Оливье сказал, что ждать недолго. Геро уже впал в беспамятство и никого не узнавал. В бреду он звал дочь и покойную жену. Когда она осмелилась приблизиться, то разобрала несколько горячечных фраз. Это были те самые мысли, которые он так долго от нее прятал, а она все равно их слышала, шелестящими в его снах.
— Наш сын, как он вырос… Я не помню. Когда он родился? Вчера? Нет, не может быть. Он такой… такой славный. Он узнал меня… узнал. А Мария? Где Мария? Ее забрали? Кто забрал? Нет, не отпускай ее, не отпускай. Мы учились читать… она знает буквы, я учил ее. Мадлен, ты вернулась? Я ждал… Я виноват, во всем виноват. Прости меня… прости, я не защитил… должен был, обещал… Ты простишь меня? Я тебе изменил… Это был не я… мое тело, не я… Я грешник, Мадлен. Но ты пришла за мной. Я прощен? Ты простила меня?
И так до бесконечности. Он вел этот односторонний диалог с умершей женщиной, бесконечно оправдываясь. Никого, кроме этой мертвой женщины, его воспаленный разум не желал вспоминать. Вероятно, в его бредовых видениях мертвая жена уже приходила за ним, ему оставалось только протянуть руку, и она уведет его за собой. Болезнь уже ползла по лицу багровым пугающим заревом. Он умирал.
— Я не хочу, чтобы он умер здесь, — произнесла герцогиня, холодно глядя в лицо первой статс-дамы.
Анастази за последние сутки как-то истончилась, иссохла. Она ничего не ела и двигалась, как тень. Ее темные зрачки, казалось, вышли за пределы радужки и затопили все пространство под веками. Ее шатало.
«Она такая же жертва, как и я», неожиданно подумала герцогиня. «Для нее, как и для меня, будет лучше, если все кончится, как можно скорее».
Странно, но к Анастази у нее не было ревности. Знала, что придворная дама влюблена в ее фаворита с первого дня, с первого взгляда, еще до роковой встречи в епископской библиотеке, но ни разу не задала себе тревожного вопроса: не станет ли придворная дама ее соперницей? Не попытается ли склонить Геро к измене и побегу? По необъяснимой причине она не страдала от подозрительности и отметала все обвинения и доносы, исходящие от Дельфины. Геро мог бы превратить Анастази в свое послушное орудие, пообещав в награду себя. Любой другой поступил бы именно так. Но не он… Он умирал.
Анастази ответила больным, воспаленным взглядом.
— Чего вы хотите?
Слова она вытолкнула с трудом. Язык сухой от многочасовой жажды. Она попросту забыла, что испытывает ее.
— Хочу, чтобы этот кошмар побыстрее кончился. Оливье сказал, что надежды нет. Так зачем тянуть? Даже если бы эта надежда была, и он бы выжил… Каким он встанет с этого ложа? Живым мертвецом? Калекой?
Анастази продолжала смотреть, не моргая. Губы, как засохшая рана.
— Это был бы он, Геро… слепой, в шрамах, но это все равно был бы он. Его душа, его сердце. Разве шрамы имеют значение, если под ними будет биться его сердце?
— Но он не выживет, — повторила Клотильда. – Он обречен.
— Так дайте ему умереть. Всего несколько часов, может быть, дней, и все будет кончено.
— Но я не хочу, чтобы он умер здесь, в моем доме! Не хочу никаких смертей.
В глазах придворной дамы что-то мелькнуло, не то презрение, не то гадливость.
— Всего несколько часов покоя, — сказала она. – Неужели вы отнимете у него и это, право на спокойную смерть? Его уже лишили права на исповедь, право на покаяние, на утешение и прощение, так оставьте ему хотя бы это.
Именно в этом и состояла его месть. Умереть в ее доме, в своем узилище и обратиться в вечный упрек. Если он умрет здесь, весь этот замок станет его гробницей, превратиться в символический мавзолей, где его тень будет бродить по ночам. Она, герцогиня Ангулемская, уже не сможет сюда вернуться, ибо сами очертания стен, силуэты башен над лесом обратятся в огненные письмена. Ей тогда придется бежать или снести замок до фундамента, как чумную лачугу. На это он и рассчитывал – отравить, пропитать этот замок смертью, сделать его непригодным для дыхания и жизни.
— Нет, — уже твердо повторила герцогиня. – Здесь он не умрет. Пусть его отвезут в лечебницу, в Париж. В Отель-Дье.
Неслыханная дерзость! Никто не смел следовать за ней, если она переступала порог, скрытый за шпалерой Иосифа. По-прежнему не разбирая несущихся вслед слов, — ей послышалось имя лекаря, «Оливье» и еще «распорядился», — она ринулась к апартаментам фаворита через галерею, к двери, которой пользовались слуги и сам Геро, когда выходил в парк, покидая свое роскошное узилище. Она видела стоявших друг против друга Анастази и лекаря. При звуке шагов они обернулись. Лекарь стоял, прислонившись спиной к двери, и даже не пошевелился, заметив герцогиню. На пергаментном лице мрачная решимость.
— Что происходит? Позвольте мне войти, Оливье.
Лекарь качнул головой.
— Нет! Я вынужден просить ваше высочество уйти. Вам туда нельзя.
Кровь бросилась ей в голову, в щеки, в глаза, застучала в висках. Будь она старше, ее бы, вероятно, хватил удар.
— Да как вы… как вы смеете! Вы забываетесь!
— Вы туда не войдете, — чуть слышно повторил Оливье.
Теперь уже сама Клотильда беспомощно хватала ртом воздух. Что это? Бунт? Заговор? Она уставилась на неподвижную Анастази. В облике той что-то необратимо изменилось, что-то треснуло, надломилось. В ней открылось сходство с одной из марионеток, которых Геро раздобыл для своей дочери. Эта марионетка висела на призрачных нитях. Тряпичная и безвольная. Взгляд блуждающий, пустой.
— Я приказываю вам ответить. Немедленно! – хрипло произнесла герцогиня. И тут же взмолилась. – Да ответьте же кто-нибудь!
— Оспа, — бесцветно произнес кто-то. Голос знакомый. Женский. – У него оспа.
Клотильда перевела взгляд на лекаря. Тот кивнул.
— Variola vera, — сказал он, употребив имя, данное страшному недугу епископом Марием почти тысячу лет назад.
Клотильда почувствовала дурноту. Кровь уже не стучала в висках, она уже загустела и готовилась кристаллизоваться, чтобы сыпаться и звенеть, колоть и резать сердце острыми гранями.
— Оспа… — машинально повторила она. – Как такое возможно? Кто допустил? Откуда?
Оливье поежился. Она вдруг заметила, что он внезапно постарел, высох, стал близок по облику к истощенному засухой насекомому с хрупкими длинным, суставчатыми лапками. Шея исхудала и походила на старую, кожистую кишку. Под дряблой, желтой кожей двигался острый хрящ.
— Фургон с бродячими циркачами… Господин Геро распорядился дать им на дорогу вина. И сам спустился.
Клотильда едва не взвыла.
— Кто позволил? Кто допустил?
А кто посмел бы ему запретить? С некоторых пор Геро была предоставлена свобода следовать собственным побуждением и порывам. Его статус полновластного, признанного фаворита давно не требовал доказательств. Ему запрещалось покидать замок, но всем прочим он был волен поступать, как пожелает. Любой другой оценил бы дарованные ему вольности, но только не Геро. Он не находил особой радости в том, что приобрел некоторую власть над лакеями и кухаркой, над портным, поваром и казначеем. Он мог отдавать приказы, как хозяин, но не пользовался дарованными полномочиями, находя их тяжеловесными и бессмысленными. Он вспоминал их только в качестве благотворителя. С тех пор, как ему позволили обращаться к казначею, Геро не упускал случая раздать пригоршню серебра бредущим на заработки вилланам. В ближайшей деревне он мог скупить у пожилой вдовы весь ее садовый урожай, а у старого горшечника – его кособокие посудины по цене греческих амфор. Он не раз посылал Любена с пожертвованиями в маленькую церквушку, где служил старенький, хромой кюре, а во время своих поездок в Париж тайком наведывался в детский приют, чудом уцелевший после смерти отца Мартина. Одни усматривали в этих его чудачествах едва ли не доказательства безумия, другие – тонкую игру, а третьи – попытку искупить грех. Сама герцогиня побывала в каждом из этих течений и остановилась на четвертом – потребности. Геро испытывает определенную потребность. Он страдает от переизбытка несовершенств этого мира и вот таким наивным способом пытается этот мир лечить. Он преисполнен сострадания, как горное озеро после весенней оттепели. Это сострадание выплескивается, опасно размывая берега, угрожая погубить, разорвать на куски то сердце, что служит ему вместилищем. Геро не способен существовать иначе, не одаривая этим состраданием. Это его дыхание, его кровь. Если он прекратит свое дарение, то прекратит дышать. Жизнь прекратит свое движение, свой вращательный цикл, и тогда он умрет. Он умрет и по другой причине. Его погубит неблагодарность мира. Он пытался помочь тем, кто обречен на скитания и нищету.
Заикаясь от волнения и страха, Ле Пине поведал о въехавшем во двор скрипучем фургоне, который тянула старая, измученная кляча. Эта была труппа бродячих лицедеев. Они ехали в Париж, с надеждой заработать немного денег. Вид у них был жалкий. Будь их положение менее бедственным, они, пожалуй, не решились бы на такую дерзость – просить приюта в замке столь знатной особы. Окажись ее высочество дома, бродягам не миновать плетей и собачьихклыков. Но судьба оказалась милостива к несчастным. В ее отсутствие верховная власть в руках фаворита, существа в высшей степени странного. И этот фаворит, очень красивый молодой человек, с манерами и поступью принца, не только позволил им передохнуть во дворе замка, но и повелел дать им в дорогу бочонок вина, круг сыра, копченых колбас и даже горсть серебра. Их старую, заморенную клячу в торчащим хребтом накормили отборным зерном в герцогской конюшне. Фаворит отдал свой собственный бархатный плащ их трагику, дрожащему от холода своих лохмотьях. С каким-то особым щемящим чувством этот удивительный щеголь смотрел на двухлетнюю девочку, лежавшую на руках одной из бледных от голода акробаток. У девочки был жар, щеки ее пылали. Два года назад эта малышка родилась в этом фургоне где-то между Авиньоном и Блуа и сразу же лишилась матери. Отец девочки был неизвестен. Удивительный хозяин замка взял хнычущую девочку на руки. Он держал ее на руках почти четверть часа, держал умело, как умудренный опытом отец, а затем отдал женщине. Хрычущая девочка внезапно успокоилась и уснула. Вскоре для нее согрели молока, а в дорогу дали свежей отварной курятины и сущеных фруктов. Месье Ле Пине с неодобрением наблюдал за этим благодеянием. Его беспокоила не щедрость фаворита к каким-то бродягам, ему не нравилась излишнее участие, внимание фаворита, его касательство этих грязных, непременно больных, в лохмотьях людей. Мажордом слишком хорошо помнил слова ее высочество. Фаворит это бесценное имущество, которому ни в коем случае не должен быть нанесен ущерб. Фаворита следует оберегать, как оберегают наследника престола, не допуская к нему простолюдинов. Но мажордом имел и противоположное распоряжение – не препятствовать. Фаворит обладал собственными полномочиями. Как управляющий мог запретить ему приближаться к фургону, а тем более брать на руки ребенка? Без распоряжения герцогини ни один из слуг не посмел бы коснуться даже полы плаща молодого человека. Управляющий не мог запереть Геро в его апартаментах и выставить бродяг за ворота, вручив на дорогу головку сыра.
«Оправдываются! Все оправдываются! Спасают собственную шкуру!» в отчаянии думала Клотильда. В кабинете клубились сумерки. Серая пыль безвременья. Она запретила разводить огонь и зажигать свечи. Она не заметила, как день, изначально ясный, в мелкую снежную искру, ста увядать, расползаться как весенний сугроб. Она заперлась в кабинете, где столько раз откидывала гобелен, служащий вечным эпиграфом к ее собственной драме, а затем, то в нетерпении, то в досаде, шла по узкому коридору, как неверная жена. Этот узкий, обитый тканью, коридор, короткий мостик любви и ненависти, по-прежнему был там, за гобеленом, но она не могла на него ступить. Мостик сохранял лишь видимость переправы. Его опоры были подпилены, изъедены красноватым жуком. Знал ли сам Геро какими последствиями чревата его благотворительность? Распознал ли грозным признаки страшной хвори на теле того ребенка? Оспа коварный зверь, свой нрав выказывает не сразу. Начинает трапезу с лихорадки. На коже маленькой нищенки еще не было знаков. Или знаки были настолько малы, что Геро их не заметил. А если заметил? Если он знал, чем грозит ему эта груда лохмотьев, к которой он прикоснулся? Клотильда обхватила голову руками и застонала. Он обучался медицине, имел достаточно знаний, чтобы распознать болезнь. Он мог взять ребенка намеренно. Зачем? Ответ один – он хотел умереть.
Смерть тоже побег, успешный, необратимый. Из той долины, куда он отправится, его уже не вернуть, за поимку не объявить награду. Он не видел иного выхода. Он устал. Не только побег, но и месть. Тонкая, изощренная. Изуродовать тело, ставшее причиной всех его несчастий. Уничтожить те ясные, строгие глаза, которые когда-то пленили ее в библиотеке епископского дома. Помимо шрамов оспа оставляет за собой и слепоту. Он предусмотрел вероятность выздоровления. Бывает, что оспа щадит своих жертв. При должном уходе и лечении, она отступает, но след ее пребывания в смертном теле необратим. Если Геро выживет, он превратится в чудовище. Оспа, как насытившийся хищник, измочалит его своими клыками и выплюнет, покрытого отвратительными гнойными пустулами. А затем на их месте образуются шрамы, глубокие незарастающие рытвины. Он может ослепнуть, может лишиться своих прекрасных волос. Это еще хуже, чем смерть. Ей останется живая развалина, пародия на некогда живое божество. Он не мог разрушить стены, поколебать ее власть, но он нашел средство разрушить другую тюрьму – тюрьму своей плоти. Эта плоть станет более непригодна для служения. Она уже не сможет прикасаться к нему, услаждать свои ладони теплом его кожи, обнажать его, пренебрегая стыдом. Он станет ей отвратителен.
Когда-то он уже пытался разрушить себя и внушить ей отвращение. Тогда из темного подпола на свет вышел его двойник, дьявольские подобие. Этот двойник очень быстро принялся за дело, подтачивая молодость вином и отчаянием. Но Геро испугался творимого зла, разглядев открывшуюся у ног бездну. Он осознал, что в подобном искаженном образе ему предстоит остаться в памяти дочери. А он не хотел, что она помнила полупьяное, дурно пахнущее существо, некогда бывшее ей отцом. Он справился с двойником и отложил свою месть. На этот раз все складывалось как нельзя лучше. Он встретил с дочерью Рождество. Устроил для нее праздник. Она запомнит его именно таким, любящим, всесильным и прекрасным. Она запомнит сошедшее на землю божество. И не узнает, как болезнь надругалась над ним.
Оспа действует быстро. Он все рассчитал. Даже грех самоубийства с него снят за недоказанностью. Он мог и ошибаться, касаясь того ребенка. Мог принять оспенное зарево за лихорадочный румянец. Возможно, он и желал только несколько недель озноба и жара. Хотел эту болезнь, как защиту, отсрочку. Мигрень плохо служила ему. Приступы случались не так часто, да и проходили довольно быстро, почти без последствий. Он вынужден был терпеть чужие ласки, задыхаясь от навязанной, душной, липкой страсти, захлебываясь, будто его насильно поили вином. Он не мог разорвать этот замкнутый круг, этот несгораемый вексель и прятался за болезнь. Вероятно, даже не осознавая, что призывает ее. С тех пор, как в замке побывал этот итальянец Липпо, мигрень и вовсе отступила. За два последующих месяца не было ни одного приступа, и все прочие, даже мелкие хвори обходили его стороной. Не было отсрочки, не было передышки. Игра в страстного любовника не прекращалась.
«Он так меня ненавидит, что предпочитает умереть. И умереть отвратительно, пожираемый заживо», подумала герцогиня. Все ее надежды на его, если не нежность, то привязанность, на дружескую благодарность, внезапно рухнули. Он никогда не измениться, никогда не примет ее, как женщину, каких бы усилий она не прилагала. Он хочет умереть.
Оливье все же позволил ей войти. Увидеть его. Правда, от порога спальни. А затем настоял, чтобы она немедленно переоделась и протерла руки уксусом. Лекарь и сам весь провонял этим жгучим, кислым ароматом. К постели больного он допустил двух лакеев, переболевших оспой еще в юности. У обоих рябые, грубые лица. «Вот каким он станет, если выживет,» мелькнула страшная мысль. Тонкая месть. Смерть или уродство. Той же ночью ей приснился кошмар. К ней явился Геро, почти такой, каким она видела его в полутемной спальне, со спутанными, влажными от испарины волосами, с лицом искаженным, в сочащихся пятнах. Затем все раны вдруг зажили и обратились в черные шрамы. Даже место глаз были образовались провалы, как у являвшейся к ней старухи. Он страшно ей улыбнулся и спросил незнакомым, хриплым голосом:
— Как ваше высочество желает меня?
И засмеялся. А потом стянул через голову сорочку, которая больше походила на саван. И под сорочкой тело тоже было в шрамах, причудливых, изогнутых, как арамейские знаки. Они складывались в узоры и, кажется, шевелились. В ту ночь она впервые проснулась с криком.
Во время Рождественской службы в Соборе Богоматери у нее мелькнула шальная мысль покинуть Париж, увидеть Геро сразу после его свидания с дочерью, когда он весь еще трепещет от пережитого счастья и родительских тревог, но ей пришлось эту мысль оставить. Рядом с ней стояла королева-мать, задумавшая свой очередной поход против первого министра. Флорентийку снедала ревность, она кипела от негодования, и Клотильда не решалась оставить мать в столь решающий миг. Она не принимала участия в заговоре, ибо не верила в счастливый исход. Ее слабый, безвольный брат, ленивый скучающий монарх нуждался в своем министре, как младенец нуждается в няньке, которую может даже ненавидеть за суровое с ним обращение. У этого монарха хватало здравого смысла, чтобы восторжествовать надо неприязнью. Ришелье нужен, как сторожевой пес у ворот. Пусть даже этот пес внушает страх своему хозяину, но без него, без этого хитрого, безжалостного стража не жить и самому монарху. Он будет разорван на куски мелкими, алчными зверьками, а дом его будет разграблен. Клотильда пыталась объяснить это матери, но та, как всякий родитель, пренебрегла советом дочери, как несущественным. Герцогиня Ангулемская пожала плечами. Что еще она могла сделать? Она предупредила. Praemonitus praemunitus. Но предупрежденный не желает вооружаться. Она, конечно, останется понаблюдать за происходящим, но предварительно обеспечит себе алиби. Она уже отдала соответствующее распоряжение Анастази. Придворная дама должна была отправиться в ее карете, с ее свитой в Конфлан на глазах всего города, и в Конфлане ее визит должны были засвидетельствовать ее управляющий и кастелянша, мадам Жуайез. Ее лица они не увидят. Да этого и не требовалось. Анастази должна была обрядить кого-то подходящего по росту и фигуре в ее платье и расшитый серебром, хорошо узнаваемый плащ. Не то, чтобы Клотильда опасалась, что придется доказывать свое неучастие в заговоре, ибо в своем противостоянии с матерью, даже ненавидя ее, Людовик не зайдет так далеко, но принцесса не привыкла полагаться на случай. Ибо судьба сопутствует тем, кто берет большую часть ее хлопот на себя. Геро будет встревожен. Вообразит, что она, верная некогда установленной традиции, явилась к нему сразу же после свидания с дочерью, пока он не укрылся за маской бесстрастия. Но Анастази, верная псина, его успокоит. Будет лежать у ног, радостно повизгивая. Бог с ней, эти празднества долго не продляться, и она вернется в загородный дом.
Ей придется все же решится на перемены. Так, как все это происходит, ее тяготит. Она слишком хорошо знает Геро, он не уступит. Скорее умрет. От одной мысли по спине прошла дрожь. Герцогиня Ангулемская находилась в покоях королевы-матери, в Люксембургском дворце. Мария Медичи, обрюзгшая, непомерно раздавшаяся, о чем-то вполголоса беседовала со свой фрейлиной, мадам де Бретей. Клотильда не прислушивалась. Эти переговоры всегда шли об одном и том же. Власть, деньги. Снова деньги, и снова власть. Королева-мать, некрасивая, постаревшая женщина, была все еще одержима этими двумя демонами. И чем беспомощней она становилась, тем безжалостней терзали ее соблазны. Она, ее дочь, тоже одержима. Только владевший ею демон уже не имел имени. Ранее их демоны были сходны, оба заведовали честолюбивыми устремлениями сердца. Теперь же ее демон несколько видоизменился. Он не то сбросил кожу, заменив ее на более мягкую и гладкую, без ядовитой слизи, то ли подпилил себе когти и удалил лишние зубы. Так мошенник, желая быть принятым в хорошем доме, покупает новую сорочку и чистит до блеска старые ботфорты. А ее демон, кажется, готов и на большее. Она раздумывала над покупкой особняка в предместье Сен-Жермен, особняк с куском земли, садом и даже виноградником. Почти поместье. Ее управляющий уже подыскал несколько особняков, которые соответствовали ее пожеланиям, тихих, уединенных, добротных, со сводчатым залом под библиотеку, множеством каминов и просторной кухней. Она распорядилась, чтобы в этих домах были комнаты с большими окнами, выходящими на юг, комнаты достаточно светлые, чтобы послужить в качестве детской. Вслух она этого не произнесла. Да и мысленно это было нелегко. Комната для маленькой девочки, для маленькой соперницы. Вот какую метаморфозу претерпел ее демон. Она собиралась подарить ему дом и позволить самому воспитывать дочь. В светлого духа демон не обратился, ибо о настоящей свободе для пленника и речи быть не могло. Геро был и останется ее собственностью, ее трофеем. Она всего лишь идет на более выгодные для нее уступки, некоторые необходимые вложения в предприятие, чтобы получить дополнительные дивиденды. Неволя убивает его, медленно, но неотвратимо. Пусть даже в последние несколько недель после посещения того странного лекаря Геро и чувствовал себя лучше. Это временное улучшение. Так бывает при некоторых болезнях, когда недуг внезапно дарит ложную надежду, прежде чем нанести последний удар. Экзотический цветок нуждается в тщательном уходе. Если для цветения ему требуется особая чистая почва и родниковая вода, то цветок следует пересадить. Пусть растет под открытым небом, под присмотром садовника. Она согласна на то, чтобы Геро жил в одном доме с дочерью. Пусть возится с ней, если ему это так уж необходимо. Пусть даже посвятит себя тем наукам, которые оказались в пренебрежении. Он же изучал медицину в одном из коллежей Сорбонны. Пусть продолжает, если сама мысль о праздности так уж ему невыносима. Или же пусть изберет себе другой предмет, другую дисциплину. Пусть изучает греческий и читает в подлиннике Аристотеля. Какая разница! Этот дом создаст иллюзию благополучия. Он не будет узником. Та прислуга, которую выберет Анастази, будет вести себя пристойно и ненавязчиво. Его будут охранять так, чтобы тяготы постоянного надзора свелись к легкой заботе. Ему не в чем будет упрекнуть свою благодетельницу. И свидания вымаливать не придется. Пусть будет так. Так, как он хочет.
Ей уже виделся ползущий по стенам плющ, окно, подсвеченное заходящим солнцем, цветник, где старый садовник будет по весне высаживать ирисы и тюльпаны, зеленый пологий склон с виноградником, где тяжелые гроздья будут наливаться соком, а в подполе три огромные дубовые бочки, в которых зреть и набираться терпкого аромата молодое вино. Среди хозяйственных пристроек будет и конюшня. Небольшая, один денник для фриза и еще один, возможно, для коротконогого, пузатого пони, которого она купит в Англии для девочки. Пажи в свите герцога Бэкингэма гарцевали на таких забавных лошадках. Девчонке понравится. А если будет довольна она, то и Геро ответит на это благодеяние нежностью. Ему придется отвечать, он вынужден будет измениться так же, как изменилась она. У него не будет иного выхода. Он оттает.
Так она размышляла до самого начала карнавальных шествий. Королева-мать и ее любимый сын Гастон потерпели очередное поражение. Кардинал сохранил свой пост и даже упрочил свое положение при дворе. Случилось именно то, о чемКлотильда пыталась предупредить мать. Королеве грозила ссылка. Однажды сын уже наказывал строптивую Медичи, отправив ее в Блуа, откуда она сбежала, чтобы затеять небольшую войну. Будущий кардинал Ришелье, тогда еще епископ Люсонский, добился мира и прощения для королевы-бунтарки. Король простил, он даже позволил матери вернуться в Париж, где она заняла подобающее ей место, рядом с троном. Она выкупила землю у герцога Люксембургского под собственный дворец. Подробное жизнеописание королевы было исполнено знаменитым фламандцем Рубенсом, доставившим в Париж двадцать четыре полотна. На некоторых из них королева представала в облике пышнотелой богини, нисходящей с венценосному смертному. Но честолюбивой флорентийке и этого показалось мало. Она жаждала мести неблагодарному епископу Люсонскому, которого некогда извлекла из безвестности и вознесла на самую вершину. Все та же старая, добрая ревность. И вот еще один заговор, еще одна неудача. Даже королевское терпение имеет свои пределы даже сыновняя почтительность в конце концов иссякает. В ответ на жалобы Клотильда пожала плечами. Тут уж ничего не поделаешь. Ришелье одурачил всех.
Угрызений совести не было. Она покинула Париж сразу же, едва лишь первые признаки монаршего гнева стали обретать видимые формы. Ее мать сделала выбор. Как дочь, она исполнила долг. Большее не в ее силах.
Герцогиня вернулась в Конфлан третьего февраля, к полудню. Вышедший ей навстречу мажордом, месье Ле Пине, был неловок и бледен. День был ветреный, холодный, но мажордом, ожидая ее на крыльце, два раза промокнул выступивший на висках пот. Что это с ним? Болен? Старик даже не бледен, лицо у него серое, глаза ввалились. Да и прочие, за его спиной, напоминают сбившееся стадо парализованных страхом овец, ожидающих приближение мясника. Только что не издают жалобных блеющих стонов. Лица такие же вытянутые, землисто серые. И Геро среди них нет. Не то, чтобы она ожидала, что он бросится ей навстречу, но несколько раз подобное случалось. После свиданий с дочерью или его поездок в Париж, которые она дарила ему в порыве великодушия. Геро тогда отвечал ей нарочитой любезностью. Она подспудно ждала этого жеста и сегодня, в благодарность за рождественскую ночь и за свое многодневное отсутствие.
Но Геро не появился. Была лишь толпа странное бледных, молчаливых слуг, которые испуганно жались к перилам парадной лестницы. И мажордом не сразу обрел голос, чтобы произнести обычное приветствие. Он несколько раз, как извлеченная из воды рыба, открыл и закрыл рот. Первой опомнилась Анастази. Она выскочила из экипажа, едва лишь была опущена подножка. Перед ней расступились, будто она и была тем самым мясником, наметившим себе трепещущую добычу. Клотильда слышала, как звенят ее каблуки. Мажордом подал ей руку, помогая выйти из кареты. И рука эта заметно дрогнула. Старик отвел глаза, когда принцесса на него взглянула. Следовало соблюсти приличия, прежде тем затевать допрос.
Что-то несомненно случилось, что-то непредвиденное и крайне неприятное. Пожар? Ограбление? Наложение ареста? Она увидит королевскую грамоту, прибитую к двери? Но она не заметила королевских приставов. Нет запаха дыма, все окна целы. Тогда что же? Она обратила испытывающий взгляд к управляющему. Он знает. И то, за его спиной, тоже. Они боятся. Боятся того, что произойдет, едва лишь это знание откроется и ей. Говорят, ее взгляд обладает гипнотическим, завораживающим действием. Прислуга цепенеет под этим взглядом. Да и не только прислуга, а господа рангом повыше. Месье Ле Пине зашатался.
— Вы желаете сообщить мне некую новость, месье? – очень ровно произнесла герцогиня. – Говорите же, промедление бывает смерти подобно.
Мажордом судорожно, со свистом, втянул воздух. Старческие губы под седыми усами приобрели синеватый оттенок. «Как бы его не хватил удар…» с досадой подумала герцогиня. Наконец он заговорил:
— Господин Геро… он…
— Так что же господин Геро? – все так же ровно, не сводя взгляда с бедняги, повторила она.
— Он… Он… — Пот на висках выступил обильней, и капелька жидкости побежала по скуле. – Он болен. Господин Геро болен.
Она уже и сама догадалась, что происшедшее касается именно Геро. Очередной побег! Ибо очень уж это сбившееся стадо напоминало ей свору струсивших, потерявших след собак, ожидающих удара егерского хлыста. Болезнь была вторым поводом для тревоги. Но мигрень не могла стать причиной животного ужаса, охватившего этих людей.
— Что с ним? Еще один приступ?
Ле Пине мотнул головой.
— Н…нет.
Он почти блеял.
— Нет? Тогда что же? Да говорите же, черт бы вас побрал! Он что же, свалился с лошади? Сломал ногу? Его разбил паралич? Что с ним?
Мажордом снова раскрывал рот.
Первый порыв – потайной ход, тот, который в кабинете. Ключ только у нее. Никто не посмеет воспользоваться этим потайным ходом без ее на то позволения. Она войдет и сразу же узнает то, что от нее скрывают. Если понадобится, застанет врасплох. Эти господа здесь, в ее отсутствие, что-то затеяли. Пытаются скрыть либо ошибку либо преступное попустительство. Именно так и следует поступить. Она бросилась к потайной двери, к гобелену с любовным сюжетом. За ней по пятам следовала Дельфина, кажется о чем-то предостерегая. Но речь этой невразумительной особы состояла из бессформенных комьев и напоминали плохо размешанную похлебку. Клотильда прошла по узкому коридору и нажала бронзовую ручку. Дверь не поддалась. Она попробовала еще раз. Тот же результат. Дверь была заперта. Заперта с его стороны. Со стороны узника, ее подневольного любовника. За ее спиной вновь забормотала Дельфина.
Жалованье на сей раз щедрое. Заслуженное. Его дочери позволено остаться в замке на Рождество. Она выбрала для него этот подарок еще летом. Но не спешила открыться. Он должен все еще стремиться к награде, оплачивать свой приз. Он никогда не имел полной уверенности состоится свидание или нет. Не знал и на этот раз, но надеялся, и надеялся так отчаянно, что не оставлял своих занятий. Для дочери он соорудил настоящий рождественский вертеп, поселив нем библейских обитателей, Святое семейство с младенцем, волхвов, пастухов, ангела и даже пару овец и собаку. Один набор игрушек был отослан девочке на улицу Сен-Дени. Его доставила Анастази, зорко проследив за тем, чтобы фигурки не оказались в кухонном очаге. А двойники Святого семейства, роста более внушительного, ждали визита девочки. Геро соорудил для своей дочери даже некое подобие уличного театрика, с каким часто блуждают по улицам бездомные кукольники. Он где-то раздобыл трех марионеток и часами, с удивительным упорством, совершенствовал свой навык управлять куклами на нитках. Он учился с тем же самозабвением, как когда-то учился играть на скрипке. И вновь его прилежание и увлеченность рождали в ней двоякие чувства. То, что он, невзирая ни на что, преодолев тоску и отчаяние, продолжает учиться, познавать новое, это его неуспокоенность, в которой проглядывает безусловная любовь к жизни и жажда самосовершенствования, вызывала у нее восхищение. Она уже не подавляла это чувство. Напротив, это чувство являлось свидетельством того, что ее странный избранник, не обладая ни именем, ни достойным происхождением, ни славой, ни богатством, все же намного превосходит тех, кто самим фактом рождения одарен сверх меры. Что он истинный победитель, одержавший победу не над кучкой затравленных гугенотов или изголодавшихся испанцев, залив кровью детей и женщин мостовые города, а над врагом гораздо более могущественным, невидимым, он одержал победу над самим дьяволом. Он одолел ту часть самого себя, что была некогда поражена первородным грехом. Ему было так просто поддаться на эти дьявольские уговоры, медоточивые, утешительные, чтобы избежать всех ран и увечий. А он с легкостью их отверг, и теперь беззаботно улыбается, почти по-детски, распутывая нити своенравных марионеток. А второе чувство, изначальное, была уже знакомая, привычная зависть. Опять кто-то другой, не она. И даже не кто-то, а что-то. Вновь деревянные болванчики, которые так его занимают. Но с этим чувством, с некоторых пор, она уже научилась справляться. Это чувство останется с ней, пока с ней остается Геро. Всегда будет кто-то или что-то, более удачливый, соперничающий, которому он отдаст свое внимание, свою заботу и время. “… insanabila reputari oportet.” (излечению не подлежит). Все в этом мире обладает ценой, за все надо платить. И владение сокровищем так же отягощает владельца. Ее цена, по сути, не так уж и велика, если не позволять самолюбию и воображению раздувать пламя. Геро никогда не будет принадлежать ей безраздельно. Обладание это иллюзия. Тиран только льстит себя надеждой. Женщина, покорившая мужчину посредством страсти, неприятель, захвативший город, мать, родившая ребенка, — все они одержимы тайным страхом, ибо где-то в покорном теле все еще живут мысли, живут мечты. Полностью покорить означает лишить разума или убить.
Ей предстояло расстаться с ним на несколько недель. В Париже начинались рождественские приготовления, церковные службы, придворные увеселения. Даже король, питавшие отвращение к танцам, не мог запретить своим подданным праздновать день рождения Спасителя, а за ним Его Крещение. А новогодним гулянием следовал карнавал, когда весь Париж внезапно оказывался во власти безумия, вырывался на улицы с пьяным гиканьем и воем. Карнавал, праздник простолюдинов, не ведающих изысканных блюд и утонченных бесед. Это бедствие она рассчитывала переждать уже за стенами замка.
В последнюю ночь перед отъездом ей так и не удалось уснуть. Ее терзала тревога. Геро, как всегда исполненный прилежания, был отзывчив и страстен. Он, казалось, даже предвосхищал ее желания, не дожидаясь понуканий. В другое время она была бы приятно удивлена, но в ту ночь эта приятность неприятно горчила. Он знал, что через несколько часов ее не будет в замке, и он будет избавлен от притворства, ласк и домогательств до следующего года. Вот и старался, воодушевленный близким освобождением. Как старается загнанный скакун, почуяв близость конюшни.
В ту последнюю ночь она могла взыскать с него гораздо больше, чем в предшествующие. Но ей мешала тревога. Геро, утомленный, задремал. Со временем он научился засыпать рядом с ней. Если даже и проваливался в дремоту, то через несколько минут вскидывался, как зверь, преследуемый охотниками. В нем долго жил страх оказаться во власти сонного кошмара и выдать себя стоном или криком. В первые месяцы она нещадно его наказывала за эту непредумышленную вольность. Но со временем смирилась, признав власть Морфея, который волен навевать, как грезы так и кошмары. Иногда он все же будил ее сдавленным стоном, этим отголоском прошлого. Обычно просыпался сам. Но она стала притворяться спящей. Он приподнимался на локте, испуганно вглядывался в темноту, ожидая окрика или даже удара, но она только плотнее сжимала веки. Возможно, он догадывался о ее притворстве. Уж слишком старательно она сохраняла неподвижность и выравнивала дыхание. Кошмар мог бы нарушить его сон и в ту последнюю ночь, но этого не случилось. Его дремота постепенно сгущалась, наваливалась, будто ее горстями набрасывали откуда-то сверху. Он снова уходил от нее. Еще несколько минут назад он был в полной ее власти, он принадлежал ей, был единым с ней существом, и вот он уже далеко. Такой же недоступный, как если бы обратился в скалистый утес посреди океана. Она бы обломала себе ногти, если бы попыталась на этот утес взобраться. Ее уже отвергли и гнали прочь. Близость это кратковременная иллюзия. Люди, особенно женщины, верят в то, что близость, слияние обнаженных тел, влажных, распаленных, избавляет от мучительной обособленности, соединяет если не со всем миром, так с другим таким же обособленным существом; что близость делает это второе существо подчиненным, зависимым. Но это обман. Отрезвление наступает быстро, и собственное одиночество подступает еще удушливей, еще острее. Как и большинство смертных, Клотильда долго не находила в себе отваги, чтобы не таить это знание расплывчатым в уголках разума, а придать ему форму. Ничего не измениться, если она сейчас разбудит его и вновь попытается преодолеть эту обособленность, чтобы вновь ощутить это кратковременное единение, это разлитое на двоих тепло, чтобы он заполнил своим присутствием пустоту и придал бы смысл и телу и самому ее существованию. Она могла бы довести его до полного изнеможения или даже до обморока. Говорят, с мужчинами это случается. Ее отец, великий любовник, однажды лишился чувств в постели своей любовницы мадам де Сов. Как видно гнался за призраком божественного могущества, единения и поглощения целого мира. Вот и поплатился. А Геро своим обмороком расплатиться за ее попытку. В начале их связи она бы действовала именно так, бесконечно испытывая голод и бесконечно насыщаясь. Тогда она больше наслаждалась властью на его телом, своей вседозволенностью. Теперь ей этого мало. Она желает большего, но как обрести эти большее, она не знает.
За окном шел снег. Потрескивали догорающие в камне поленья. Черная ветка, уже обремененная снежной тяжестью, царапнула стекло, отклонилась к свинцовому перелету и раздался тихий скрежещущий звук, будто один зуб терся о другой. Почему бы не продлить эту ночь еще на сотню часов? Оставаться рядом, молчать. Она слушает его дыхание, чувствует тепло его тела. Он здесь, рядом, пусть даже в своих снах он от нее далеко. Но по-другому и не бывает. Все обречены на это ночное одиночество.
Она подумала, что у любой другой женщины нашлось бы средство, чтобы упрочить свою связь с мужчиной, соединить свою плоть с его – она бы родила ребенка. Отменный способ украсть часть чужого естества и навечно поработить. Если бы она тоже могла прибегнуть к этому средству… Она бы завладела им навсегда. Она столько раз совершала эту кражу, но это ни к чему не привело. Когда-то очень давно она утратила способность к деторождению. Осмотревшая ее повитуха сказала, что это по причине затяжных родов, и потому, что плод в утробе перевернулся, шел ножками вперед. Ребенок родился здоровым, а вот она стала бесплодной. С каким облегчением она выслушала эту новость! Неслыханная милость Господня! Разорван проклятый вексель. Она свободна. И да будет проклята, эта свобода. Этот ребенок мог бы стать не только связующим звеном, чугунным шаром на лодыжке пленника, но и своего рода благословением. Геро не отверг бы своего ребенка, пусть даже и рожденного нелюбимой женщиной. А если бы это был сын, то она возместила бы ему потерю. Геро любил бы этого ребенка, а через него, возможно, позволил бы себе подобие нежности и к ней, его матери. Или, по крайней мере, жалости. Конечно, ей бы пришлось этого ребенка скрывать. Кому какое дело? Мало ли в Париже детей, тайно произведенных на свет вне брака? Никого это не удивит и не повергнет в негодование. Плоть слаба, человек изначально грешен. Геро простил бы ее. Он видел бы в этом ребенке свои черты, навеки соединившимися с ее чертами. Находил бы, что подобное слияние возможно, ибо сам мир это игра противоположностей, их взаимное притяжение и непреодолимая неприязнь. Несовместимое сосуществует. И в конце концов, он смирился бы с этим, взяв на руки прямое, неопровержимое доказательство этого закона.
Если бы Господь внял ее молитвам, не тем формальным, заученным, что она твердила во время мессы, а тем, что рождались в сердце без всякого молитвенника, без латинских спряжений, и даже без слов, молитв, состоящих из беззвучных стенаний, то на утро, по заснеженной, дороге она бы отправилась в Париж не одна. Это было бы неслыханной удачей, ибо Геро далеко не всегда позволял ей совершать это воровство. Она могла бы сохранить эту украденную частичку и взрастить ее. С каким бы ослепительным торжеством она предъявила бы ему свой округлившейся живот! Каким был бы его ответный взгляд? Полным ужаса? Восхищения? Растерянности? Не стоит ей думать об этом. Это вновь воображение, проклятие Господа. Вновь соблазн и мука. Ей предстоит смириться и с этим, а чуть позднее изгонять все схожие надежды.
Господь проклял свое смертное дитя. Он дал своему созданию крылья, которые лишь волочатся по земле, ободранные, в шипах, неспособные поднять к солнцу. Обращаться к этому дару опасно. Вот она, женщина, обделенная любовью, попыталась прибегнуть в этой божественной уловке. Немного сладкого трепета, легкое опьянение, которое уже обернулось похмельем. Упрямая, неподатливая явь не пожелала изменить свою форму, размягчиться и подыграть. Напротив, явь ударила больнее, чем, если бы действовала по заведенному порядку. Эта явь всего лишь напомнила о своем неизменном присутствии. Напомнила одним едва различимым содроганием, которое Геро позволил себе без всякого умысла. И по зеркальному кругу побежала сетчатая рябь. Он как будто воспроизвел свой удар по дымной амальгаме. Только на этот раз он ударил по зеркалу ее собственного воображения, по тому призрачному фальшивому миру, который она успела создать. И она испытала мгновенную ярость от бесцеремонного окрика. Подобную ярость, вероятно, испытывает каждый, если жизнь посредством грубых инструментов напоминает о своем коренном несходстве с отражением. Мгновенная удушливая ярость, порыв ответить ударом на удар, вступить в схватку с неподатливой реальностью, а потом искромсать, изрезать, обточить и сотворить из этой реальности подобие звериного чучела, послушное и безответное. Так поступают безумцы, те, чей зачумленный разум давно уже сотворил для них собственные рай и ад, собственную иерархию понятий и явлений. Эти безумцы живут в собственной безумной вселенной и готовы разрушать все, что в этой вселенной не имеет сходства. Но она, герцогиня Ангулемская, хладнокровная, расчетливая, закованная в доспехи рассудка подобно Афине, не безумна! Она понимает, что никакой иной вселенной не существует, и что никакой земной, доступной ей власти не существует, чтобы опровергнуть законы, обратить декабрь в май, отменить смерть и перекрасить небеса. О нет, она не сумасшедшая. Она понимает, что никогда не сольет в единое целое свою фантазию и реальность, что допущенная ею вольность, перевоплощение в Жанет, требует и его участия. Ей тогда придется допустить недопустимое – его влюбленность, пусть легкую, мимолетную, для придания грубой телесной потребности легкой акварельной грусти. Ибо без этого допущения все ее греза ломается и обращается в ту же горькую безжалостную явь с его усталой и фальшивой нежностью.
Клотильда внезапно отступила, а Геро взглянул с беспокойством. Это его обычный взгляд. Взгляд запуганного слуги. «Что я сделал не так?» Она ненавидела этот взгляд. Ненавидела эту услужливость. В такие минуты она тосковала по тому темному брату, двойнику, освобожденному из подпола. Тот так же ответно ненавидел, но он был полон страсти. Это был не слуга, это был победитель. Она хотела обладать победителем, завоевателем, героем, пусть даже это стоило бы ей унижений. Но она не желала иметь дело со слугой, с покорным рабом, который навязывал ей роль деспотичной хозяйки. В своем роде Геро, конечно, был победителем. Он так и не позволил втиснуть себя всвод привычных установлений. Он так и остался неучтенным, без атрибутов и категорий, но и обратного он не явил, не противопоставил собственных усилий по свержению неугодного порядка, не стал героем. Он продолжал оставаться в срединном противостоянии, не принимая ничьей стороны.
Клотильда внезапно почувствовала усталость. Поддерживать несуществующее здание занятие утомительное. Жанет пора уходить. Сводная сестра ей больше не нужна. В противном случае она и вправду начнет задумываться над тем, а не сокрыт ли за ярмарочным балаганом, который ее сестра разбила поблизости от Конфлана, некий опасный смысл. И как повел бы себя Геро, если бы Жанет, там, в парке, взяла его за руку и увлекла бы в спальню. Нет, она не станет об этом думать. Это слишком мучительно. Воображение уже сыграло с ней шутку. Довольно. Она не позволит, чтобы то же воображение, как злонамеренный советник-интриган, привело бы ее к непоправимым ошибкам. Она примет свою реальность. Его неприязнь и фальшивую нежность.
— Чего ты ждешь? – хмуро спросила она. – Раздевайся и ложись.
Что ж, пусть каждый играет отведенную ему роль, если иного не дано. Пусть выполняет работу и получает за нее жалованье.
Бог наделил человека воображением. Талантом мечтать, жить в мире грез. Поступил ли Творец разумно, оснастив смертного этим даром? Своих прочих творений Господь фантазией обделил. Мечтает ли муравей, волоча на едва различимой холке свою личинку? Или парящий в небесах ястреб, высматривая добычу? Видит ли сны свернувшийся в норе волк? Или крестьянский конь, волоча плуг по черному полю, воображает ли себя скакуном из королевских конюшен? Святые отцы утверждают, что у четвероногих тварей нет души, они суть механизмы из плоти, обреченные кануть в небытие, рассыпаться в прах. Душой наделен лишь человек, избранник Господа, сотворенный по его образу и подобию, следовательно, и воображать, грезить, творить способен лишь он. Человек унаследовал эту свою способность от Господа. А то, что Господь обладает богатым воображением, сомневаться не приходиться. Достаточно взглянуть на разнообразие в облике земных тварей и растений. В отличии от беспомощного смертного Бог одним волевым усилием, намерением, облекает свои фантазии в плоть. Вообразилось Ему полевое растение в мелких желтых цветочках, и вот оно уже обращает свои лепестки к солнцу. Вообразилось Творцу несколько иное, ползучее, с щипами, с плодами под оранжевой кожицей, и вот оно уже произрастает и кустится. А человек вынужден довольствоваться теми размытыми пятнами, что блуждают на стенах полуосвещенной пещеры. Человеку дано видеть лишь тени предметов, без надежды, когда-нибудь к этим предметам прикоснуться.
Голодный изгнанник может сколько угодно воображать кусок свежеиспеченного хлеба, видеть неровности поджаристой корки, застрявшие в ней крупинки золы и плохо смолотого зерна, различать пористую мякоть, даже чувствовать кисловатый запах, но в руки этот хлеб не упадет. Несчастный будет лишь терзать себя, распаляя свой голод. То ли дело волочащий травинку муравей. Он вполне доволен собственной участью, ибо он лишен воображения, чтобы задумать себе другую, более блестящую. Муравей живет ощущением тяжести на загривке и влекущим его долгом. У него нет желаний. Нет фантазий. Нет надежд. Его жизнь сосредоточена в передвижении суставчатых лапок, как и жизнь волка, обращенная в погоню за зайцем. А жизнь зайца –умением путать след. Эти существа, лишенные души и сопутствующего ей беспокойства, обладают неоценимым даром – покоем, благодатной чернотой, которая замещает мысли. Бог одарил человека воображением, крупицей собственного могущества, полагая, вероятно, что смертный будет гордиться этим мимолетным сходством с божеством, находить в этом жалком обрывке настоящее утешение. Господь всеведущ, Ему известно прошлое и будущее, и вряд ли Он не догадывался, что этот дар очень скоро обратиться в проклятие, что дарованная Им способность творить образы и сюжеты станет источником горестей, а не утешения. Ибо эти образы порождают желания и мечты, мечты зовущие, неисполнимые. Эти образы на темной стороне век сулят прижизненное блаженство, неразгаданную красоту, утраченную молодость, внезапное величие, вечную любовь и неутомимое тело. Эти соблазнительные образы раздражают, тревожат, искушают. Они лишают покоя, будто крошки в постели. Они вынуждают совершать действия, часто преступные и наказуемые, они толкают на безумства, они приводят в отчаяние. В чем, собственно, корень всех бед, всех страданий? В желаниях. Греза сулит, но явь отвергает. Жестокая явь рвет в клочья бумажные крылья Икара, возвращает в стылую, политую кровью и слезами, земную юдоль. Но человек упрям. Он карабкается, борется с этой явью, с непокорной действительностью, и безжалостный, как разбойник Прокруст, втискивает эту явь в свою грезу. Поистине счастлив тот, чьи грезы и явь схожи, как единоутробные сестры. Пусть даже, как сводные, но все же с узнаваемыми в зеркале чертами. Если же грезы, мечты, фантазии, догадки, придумки смертного далеки от земной прозы, то нет на свете существа более несчастного и страдающего.
Почему бы ей не продолжить эту игру? Ей нравилось смотреть на мир глазами Жанет, вдыхать его новизну, как едва изобретенный аромат. Она вообразила только первую встречу, но кто запретит ей жить в новом теле и дальше? Продолжать зародившуюся связь? Она вдруг осознала, что нарушает все правила, извращает их, выворачивает наизнанку.
Женщина, да и мужчина, распаляет свою чувственность, переодевая опостылевшего любовника в новое платье. Она знала одну особу, не имевшей особой неприязни к супругу и даже проникшейся к нему нежностью, но испытывавшей наслаждение лишь при одном условии – воображая на месте мужа другого, свое первое тайное увлечение. Если же она пренебрегала этим упражнением в постели, то оставалась холодна, как ящерица в январе, невзирая на все усердие и ласки мужа. Позже этой особе пришло в голову разыскать своего первую привязанность и пережить наяву воображаемые минуты. Ей мнилось, что чувственный восторг вознесет ее к звездам, если от одной лишь фантазии ее тело раскаляется добела. Она осуществила свой план, отыскав бывшего пажа своей матери, который из миловидного юноши превратился в столь же привлекательного мужчину. Особа предвкушала наслаждение, равное по силе с потрясением и обрушением небес. Но ее постигло разочарование. Ее тело без воспламеняющих фантазий оставалось холодным. Дама покинула любовника и вернулась к мужу. Но и там ее постигла неудача. Ей не о ком было мечтать. Ее кумир пал, а муж, при всем его великодушии, нежности и терпении, вызывал у нее едва ли не отвращение. Она так страдала, что едва не ушла от постылого супружества в монастырь, чтобы до конца дней оплакивать свою утрату. Однако, уже на пороге монастыря ей попался молодой монашек и обжег ее таким страстным, вожделеющим взглядом, что она невольно вообразила греховное продолжение. Ее фантазия обзавелась новым персонажем, который постепенно вытеснил прежнего и вернул ей супружеское счастье. Для полной гармонии ей нужен был второй мужчина, воображаемый, как тайный любовник. Но Господь ее сохрани обращать эти фантазии в реальность.
Эта история напоминала множество других. Несчастливые жены, утомленные мужья перекрашивали муторную, застывшую действительность в маскарадную блажь. Но герцогиня поступила иначе. Ей не нужен был другой мужчина, она вообразила другую женщину, заменила себя. Сумела начать все сначала, без ошибок и просчетов, без сомнений и ярости. Вновь прикоснуться к нему, но уже не к пленнику, а к возлюбленному, не испуганному, но смущенному. Что бы сделала Жанет, если бы Геро оставался в том замке один, без соглядатаев и ревнивой любовницы? Какой была бы ее первая ласка? Она гладила бы его волосы, удивляясь их шелковистой мягкости? Или провела бы ладонью от скулы к подбородку? Из парка она бы сразу увела его в спальню? Фантазия предполагает некоторые вольности, нарушение последовательности. Поэтому она приписала Жанет собственные господские замашки. От нетерпения у нее тряслись руки. Она вновь чувствовала себя на вершине, обновленной, пробудившейся. Будто позаимствовала чужую жизнь, облеклась в чужую незатронутую молодость. Но едва ее прохладная по природной особенности рука скользнула под его сорочку, Геро чуть вздрогнул и отстранился. Движение было ничтожным, почти инстинктивным. Это движение могло быть следствием неровности попавшему под ноги ковра, мимолетной потери равновесия, но Клотильда это движение поймала. И фантазия лопнула. Она вдруг протрезвела. Что же она такое вообразила? Фантазия предполагает множество условностей. Но эта условность ее пугает. Жанет не сможет оказаться в его спальне без его на то согласия. Следовательно, чтобы продолжать эту фантазийную вакханалию, ей придется вообразить и его… увлеченным! И не просто увлеченным, а увлеченным страстно.
Клотильда встала. У нее бешено колотилось сердце. Жар растекался от затылка по спине, искрами катился в пальцы рук и ног. Спина повлажнела. Она должна немедленно ехать! Немедленно! Но зачем? Жанет давно уже там нет. Она покинула Конфлан сразу же, как прибыла ее свита из Венсенна. С Геро она больше не виделась. Ей выпала мимолетная встреча, не более того. Да, она смотрела на него, она им любовалась, но это единственное, что ей доступно. Заглянула в сокровищницу через слуховое окно. Княгиня слишком поздно явилась за этим призом. Три года спустя. Он давно принадлежит другой. И будет принадлежать. Но взглянуть… Почему бы нет? Что преступного в одном взгляде? В минутном соблазне? Клотильда внезапно успокоилась. Почему она так встревожилась? Разве не того же самого она добивалась, выставляя Геро на показ в луврской галерее? Разве не рассчитывала она на такие же воровские, завистливые взгляды? Разве не состояла в том сама цель ее существования – потягаться с ближним в своей ловкости и удачливости? Предъявить менее удачливым собратьям завоеванные трофеи? А Геро это трофей, добыча. Как редкий бриллиант, добытый в сражении, через преступления и подлоги. Разве в тайне она не мечтала бросить им всем вызов, этим медлительным, придворным кошкам? Она не раз испытывала этот соблазн, когда наблюдала за ними, небрежно флиртующими, отпускающими бледные остроты, соблазн позвать Геро в эту гостиную, чтобы насладиться их изумленными лицами. Предъявить Геро все равно, что привести в комнату только что изловленного единорога. Эффект будет тот же. Они в таком же оцепенении будут смотреть на него. Смотреть, осознавая свое ничтожество, свое пустотное существование. А она, повелительница, будет торжествовать. Ибо изловленный и прирученный единорог принадлежит ей. И вряд ли где-то на свете существует второй, чтобы своим соперничеством обесценить победу. Соблазн был велик. Но здравый смысл удержал ее от безрассудства.
Если тайна будет раскрыта, а сокровище выставлено на всеобщее обозрение, то ценность будет утрачена. Драгоценный предмет будет захватан и залапан. Пусть даже посредством любопытных взглядов. Будет низведен до удачливого фаворита, обращен в незрелый виноград. Нет, греза о возможном триумфе предпочтительней самого триумфа. Этот воображаемый триумф она будет переживать снова и снова, как многократный оргазм, но так им и не пресытится. Она может раздробить триумф на множество мелких и нанизать их на бесконечную вереницу дней, как сверкающие бусины, или аппетитные кусочки сыра, которые будет срывать, как особый десерт, утоляя нетелесный голод. Это Жанет своим вторжением указала ей этот путь. Вот он, один из ее триумфов, отложенное наслаждение, от которого она будет отщипывать по кусочку. Жанет оказала ей услугу. Она как будто возродила прошлое, вернула всю свежесть чувств. Или предоставила в распоряжение свое более молодое, жадное тело. Клотильда уже не наблюдала со стороны, она переместилась в самое тело сводной сестры, в ее глаза, под ее кожу. Она хочет все пережить заново, вновь почувствовать ту жаркую волну, упругий порыв, ударившей в ее застывшее лицо в библиотеке епископского дома. Она видит его впервые, изучает, любуется. Он уже не сидит за огромным столом, он стоит слегка растерянный и обледенелом, почерневшем парке под рваным снежным саваном. Этот парк ободран до древесных костей. Но с неба сыплется снежная пудра, посланная лицемерными небесами, чтобы скрыть шрамы и трупные пятна. Он, такой юный, смущенный, удивительно прекрасный, бродит среди бездыханных стволов, и снег застревает в его темных волосах, посверкивая алмазной крошкой. Он время от времени обращает лицо к небу, и тогда снежинки виснут на ресницы, забиваются в уголки глаз, тают, и текут, как подмерзшие слезы. Он – единственной сознающий утрату, хранитель скорби по некогда бушевавшим краскам, по плодам и листьям, по цветущему саду. Этот юноша одинокое живое существо, как свидетельство будущего возрождения, он не мог не привлечь внимания, и каждый, кто окажется поблизости, будет неотрывно смотреть. Вот и она смотрела видела запутавшиеся в волосах снежные хлопья, видела скорбно поникшую голову, руку, затянутую в перчатку и снежную рыхлую горстку снега в ладони, заметила под плащом стройную ладную фигуру. Она ничего не упустила. Малейшая его неосторожность давала пищу воображению. И она не могла отказать себе в том, чтобы приблизиться и заговорить. У этого странного красивого существа должен быть чудесный голос. Заговорила, и он ей ответил. Ведь так, кажется, донесла Дельфина. Они обменялись несколькими фразами. Смысл их неважен. Ей не нужен смысл. Ей нужен голос, движение губ. Каково это? Услышать этот голос впервые. Изумиться, почувствовать трепет. Даже увидеть себя со стороны обласканной, вознагражденной.
Клотильда почти завидовала Жанет, свежести ее впечатлений. И жалела, ибо той не суждено познать большего. В ее памяти только и останутся эти пустые, ничего не значащие фразы. И губы ничего не дадут ей, кроме слов, и его руки она коснется только в перчатке, обнаружив вместо неровностей ладони грубый шов, а поверх него аппликацию из лайки. Ей останутся догадки и сожаления. В отличии от той, кому он принадлежит.
К изумлению Дельфины герцогиня не торопилась с отъездом. Ей нравилось вновь и вновь затевать это эфирное переселение и смотреть на егро чужими глазами. Она даже позволила себя другие сюжеты. Игра получалась забавной. Даже Геро воображаемый стал в чем-то желанней и загадочней. Ибо в тех маленьких новеллах, где она перемещалась из одного разума в другой, дополняя декорации новыми деталями, он был ей еще не знаком. Он представал как обещание, сладкий мираж. И там он не жег ее неприязнью и холодностью. Там она не совершала ошибок.
Вот почему она медлила. Она еще колебалась между двух своих ипостасей, двух сценических образов, ревнивой любовницы и безмятежной супруги, глуповатой особы, которая все и всегда узнает последней. А с другой стороны, ей нетерпелось взглянуть ему в глаза, в настоящие, плотские, скупые на откровения и нежность. Встревожен ли он? Или в своей невинности он уже позабыл о нежданной гостье? Когда-то скользкий взгляд Шеврез оцарапал, как дротик. Он заметил царапину. Поспешил укрыться. Он был смущен, но вины не чувствовал. Скорее неловкость и даже негодование. За ним охотились, как за экзотическим зверем. Ничего не будет в том странного, что и Жанет запомнится своей бесцеремонностью и любопытством. Его раздосадует это вторжение, эта непрошеная гостья, которая своим вмешательством подвергает опасности благополучие его дочери. Геро благоразумный отец.
Она все же медлила. Если виновен, то лишняя минута неизвестности послужит фасцией в наказующей длани, а если невиновен, то минута ее промедления для него дар, отсрочка. Сам он вряд ли поторопится. Он скорей всего сейчас настороженно прислушивается, вознося молитву небесам, чтобы эта неопределенность длилась вечно, и вздыхает с облегчением, когда топоток пажа или скользящая поступь фрейлины затихают вдали. Он и ждет и не ждет. Он ждет, как приговоренный, и не ждет, как любовник. К этому она давно привыкла. Но на этот раз она придет к нему в новом качестве. Уже не только ростовщик и грабитель, а кто-то вроде ревнивой нелюбимой супруги, которой на днях открылась измена молодого мужа. Пожалуй, в такой роли он ее еще не принимал. Если так, то самое время составить мизансцену. Пусть позаботится о доказательствах, о достойной велиречивой фальши. Ибо ему предстоит защищаться. Ах, о чем это она? Геро? Защищаться? Он и слова не произнесет. Обвинительная речь прозвучит в тишине, при пустом зале. Ей не достанется радость дебатов, уверток и разоблачений. Все будет просто. И одновременно мучительно неразрешимо.
Она тянула до вечера. Долго допрашивала мажордома, слушала секретаря. Затем перед ужином горничная согрела для нее воды, капнув в фарфоровую ванну жасминовой эссенции. Пока камеристка подсушивала ее волосы, герцогиня размышляла над тем, что чрезмерно тщательно готовится к этому свиданию. Будто запасалась намерением его соблазнить. Обольстить. Очаровать. Одним словом, посоперничать. Но с кем? Неужто с Жанет? Жанет… соперница? Какая нелепость. У нее нет и не может быть соперниц. Те, кого она удостоила этим званием, либо мертвы, либо существуют как призраки. Первая это покойная жена. Бледная женщина на сносях. Он до сих пор помнит ее и, кажется, любит. Однажды, ей даже послышалось имя умершей, которое он произнес во сне. Вторая – это призрачная, пустоглазая невеста в померанцевом венце. Смерть. Соперница воображаемая и грозная. Правда, есть еще девочка. Но эта соперница иного сорта. С ней приходится мириться… А других соперниц у нее нет. Да и кто осмелится? И все же она разыгрывает свидание, как зачинщица интриги. Павшая, пролившаяся в прорези окон ночь, будуар знатной дамы, чувственно мерцающий шелками и позолотой, кружевной покров с дразнящим дырчатым узором, позволяющий видеть плавный переход шеи в плечо, бессильно брошенная рука и голые щиколотки. Средства порабощения. Действенные, но бессмысленные. Она лежала в кресле, полузакрыв глаза, и казалась себе воплощением соблазна и чувственности. А что же сделал он? Этот невежда, это слепо-глухой праведник. Он помялся на пороге и попытался уйти. Вероятно, вообразил, что она спит. И как прикажете ей себя вести? После вопиющей грубости и пренебрежения. Если бы он всего лишь сделал шаг и коснулся этой брошенной, такой белой, хрупкой руки, такой беспомощной и слабой, с намеренно задранным рукавом, она вычеркнула бы Жанет из обвинительного списка. Чего ему стоило притвориться? Сыграть? Пусть даже эта игра будет подростково-неуклюжей. Пусть будет даже оскорбительной, но эта игра ободрит в ней женщину, возродит ее, предаст ей сил. А женщина, чье самолюбие удовлетворено, вступится за него перед принцессой и замедлит карающую длань. Но Геро не знает жалости, ни к себе, ни к той, что готова удовольствоваться малым, непритязательным. Он фанатичный адепт истины, без теней, с ее рубящим лезвием, иногда не сознавая, что это лезвие заденет и его.
— Вернись, — сказала она, уже отчаявшись.
Этим словом она дает ход привычным действиям. Ему уже не придется сомневаться, далее идет роль, которую он выучил. Весь авторский гонорар когда-то достался ей, он не принимал участие в сочинительстве и не чувствует себя ответственным за короткие реплики. Это все уже не его. Он всего лишь прилежный исполнитель, статист. Потому и действует без колебаний. Ибо он уже играл этот спектакль. Конечно, это тоже притворство, но притворство, привнесенное извне.
С некоторых пор у них повелось, что он своими ласками согревает ее вечно стынущие ноги. Это она придумала, подсмотрела в любовном романе, в сюжете пастушеской акварели, подхватила из фривольной беседы двух дам или ей взбрело в голову, что именно так, в этой услужливости, она обретет подобие нежности, пусть не добровольной, вдохновенной, но исполненной добросовестно. Геро и следовал своей природной добросовестности, почти как одаренный ловкостью ремесленник, лишь краткий дюйм не дотянувший до художника. Если она закроет глаза и позволит себе тот же ничтожный дюйм притворства, то ей достанется услада возлюбленной. Ей и придумывать ничего не придется. Она не молоденькая супруга, вынужденная грезить в объятиях мужа о недосягаемом любовнике. О нет, ее любовник здесь, услужливый и покорный. Его пальцы, ладони касаются ее ступней и щиколоток. Если бы у Пигмалиона были такие же руки, то ему не пришлось бы обращаться к богам. Он сам оживил бы мраморную Галатею и под мраморной кожей заиграла бы, заструилась кровь.
— Я согласна принести покаяние, если ангел в раю будет ежедневно совершать со мной эту процедуру. Впрочем, вряд ли у него будут такие руки.
Она должна испытывать благодарность. Но ей мешает тот самый дюйм. Дюйм изощренного ремесленничества. Все же она взглянула на него с улыбкой. Придала ей некоторую загадочность. Обратила тот самый недосказанный дюйм в свое орудие. Да и лицом своим он непростительно пренебрег. Нежная покорность в пальцах, а лицом он — угрюмая сосредоточенность. Он выполняет работу. Возможно, ему даже скучно. Он и думает о своем. Косится куда-то в сторону, рассеянно, отрешенно. Еще один знак пренебрежения. Вьючное животное двигается по замкнутому кругу, вращая колесо. Дремлет и грезит. Разбудить это животное способен лишь раскаленный прут.
— И как ты ее находишь?
Он не настолько растерян, как она ожидала. Потому что не верил в импровизацию. Это все роль. Ему следует сказать комплимент. Она… Она это ее ступня, щиколотка, лодыжка. Ее кожа. Как всякой женщине ей приятна похвала мужчины, истинная или притворная. Лесть это волшебный эликсир, обращающий свинец в золото. И он пытается подыграть. Но как неуклюже. У нее нет желания продолжать. В этом искусстве он хуже подмастерья.
— Я про свою сестрицу Жанет, — добавила она, перечеркивая все утвержденные, отрепетированные фразы. Жанет несуществующий персонаж, в действительности ее нет. Это пометка на полях.
Она помнила, как однажды упомянула герцогиню де Шеврез после достопамятного визита. На лице Геро тогда отразилась попытка соединить услышанное имя с возможным воспоминанием. Он чуть нахмурился, взглянул на нее вопросительно, а потом и совершенно беспомощно. Но Жанет… Жанет он не забыл! О нет! Она так внезапно нанесла удар, кольнула, подкравшись, раскаленной спицей, чтобы он выдал себя. Взгляд метнулся, взлетел, снова погас, дыхание сбилось, руки дрогнули. Помнит! Он ее помнит! Более того, он, похоже, испугался. Судорожно вздохнул. Посмеет ли солгать? Как умелый дознаватель, желающий признания, она сразу же бросила в лицо улики. Поведала историю. Так, чтобы лишить его всякой надежды. «Я все знаю! Я все знаю!» звенит торжествующий подтекст за подробностями, деталями, именами свидетелей и тайным мотивом. Она даже позволила себе посмеяться над тривиальностью замысла.
— Ах, какая скука, никакой изобретательности. Я бы на ее месте наняла бы разбойников и разыграла бы похищение.
Геро не пытался оправдываться. Он уже опустил руки склонил голову. Это в некоторой степени повергло в уныние. Почему он так быстро сдался? Почему не ответил на вызов? Почему не пожал плечами, как сделал бы на его месте каждый уличенный в измене мужчина?
— Что она искала? Или можете быть, кого?
— Кого же? – послушно отозвался он.
Но это только потому, что она ждала этого вопроса. Ему нельзя отмалчиваться, он должен принимать участие в собственном разоблачении.
Потом она рассуждала о силе человеческого любопытства, о его греховности и полезности. Это была своеобразная апология. Она как будто вовсе не обвиняла Геро, а скорее даже оправдывала. Жанет подобна тем зевакам, что сбегаются поглазеть на бородатую женщину или пойманного в лесах оборотня. Из ее рассуждений выходило, что сам Геро не более, чем ценный артефакт, редкий зверь, карлик, проданный родителями в цирк, на которого ей, дочери беспринципной Генриетты д’Антраг, захотелось поглазеть. Что здесь такого? Мальчишки да и бойкие девчонки частенько лазают через забор в соседский сад, заприметив особый сорт яблок с золотистым боком. А еще любопытные девочки тайком читают чужие любовные письма. Что взять с незаконнорожденной?
— Полно, ты не в ответе за чужое легкомыслие. Это все она, а выходки – от дурного воспитания.
Геро уже осмелился поднять на нее взгляд. Он уже не так бледен. Нет, нет, она не хочет, чтобы к нему вернулась та ужасная меловая бледность, когда он лежал в лохмотьях пепла. Ей больше нравится румянец на его щеках.
— Но и мне ее не в чем винить. Напротив, я ей благодарна за услугу. Да, да, она оказала мне услугу.
Она не кривила душой. Говорила правду. О том, что слишком успокоилась, утратила остроту желаний и борьбы, что почти забыла каким сокровищем обладает.
— Я какбудто взглянула на тебя ее глазами. Позаимствовала ее чувства.
В глазах Геро мелькнуло изумление. Но длилось оно недолго.
— Я понял. На меня взглянула другая женщина, и моя ценность, как трофея удвоилась.
— Утроилась, мой мальчик, утроилась.
Она взяла его за руку и еще ближе подвела к окну. Чтобы полюбоваться. Что же с ним случилось? Он не бывает таким даже после свидания с дочерью. Эти свидания его скорее истощают, наполняют тревогой. Он, подобно мифическому пеликану, что кормит своих птенцов собственной плотью, отдает за эти свидания часы своей молодости, растрачивает корпускулы жизни, нанося видимые раны, все эти тонкие, пока едва заметные складочки меж бровей и в уголках глаз. Но случилось обратное. Ему ничего не понадобилось отдавать. Он не расплачивался, напротив, получил в дар. Таинственный подарок от безымянного дарителя. Кто-то жестом или заклинанием смахнул с этого юного лица землистую, продавленную синевой, бледностью, смел ее, как паутину, с узорной поверхности, нацедил волшебного нектара и поднес к губам, обновил кровь, пустив ее, как талую горную воду в подмерзшие листья. Что же это? Анастази была права? Этот шарлатан в пестром одеянии – гений?
Она подошла еще ближе. Геро не отвел взгляда, как делал это обычно. От бьющих в лицо косых закатных лучей фиолетовые зрачки сузились, и в молочной купели сияли два зернистых сапфира. Он не испытывал ни страха, ни тревоги, ни отвращения. Он был спокоен, будто ощущал за своей спиной присутствие некой силы, которая оградит, если понадобится помощь. Он был спокоен, как босоногий пилигрим, познавший силу благодати, и взирающий со снисходительной жалостью на встречных разбойников. Ему нечего было терять. Или наоборот, он был настолько богат, что отданные по пути монеты, даже горсть монет, равнялись по ценности дюжине сухих каштанов, забытых под деревом. Отныне он черпал свое богатство из бездонного, вечного источника, где благородных камней и золота хватит на всех живущих и нерожденных. Она получит доступ к этому источнику лишь через него, ибо для нее путь туда, в божественную сокровищницу, давно заказан.
Последующие шесть недель она прожила с тем же приятным недоумением. Позже она оценила те ветреные, промозглые дни, как самые уравновешенные, почти счастливые. Геро пребывал все в том же мечтательном спокойствии. Она замечала даже тень улыбки на его губах. Он по-прежнему любовался некогда представшей ему истиной. Что это за истина, она не пыталась вообразить, успокоив себя его долгожданным прозрением. Или выздоровлением.
С тех пор, как в замке побывал тот оборванец с холщовой сумкой, Геро чувствовал себя значительно лучше. Даже с наступлением холодов он ни разу не пожаловался на боли. Впрочем, он жаловался только тогда, когда эта боль выжигала до слепоты глаза, а кости превращала в размякшую глину. Но и тогда он не жаловался, его глаза выцветали и он без стона опускался на колени. В те благословенные шесть недель она не заметила даже бледности на его челе. Он был отзывчив и покорен. Он видел что-то впереди, совсем близко, какое-то рдеющее пятно, различимое в ночной пустыне, и знал о скором разрешении всех печалей. Много позже она поняла, что он видел и почему был так ужасающе спокоен. Он видел свою смерть. Знал, что осталось недолго, и очень скоро наступит долгожданное освобождение. Всего несколько миль по каменистой дороге, или сотня шагов, которые так легко преодолеть, если мерцает свеча в распахнутом окне. Она не догадывалась. Она даже позволила себе верить с этих шести недель начнется новая эра, что он, переживший очередное хождение по углям, смог обрести особое зрение и даже слух, что он в конце концов, услышит ее отчаянную мольбу о прощении или примет ее сердечную ущербность с великодушием, как болезнь, которая неизлечима, и потому нуждается в прощении. Или же он устал от своего упорства и сломался, как доведенный до отчаяния праведник, чье отступничество в аду приведет мир к неизбежной гибели. Силы человеческие небезграничны. Она продолжала мечтать, она даже строила планы. Вдали ей виделось будущее, с острыми сверкающими шпилями, будущее, инкрустированное ясписом и сапфиром, в золоте, очищенном до прозрачности, и даже с вечно плодоносящим деревом, уподобив ее видения грезам Иоанна Богослова. Подобно искупленному человечеству, она готовилась вступить в этот маленький Небесный Иерусалим. Но внезапно явился вестник, чье послание она не смогла правильно истолковать. Что таит в себе неожиданный знак судьбы? Милость или приговор?
В качестве посланника богиня с колесом, тем самым, что однажды, с поворотом, обратило ее в павшую, отслужившую бренную мякоть, выступила… Жанет. Да, та самая Жанет, самозванная принцесса д’Анжу, провинциальная княгиня с дерзким зеленым взглядом, что явилась на парижский небосклон подобно метеору, вспоровшему хмурое, заглаженной ветрами небо. Она вспыхнула ярко, подсвеченная скандалом, потянула бархатный алый шлейф, верхом на жеребце, украденным из конюшни Гелиоса, подпалила своим сверкающим обликом воображение мужчин и самолюбие женщин, заронила не то надежду, не то страсть, не то долгожданное, уже проросшее зерно хаоса, из которого в этом илистом омуте должен был прорасти горячий, пузырящийся родники ударить в самое небо галечным фейерверком. Эта рыжая бестия неспроста явилась в Париж из Вечного города, опаленная неаполитанским солнцем, с кристалликом морской соли в волосах. Все от нее ждали какого-то бунта, шалости, озорства, какой-то животворной дерзости, вулканического огня, который ей полагалось украсть из кратера Везувия. Она должна была что-то изменить, что-то сдвинуть, обновить. Даже сорвать пелену с тусклых, замыленных глаз.
Когда она бросала вызов графу де Монтрезору, подбирая поводья бербера, Клотильда пребывала в уверенности, что так и будет. Парижский двор ждет череда скандалов и потрясений. Герцогиня готовилась стать зрителем этого спектакля, одновременно фарса и трагедии; она готовилась сокрушаться и тайно рукоплескать, восхищаясь недоступной ей доблестью. Но спектакль не состоялся. Метеор, так смело, так уверенно ведущий к земле дугу, вдруг стал исходить черным дымом, как сальная свеча, и у самой тверди распался на тлеющие угольки. Жанет внезапно утратила свой бунтарский запал. И случилось это, как подозревала Клотильда, именно в ее замке! Жанет покидала Конфлан уже как будто выгоревшей, приглушенной, как светильник под полупрозрачной тканью. Темноты нет, свет пробивается, но не тревожит, не слепит. В Париже княгиня не затевала бурных интриг, романов и ожидаемых скандалов. Нет, со стороны ее трудно было заподозрить в отступничестве от задуманного поджигательства, от доставленных в ее обозе бочек с порохом. Эти бочки, петарды и фейерверки все еще были где-то там, все эти белые рассыпающие звезды, крылатые драконы, пылающие розы, но она как будто сократила их мощь до безобидной щекотки, извлекая из запасов хлопушки с разноцветным конфетти.
Она не уклонялась от визитов и приглашений. Она бывала везде и не упускала случая поддразнить придворных красавиц гроздьями драгоценных камней. Но что-то в этих ее эскападах было надуманных и даже вымученным. Она подобно лицедею, отыгрывала обещанный спектакль, за который уже было заплачено. Уличный лицедей не смеет расторгнуть контракт, иначе окажется без гроша. Жанет, возможно, страшилась тех самых вопросов, которые мысленно задавала себе Клотильда. К счастью, далеко не каждый был настолько проницателен, чтобы заметить этот фарс. Жанет играла превосходно, давая умеренную пищу для сплетен, острила и даже затевала литературные споры в салоне Рамбуйе, утверждая, что «Неистовый Роланд» Ариосто не более, чем изящная пародия на рыцарские романы. Одним словом, Клотильда испытывала разочарование, обнаружив, что приписывала этой незаконнорожденной принцессе несуществующие достоинства. Она испытывала это разочарование еще и потому, что с именем Жанет была связана та неожиданная счастливая перемена. Ибо все изменилось именно после ее визита, вернее, после визита ее врача. Это ее врач, тот итальянец в пестром шейном платке, избавил Геро от мигрени, подарил ему то глубинное спокойствие, в котором тот пребывал уже несколько недель. Клотильда испытывала к своей сестре почти благодарность. Ей хотелось видеть в этой провинциалке нечто особенное, исцеляющее, что могло бы осветлить этот прогорклый парижский воздух, рассеять мертвенную затхлость. Увы, она была одной из них, из принарядившихся мертвецов, только приплясывала чуть живее и рядилась в яркие тряпки. И вот новость: Жанет каким-то образом оказалась в Конфлане, как раз в то время, когда Клотильда отсутствовала.
Выглядел ее визит как безупречная случайность. Она уговорила короля, который был к ней необъяснимо благосклонен, позволить ей принять участие в зимней охоте в Венсеннском лесу. Людовик, как известно, не выносил участия дам в своей любимой забаве. Его охотничья свита состояла из егерей и двух-трех приближенных, таких же фанатичных охотников, как и сам монарх. Дамы безжалостно изгонялись за пределы узкого круга. Но Жанет каким-то неведомым приемом убедила сводного брата, и он позволил ей присоединится. Первый и последний раз, ибо Жанет немедленно подтвердила нелестное мнение государя о дамах-охотницах – она заблудилась. В это поверили все, за исключением герцогини Ангулемской. Да и она едва не приняла эту версию за единственно верную. Их августейший брат самозабвенно предается травле и бывает так увлечен, что забывает о своих спутниках. Он несется вслед за собаками, не заботясь, поспевают ли за ним егеря. А уж что касается женщин, то он мог и намеренно устроить так, чтобы назойливая сводная сестра осталась одна в лесу.
Все знают, что Людовик питает открытую неприязнь к дерзким и властным женщинам. Его тайный страх перед ними оборачивается нетерпимостью и враждой. Он мог проучить Жанет, преподать ей урок на будущее, устроить показательную экзекуцию, как предупреждение. Король, прозванный Целомудренный и Справедливым, в действительности не отличался ни благородством, ни великодушием. Он был сыном своей матери, особы пламенно честолюбивой и жестокосердной, и, как положено такому сыну, обделенному, униженному, затаил обиду на весь женский род. Кому как не родной сестре, дочери той же честолюбивой женщины, не знать, какие демоны зародились и проросли из материнского пренебрежения и оплеух в душе этого слабого мальчика, ставшего по воле судьбы королем Франции. Он должен был ненавидеть Жанет, за ее дерзость, за ее самоуверенность, за умение держаться в седле, за богатство и веселый нрав. Он согласился взять ее в свиту, чтобы унизить, указать незаконнорожденной подобающее ей место.
Клотильда приняла низость брата, как основополагающий догмат и даже испытала чувство жалости к этой наивной провинциалке. Сколько же еще ей понадобится таких уроков, чтобы вернуться с неаполитанского неба? И сохраняла это чувство, замешанное на благодарности, до того момента, когда вошедшая в ее будуар Дельфина произнесла несколько слов. Жанет, эта наивная глупышка, эта провинциальная княгиня, так искренно верившая в узы крови, покинутая в лесу, едва не ставшая жертвой разбойников, почти замерзшая, неведомо как добралась до Конфлана и там, в парке, встретилась с Геро.
— Как такое возможно?
Она произнесла это помимо свой воли, с безобидным недоумением, будто ей только что показали занимательный фокус, извлекли кролика из шляпы, и она никак не может этот фокус разгадать. На Дельфину смотрела с тем же обескураживающим недоверием, как на того недобросовестного фокусника. Верить Дельфине нельзя. Ее не раз уличали в доносительстве и клевете. К тому же, придворная дама с абрисом овцы была едва ли не единственной в свите, кто не поклонялся Геро с языческим вдохновением. Она не видела в нем ничего, кроме хитрого расчетливого интригана, который сумел всех очаровать и обвести вокруг пальцы. Дельфина с вожделением голодной паучихи ждала, когда фаворит споткнется, когда совершит ошибку, которая позволит ей, верноподданной, открыть глаза своей очарованной госпоже и свергнуть удачливого проходимца. И вот, она верит, что великий день настал! День торжества и великого доноса.
Клотильда в самом деле была смущена. Она не верила в совпадения. Тем более, в такие совпадения. На что намекает со сладострастным нетерпением ее придворная дама? На некую предварительную договоренность! На свидание, о котором условились ее любовник и сводная сестра. Герцогиня нахмурилась. Она даже встала и нервно прошлась по комнате. Сплела тонкие пальцы и один сустав нежно хрустнул. Дельфина ждала. В ее позе присутствовала подобострастная кривизна, будто ее с самого рождения давлением в поясницу и плечи добавили, как необходимый элемент.
— Как это было?
И Дельфина, торопясь, захлебываясь, поведала незамысловатую историю, смысл которой был ясен и доказуем со времен праматери Евы. Вероломный любовник и распутная женщина договорились о встрече, в момент отсутствия той, кому оба были обязаны: любовник окружавшей его роскошью и даже жизнью, а распутница – родственной благосклонностью. Женщина проявила изобретательность. Она появилась в замке, как взыскующая спасения. А господин Геро поджидал ее в парке. Он заранее спустился вниз, чтобы встретить свою пассию. Он довольно долго бродил от парадного крыльца до лесной тропинки, высматривая кого-то. Теперь уже нет сомнений, кого.
— Он был один? – прервала ее Клотильда. – Когда спустился в парк.
— Нет, — несколько обескураженно ответила Дельфина. – Его сопровождал его слуга, Любен, и еще один лакей, следовавший шагах в десяти.
— Они видели Жанет?
— Да, конечно, — взбодрилась Дельфина, — именно тот второй, преданный слуга вашего высочества, и поспешил поставить меня в известность.
— А кто еще… поспешил?
— Месье Ле Пине, мадам Жуайез, кастелянша, мадам…
— Довольно. Они все видели княгиню?
— Да, она некоторое время оставалась в замке под присмотром месье Ле Пине. Она ждала свою свиту.
— А что же Геро? Он тоже с ней оставался?
Дельфина замешкалась. Ей хотелось солгать. О, как же ей хотелось солгать! Как жгла ее бледный узкий язык эта ложь, словно кусочек имбиря. С каким восторгом и упоением она бы уличили ненавистного фаворита в грехе, объявив, что он, это лицемер, провел наедине с Жанет не менее двух часов. Но было слишком много неудобных свидетелей.
— Так что же господин Геро? – уже насмешливо поинтересовалась принцесса. – Он присутствовал? Скрашивал ожидание?
— Нет, он сразу же ушел к себе. Господин мажордом предложил ее светлости свои услуги.
— Так они оставались наедине?
Дельфина вновь медлила. Вновь преодолевала соблазн.
— Нет, наедине они не оставались. Господин Геро только указал ей путь из парка, где она появилась, до парадного крыльца.
— И это все? – Клотильда уже не скрывала насмешки.
Минутный триумф уже обратился в отчаяние. Дельфина взглянула на нее почти в ужасе. Она недоумевала. В чем ее ошибка? Она вновь проиграла. А проклятый фаворит без единого аргумента в свою защиту вновь одержал верх. Это магия, злое колдовство. Герцогиня сжалилась.
— Вы всегда преданно служили мне, Дельфина. И ваш порыв вполне оправдан вашей преданностью. Вы спешили меня предупредить и вы были правы. Это происшествие не простая случайность. И кто-то непременно ответит за пренебрежение своим долгом. Но вы лишний раз явили мне образец служения. Вы будете вознаграждены. Таких услуг и такой преданности не забывают.
Придворная дама воспряла духом. Пусть верит, что достигла поставленной цели. В чем она, собственно, почти преуспела. Служанка стремилась заронить тень сомнения в душу своей госпожи, и ей это почти удалось. Клотильда была встревожена. Нет, она ни на мгновение не усомнилась в невиновности Геро. Вовсе не потому, что обольщала себя его верностью, а потому, что Геро был слишком любящим и благоразумным отцом и не соблазнился бы даже свиданием с Артемидой, пожелай богиня отдать ему свою девственность, если бы последствием была бы вечная разлука с дочерью. Он ничего не знал. Автором приключения в стиле итальянского дель арте была Жанет. Вот в этом у ее высочества не было ни малейшего сомнения. Она ждала чего-то подобного. Эти благородные дамы так предсказуемы. Жанет должна была пойти по стопам неугомонной Мари де Роган. У этих двух искательниц приключений имеется немалое сходство, обе склонны к риску и авантюрам подобного рода; обе обладают не в меру живым воображения и непоседливым нравом. Первая, Шеврез, посвятила новоприбывшую во все известные ей домысли и слухи. Эти слухи подтвердил лекарь, и вторая авантюристка решилась на собственную эскападу, что не отстать от первой. И была на порядок удачливей. Шеврез видела Геро издалека, всего несколько мгновений, его облик был смазан расстоянием. Что же касается Жанет, то она не только разглядела загадочным предмет вблизи, но и говорила с ним. Более того, они прошли рука об руку пару сотню шагов! Он предложил ей опереться на его руку. Как благовоспитанный кавалер, Геро не мог отказать ей в этой любезности. Конечно, она была в перчатках. Зима, ветреный, снежный декабрь. Геро тоже, скорей всего, был в перчатках. Его слуге, это исполнительному, преданному, но глуповатому парню, было дано строгое указание следить за тем, чтобы в холодное время Геро не покидал своих апартаментов без плаща и перчаток. Слуге дали некоторые полномочия настаивать на своем, если Геро вдруг заупрямится, как непослушный ребенок. По этому причине у любопытной княгини при всей ее находчивости и наглости, не могло быть ни единого шанса прикоснуться к нему, к его коже, к его золотистой, теплой коже. Клотильда вздрогнула. Ей как наяву представились его руки, его прекрасные руки, рукава сорочки закатаны выше локтя. Он всегда закатывал рукава, когда занимался своими деревянными поделками или рисованием. Привычка бедняка, чтобы не трепать манжеты. Его длинные, сильные пальцы, гибкие запястья, смуглые предплечья с синеватыми протоками вен, где бежала его горячая кровь, золотистые у корня темные волоски и трепетная нежность внутри локтевого сгиба, где кожа сохранила почти младенческую ранимость. Клотильда тряхнула головой. Нет, Жанет не могла этого видеть. Они встретились в парке. Геро был закутан в плащ. Она могла видеть только его лицо. Его скулы от ветра и смущения порозовели. Теперь герцогиня уже вообразила Жанет. Ее пронзительные зеленые глаза, дерзкие и любопытные. Она видит его длинные ресницы, его глаза, его губы. На его губах взгляд обязательно задержаться. Она вновь и вновь будет изучать их прекрасную линию, их чувственный, невинные изгиб, изумляясь, как в этих губах сочетается несочетаемое. Она будет ловить их движение, гнаться за мимолетной улыбкой, воображать их нежную твердость и вкус. Проделать все это у нее будет достаточно времени, и возможность окажется безупречной. Она будет стоять очень близко, на расстоянии вытянутой руки. Если они, по утверждения Дельфины, обменялись несколькими фразами, то их дыхания перемешались, все равно, что губы встретились и слились. Теперь она уже видела изогнутый в усмешке рот Жанет, рот лукавый и влажный. И этот лукавый рот приближался к его лицу, к его губам.
Гости оставались в Конфлане еще неделю. Жанет так же покинула свои апартаменты и охотно приняла участие в великосветских забавах. Лекарь ее отбыл в Париж, а сама д’Анжу не задала ни единого вопроса. Все горничные и лакеи, в чьи обязанности входило исполнять распоряжения рыжеволосой княгини, были предупреждены. Жанет могла дать поручение своей собственной служанке Эстер завести разговор на интересующую ее тему или послать свою придворную даму Катерину в качестве лазутчика. Могла бы состояться попытка подкупа. Но Анастази все напрочь отрицала. Ни вопросов, ни разговоров, ни подкупа. Что это? Жанет нелюбопытна? Или ей известно гораздо больше, чем она желает показать? Эту версию Анастази так же с негодованием отвергла.
Вскоре гости покинули замок. Жанет была одной из последних, кто пересек мост над остатками рва. Казалось, она силится о чем-то вспомнить. Как будто по неосторожности могла позабыть ценную вещь и теперь мучительно вспоминает, заперла ли она эту вещь в шкатулку или оставила, брошенной, у камина. Так и не решив возникшую перед ней дилемму,она пришпорила огненного бербера и вскоре уже щебетала с кем-то из своих спутников.
Он стоял у окна и держал на руках… ребенка. Новорожденного. Такого крошечного, что влажный детский затылок терялся в его ладони, тонул в своей телесной незавершенности. Она моргнула. Затянула спасительную паузу. А едва меж ресниц вновь потек свет, выдохнула. Она и дыханием своим выпала из текущего бытия, будто лишилась чувств. Не ребенок. Это скрипка. Он держал в руках скрипку. Стоял к окну вполоборота, свет падал косо, побитой тенями, разнородной полосой, откуда-то из верхнего угла оконной ниши, будто небеса косили единственным желто-пыльным глазом. В полосе света его профиль. Безупречный, тонкий. Он чуть склонил голову и разглядывал давно забытый инструмент. Скрипка, внезапно извлеченная, как младенец из темной, безопасной утробы, все в красноватых пятнах, тоже в первый миг слепая, оглушенная.
Клотильда медленно вдохнула. Она испугалась. Миг небытия был краток, вероятно, мог быть исчислен в несколько песчинок, что скатились из верхнего резервуара вечности сквозь узкий перешеек, но в то же время был мучительно затянут в иной, небытийной ипостаси. Те мгновения наполнились чередой образов и уже сложились в целое повествование, как это случается во сне, когда четверть часа нестойкой дремоты вдруг оборачивается сложной фабулой. Она успела придумать и первую главу и пояснительный эпилог. Первая мысль – младенец подброшен в парк. Рожденный во грехе, от греховной, запретной связи, он был оставлен на милость тех, кто обитал несравненно выше и сытнее, чем грешная мать. Геро нашел этого ребенка и будет отстаивать свое право на покровительство, обнаружив в этом брошенном ублюдке сходство со своим мертворожденным сыном, углядев в этой находке жертвенный дар судьбы. И самое непереносимое, безумное, — это его ребенок, плод тайной связи и предательства. «Кто? Кто?» успела она подумать. «Кто-то из горничных? Фрейлин? Пришлых девиц, кого время от времени нанимают на работу?» Ребенок подброшен в замок как знак триумфа над ней, над бесплодной смоковницей, которая под пышным нарядом листвы не имела плодов. Это же не секрет, что у нее не может быть детей. Она пустоцвет, иссохшая от ненависти. Кто-то посмеялся. Ударил точно, навылет. Она успела обдумать и месть. Разглядела череду лиц. Рывок веревки, когда петля охватит толстую бычью шею.
И сразу проснулась. Не было ребенка. Ничего не было. Была скрипка. Изящный, покрытый золотистым лаком, округлый инструмент. Не удивительно, что она ошиблась. Он держал скрипку, как держат новорожденных детей. Левая ладонь под завитком, будто деревянная шейка так же хрупка, как шейка младенца, а на правой ладони, как детский задок, лежит нижняя дека. Вот так же он держал на руках свою новорожденную дочь, смотрел на нее с тем же недоверчивым удивлением. Скрипка тоже дитя, зачатое мастером, пусть не в плоти женщины, но в собственной душе. Ее так же выносили и с той же сладкой мукой родили на свет. И голос ей дали, то раздражающе резкий, то требовательный, как плач голодного младенца. То нежный и утешающий, как первая улыбка или первое слово.
Эту скрипку она подарила ему год назад, в один из приступов великодушия, вслед за трубой Галилея и глобусом Меркатора. Она заказала инструмент в Кремоне у известного мастера. Геро принял подарок недоверчиво, даже настороженно. Он не понимал его значения, возможно, даже опасался, что обнаружит за этим подарком послание, тонко завязанный силок, ибо он ничего не понимал в музыке. Он расценил это подарок, как аллегорическую угрозу, как изящный ультиматум. «Я желаю от тебя невозможного. Я возьму от тебя даже то, чем ты не владеешь!» Она едва не вспыхнула, но сдержалась. Это была очередная попытка примирения. Попытка загладить вину. Она уже не помнила, в чем состояла эта вина и каков был ее проступок. Их было слишком много, этих проступков, эти вин, которые сливались в одну большую, всепоглощающую, как океан. Озерцо можно со временем вычерпать, иссушить, но океан неисчерпаем и вечен. Поэтому она стерла имя той вины, которая послужила причиной, и осталась только скрипка, дитя мимолетного союза страсти и великодушия.
— Я найду тебе учителя, — добавила она поспешно.
И нашла. Старого итальянца, некогда прибывшего ко двору Генриха Четвертого в свите его невесты, наследницы Медичи. Со временем итальянец был забыт и прозябал в нищете, ютясь со своими нотами в нетопленной комнатушке. Он долго не мог поверить своей удаче, в изумлении рассматривая блестевший в его ладони золотой аванс. А затем, с еще большим изумлением, разглядывал неожиданного ученика, красивого молодого человека, чем сословный статус был неясен. Старику случалось давать уроки благородным недорослям, но чаще он обучал придворных музыкантов или пажей, сам возглавлял королевский оркестр или подрабатывал как сольный исполнитель, сдабривая скрипичным пением салонные разговоры и томные встречи. Но ему еще не доводилось обучать игре на инструменте возлюбленного знатной дамы. И не просто дамы, а первый принцессы крови. К тому же, этот возлюбленный больше походил на узника, чем на обласканного судьбой фаворита. Старик был в замешательстве. Он смотрел на нового ученика с опаской. Слишком красив. Вероятно, избалован, капризен и своенравен. Как все эти молодые господа, кого фортуна отличает своим пристрастием. Геро, со своей стороны, тоже присматривался к учителю. Но без всякой настороженности, а скорее с безотчетной надеждой. Он не забыл своего приемного отца, епископа Бовэзкого, который погиб у него на глазах. И помимо своей воли искал если не сходства, то отдаленного замещения. Он все еще не излечился от своего сиротства, все еще искал отца и наставника, как это свойственно одиноким детям.
Старый итальянец очень быстро избавился от своей настороженности. Ученик восхищал и удивлял. Юноша, совершенный невежда в музыке, оказался любознательным и очень способным. Он учился охотно, обладал достаточным музыкальным слухом, но вряд ли обладал подлинным талантом. Несмотря на двадцать лет, прожитые в столице Франции, сеньор Корелли с трудом говорил по-французски, составляя лишь самые простые фразы, а его ученик и вовсе не говорил на итальянском. Тем не менее, они прекрасно понимали друг друга, обнаружив, что для общения им хватает школьной латыни.
Первые звуки, извлеченные неумело поставленным смычком, были ужасны. Они разнеслись по замку подобно кошачьей жалобе, и юноша едва не отбросил скрипку, сам напуганный этим визгом. Но старик был терпелив. Он уговорил своего ученика повторить попытку, а затем еще и еще. Он учил его записывать музыку, неуловимые колебания струн, теми странными значками, что выглядели как гроздья чернильных капель на пятиступенчатой лозе. Он даже открыл своему последнему ученику единственную тайну: он сыграл ему свою сонату, которую писал ночами на своем чердаке, не смея переложить черные значки в звуки, довольствуясь лишь видимым свидетельством.
Геро заметно оживился. Уроки ему нравились. Нравились те звуки, что извлекались как самородки из речного песка, уже чистые, прозрачные. Нравилось из разрозненных звуков составлять музыкальные фразы, а из них – мелодию. Он, казалось, изучил еще один язык и обрел еще один голос, голос, напрямую исходивший от сердце. Эти звуки были очищены от притворства. Даже при желании и упорстве он не смог бы сыграть ложь, сыграть улыбку, вымученной фальшью прикрыть свою скорбь. Скрипка не умела лгать. Она могла только петь, пронзительно, чисто, позволяя душе безнаказанно плакать и возносить молитвы. Струны от завитка проходили насквозь, терзаемые не смычком, а живым подергиванием, ритмом сердечной мышцы. Геро был почти счастлив. Герцогиня видела его вдохновенным, погруженным в трепетное звучание, каким-то странно, не плотски удовлетворенным, будто узревшим предстоящее, неотвратимое блаженство, будто успокоенным донесшимся с небес внятным шепотом. Тогда у нее в сердце вновь шевельнулся червь зависти. Она уже завидовала и старику, и ревновала к скрипке, к этому лакированному куску дерева, который он так нежно держал в раскрытых ладонях. Ей пришлось совершить над собой усилие, чтобы не совершить очередное безумство и не швырнуть скрипку в огонь, как она поступила с его деревянными поделками.
А некоторое время спустя ей подыграл сам дьявол. Старик итальянец умер. Его нашли уже окоченевшим на его чердаке. Геро напрасно ждал своего учителя. Герцогиня слишком поздно спохватилась, что ей бы следовало солгать и приказать всем прочим так же помалкивать. Ей бы следовало уверить Геро, что старик, скопив на этих уроках достаточно денег, вернулся на родину, во Флоренцию. Пусть бы Геро удивился этому внезапному отъезду, и пусть бы даже посчитал старика забывчивым и дурно воспитанным, не пожелавшим попрощаться со своим последним учеником. Увы, движимая тем самым зародившимся червем, который уже множил кольца скользкого тела, она едва ли не со злорадством объявила, что старый музыкант умер. И с лицемерным благодушием пообещала найти другого учителя, не такую старую развалину. Но Геро только отрицательно качнул головой. Он вернулся к себе и запер скрипку в дорогой, кожаный футляр, своей ромбовидной формой напоминающей детский гробик. Больше он не брал инструмент в руки.
Но вот что-то случилось. Неуловимая перемена, та, что наступает в ночные часы перед рассветом, когда застоявшийся ночной воздух свежеет, обретает ветреную подвижность, когда мерцание звезд становится торопливо-сбивчивым, когда тишина, неподвижная, тяжелая, вдруг рвется одним росчерком птичьей трели. Поворот небесной сферы свершился.
Заметив ее, замершую на пороге, Геро отложил скрипку. Но сделал это не поспешно, как застигнутый ребенок, а неторопливо, бережно. Теперь он уже стоял к окну спиной, и косо падающий луч стал его сообщником, сгущая тени. Но Клотильда подошла ближе, так, чтобы он не мог укрыться за этой тенью, чтобы лицо осветилось. Она искала признаки недавно буйствующего недуга, его последствия. Но Геро выглядел на удивление здоровым. Более того, он заметно похорошел. Ресницы, брови, волосы, казалось, налились своей изначальной шелковистой чернотой, цветом не траура, но безлунной, провисающей ночи, той самой ночи, какой не ведают дымящиеся, тлеющие города. Глаза соперничали с блеском и глубиной квадратного сапфира на его безымянном пальце. Трещинки на губах затянулись. И держится он как-то иначе, с каким-то глубинным спокойствием. Будто нашел наконец-то ответ на все прежде неразрешимые вопросы или подсмотрел ответ у Бога, и знает все последующие ходы и приемы.
— Смотри-ка, этот итальянец хорошо тебя подлатал. Глаза горят, на щеках румянец.