божий настиг того, кто нарушил заповеди, кто осквернил невинное тело. Теперь внучка оставалась единственно на её попечении.
Сатана более не имел подручного, кого мог отправить в цитадель благонравия. Рене исполнит свой долг!
Она взялась за дело незамедлительно. Из комнаты девочки исчезли все те дьявольские игрушки, которые дарил ей отец. Рене велела Наннет снести старьёвщику все нарядные платьица, все ленточки и чулки. Отныне девочке предстояло одеваться в самое простое, грубое сукно, есть самую грубую пищу, спать на жёстком тюфяке и беспрестанно молиться, дабы искупить грех своей беспутной матери.
Уж эту душу Рене не упустит! Эту душу она спасёт.
Девчонка оказалась на редкость упрямой и дерзкой. Она мало походила на свою мать. Та отличалась кротостью и терпением. А эта дерзила, убегала и даже дралась.
Обнаружив на столе крошечную миску жидкого супа, где плавала разваренная луковица, Мария (и как посмели назвать плод греха святым именем!) капризно сморщилась, но не заплакала, а принюхалась. Затем перевернула мисочку, расплескав содержимое.
Рене хлестнула её по пальцам. Но девчонка и тут не заплакала. Она только прижала вспухшую ручку ко рту и уставилась на бабку не по-детски горящими глазами.
Рене передернуло. Как она похожа на этого нечестивца, своего отца! Такие же дьявольские глаза. И волосы чёрные, будто перемазаны адской сажей. И самое пугающее – девчонка не боялась.
Она была ещё очень мала, тоненькая шейка, тоненькие ручки и ножки. И столько своеволия! Неужели Рене опоздала? Неужели дьявол уже завладел этим тельцем?
Дьявол хитёр и вездесущ. Она довольно часто виделась с отцом, он бывал здесь, девчонка проводила в том замке целые дни.
Но время есть, она излечит девчонку.
Рене на всю ночь заперла Марию в чулан. Девчонка не просила пощады. Но на утро она вышла из чулана поникшей. Она как будто покорилась, но дьявол ещё сидел в ней крепко.
Рене видела это по её глазам, по тому, как внучка сжимала кулачки и хмурилась. Но ночам она едва слышно плакала и звала отца.
Наннет всё-таки спрятала несколько деревянных фигурок и какой-то рисунок. Рене так и не смогла их найти, но поклялась, что найдёт и бросит в огонь.
Ей даже приходило в голову поиграть в великодушие, чтобы вызвать доверие девочки. Маленькие дети ещё слишком неопытны, их легко обмануть. Рене даже позволила ей одевать чулочки в красную полоску и расшитый серебром передник. Их в дом Аджани доставила та узколицая особа с глазами, пылающими огнём геенны.
Девочка, на удивление, ничуть её не боялась. Она приняла этот дар с той же греховной лёгкостью, с какой Ева приняла в дар яблоко.
Рене готова была окропить вещи святой водой, чтобы изгнать злого духа, но решила повременить. Она не отступит и научит девочку послушанию. Научит голодом и розгой. Как учили послушанию в первых христианских общинах, где истинные праведники, ученики Иисуса, умерщвляли плоть и побивали камнями грех.
Но дьявол вновь явил свою силу. Он воскресил нечестивца, погубителя дочери, искусителя и прелюбодея!
Сатана извлёк его из глубин ада и послал на землю, чтобы тот продолжал искушать и губить. Её бывший зять и в самом деле больше походил на восставшего из могилы. Он было очень бледен и страшно худ.
Где же тот вальяжный щёголь, тот придворный куртизан, одетый в шелка и бархат?
Наннет принесла весть о его смерти. Рене не допускала сомнений в даре Иисуса воскрешать мёртвых, но в их возвращение без участия Спасителя она не верила. Иисус воскресил Лазаря, когда тот пролежал в пещере несколько дней, и воскрес на третий день сам, чтобы нести благую весть, но… чтобы из мёртвых воскрес нечестивец?
О нет, Рене не настолько глупа. Мерзавец не умирал, его вышвырнули. Вышвырнули, как залежалое, изношенное тряпьё!
Он где-то скитался все это время, бродяжничал или разбойничал. Одежонка на нём с чужого плеча, ношенная и стиранная. Уж Рене не обманешь. И сам он будто тень.
А слух в замке пустили о смерти, ибо изгнание фаворита и есть смерть. Кто он теперь? Никто.
Бродяга. И дочь свою требует. Будто право имеет. Вот она и брякнула, что нет девчонки, умерла вслед за грешной матерью. Чтобы не являлся более, и не требовал.
Рене тогда быстро сообразила. Заперла девчонку наверху вместе с Наннет. Эта дурёха наверх кинулась, чтоб девчонку вниз привести, к отцу, к этому дьяволу. Но Рене успела втолкнуть её внутрь и задвинуть засов. А окна забиты накрепко, их не открыть. Рене об этом позаботилась, внучку она не отдаст.
Пусть и похожа на своего отца, и упрямства, своеволия в ней много — она её не отдаст.
Молитвы её были тщетны. Два дня спустя девчонка пропала. Наннет все улицы окрестные обошла, всех расспросила, но маленькая грешница, как сквозь землю провалилась. А может быть и провалилась.
Рене отодвинула уже сверкающий поднос и взялась за следующий, сверкающий так же ослепительно, но по разумению владелицы всё же недостаточно. В доме было по-прежнему тихо. Только наверху скрипнула рассохшаяся половица.
Она перебирала ножи, близко поднося к глазам, чтобы оценить их блеск, когда услышала грохот колёс. Покончив с ножами, она потянулась за серебряной лопаткой для рождественских пирогов, которая с момента выплавки и охлаждения ещё не лишилась своей первозданной чистоты. Но Рене и её намеревалась подвергнуть чистке.
В дверь постучали. Властно и нетерпеливо. Рене в изумлении прислушалась. Никто с таким напором не смел браться за молоток.
Так мог стучать богатый покупатель, но мэтр Аджани уже давно не брал крупных заказов. Он всё больше исполнял обязанности торгового посредника, отправляя полу-обработанные гранаты и топазы в Антверпен. У него бывали заёмщики и кредиторы, но все эти господа избегали огласки и потому не оглашали улицу ни грохотом своих экипажей, ни самоуверенным стуком.
Рене крадучись приблизилась. Дверь была надёжной, из цельного дуба, обитая железом, с заклёпками и засовом. Чтобы выбить эту дверь, разбойникам понадобилась бы пушка.
За дверью фыркали лошади. Позвякивала упряжь. Властный стук повторился. Рене откинула крошечную створку, защищавшую смотровое окошко. Прямо перед дверью она увидела суровое лицо мужчины.
— Откройте именем её высочества.
У Рене затряслись руки.
Смилуйся, Пресвятая Дева!
Не чувствуя пальцев, она отодвинула засов, затем второй. Потянула тяжёлую створку.
Та сразу же ускорила ход, ибо мужчина извне способствовал её быстрейшему движению. Рене едва успела отскочить, как в дом вошли двое вооружённых людей, по виду дворяне, за ними невысокий, похожий на стряпчего человек, а затем в дверях появилась нескладная женщина с бледным, вытянутым лицом.
Вошедшие остановились по двое с каждой стороны, образуя живой коридор.
Из глубины прихожей Рене видела стоявшую на улице карету, огромную, роскошную, с гербами и короной. Эти гербы и корона над ними показались ей знакомыми. Да и лица людей, тех, что вошли, так же смутно проступали в воспоминаниях.
Она уже видела этих людей. Но где? С подножки кареты, опираясь на руку ещё одного, одетого в бархат вооружённого человека, ступила на мостовую женщина.
Она преодолела две ступеньки и чуть задержалась в дверном проёме.
Рене Аджани почувствовала, как по её спине, под плотным, под горло, лифом, пробежал льдистый муравей. Вошедшая уже перешагнула порог и остановилась, привыкая к полумраку.
Это была знатная дама. Очень знатная дама. Она держалась прямо, с величественным презрением. Рене видела овал её гладкого лица, различала белизну драгоценных кружев, матовый отблеск жемчуга, вшитого в её лиф.
В полумраке Рене не могла различить всех подробностей внешности и облачения гостьи, да и в голове мутилось от волнения, но внешность и платье рисовались, как нечто угрожающе-прекрасное.
Дама была одета в тонкий испанский бархат, самый дорогой, тот, что поставляется ко двору, но бархат этот был весь усыпан мелким жемчугом. Дама, сошедшая с подножки небесной колесницы в жалкое жилище, будто набросила на плечи само звёздное небо, подчеркнув бархатную бесконечность перламутровым флёром.
Её волосы, очень светлые, убранные строго и высоко, так же отливали перламутром. В мастерской мэтра Аджани бывали знатные дамы — и совсем молодые и уже перезревшие. Но все они были сродни тому мелкому речному жемчугу, которым белошвейка отделывает нижние юбки.
Та, что стояла сейчас перед Рене, была сравнима с той жемчужиной, которая, по слухам, хранилась в сокровищнице турецкого султана, с жемчужиной величиной с детский кулак.
Рене почти оглохла и ослепла, а дама смотрела на неё с тем величественным безучастием, с каким священный каменный идол взирает на молящегося.
И вдруг спросила, очень ровно и холодно:
— Где ребёнок?
Отложив в сторону серебряный прибор, Рене-Элоиза Аджани прислушалась. Где-то наверху скрипнула половица. Едва слышно. Почти неуловимо. Призрачно. Рене ждала. Если наверху кто-то есть, половица скрипнет ещё раз. Прошла минута, вторая. Тихо.
Этот звук — старческий стон половицы — тревожил Рене и раньше. Первый раз она услышала этот звук, вкрадчивый шаг, вскоре после исчезновения внучки.
Рене тогда испытала жгучее, торжествующее злорадство. Ага, маленькая дрянь вернулась, пробралась наверх и сидит там, воображая, что Рене поверит её слезливому раскаянию. Как же ей удалось прошмыгнуть незамеченной?
Но удалось же ей незамеченной выбраться из дома! Её упустила служанка. И Наннет, эта дурища, не досмотрела.
Маленькая дрянь хитра, изворотлива не по годам. Лжива. Вся в мать. Она могла пробраться в дом вслед за угольщиком или водоносом. А то и в корзине с бельём от прачки.
Рене вооружилась розгой и побежала наверх. Двигалась она стремительно, как проголодавшаяся щука в пруду. Она распахнула дверь детской, той самой комнаты, где её беспутная дочь некогда согрешила, опозорив благочестивый дом, и ворвалась в узкую нетопленную спаленку, почти с воплем, заранее вознося руку с карающей розгой.
Но комнатка была пуста.
Рене в растерянности огляделась. Никого. Она заглянула под кровать, под стол, откинула крышку сундука, выдвинула тяжёлый створ бельевого шкафа. Никого.
Рене выглянула за дверь. На лестнице девчонке спрятаться негде. Но Рене обшарила каждый уголок, где тень, по её разумению, подозрительно густела. Опять никого.
Рене спустилась вниз и потрогала створку входной двери. Заперто. И засов на месте. Не сдвинут ни на дюйм. Неужели почудилось?
Впрочем, это могли быть летучие мыши на чердаке. Или мыши, заселившие погреб. Эти мерзкие зверьки умеют взбираться по стенам. Или это был ветер, сквозняк.
Рене отмахнулась от происходящего, но продолжала прислушиваться. В тот день звук более не повторялся.
Прошло несколько дней. И вот опять!
Во второй раз до неё донёсся уже не шорох, а топоток. Топот детских ножек. И, кажется, даже голос. Кто-то маленький, озорной, спрыгнул не то с сундука, не то с кровати, и быстро пробежал из одного угла комнаты в другой.
Рене вновь ринулась наверх, вооружившись уже не розгой, а кухонным вертелом. Не забрался ли вор через чердак? Между их домом и соседним, который сдавался в наём, всего лишь узкая щель, и злоумышленнику ничего не стоит перебраться с одной крыши на другую.
Именно так к её блудливой дочери приходил любовник. Или любовники! Да, любовники. Эта развратница могла прелюбодействовать и с тремя, и с четырьмя. Они приходили с чердака соседнего дома, этого гнездилища порока, где обитают за гроши пьяницы и голодранцы.
Но комната вновь оказалась пуста. Чердак и окна надежно заперты. Комната её дочери, а впоследствии, внучки, оставалась в той же пыльной неприкосновенности.
Рене уверила себя в том, что детскую облюбовали крысы. Девчонка таскала наверх сухие корки и прятала по углам. Наннет, глупая нянька, тоже подкармливала девчонку. Взращивала дьявола.
Ибо сказано, что лишь постом и розгой изгоняется враг рода человеческого из души неокрепшей. Рене день и ночь вела неравный бой с сатаной, спасая души от погибели, а эта тщедушная нянька стала вместилищем соблазна.
Почему Рене не избавилась от неё много лет назад, когда дочь её была ребёнком, когда Наннет оставалась в их доме уже не в качестве кормилицы, а служанки? Пожалела.
«… Перед Богом и Отцом есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях.» (Иак. 1:26-27)
Ребёнок Наннет умер, муж её погиб при пожаре, когда в дровяной сарай ударила молния. Рене позволила ей остаться.
И вот благодарность! Позволила невинной девушке впасть в блуд! И будь то лишь слепота и глупость, Рене могла бы оправдать несчастную. Но та призналась в грехе поистине устрашающем!
Эта деревенщина призналась в том, что сама сводила Мадлен, невинное дитя, с этим исчадием ада, воплощением всех соблазнов, сама приводила его в дом и стояла на страже, оберегая греховодников от неминуемого возмездия.
Вот она, благодарность людская, за милость и сострадание, за кусок хлеба и очаг! Наннет призналась в сводничестве прежде, чем уйти, после безуспешных поисков пропавшей девочки, после воскрешения этого демона, явившегося невредимым из глубин ада.
Рене содрогнулась. Серебряный кубок в её руках дрогнул.
Она с утра была занята этим благочестивым занятием – чистила серебряную утварь. Ножи, ложки, кубки, миски, соусник, подсвечник и без того сияли, будто возрождённые из праха мгновение назад, но их блеск казался Рене недостаточно убедительным.
Она придерживалась той простой истины, что пятнышко на серебряной, оловянной или зеркальной поверхностях в христианском доме — прямой призыв к демону. Это была своеобразная епитимья, которую Рене на себя наложила – хранить свой дом от малейшей нечистоты.
Её духовник, отец Раймон, не одобрял такого неистового служения. Он упирал на чистоту духовную, на очищение мыслей, покаяние и молитву, но Рене верила, что дьявол обитает прежде всего в углах с залежалым тряпьём и закисшей в чане кухонной утварью.
Она молилась, конечно, молилась. Вставала ещё до рассвета и стояла перед распятием в одной ночной рубашке, напоминая голодное привидение, и молила Господа послать ей силу противостоять дьявольскому обольщению, быть твёрдой в своих убеждениях.
И тут же после молитвы она принималась мыть и скрести песком и щёлочью.
Её муж, наблюдавший за ней из-под густых бровей, не говорил ни слова. Сразу после завтрака он уходил вниз, в мастерскую, где оставался до глубокой ночи.
Супруги почти не виделись.
Рене оставалась в доме одна. Наннет ушла, нерасторопная служанка, бывшая в прежние времена ещё и кухаркой, с позором изгнана.
Рене испытывала почти мученический экстаз, взвалив на плечи все заботы по дому. Она уподобится тем первым христианкам, которые, некогда отвергнув соблазны роскоши и комфорта, уходили в пустыню, чтобы на голых камнях выпекать хлеб свой из ржаной муки.
Рене с удвоенной силой принялась тереть медный котел. На содранных пальцах выступила кровь. Вновь скрипнула половица. Рене стиснула зубы. Она не пойдет наверх. Это искус дьявольский. Явившийся демон посылает ей соблазн. Девчонки там нет. И не будет. Сгинула, шлюхино отродье.
Как сгинула её мать.
Хрупкая бледная девочка с огромными доверчивыми глазами. Принимает первое причастие. Привстает на цыпочки, чтобы принять из рук священника облатку. Сама невинность.
Девочка складывает руки на груди и молится Деве Марии. Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus.
Она уже тогда была красавицей, её дочь Мадлен, уже тогда соблазн и сосуд дьявольский. У девочки была нежная кожа, огромные глаза, роскошные волосы.
А со временем её налившееся тело грозило стать пристанищем демонов сладострастия.
Рене боролась с этим греховным будущим, как могла, сражалась за душу дочери, за избавление её от погибели. «Ибо дух силен, а плоть слаба» (Марк 14:38).
Она одевала Мадлен в рубашки из самого грубого полотна. Волосы её прятала под огромный, тугой чепец. Поднимала её до рассвета, ставила голыми коленками на каменный пол и заставляла читать молитвы вслух.
«Бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение» (Марк 14:38)
На завтрак Мадлен получала кружку жидкого молока и сухой хлебец. На обед ей полагалась тарелка жидкого супа, горсть бобов и варёная репа. Ужин часто состоял из стакана воды.
Однажды она от слабости упала в обморок, тогда на обед к супу она стала получать ломтик холодного мяса, а по пятницам вместо мяса сыр.
Девочка с утра до вечера носилась по дому, исполняя поручения матери. Она скребла и мыла, погрузив худенькие ручки в горячую воду со щёлочью, песком оттирала кастрюли и сковородки. Зимой, экономя на дровах и угле, воду для стирки и мытья оставляли холодной, и руки Мадлен вечно были красными и потрескавшимися.
Она не роптала. Глаза всегда опущены, голос тихий, спина согбенная.
По вечерам, отправляясь спать в ту самую комнату под крышей, где теперь слышался топоток и скрип половиц, она целовала матери руку. Материнских ласк она не знала, ибо ласкать ребёнка всё равно, что поручать его дьяволу.
Рене запрещала дочери прикасаться к книгам, позволила только выучить несколько молитв да написание собственного имени, если придется подписывать счет или вексель. Но Мадлен все же выучилась читать.
Этому тайно поспособствовал её брат Арно, негодный мальчишка.
Арно был первенцем Рене, долгожданным сыном, наследником, предметом безмерной гордости. Само собой, что все ограничения, которые материнский устав накладывал на Мадлен, Арно не касались. Он родился мужчиной, а следовательно — существом высшего порядка, для дьявола неуязвимым.
Ему Рене прощала все шалости. Даже отцу она запрещала упрекать сына за пьянство и кутежи. Мальчик так молод! Так горяч! Пусть наслаждается жизнью.
Однажды, к недоумению и недовольству матери, Арно вступился за Мадлен, когда та, босая, осенним вечером мыла ступени. Он ужаснулся красным рукам девушки и потребовал, чтобы мать наняла служанку.
Он же, опять назло матери, научил сестру читать и даже водил её на праздничные гулянья в Сен-Жермен. В отместку за эти гулянья, за лицезрение дьявольских игрищ, Рене, пользуясь отсутствием старшего сына, ставила дочь на колени перед распятием, чтобы та часами вымаливала прощение.
Она водила дочь на исповедь к бесноватому монаху, полагавших всех женщин ведьмами, и заставляла каяться во всех грехах, даже признавать себя чревоугодницей, ибо однажды Мадлен осмелилась признаться брату, что ни разу не ела досыта.
И всё же, невзирая ни на что, Мадлен хорошела. В шестнадцать лет она была уже прелестной девушкой.
Рене утягивала её платье, чтобы оформившаяся грудь казалась плоской. Чепцы Мадлен стали ещё больше и туже, полотняные рубашки — грубее и длиннее.
Рене даже подумывала отдать дочь в монастырь, но муж воспротивился. Мэтр Аджани унял благочестивое рвение супруги, объявив, что нашёл для дочери подходящего жениха, своего компаньона из Антверпена, который не так давно овдовел и хотел бы жениться вторично на невинной девушке.
Рене ревниво поинтересовалась, сколько лет жениху, но несколько успокоилась, когда узнала, что тому уже за пятьдесят. С таким мужем дочери не грозит грех сладострастия.
Но дьявол не пожелал отступить. Дьявол явился сам, чтобы расстроить этот брак. О нет, дьявол вовсе не рогат и не вонюч. Дьявол прекрасен.
Ибо Люцифер — это ангел, отринувший небеса и сосланный на землю, и внешность у него ангельская. С мучительным стыдом вспоминала Рене Аджани свой первый взгляд, брошенный ею на падшего ангела.
Её сын Арно явился к обеду не один, а с товарищем по коллежу. Он представил его как воспитанника самого епископа Бовэзского, известного как отец Мартин, живой праведник.
Упоминание имени святого епископа стало тем орудием, коим воспользовался дьявол. Рене была очарована.
Этот юноша, переступивший порог их дома, был прекрасен. К тому же — так вежлив, так безупречно воспитан, и взгляд такой нежный и кроткий. А какая у него была улыбка!
Рене тогда невольно взглянула в сторону мужа. Тот и в молодости не отличался привлекательностью. Рене выдали за него по договоренности, когда ей исполнилось пятнадцать, и, кроме мужа, она не знала других мужчин.
Вернее, было бы сказать, что те существа мужского пола, коих ей довелось встречать в доме мужа — все эти купцы, приказчики, ростовщики, стряпчие, подмастерья — не вызывали в ней ничего, кроме добродетельной брезгливости.
Она и вообразить не могла, что кто-то из этих воняющих прогорклым жиром, луком и дешёвым вином господ может породить греховные мысли, а за мыслями — и действия.
Держалась она всегда очень сухо, одевалась по-монашески строго и благословляла судьбу, что супружеский долг обошелся ей в минимальную сумму. Она исполнила тяжкий долг материнства и не оскорбила себя даже тенью сладострастия.
Господь уберёг её душу. Уберёг от самых мыслей, от вытесненных грёз. Вся её жизнь — это искупление грехов праматери Евы. Этим искуплением она подготовила свою душу к райскому блаженству, и тот же путь добродетели она уготовила дочери.
Но что же случилось с ней, живущей в башне благочестия, случилось в те первые часы, когда тот, искуситель, шагнул через порог?
Она поглядывала на него украдкой. Вдруг вспомнила, что и не стара вовсе. Ей нет и сорока лет. Говорят, эта королева-еретичка, Елизавета, и в шестьдесят держала молодых любовников. Боже милосердный, боже милостивый, о чем она думает? Помилуй нас, грешных!
Она испытывала странную тоску, которую не могла объяснить. Была некая утрата, потеря. Молодость…
Была ли она по-настоящему молодой? Помнит ли она, что такое юность, весна, запах свежесрезанных роз?
Нет, она не понимала своей тоски. Это было сродни терзавшей её время от времени зависти к зажиточной соседке, к её безвкусным нарядам из бархата, к новом дому, купленному свежеиспечённым зятем для чужой дочери.
Чужие дети никому не нужны. Даже самым сердобольным и жалостливым. Максимилиана не раз подкармливали добросердечные соседки и лавочницы. Но ни одна из них не пошла дальше небрежного жеста. Да и своё благодеяние они совершали как-то стыдливо, отводя взгляд, спешили избавиться от неприятного зрелища, чужого, замерзающего, голодного ребёнка, который смотрел с наивным, детским непониманием.
Этот ребёнок будто задавал им неудобные, горестные вопросы, на которые он сам ещё не умел ответить.
«Чем я отличаюсь от них?» — будто спрашивал этот ребёнок. «Я такой же, как и они. У меня есть глаза, уши, руки, ноги. Мне так же больно и я так же хочу есть. Мне так же страшно в темноте и так же одиноко в холодные ночи. Почему же они, такие же дети, стоящие за вашей спиной, на пороге вашего дома, заслуживают любви и заботы, а я — нет? Они такие же озорники и неряхи, они так же шумят, рвут свои курточки, сбивают коленки, воруют сладости. Они так же бросают камни в котят и ловят в канавах лягушек. А когда подрастают, они так же пьют вино, уходят на войну и проматывают родительские денежки. Что же я делаю не так? Почему я другой?»
Косоглазая Мюзет ему объяснила, что каждый печется только о своей крови, что матери дорожат теми детьми, которых произвели на свет в муках.
Но разве не каждый ребёнок рождается на свет ценой крови, мук, а порой и жизни своей матери? Разве каждая проявленная жизнь не оплачивается?
Почему она так несокрушима, это стена — свой-чужой?
Но так далеко Максимилиан, разумеется, не заглядывал. Он ещё не умел рассуждать, доискиваться до движущих причин. А если бы умел, то, вероятно, задал бы следующий вопрос: «А не в том ли причина всех ваших бед, люди? В том изначальном делении на своих и чужих, на детей признанных и нежеланных?»
Мария уже соскользнула с рук женщины и бежала обратно, постоянно оглядываясь, будто проверяя, следует ли за ней рыжеволосая всадница. Та не отставала.
Она смотрела на Максимилиана. У мальчика вновь сжалось сердце. Он чувствовал и стыд, и восторг, и ужас. Он два раза убегал от неё, два раза затевал глупые прятки.
Она вправе на него сердиться. Она благородная дама, а он всего лишь нищий, уличный мальчишка. Тут вмешался толстяк, колбасный вор.
— Вот он наш беглец, нашёлся. Теперь отмыть и подстричь. И неплохо бы начать с ногтей.
Женщина приблизилась. И присела на опущенную подножку. Глаза у неё были яркие, озорные. Совсем не строгие. На носу веснушки.
Она была, конечно, благородной дамой, такой благородной, что даже тем расфранченным красоткам, которых лакеи доставляли в лавку Гнуса в портшезах, не чета.
Таким, как эта рыжеволосая, и драгоценности с шелками не нужны. Их благородство течёт под кожей вместе с кровью и светится на кончиках пальцев.
Когда-то Максимилиан спросил Марию при скудном свете сального огарка, кто это, когда девочка впервые показала ему заветный рисунок, который хранила, как талисман, и девочка гордо ответила:
— Это кололева.
Но королева не гуляет по парижским улицам, не спускается в тюремные казематы, не скачет верхом по пустынной дороге. Королева живёт во дворце. Она жена короля. Ей нет никакого дела ни до Максимилиана, ни до маленькой девочки. До сотни маленьких девочек, даже если они выстроятся под окнами дворца.
Это Максимилиан хорошо знал. Он был уже большой и не верил в сказки. Почему же у него тогда вырвался этот глупый, детский вопрос, когда явившаяся незнакомка смотрела на него лучистыми зелёными глазами?
— Вы… королева?
У молодой женщины удивленно приподнялись брови.
— Нет, я не королева. С чего ты это взял?
— Это я! Я сказала! – пискнула влезшая между ними Мария. – Я показала лисунок, котолый мне папа подалил. Так была кололева, из книжки! Папа, ну скажи. Ты налисовал. Ты помнишь?
— Я помню, — тихо ответил он.
Отец попытался отвлечь девочку, но Мария не унималась.
— Жанет не кололева, она плинцесса! Её папа кололь, — выпалила она.
Молодая женщина с чуть заметной укоризной покачала головой.
Возможно, Мария по детской наивности пыталась успокоить своего гостя, но мальчик чувствовал нечто противоположное.
Лучше б она оставалась книжной королевой, так было спокойней. Это граничило со сном, с выдумкой. Во сне нет границ и условий, там возможно всё.
Но Мария своим разоблачением сделала эту незнакомку до кончиков ногтей настоящей. «Её папа кололь». Максимилиан поверил сразу. Она королевской крови. Откуда ещё взяться такому бесстрашию?
Только от королевской крови. От её охранительной магии.
— Мне очень жаль, что вы так стремительно нас покинули, — с шутливой строгостью произнесла та, которую Мария запросто называла Жанет. – Неужто вам внушает ужас мыло и горячая вода? Вынуждена вас огорчить, друг мой, но ждет вас именно это. Признайтесь, вы сбежали от меня, потому что не любите мыться?
Жанет ещё строже сдвинула брови, но глаза её смеялись. Максимилиан покосился на отца Марии, но и он улыбался.
А Мария не преминула добавить:
— Я тоже не люблю мыться! Я плячусь от сеньолы Лючии и от тётушки Мишель, но папа меня всегда находит.
И она с каким-то сожалением вздохнула, будто эта способность отца лишает её особой, шкодной радости.
Максимилиан смеяться не мог. У него щекотало в горле. Он громко, отчаянно всхлипнул. И бросился в клевер.
Он пробежал шагов двадцать, путаясь, вихляя в душистой траве, потом упал и заплакал. Зарыдал громко, навзрыд.
Зарыдал, как младенец, каким давным-давно перестал быть. Он давно не позволял себе подобных позорных слабостей. Он душил и давил слёзы, едва лишь они подступали.
Там, на парижских замусоренных мостовых, слёзы на глазах мальчишки, будущего вора, «ночного брата» — несмываемый позор. Тот, кто живёт, дерётся, добывает свой кусок хлеба среди ему подобных, подрастающих зверьков, должен забыть о слезах.
Падай, срывайся с карниза, сбивая в кровь колени и локти, раня ладони о ржавые гвозди — маленький лазутчик должен хранить молчание, глотать кровь из разбитого носа и слизывать с расквашенных губ, он должен скрипеть зубами и до синевы сжимать кулаки.
Не смей плакать. Молчи. Молчи. Даже если боль выворачивает кишки тошнотой.
Слёзы — удел презираемых, удел слабых. Он хорошо это помнил и следовал неписанному закону улиц.
Но помнил он и другое. Он помнил, что непролитые слёзы не высыхают и не уходят в песок, как струи налетевшего дождя. Эти слёзы остаются где-то внутри, и там внутри они накапливаются.
Где-то он спрятан, этот невидимый кувшин, куда слёзы стекают и где хранятся. Этот кувшин очень прочен, в нем нет трещин и его нельзя разбить…
Он кажется бездонным, этот кувшин, ибо этих непролитых, тайных слёз так много, что из них получилось бы целое солёное озеро. Как же им уместиться в одном единственном кувшине?
Когда-нибудь этот кувшин истончится и треснет. Кажется, именно это сейчас и случилось.
Он выплакивал слёзы, хранившиеся с тех уже почти забытых лет, когда он, дрожащий, четырехлетний, на углу выпрашивал милостыню, когда он, с непонятной тоской ждал от матери редкой ласки, когда укачивал мёртвую Аделину, когда бродил, неприкаянный, по улицам, заглядывая в окна, когда терпел побои от пьяного бочара, когда смотрел на далёкие, равнодушные звёзды, когда в отчаянии искал пропавшую с чердака Марию.
Их было даже не озеро, этих слёз — их было целое море.
Кто-то осторожно тронул его за плечо. Максимилиан вздрогнул и поднял голову. Узнал нарядные башмачки и вышитый передничек. Мария смотрела на него с каким-то невыразимым сочувствием.
Потом погладила его по плечу ладошкой.
— Это всё клевел виноват, — сказала она очень серьезно. – Он так сильно пахнет, что от него в носу секотно. – Потом добавила. – Папа тоже плакал, когда я нашлась. Я сплосила, почему, а Жанет сказала, что виноват клевел. Пошли сколей домой. Там тётушка Мишель пилок испекла, а то дядюшка Пел его съест.
Максимилиан улыбнулся, хотя из глаз ещё катились слезы.
— А колбасу?
— И колбасу тоже съест, — доверительно шепнула девочка.
Максимилиан поднялся, размазывая по лицу слезы. Мария ухватила его за рукав и потянула за собой. Максимилиан увидел, что экипажа уже нет, что там только они, молодой темноволосый мужчина и женщина с портрета.
Их лица встревожены и прекрасны. Они стояли очень близко к друг другу, и от них исходит какая-то неведомая, ласковая сила.
Несколько минут спустя Геро и Жанет, не спеша, шли по дороге вслед за уехавшим экипажем.
Они шли, держась за руки. Сквозь их сплетённые пальцы был пропущен повод золотистого бербера, который ступал за ними с превеликой осторожностью, ибо ноша его была бесценна.
В седле покачивался светловолосый мальчик. Он был очень серьёзен и крайне сосредоточен, опираясь лишь на одно стремя, ибо седло на жеребце было дамским.
Впереди него сидела нарядная девочка, обхватив обеими ручками высокую седельную луку. Она сидела бочком, как настоящая дама, и эта взрослая посадка вынуждала её гордо держать спинку и поглядывать на всех свысока, даже невзирая на то, что на дороге никого не было, кроме идущих впереди взрослых.
А мальчику эта посадка доставляла немало хлопот, ибо он следил за тем, чтобы девочка, переполненная важностью, не кувыркнулась с лошадиной холки. Его задача осложнялась ещё тем, что девочка, не умолкая, болтала.
— А потом мы все сплятались, и Аннет, и Жанно… Там были кусты, и клапива… а клапива жжётся. А Жанно каак плыгнет! А потом как закличит, ой ой ой… Там кулица была, с цыплятками. Они такие маленькие, маленькие, жёлтенькие, жёлтенькие… пушистые. Кулица как закудахчет, а Жанно как закличит! Ой, тётушка Мишель так лугалась.
Жанет искоса взглянула на Геро и пошевелила пальцами, чтобы через это прикосновение приблизить его к себе и ощутить, ибо по-другому она сделать этого не могла.
Они провели в разлуке чуть больше трёх дней, но встретились будто на краю покорившейся вечности. Геро ответил ей таким же тайным, тоскующим рукопожатием.
— Вот я всё чаще задаю себе один и тот же вопрос, — вполголоса начала Жанет, не сводя глаз с возлюбленного, которым не упускала случая полюбоваться.
— Какой? – спросил он.
— А ты уверен, что Мария твоя дочь?
На лице Геро проступила искренняя растерянность.
— Нет, нет, — поспешно объяснила Жанет, — когда я смотрю сначала на неё, а потом на тебя, сомнений у меня нет, но вот когда я её слушаю…
Геро кивнул, подыгрывая ей.
— Пожалуй, я и сам порой сомневаюсь.
Над клеверным лугом сыто, устало гудели пчелы. Где-то далеко, тяготясь переполненным выменем, замычала корова. Солнце, преодолев зенит, смягчилось и уже с ленцой поигрывало лучами в синем, безоблачном небе.
— Ах ты, стрекоза! Поди поцелуй своего старого дядюшку.
Он подхватил девочку своими огромными ручищами и подкинул так высоко, что даже по лицу её отца прошла тень беспокойства. Но толстяк так же ловко поймал летунью.
Затем с живейшим интересом уставился на Максимилиана. Мальчик чувствовал волнение, но не был испуган. Толстяк не внушал ему страха, несмотря на внушительные размеры и длинную шпагу с огромной гардой.
К тому же, через мгновение замешательства мальчик его узнал. Этот толстяк приходил в Консьержери. Это из-под его руки Максимилиан вывернулся, когда нырнул под повозку.
— Ага, вот он беглец, — грозно произнес толстяк и даже нахмурился. Но глазки его в паутине морщинок так лукаво поблескивали, так шутовски светилась круглая лысина, что Максимилиан едва не прыснул.
К тому же, он вспомнил, что это тот самый «дядюшка Пел», который «уклал колбасу». А если кто-то ворует колбасу и за это бит полотенцем, он не может быть опасен.
— Ты куда сбежал, кузнечик? Ловок ты в прятки играть!
— Он больсе не будет, дядюска Пел. Он холосый.
— Ага, хороший. А я уже старый, чтобы за ним по подворотням гоняться.
— Ты не сталый, — утешила его Мария. – Ты толстый.
Максимилиан от изумления не смог ничего ответить. Толстяк изобразил гнев и запыхтел, как кузнечный мех, потом зарычал. Мария с восторгом бросился бежать, толстяк за ней, чем привел её в неописуемый восторг.
Отец Марии с улыбкой наблюдал за ними, затем обратился к Максимилиану.
— Мы сейчас возвращаемся в Лизиньи, и я просил бы вас, друг мой, поехать с нами. Я прошу вас быть нашим гостем.
Максимилиан хмуро на него взглянул и спросил:
— А потом?
— Что «потом»?
— Ну… потом… когда…
Максимилиан попытался помочь себе руками, чтобы это «потом» обрело значение и объем. У него плохо получилось.
Как изобразить руками грядущую пустоту? Мальчик отвел глаза и вздохнул. Молодой человек приблизился. Максимилиан уловил тот же прозрачный аромат чистоты, некогда пробившийся сквозь тюремный смрад в Консьержери.
— «Потом» принадлежит только вам, Максимилиан. Вам решать, оставаться с нами или уйти.
Мальчик заглянул в глаза этого сильного, немногословного взрослого, в чьё существование он всё ещё с трудом верил.
— Как… это?
— Это означает, что ваше будущее принадлежит вам. Я бы хотел, чтобы вы остались с нами, Максимилиан, и Мария хотела бы того же. Но окончательное решение вы примите сами. Если вы решитесь остаться, то я сделаю все от меня зависящее, чтобы вы более не вспоминали о своем сиротстве, а если решитесь уйти, то и в этом случае вы не останетесь в одиночестве.
— А вы… — Максимилиан замялся.
— Что? Говорите, друг мой, не смущайтесь.
— А вы научите меня… буквам?
Максимилиан ему поверил.
Полчаса спустя они уже катили через ворота Сен-Мишель в большом дорожном экипаже, запряжённом сытой гнедой четвёркой. На козлы вместо кучера взобрался толстяк, вслед за ним, с корзиной съестного, влезла сеньора Лючия.
Внутренняя обивка экипажа была совсем новой и приятно пахла кожей, на бархатных сидениях лежали подушки.
Максимилиан вновь почувствовал волнение, к нему вернулась тревога. А вдруг всё обман? Сон? Но Мария, раскрасневшаяся после беготни, так беззаботно плюхнулась на одну из подушек, что Максимилиан успокоился. А вскоре он задремал.
Его разбудил попавший под колесо камень. Он обнаружил, что лежит, подтянув ноги на сидении, а под головой у него подушка. Мальчик растерянно заморгал.
Мария и её отец сидели напротив и, кажется, были заняты какой-то игрой.
Максимилиан присмотрелся. Мария должна была угадать один из предметов, который её отец спрятал в кулаке.
Похоже, что они оба выгребли из карманов множество завалявшихся там безделушек. Там были монетки, цветные камешки, бронзовая фигурка, фарфоровый шарик, перламутровая пуговица, синяя бусина и ещё всякая кружевная, тряпичная мелочь, которая так презираема мальчишками, но так любима маленькими девочками. Все это добро было свалено в плетёный сундучок, стоявший между ними.
Мария отворачивалась, а её отец тем временем выбирал один из предметов. Затем он его прятал в ладони, а Мария, порывшись в оставшихся сокровищах, должна была сказать, что он спрятал.
Максимилиан застал её в момент мучительных раздумий. Девочка вздыхала, хмурила бровки, перебирала бусины и монетки, смотрела на руку отца, будто взглядом намеревалась извлечь загадку. Затем вновь увлекалась оставшимися мелочами.
Наконец, она решилась.
— Там… там камешек, — прошептала она.
— Какой? – строго спросил он, всё ещё не разжимая пальцев. – Камешков у нас несколько, и все они разные.
Мария снова задумалась. И вдруг просияла.
— Клуглый! Он клуглый! Клуглый камешек!
— Правильно.
Он разжал руку. На его ладони лежал тёмный, гладкий камень, почти круглый. Мария восторженно захлопала в ладоши. Её отец сделал предостерегающий знак.
— Тише, Максимилиан спит.
— Нет, — буркнул мальчик, — не сплю.
Мария обрадовалась.
— Ой, Максим, хочесь с нами поиглать?
— Лучше покажи Максимилиану что ты уже видела по дороге, а он ещё нет. Расскажи ему.
Девочка с готовностью перебралась к Максимилиану, и они вместе высунулись из окошка, подставляя лица тёплому ветру.
Максимилиан вдыхал запах свежескошенных трав и набухших урожаем полей. Он, конечно, бывал и прежде за воротами душного, грязного города, но такого простора ему ещё видеть не приходилось.
Он видел разбитые на склонах виноградники, где тугие ягоды уже наливались соком; видел фруктовые сады, аккуратные прямоугольники пшеничных полей; видел крестьянские дома, опрятные, белёные известью, и совсем бедные, с крышами из соломы; видел степенно гуляющих кур, бормочущих сизых индюшек.
Он видел дома, перед которыми играли дети в коротких рубашонках, видел молодых матерей, качающих младенцев, видел величавые крылья мельниц на холмах.
Он видел другой мир — просторный, залитый солнцем, продуваемый ветрами, с птичьим перезвоном, с гудением пчёл.
Конечно, он видел дома и сады в предместьях, но воздух в тех предместьях был отравлен гниющими городскими отбросами. Дороги были забиты повозками зеленщиков и молочников. Город ещё тёк, как размокшая глина, заполняя собой прилегающие поля и дороги.
Но в этом новом мире мрачный город исчез, отступил, как иссохшая трясина. Этот ветер пах молоком и цветами.
Экипаж взобрался на пригорок, а затем дорога уже шла под мягкий уклон. У самой обочины цвёл клевер.
Максимилиан узнал его сразу, его собранные в пучок цветы, его трехпалые листья. Он даже вспомнил поверье, что клевер о четырёх лепестках приносит удачу. Тот, кто отыщет этот четырёхлистник, должен его сжевать.
Клевер заполнял весь луг и одуряюще пах. Экипаж замедлил ход. Мария высунулась едва ли не по пояс. Ее отец тоже подался вперед.
С козел спрыгнул толстяк, «дядюшка Пел». Он спустил подножку. И хитро улыбнулся.
— Нас, кажется, встречают. Кому-то очень не терпится.
Марию, как самую беспокойную, толстяк подхватил и с великой осторожностью, как стеклянную, опустил на землю.
Максимилиан, движимый любопытством, оглушённый тишиной, немного пьяный от травяного запаха, от взметнувшегося неба, едва не шатаясь, шагнул вслед за ней.
У Максимилиана закружилась голова, и он, вероятно, рухнул бы на дорогу, если бы отец Марии его не поддержал. Максимилиан чувствовал под локтем сильную, твёрдую руку и ухватился за неё, как единственную опору в этом скольжении и кружении.
Его ошеломила наступившая тишина. Когда лошади остановились, когда утих грохот колес, Максимилиан вдруг услышал истинный голос этого прежде неведомого божьего мира.
Голос, который был ему незнаком, ему, рождённому в толчее и смраде, в схватке, в борьбе, в рычании, брани и воплях. Тишина.
Где-то над головой птичий щебет. Стрекотанье кузнечиков в цветущем клевере. Звенящая, низкая песня шмелей. Шепот трав.
И очень далёкий топот копыт.
Мария храбро семенила вперед, ступая по мелким камешкам нарядными башмачками. Она приподнималась на цыпочки и вытягивала шейку, пытаясь разглядеть далёкого всадника.
Дорога, шедшая под уклон, хорошо просматривалась с того месте, где они остановились. Дорога шла с чуть заметным изгибом влево, охватывая клеверный луг, и терялась среди высаженных правильными рядами невысоких деревьев.
Ещё дальше, за деревьями, угадывались очертания не то замка, не то большой фермы. Оттуда по дороге мчался всадник.
Мария вновь приподнялась на цыпочки, смешно подпрыгнула.
— Это Жанет! Это Жанет!
И побежала вперёд.
Всадник уже приблизился настолько, что Максимилиан разглядел редкой, золотистой масти коня, который летел так быстро, что казался существом волшебным, отрастившим невидимые крылья.
В седле сидела женщина. Максимилиан ещё ни разу не видел, чтобы дама скакала так быстро. Женщина сидела боком, в дамском седле, но это ей нисколько не мешало.
Всадница заметила, как Мария бесстрашно бежит ей навстречу, и осадила коня. Тонконогий, разгорячённый скакун со странной, слегка приплюснутой мордой, вскинулся на дыбы.
Максимилиан почувствовал, как державший его за плечо молодой мужчина вздрогнул всем телом и шагнул было вперед, но ещё раньше к всаднице заторопился толстяк, на деле удивительно ловкий и быстрый.
Вскрикнула сеньора Лючия:
— Santa Maria!
Максимилиан забыл, как дышать, с восторгом и ужасом наблюдая, как сверкающий в лучах солнца жеребец перебирает в воздухе страшными, острыми копытами, как вскидывает заострённую морду, как грызёт удила, а женщина в седле, не выказывая тревоги, наклонившись вперед, отпускает повод и даже поглаживает коня по шее.
Все происходит быстро. Конь становится на четыре ноги, пофыркивая, идёт боком. Всадница спрыгивает на землю и уже спешит навстречу девочке. Волосы всадницы горят огнём.
Максимилиан узнал её. Это она, та незнакомка, которая поджидала его на улице Дарнатель, а затем спустилась в подземелье Консьержери. Это её Мария называла Жанет, это её портрет маленькая, потерянная девочка разглаживала ладошкой на продуваемом чердаке.
Максимилиан отказывался верить в её существование, оправдывая её сходство с рисунком случайностью, встречи с ней – игрой своей детской веры, но она упорно возникала вновь.
Он видит её в третий раз, и она не призрак, не дымный сгусток, не тень, а женщина из плоти и крови. Её видят все, а не только он один.
Вот Мария уже подбежала к ней и просительно тянет ручки, а толстяк топает ногами в огромных сапожищах и зычным голосом вопрошает:
— Ты что, негодница, смерти моей хочешь? Ты что себе позволяешь?!
Но рыжеволосая всадница в ответ только смеется. Волосы её растрепались, щеки горят. Мария уже у неё на руках.
«А может быть, она её мать?» — подумал мальчик.
Но Мария рассказывала, что её мать умерла, умерла давно и девочка её почти не помнит.
Бабушка называла её покойную мать не иначе, как шлюхой, блудницей и обещала вечное адское пламя.
Но та, что умерла, могла и не быть матерью, она могла быть кормилицей. У богачей так принято. Они отдают своих незаконных детей в бедные семьи, а дети, с младенчества привыкают к кормящих женщинам и зовут их матерями.
Мария тоже могла в это верить. Теперь её настоящая мать нашлась.
Максимилиан уже давно придумал это объяснение, сразу же, как благородная дама, возникшая под сводом Консьержери, взяла на руки маленький, скорчившийся, тряпичный комочек, взяла так бережно, что по-иному и думать невозможно.
Так поступают только с родными детьми. Неродных не жалеют и не обнимают. И Мария, открыв воспалённые, слипшиеся глазки, обхватила незнакомку худыми ручками и неслышно заплакала.
Чужие дети никому не нужны. Эту простую истину ему вдолбила мать, а жизнь не единожды доказала.
— Доброе утро, Максимилиан.
Мальчик некоторое время сидел под окном на корточках, но прятаться было глупо. Он выпрямился и взглянул на молодого человека, уже не скрываясь.
— Вас, вероятно, разбудил весь этот шум. Вам ещё повезло, а мне с первыми лучами солнца пришлось пересказывать легенду о мальчике Артуре, которому суждено было извлечь из камня волшебный меч. Спускайтесь. Сейчас будем завтракать. Идите по лестнице и увидите дверь в сад.
Максимилиан ещё несколько мгновений колебался. Инстинкт зверя вновь подгонял его, стращал, уговаривал. Выбирайся из этого дома, беги, спасайся! Этим людям нельзя доверять. Мария — всего лишь глупый ребёнок, она служит приманкой. Об её отце ты ничего не знаешь. Сам его вид, его обхождение, его голос – все это обман, ловушка.
Он заманивает тебя. Он уже в этом признался. А потом сдаст вербовщику, торговцу детьми, страшному монаху из приюта св. Лазаря, королевскому прево или владельцу цирка, где показывают карликов и горбунов.
Этих горбунов делают из беспризорных сирот, а затем водят по улицам, как зверей.
Сердце мальчика разрывали противоречия. Всё происходящее вокруг говорило, даже кричало об обратном. Если бы этот молодой человек замыслил недоброе, он мог бы давно это сделать.
Максимилиан мог быть схвачен, едва лишь он проник в дом. И позже, когда он вот так беззаботно уснул. Он был беззащитен.
Максимилиан продолжал мучиться от нахлынувших страхов, но в сад всё же вышел. И невольно зажмурился.
Он давно уже не видел такого синего неба, такой зелени и такого нестерпимо жаркого солнца.
Все предшествующие недели он, как и подобает крысам, совам, летучим мышам и бродячим собакам, покидал свою нору по ночам, обороняясь от солнца, как от врага. Ему даже сейчас захотелось юркнуть в тень, он поискал глазами подземный лаз, расщелину или даже крышку колодца.
Но за спиной была только дверь, из которой он вышел. Он мог бы, конечно, метнуться к той самой каменной ограде, которую так легко преодолел накануне. Ему помог бы росший у ограды клён, чьи ветви торчали над мостовой.
Что-то подсказывало юному бродяге, что этот молодой мужчина и не подумает его останавливать. Отец Марии тем временем проследил брошенный Максимилианом взгляд.
— Нет никакой надобности преодолевать этот крепостной вал. После завтрака вы покинете этот дом через дверь.
Максимилиан покосился на него исподлобья.
Молодой человек улыбался. Теперь, при свете дня, мальчик мог разглядеть эту легендарную персону во всех подробностях.
Вечером тому способствовала всего одна свеча, мерцавшая вопреки эдикту о гашении огней. И внешность этого молодого человека оставалась родственной детским выдумкам маленькой, потерянной девочки.
Не случись эта встреча при свете дня, Максимилиан принял бы свой вчерашний разговор за голодную грёзу. Он, похоже, бредил от затянувшейся голодовки.
Ему виделся накрытый стол, запечённая на вертеле курица — в его сиротском одиночестве почти мечта, как и мечта о прибывшем из далёких стран потерянном отце.
Но рассвет не развеял сон, а подтвердил. Как и насытившийся желудок.
Молодой человек не обратился в ночную тень. Он дружелюбно смотрел на взлохмаченного, растерянного гостя. Максимилиана вновь поразила его крайняя молодость.
Разве такими отцы бывают? Да и не только отцы. Люди? Мужчины? Он таких не встречал.
Максимилиан видел развязных, самоуверенных барчуков, едва вышедших из-под материнской опеки, прибывших в столицу с отцовским кошельком; видел самовлюбленных, провинциальных юнцов, мнящих себя знатоками карточных фокусов и быстро спускавших родительское наследство; видел юнцов иного сорта, прибывших в Париж из разорённых поместий, с горсткой меди, голодных, отчаянных, готовых лезть в драку по любому поводу; эти искали себе службу при дворе, при особе богатого сеньора, который платил бы им за окровавленный клинок.
Были среди них те, кто искал службы в королевской гвардии. Они тоже были очень юные и голодные, носившие отцовский вышедший из моды колет времен Генриха.
Максимилиан видел повзрослевших пажей, искавших утешения в квартале Сите, видел молодых, алчных судейских, носивших свои черные мантии с величавостью святых отцов.
Он видел юных, прыщавых послушников и беззаботных школяров.
Он всех видел, но молодой человек в этом залитом солнцем крошечном садике не мог быть одним из них. Он принадлежал к неведомой породе людей. Может быть, он был принцем. Максимилиан ещё не встречал ни одного.
Но он однажды видел короля, того самого, что сейчас правит.
Король возвращался с охоты, а Максимилиан взобрался на городской фонарь.
О том, что среди забрызганных грязью всадников скачет сам Людовик, Максимилиан узнал со слов торговки каштанами. Она давно держала там свой прилавок и видела короля не раз.
Она указала Максимилиану на молодого дворянина с длинным, унылым лицом. Король Максимилиану не понравился. Да он и на короля не был похож! Не может король быть таким… таким жалким.
Вот если бы ему сказали, что этот черноволосый с сияющими, как небо глазами, и есть король, то он бы поверил сразу! Король и должен быть таким, необыкновенным, состоящим в родстве с самим Богом.
Но отец Марии не король.
Молодой человек как будто вновь услышал его мысли.
— Простите меня, друг мой. Вчера, в этой суматохе, я вам не представился. Вы, вероятно, теряетесь в догадках. Не терзайтесь понапрасну. Между нами нет большой разницы. Вы даже счастливей меня. Вы знали свою мать. А вот мне её имя неизвестно. Я не знаю своих родителей. Не знаю, где и при каких обстоятельствах появился на свет. Меня подкинули. В приюте меня назвали Геро в чего некого епископа. Вот с тех пор я так и прозываюсь.
Он произнес это так легко, так искренне, без всякого смущения.
Никакой он не принц! У мальчика отлегло от сердца. Конечно, будь этот парень из благородных, стал бы он возится с мальчишкой? В лучшем случае дал бы ему горсть меди и выгнал.
Но сомнения оставались. Максимилиан вновь взглянул на своего собеседника. Он не похож на простолюдина!
Не похож ни на сына торговца, ни на сына стряпчего. А он их видел!
И семьи их состоятельные. Сынки в бархат рядятся, а жены торговцев и судейских даже в каретах катаются, как какие-нибудь графини. Что-то здесь не так. Здесь какой-то подвох.
У Максимилиана даже в груди заныло. Он хотел было задать вопрос, вопрос заведомо неуклюжий, что-то про то, говорит ли этот господин правду, а если лжёт, то зачем, как вдруг послышался топоток и зазвенел знакомый голос:
— Максимилиан, Максимилиан! Ты плоснулся! А я уже умылась. Смотли, какая я класивая! Жанет говолит, что я класивая, как папа!
Максимилиан успел заметить, как скулы молодого человека залил румянец.
Но тут Мария подбежала и вновь обхватила его своими маленькими ручками, как сделала это накануне, когда мальчик выбрался из-под стола.
И Максимилиан вновь обнаружил опасную щекотку в горле.
— Да, ты красивая, — пряча глаза, буркнул он.
Он испугался не последствий щекотки, а того, что его лохмотья явили свою отвратительную ветхость.
Мария сияла в своем нарядном платьице, в своих шелковых чулочках и башмачках с серебряными пряжками. Этот птенец уже не прыгал, волоча крыло по грязной мостовой. Этот птенчик вернулся в гнездо. Был сыт, обласкан и любим.
Мария заглянула в лицо своему спасителю.
— Ты поедешь с нами к тётушке Мишель? Тётушка Мишель обещала испечь больсой пилог с яблоками. У неё много-много яблок. Она из них малмелад делает. А дядюшка Пел сделал кукольный театл. Он такие смесные куколки на луку одевает и сказки показывает. И лазными голосами говолит. И даже гавкает. Вот увидишь, тебе понлавится.
У Максимилиана вновь щекотало в горле. И глаза чесались. Что она болтает, эта мелюзга?
Опять выдумывает.
Она всё время что-то выдумывает. Максимилиан беспомощно взглянул на её отца. Он хотел, чтобы родитель унял свое не в меру болтливое чадо. Пусть не болтает всякую невозможную чепуху.
Но молодой человек, назвавшийся именем Геро, только улыбнулся, будто бы даже любуясь выходками дочери. А у самого Максимилиана не находилось душевной крепости, чтобы прервать её младенческий лепет.
Ему проще было бы вступить в неравную схватку с мальчишками с улицы Ле Февр, быть избитым и брошенным под мостом.
Но как затевать драку с чем-то мягким, сладко пахнущим, сияющим, вкусным? Как воевать с пирожным, покрытым глазурью? Как ответить на удар душистому хлебному мякишу и не менее аппетитной хлебной корочке?
Как драться с радугой? С чистой, звенящей водой в верховьях Сены, где он побывал однажды в компании таких же босоногих бродяжек?
Затевать такие драки он не умел.
Мария, к счастью, вспомнила об отце. Она отпустила Максимилиана и бросилась делиться своим беспричинным восторгом к тому, кто и был подлинной причиной всего происходящего. Её отец слегка склонился, подставил полусогнутый локоть, и девочка ловко и привычно вскарабкалась.
Удобно примостившись на левой руке отца, она обхватила его за шею.
— Папа, я умылась. Смотли, я умылась. Я класивая, папа, я класивая?
— Вы ослепительны, мадемуазель. Вы ослепительны, как это солнце.
И для пущей убедительности он даже прикрыл глаза свободной рукой, изображая, как невыносим слепящий его жар красоты. Мария захихикала и прильнула лобиком к его щеке. Но тут же испуганно оглянулась. На них во все глаза смотрел Максимилиан.
Он вдруг сам себе показался лишним, непрошенным чужаком. Почему он не ушёл отсюда раньше? разгадала ли эту внезапную горечь Мария?
Она сама вряд ли смогла бы об этом поведать, была слишком мала. Её последующий жест мог стать следствием затеянной ею невинной игры или даже случайностью. Умудрённый опытом, трезвый и рассудительный наблюдатель вряд ли обнаружил бы за этим жестом возвышенный смысл. Разве дети способны поступать сознательно? Они ещё слишком глупы. Их разум не развит. Их рассудок спит.
Но Максимилиан мало походил на этого трезвого наблюдателя и ни о чем подобном не рассуждал. Он сам был ребёнком и всё ещё жил сердцем.
Мария, одной ручкой всё ещё обнимая отца, вторую протянула своему маленькому спасителю. Геро, следуя за порывом дочери, сделал шаг к своему гостю, чтобы маленькая ручка дотянулась.
Максимилиан целое мгновение смотрел на крошечную, раскрытую ладошку, на это пятипалое крылышко, которое он когда-то спас от копыт и тяжелого колесного обода, а потом робко взял эту ручку в свою грязную, исцарапанную, шершавую, но твердую и верную ладонь.
Под колесо попал камень. Задремавший Максимилиан вскинул голову.
Его убаюкал мягкий размеренный ход экипажа. Отец Марии объяснил ему, что мягкость хода происходит от придумки мастеров из страны, которая лежит на острове и называется Англия. Там научились ставить повозки на железные дуги. Эти дуги принимают на себя все толчки и неровности, позволяя пассажирам мирно дремать, пока лошади тянут повозку.
Максимилиан готов был немедленно выскочить из экипажа, чтобы заглянуть под него и увидеть эти волшебные железные дуги, но сдержался, благоразумно отложив свое намерение до прибытия к той самой тётушке Мишель, чьи пироги и мармелад вспоминала Мария.
Максимилиан сомневался до последней минуты. Сеньора Лючия, оказавшаяся сестрой того лекаря, кому принадлежал дом, накрыла обильный завтрак.
Максимилиан вновь чувствовал шевеление желудка. Стол был не менее завораживающим. Мальчик почти пьянел от аромата свежей сдобы, от сладости жирных сливок. В фарфоровой мисочке поблескивал дольками тот самый яблочный мармелад.
На улице загрохотал подкативший экипаж и сразу же раздался стук в дверь. Максимилиан невольно дернулся. Но Мария и её отец не проявили ни малейшего признака беспокойства.
Вскоре в садике появился толстый, шумный, круглолицый человек. Увидев его, Мария радостно вскрикнула и бросилась ему навстречу.
— Дядюшка Пелл!
Максимилиан перевел взгляд на девочку, затем снова на стоявшего в трех шагах молодого человека. Несомненное сходство. Даже несмотря на то, что Мария родилась девочкой, и личико у неё округлое, нежное.
— Здравствуйте, Максимилиан, — с улыбкой сказал молодой человек. – Я рад, что вы приняли наше приглашение и пожаловали к нам на ужин.
Он взглядом указал на стол.
— Мы вас ждали.
— Да, мы здали, — добавила Мария.
— Приглашение? – повторил Максимилиан полушепотом.
— Я сейчас объясню, — продолжал мужчина. – Дело в том, что мы не были уверены, где вас искать. Вы тогда так неожиданно исчезли. Помните, у ворот Консьержери.
Максимилиан кивнул.
— Затем нам стало известно, что… что ваша матушка, к моему великому сожалению, скончалась, — тихо продолжал молодой человек. – Я понимаю, как нелегко вам пришлось. Поверьте, я знаю, что вы чувствовали. Знаю, что означает остаться одному в десять лет, одному, без поддержки.
Он прямо и открыто взглянул на Максимилиана, и мальчик понял, что мужчина искренен, не кривит душой, не окрашивает слова в излишнее сочувствие.
Он знает! Он всё знает!
Максимилиан видел это знание, этот прожитый опыт в его глазах. Это то, чему Максимилиан давно научился. Он отличал правду от лжи. Этот навык был необходим для выживания, как тонкий нюх необходим лесному зверю. Не научишься, не освоишь это искусство – умрёшь.
Этот мужчина не лгал.
— Я давно хотел найти вас, Максимилиан. Я перед вами в долгу. Я обязан вам жизнью дочери. И своей жизнью… я вам тоже обязан. Вот почему мы устроили эту встречу. Пришлось прибегнуть к маленькому розыгрышу. Тот господин, посланник, получил сведения из надёжного источника, а затем послал вас сюда. Мы с Марией давно ждём вас.
Отец и дочь переглянулись и обменялись улыбками. Максимилиан заметил, как Мария зажмурилась от удовольствия, попав под одобрительный взгляд.
— Этот ужин, — продолжал мужчина, — он для вас.
— Тётушка Лючия плиготовила, — добавила девочка. – Она ещё печёт такие маленькие, маленькие пилозные! Вкусные! Они в буфете стоят.
— Вы ешьте, Максимилиан, не смущайтесь, — улыбнулся молодой человек.
— А я тоже клылышко съем, — заявила Мария и ловко взобралась на табурет.
Этот её жест оказался последней каплей.
Настороженность мальчика рухнула, как подтопленная вешними водами башня.
Максимилиан робко сел на другой табурет, напротив девочки, и вдруг застыдился своих грязных рук, своей старой, залатанной одежонки, своей чумазой физиономии. А были ещё его ноги под столом!
В комнате так чисто, и скатерть такая свежая, такая белая. И запах такой приятный.
Его прежде оглушал запах еды, все прочие запахи он не чувствовал, а тут уловил что-то знакомое. Конечно, так пахло от той рыжеволосой женщины, от её одежды, когда он к ней прикоснулся. Она тоже была здесь!
Аромат пронзительной, прозрачной свежести. Нечто схожее с этим ароматом Максимилиан находил в воздухе, когда взбирался на крышу на рассвете, и влажный от росы ветерок трепал его кудри.
Этот ветерок забредал на смрадные улицы с далёких цветущих лугов. А вот с этими двумя этот ветерок, кажется, в большой дружбе.
Мужчина угадал его смущение, но вида не подал. Он обратил свой взор на Марию, которая потянула к себе тарелку с какими-то сочными аппетитными ломтиками.
— Покажите-ка ваши руки, мадемуазель, — строго сказал он.
Девочка с готовностью растопырила пальчики. С точки зрения Максимилиана её ладошки была идеально чистыми, сияющими.
Но её отец покачал головой. Он отошел в угол — и там обнаружился кувшин с серебряным тазом. Молодой человек смочил водой полотенце и вернувшись к столу, протер ручки дочери. Затем доброжелательно взглянул на гостя.
Тот, не раздумывая, протянул свои раскрытые ладони. Он не хотел, чтобы отец Марии видел его черные, обгрызенные ногти. Молодой человек передал ему влажное полотенце и Максимилиан сам, как мог, обтёр руки, со стыдом отмечая возникшие на полотенце чёрные разводы.
Его руки обрели более пристойный вид, но теперь возникло следующее затруднение: он никогда не сидел за таким чистым и аккуратным столом. Он не знал, что ему делать.
Но отец Марии и тут пришел ему на помощь. Он пододвинул к себе блюдо с вожделенной курицей, ловко отделил серебряным ножом крылышко и положил его на тарелку дочери. Мария захлопала в ладоши.
— Клылышко! Я люблю клылышко. Оно хлустит!
Затем молодой человек отделил ножку с частью куриной спинки и положил на тарелку Максимилиана. Ту самую, жирную, с поджаристой шкуркой ножку, к которой Максимилиан тянулся во сне.
Его узелок-желудок вновь заворочался внутри. Максимилиан боялся, что уподобится голодному псу, будет чавкать и причмокивать, хватать мясо растопыренными пальцами и пихать в рот.
Но мужчина уже обратил свой взгляд на дочь:
— Приступайте, мадемуазель, сегодня вы свободны от всех стесняющих вас ограничений.
Подлинный смысл этой фразы был понят Максимилианом не сразу. Тем более было бы странно, если бы такую сложную реплику поняла маленькая девочка.
Но, к его удивлению, она нисколько в этом не затруднилась. Видимо, эта манера удивительного родителя обращаться к ней с ласковой почтительностью была ей привычна, и она ловила не буквальное значение, а тон его голоса.
Он ещё успел обвязать её тоненькую шейку салфеткой, прежде чем она взялась обеими ручками за скользкое крылышко.
На Максимилиана уже никто не смотрел. И он робко принялся за еду. Сон его не обманул. Курица была восхитительной.
Он всё же увлёкся, стал отрывать кусочки мяса обеими руками. Перемазался соусом и украдкой облизал пальцы.
Но Мария, сидевшая напротив, действовала с не меньшим азартом. Её салфетка покрылась пятнами. При этом она не переставала болтать, посвящая Максимилиана в подробности от него крайне далёкие.
— А дядюшка Пел уклал колбасу. Тётушка Мишель лугалась, сильно лугалась. Она его даже побила. Полотенцем. Но он всё лавно колбасу съел. Она за ним гонялась, лугалась, а он бегал от неё и ел. А мы тоже бегали. Мы хотели посмотлеть, отдаст дядюшка Пел колбасу или нет. А тётушка Мишель сказала, что он больше ни кусочка не получит. Она вооот такой замок повесит там, где колбаса лежит.
— Ты жуй медленнее, племянница, — тихо сказал её отец.
Мария пренебрежительно дернула плечиком, как бы говоря, что с жеванием совладает и без советов. Максимилиан, тем временем, дочиста обглодал кость и разгрыз мягкий хрящ. Молодой человек заметил его пустую тарелку.
— Ещё? – спросил он.
И, не дожидаясь ответа, уже отделил от курицы щедрый кусок грудинки.
Марии перепало два гриба, нафаршированных зеленью. Она с недоумением их разглядывала и даже катала по тарелке. Округлая форма шляпок что-то ей напомнила, и она внезапно пустилась в следующий монолог.
— Там такой бальсой-бальсой стол был, зелёный, а на нём мячики. Разноцветные. Я как удалю, и мячик покатился.
— Ты его в кусты бросила, — напомнил её отец, успевший поймать скользкий гриб, который девочка пыталась подцепить ложкой.
— Я потом блосила, а сначала я в мешочек попала.
— Но я тебе сказал, что в эту игру нельзя играть ногами.
— Можно, — упрямо возразила девочка. – Мы потом иглали с Жанно и Аннет. На тлаве. Там были такие маленькие волотца. Жанет сказала, что игла называется кла… клакет.
— Croquet, — поправил её отец.
— Да, клакет. У меня был такой бальсой молоток.
— Мадемуазель, я уже не раз обращался к вам с убедительной просьбой избегать фамильярностей и не говорить: «Жанет». Вы ещё слишком малы, чтобы называть благородную даму по имени.
— А ты её называешь! – отпарировала девочка.
Её отец, похоже, смутился.
— Я это совсем другое дело. Я взрослый.
— А вот и нет!
— Что «нет»?
— Ты ее называешь «Жанет» не потому, что ты взлослый.
— А почему? Позвольте спросить.
Казалось, он готов потерять терпение.
— А потому что ты с ней целовался! Я видела.
Ответа не последовало.
Максимилиан давно уже слышал их голоса будто издалека. Он дожевал кусок грудинки, но сделал это так, будто это был уже не он.
Голова его отяжелела. Предметы покосились. Отблески свечи множились, переплетались. Курица, уже без ног, вдруг обрела прежнюю подвижность. У неё вновь отросла голова, и она словно удивлялась отсутствию крыльев. Рыбы помахивали хвостами и готовы были разинуть безмолвные рты, уронив веточки укропа.
Максимилиан засыпал. Он понял это ещё на грани беспамятства, сделал было усилие открыть глаза, но его сытый, умиротворенный желудок мягко тянул его вниз, в тёплое, тёмное убежище.
И Максимилиан уже не смог выплыть. Он опустился на дно. А рыбы плавали над его головой и шевелили хвостами. На дне с ним тоже что-то произошло. Там его подхватило течение и понесло. У этого течения, похоже, были сильные руки.
Максимилиан смутно ощутил, как его подняли с табурета и перенесли на удобную лежанку. Была ли это кровать, застланный одеялом сундук или попросту брошенный у стола тюфяк, он не знал. И не стремился узнать.
Под головой оказалась подушка. Или не подушка. Может быть, скомканное полотенце или связка водорослей.
Его укрыли чем-то тёплым, с легким ароматом полыни. Максимилиан лежал, свернувшись клубком, в уютном, безопасном водоеме, куда его утянул желудок. Ему ничего не грозило.
Он спал, безмятежный и счастливый, как спал когда-то во чреве матери, в блаженном неведении, веруя в любовь и благоволение мира.
Он слышал птиц. Они пели. Откуда под водой птицы? Под водой живут рыбы. Почему под водой?
Потому что ему снилось, как он лежит, свернувшись клубочком, на дне в тёплом и чистом озере. Вокруг вода, но он ею дышит. Песок под ним мягкий. А сверху его тоже укрывает песок. Или это водоросли?
На дне реки растут водоросли, зелёные, склизкие. А в озере? В озере не могут жить птицы. Это сон. Ему снится сон.
Максимилиан открыл глаза и сел. Испуганно огляделся. Где он? Где он заснул? И как у него хватило глупости заснуть?
Он заснул в доме, куда забрался по поручению Птицелова! Он хотел в этом доме что-то украсть. Сердце вновь заколотилось.
Он вспомнил. Здесь была Мария. И красивый темноволосый мужчина, которого она называла отцом. Они ужинали. Ели курицу.
Мария рассказывала про обжору, укравшего колбасу. Это могла быть её обычная выдумка.
Но так выходило, что все её выдумки воплощались в людей. Или ему это тоже приснилось?
Но вот стол с той же белой скатертью. И свеча, уже оплывшая, догоревшая. На столе нет вчерашней курицы. Но всё прочее в комнате не изменилось. Вот табурет, на котором он сидел, вот коврик у кровати, вот большой ларь в углу.
И то, что он не заметил вчера — полка с книгами. Максимилиан уставился на них завороженно.
Ставни приоткрыты. За окном разыгравшийся день. Максимилиан вскочил и подбежал к окну. Инстинкт ночного зверя велел искать выход. Бежать.
Под окном тот самый садик с раскинувшимся клёном, клумбой и грядками. Звенит голосок Марии.
— Не буду умываться! Не буду!
Максимилиан с опаской глянул вниз. Он сразу увидел вчерашнего незнакомца, того красивого мужчину.
Он стоял у садового столика, скрестив руки на груди. Вся его поза, чуть склоненная голова, расслабленные плечи, выражала бесконечное терпение.
Мария носилась кругами. Волосы её развевались. Вслед за Марией по саду зигзагами перемещалась та самая жилистая, высокая служанка.
Девочка ловко уворачивалась, выскальзывала из-под протянутой руки, пряталась то за стол, то за дерево. А бедная женщина явно уступала ей в живости. В конце концов, итальянка остановилась и в отчаянии всплеснула руками.
С её губ сорвалось несколько итальянских слов.
— Messere… Bambina…
И что-то ещё.
Тогда молодой отец строго взглянул на девочку. Он заговорил с ней. Голос его был по-прежнему глубоким и бархатистым, в нем не бряцал металл, не свистела розга.
В его голосе обозначилась сила. Любящая, непререкаемая.
— Должен вам заметить, мадемуазель, что ваше поведение неподобающе. Вы огорчаете сеньору Лючию.
Девочка притихла. Она выбралась из своего убежища и направилась к ожидавшей её женщине. Остановилась перед отцом и задрала голову.
— Я только немножко… хотела поиглать, — оправдывалась она.
Он провел рукой по её спутанный волосам.
— Всему своё время, милая. Не забывайте, у нас в доме гость. Скоро он проснется, и наш долг встретить его, как подобает гостеприимным хозяевам, а не маленьким, растрёпанным замарашкам.
Девочка кивнула и побежала за сеньорой Лючией. Но очень скоро голос зазвенел вновь:
— Холодная! Щиплет!
Тут её отец взглянул на окно и заметил Максимилиана, хотя тот отпрянул в комнату.