Что-то неуловимо изменилось в ту ночь. Они оба отступили и сдали свои прежде обороняемые, политые кровью, пределы. Достигли шаткого равновесия. В ту ночь между ними был заключен новый договор. Ущербный, со множеством оговорок, но все-таки договор, слабый гарант спокойствия и мира. Геро отступил, ибо тот первый, еще дымящийся, оборонный редут был окончательно разрушен. Там нечего было защищать. Подорванный изнутри, рассеченный снаружи, этот редут лежал в костяной пыли. Геро больше не мечтал, не надеялся, не строил планов.
Ей прежде нетрудно было выкрасть, одним господским взглядом, его тайные думы. Они были просты, без иносказаний. Он позволял себе мечтать о возможном будущем. В те редкие минуты, когда она заставала его в парке, под резной тенью платана, или в кабинете, созерцающего небо в свинцовых облаках, влекущих свое отвисшее брюхо по крышам, она видела, как мечтательно, по-детски, он задумчив; как отрешен от печальной действительности, от настоящего, и блуждает где-то далеко, в будущем, за горизонтом времени. Эта нежная мечтательность не могла быть навеяна прошлым. Ибо его прошлое было заражено горем. Прошлое разъела болезнь. А больной не вспоминает о терзающем его недуге с мерцающей улыбкой ребенка. Больной мечтает в выздоровлении. Он мечтает о том, как покинет свое ложе страданий, как встанет на ноги, как сделает первый шаг, как тело его обретет былую легкость, как прояснится голова, как утихнет боль. Он мечтает, как жизнь вновь обратит к нему лик чувственной радости, как поразит его здоровым голодом и молодым аппетитом. Эти мечты освещают бредовые ночи больного, он заполняют ими часы тоскливого ожидания, вечера скорби и рассветы печали. Эти мечты, эти грезы ведут его, как проводники, по кругам хвори к выздоровлению. И пока страждущий мечтает, пока грезит, пока видит эти сладкие сны, он будет жить. Но стоит ему разучиться мечтать, разучиться верить, как хворь поглощает его, пожирает, как стигийская пучина, где удушливый мрак болот уготован, как возмездие за леность души.
С Геро произошло нечто схожее. Он утратил свои мечты. Когда-то он, вероятно, придумал захватывающее повествование с собственным участием. Его заключение когда-нибудь кончится, говорил он себе, и тогда он отправится в путь. Он уже видел себя на далеком перекрестке, видел лежащую у ног связку дорог, их зовущие изгибы и повороты, чувствовал бьющий в лицо ветер, слышал незнакомые голоса. Он представлял себя то лекарем, то моряком, то бродячим поэтом. Он желал бы стать искателем истины. Ему все равно было бы куда идти, он не заботился бы о теплом и сытном ночлеге. Он мечтал смотреть в даль, пусть придавленную осенним, багровым закатом, но ясную, без решеток, без стен и рвов. Только бы смотреть в эту даль, только бы идти, и только небо над головой и уводящие за холмы дорога. И свобода, трудная, голодная, но пьяная и святая.
Конечно, где-то в его мечтах светился окнами дом, где его ждут, дом, где живет его дочь, а может быть, и женщина, заменившая этой дочери мать. Пусть видение слабое, размытое, но оно было. Он не мог не мечтать о возможной любви. И воскрешал в этих снах умершую жену. Возможно, он думал, что стоит ему покинуть замок, как жизнь его вернется на круги своя. А замок пленившей его женщины, не более, чем злой морок, чары, навеянные заклятьем. Едва злое волшебство потеряет силу, как он обретет всех, кого потерял. В его мечтах все молоды и бессмертны.
Но Геро больше не мечтал. Недуг взял верх. Будущего более не существовало. Там, где когда-то мятежная душа развешивала яркие, сюжетные грезы, лишь слабо шевелится полотнище с грязными разводами.
Когда Клотильда догадалась о случившейся с ним перемене, что было непросто, ибо внешне Геро не изменился, она не знала, как принять это открытие. Расценить ли превращение как окончательную победу, ибо Геро более не разделял свою жизнь на подлинную и навязанную, не изгонял ее, свою знатную любовницу, за пределы тайного сада, которого не существовало. Или напротив, внести это преображение в разряд потерь, ибо увядание грез и надежд означало отмирание души. То есть, Геро как бы и не жил больше. В нем больше не было того огня, который был ей так необходим. Он походил на великолепный, инкрустированный драгоценными камнями светильник, в котором иссяк огонь. Светильник этот прекрасен, но во тьме он слеп и холоден. Нет, ей не нужен такой светильник, ей нужен тот, кто изгоняет тени, кто делает ею саму живой. В противном случае, в выигрыше окажется старуха, что приходила к ней в венке из померанца. Оставит ей, принцессе, равнодушное, бесчувственное тело, но уведет душу.
Клотильда не желала проигрывать. С ней тоже произошла перемена, истоком которой, возможно, стала его уступчивость. Ей больше не за что было сражаться, и она внезапно ударилась в благотворительность. Вернее, принялась судорожно подливать масла в умирающий светильник. Она позволила Геро видеться с дочерью так часто, как он того пожелает. И время их свидание уже не ограничивалось двумя часами. Девочке позволялось оставаться в замке на целый день. Впрочем, Геро со свойственной ему щепетильностью не принял столь щедрый дар, сознавая, что подобная неслыханная щедрость чревата последствиями. Он стал видеться с дочерью чаще, но не затягивал пребывание дочери в замке. К тому же, он устраивал эти свидания в отсутствие герцогини, за что она испытывала к нему невольную признательность. Лишь спустя несколько месяцев, вернувшись в замок раньше времени, она стала невольной свидетельницей их расставания.
Она давно не видела девочку, ибо всеми силами, с помощью всевозможных оправданий, избегала лицезреть маленькую соперницу. Она даже уверила себя, что девочки и нет вовсе, что это блуждающий за пределами ее владений миф, сплетня, и потому невольно изумилась тому, как девочка повзрослела. Это был уже не младенец, а вполне сформировавшийся, живой и разумный ребенок. Даже в некоторой степени рассудительный. Герцогиня застала отца и дочь в тот драматический момент, когда девочка уже взбиралась, уцепившись за руку няньки, в ожидавший у входа экипаж. Герцогиня сразу досадливо повела плечом и даже ощутила во рту кислый привкус, ибо ждала обычной развязки. Сейчас девчонка поднимет крик! Геро бросится за отъезжающим экипажем. Его схватят, вывернут руки. У него снова будут синяки… Клотильда вздохнула. На его теле давно уже не было синяков. Не было ссадин и порезов. Оставались только шрамы, как грозное напоминание об ошибках, но эти ошибки искуплены. Она прилагала немало усилий, чтобы удержать свое самолюбие, это слонообразное чудовище в медной чешуе, с золотым гребнем и стальными зубами, в глубокой яме на цепи благоразумия. Но эта сцена грозила нарушить долгожданное, выстраданное равновесие. Она приготовилась и даже прижала пальцы к висками. Но ничего не произошло. Во дворе было тихо. Девочка, стоя на подножке, обернулась к провожавшему ее отцу. Но не закричала, а только протянула к нему ручки. Геро ответил ей таким же жестом. Он на мгновение подхватил дочь на руки и прижал к себе. Возможно, горечь их расставания было в этом тихом объятии. Они застыли, будто своей неподвижностью заклинали безжалостное время, боялись его спугнуть. А затем как-то порывисто, даже поспешно, расстались. Девочка сразу забралась в карету и лакей захлопнул дверцу. Геро так же поспешно отступил назад. Карета тронулась, и вновь ни звука. Только в прорези окна мелькнула маленькая ручка. Что это? Неужели эта девочка так быстро повзрослела? Какое спокойствие, какая выдержка! Она отчаянно любит отца. Это ее объятие, то, как она за него цеплялась, будто желая навеки остаться частью своего родителя, ясно это доказывает. Но далее эта девочка действовала очень разумно. Понимает ли она сама, что делает? Или это молчаливая просьба отца? Его приказ не шуметь? Нет, Геро никогда ничего не прикажет своей дочери, да и мала она, чтобы подчиняться с готовностью солдата. Тогда что же? Неужели она таким незатейливым образом избавляет его от лишних страданий? Неужели своим детским умишком она уловила, чего стоят ему ее капризы и слезы? Стойким молчанием она как будто оберегает его, вносит свою посильную лепту благодарности. Чему же тут удивляться? Она его дочь. Она должна быть на него похожа. Должна быть такой же любящей и разумной. Герцогиня все же ощутила укол ревности. Эта девчонка вновь ее превзошла, вновь явила свое превосходство. Ибо она, принцесса крови, взрослая, опытная женщина, в чем-то умудренная, познавшая природу человеческую, в отличии от этой девочки, едва вышедшей из младенчества, никогда его не щадила.
Они встретились впервые. Знатная дама и секретарь епископа. Он немного смущен, она сгорает от нетерпения. Столько дней она грезила и предвкушала. Она помнила, как назначала ему свидание. Его скомканные волосы в ее сведенной горсти, раковина уха, разоблаченная, открытая, будто изгнанная из чащи обнаженная нимфа, и кончик ее языка, дразнящий и опытный. Она тогда прихватила зубами мочку его уха и слегка сжала. Она и позже так делала, охватывала губами всегда прохладный лепесток плоти, удивляясь его нежности и податливости.
О нет, она только мечтала об этом. В те последующие три дня ожидания и возгорания она позволяла своим мыслям блуждать по запретным страниц самых греховных книг, которые могли быть написаны, но остались невоплощенными. Пришло время их написать. Взять в руки перо и выводить знаки на гладкой и теплой странице. Все, что она нацарапала прежде, так неуклюже, косо, с брызгами чернил, со всеми строчками, загнутыми вниз, она еще вчера бросила в камин. Та корявая, в кляксах, рукопись корчилась и шипела. Нет, она не желает об этом думать. Будет лучше, если она вообразит этот годовалый черновик растертым меж двух жерновов, куда она будет запускать один лист за другим. Ее прошлое со множеством нелепых, грубых ошибок, обратится в безобидную пыль.
Удастся ли ей обмануть судьбу? Ее руки скользнули по его плечам, до локтей, затем до запястий. Движение замедлилось. Она все еще сомневалась в его присутствии, в его согласии. Он не отстранился, даже наоборот, подался к ней и склонил голову, подтверждая ее право на владение. Но ей хотелось полного круга, полного воссоздания прошлого, и она, вскинув руку, захватила темную нависшую надо лбом прядь. Тогда его волосы, остриженные неровно, теснились в ее руке, а сейчас, шелковистые, льнули и растекались. Она прижалась лицом к выбившейся пряди, потом отыскала его ухо и медленно, смакуя, провела языком по изгибу, оставляя нарочито влажный след. Захватила зубами нежную мочку, бережно и вкрадчиво, как кошка хватает неосторожную мышь, чтобы начать долгую, изощренную игру. Покусывать, прихватывать, слушать дыхание, доводить до хрипа, отпускать и прикусывать вновь. Затем сделать то же самое с его губами, с той же кошачьей неторопливостью, перебравшись посредством того же влажного следа по его скуле, от виска к подбородку, угадать первую неровность, а языком смягчить упрямую сухость. Геро не ответил. Она чувствовала, как прекрасная линия его рта остается жесткой и отчужденной. Он будто все еще колебался, оставался на зыбкой грани отрицания и неприязни.
Он и прежде никогда не сдавался сразу. Его душа до последнего подставляла хрупкие крылья под железную палицу рассудка и сладострастия. Это происходило помимо его воли, он не успевал в должный момент набросить непроницаемый черный колпак на собственное сердце. Со временем ей стало казаться, что эта борьба ослабевает, что у осажденного плотью духа силы на исходе, что этот дух уже ослеп и более не нуждается в душном колпаке, как птица с поредевшими перьями не нуждается в клетке. Она это придумала для собственного успокоения, ибо этот строптивый дух не утратил и толики своего могущества, что он по-прежнему держит оборону, как царь Леонид у Фермопильского ущелья. Этот дерзкий дух, конечно, сейчас будет смят, задавлен стальной сетью, побит камнями, но это ничего не значит. Душа подберет свои раздавленные крылья и будет сплетать их по окровавленному перышку, чтобы с наступлением дня, взобравшись на острый, как тесак, горный уступ, снова взлететь. Но это потом. А сейчас победа за ней. За рассудком, долгом и плотью.
Она все еще в погоне за прошлым, за его реставрацией. Здесь и сейчас. Потащила наверх его сорочку и коснулась ладонью его спины. Рука холодная, и Геро вздрогнул. Коротко вдохнул. И губы его уже раскрылись, с них сошла сухость отчуждения. Но он только допустил ее ближе, еще не отвечая, еще удерживая некий рубеж. Пока ее язык шарил, как мародер, ощупывая добычу. Его дыхание участилось, он даже застонал, очень тихо и даже жалобно. Она знала, что это не стон страсти, хотя он обхватил ее стан одной рукой, а другой потянул ее ночное платье по бедру вверх. Это был стон сожаления и бессильной ярости, агония духа. Он страдал от безысходности и слабости плоти, вернее, от ее ослепляющей тирании. От того, что разум и даже рассудок беспомощны под натиском древней и жаркой мути. Он легко приподнял ее и усадил на стол, заставив вновь ужаснуться. Как она ужаснулась тогда, во дворе епископского дома, когда его пальцы едва не сломали ей горло. Она часто забывает, насколько он силен, этот стройный, изящный юноша. Вероятно, эта сила происходила от идеального равновесия и гармонии всех его связок и сочленений. От малейшего усилия его мышцы приобретали несокрушимую твердость, ее ребра издали бы жалкий хруст, прижми он локоть теснее. Это вновь часть той силы, что им не осознается. Он призываетэту природную силу без умысла и тут же отпускает, будто не знает, как пользоваться телесным могуществом.
Она согнула колено, обращая длинную, белую ногу в осадный крюк, и яростно надавила на его затылок, притягивая его к себе. Судорожно вдохнула, захватывая его дыхание и затягивая кончик его языка, чтобы играть и посасывать, как делала это с мочкой его уха. Под ее поясницей что-то шуршало и ползло. В лопатку колол обломок большой восковой печати, раскрошеннойею полчаса назад. Корчился свиток с тайными укрывшихся в Ла-Рошели гугенотов. Она испытывала злорадное торжество, попирая эту суету своим слабеющим и уже порабощенным телом. Он опрокинул ее, смахнув под ноги документ устрашающей важности, и, кажется, наступил на него. Она снова испытывала тот сладкий, пронизывающий страх, который однажды отравил ее природу. Этот страх распалял и сбивал дыхание. Полы ее платья грубо вздернуты и заброшены ей на грудь. И бедро ее молочно белеет, чуть приподнятое и отведенное. Геро одной рукой уперся в столешницу, от чего еще несколько бумаг полетели вниз с угрюмым шелестом, а другой, сунув ладонь под ее крестец, притиснул к себе. И вновь глухо, почти по-звериному, застонал. Это был почти молящий, задавленный в груди хрип погибающего существа, ступившего на шаткий камень над пропастью, повисшего на вывернутом когте над ямой, утыканной кольями. Камень шатается и скользит. Геро закрывает глаза и судорожно вдыхает. На его губах не то улыбка, не то судорога боли. Его движение, его нападение резкое, властное и даже мстительное.
Его губы произносят слова. Их не слышно. Но она знает эти слова. Он их твердит, как покаянную молитву. Иногда вслух, иногда мысленно. Но она всегда их слышит. Это не признание любовника. Это приговор должника. «Ты хотела меня? Возьми. Вот он я. В твоей власти. Вот мое тело, без души, без сердца. Безжалостная, слепая плоть. Возьми. Большего я дать не могу. Это все, что у меня есть. Мой долг, мои обязательства, мои проценты. Чего же тебе еще?» Она привыкла. Она знает эти слова, этот отчаянный натиск, выдаваемый за месть, за иллюзию победы и превосходства. Но в действительности это она побеждает и поглощает, это она осуществляет акт своей власти, подаваясь к нему с жадным требовательным восторгом владельцы и покорной, пылающей от страсти рабыни.
Она вбирает его в себя, как хищный и умелый цветок, подманившей ароматом неосторожного шмеля. Недра ее тела растревоженно, сладко сводит. Ей и в самом деле кажется, что она становится неким созданием с неясными формами, чьи размеры равняются с горизонтом, и создание это жадно, с упоением, утоляет голод, утоляет медленно, расчетливо, упиваясь яростным сопротивлением, подергиванием, содроганием поглощаемой жертвы. А затем, когда волны плоти смыкаются, мягкие, влажные, по матерински ласковые и хищнически безжалостные, наступает кратковременное удушье. И жертва перед смертью испытывает горький, вымученный экстаз, вырванный силой или даже пыткой, а она сама, пучина, бездна, в сытом, волнообразном блаженстве неторопливо растекается по холодной столешнице своим белым человеческим телом.
Она очнулась от неудобства и тяжести в бедрах. Ее пришлось какое-то время держать ноги на весу, в мышцах накопилась усталость, от чего ее икры, голени, колени, как свинцовые гири, тянули вниз. К тому же, она чувствовала холод. Ее ночное платье по-прежнему было задрано до подбородка и даже мешало ей дышать. Клотильда быстро выпрямилась, разглаживая скомканную ткань. Поискала глазами Геро. Он стоял в стороне, опираясь на спинку ее кресла, слегка согнувшись, будто боролся с приступом тошноты. Его настигла ненависть к собственному телу, к непритязательности и удовольствию. Она, не торопясь, поправила платье и даже пригладила волосы, кинула пренебрежительный взгляд через плечо на разоренный стол. И вновь подивилась охватившему ее злорадству. Геро в ее сторону не смотрел. Его дыхание было неровным, но черты лица уже смягчились, гримаса того темного двойника, которого она когда-то выманила из подпола, уже сошла. Скулы сразу заострились, под ресницами – тени. Она вдруг поняла, что отныне может делать с ним все, что захочет. Он не будет протестовать, он принял неволю, как данность.
Она приблизилась и взяла в ладони его лицо, покорное и прекрасное.
— Мой? – спросила она.
— Да, — шевельнулись его губы.
— Навсегда?
Чуть помедлив, Геро кивнул.
Клотильда сыграла в недоумение. В конце концов, у нее есть право на своеобразное кокетство.
— Какая честь, — почти насмешливо произнесла она. – Чем же моя скромная персона заслужила столь невиданную милость? Прелестный затворник почтил нас своим визитом. Никак с очередным условием пожаловали, господин послушник?
Как и следовало ожидать, Геро смутился. Она же испытала странное удовлетворение. Он растерян! Треснула маска почтительной отстраненности. Он вскинул глаза, покосился. Вот так, милый. Она не будет играть свою привычную роль. Не разрешит все сама. Пусть и он примет участие. Пусть скажет открыто и примет на себя толику преступления.
— Так отвечайте. Зачем вы здесь? Вы желали меня видеть? Вас томит бессонница? Терзает одиночество? Смелее. Скажите, что привело вас сюда в этот полночный час, сюда, в эту обитель ненавистной вам женщины? Не стыдитесь. Ваше откровение не будет иметь последствий. Ибо за ним не последует потрясений. Все возможные потрясения уже давно обратились в привычную досаду.
Она понимала, что несет вздор, что вся ее бравада от обиды, от мелочной женской обиды. Она желала сотворить эту булавочную месть, как деревенская простушка, брошенная женихом, желает навести смехотворную порчу, отправляясь к знахарке за клубком заговоренных нитей. Ему нечего было сказать. Он пришел заплатить по счету. Он может произнести это вслух, если она того желает, но станет ли ей от этого легче? Кого она унизит вырванным признанием? Себя или его? Ему больнее, он стыдится того, что происходит. Он хотел бы, чтобы все случилось молча, в темноте, без объяснений, как это бывало прежде. Это случалось столько раз, что удивительно было бы выводить на свет подспудные статьи договора. Но она не в силах остановиться.
— Если у вас есть новое условие, то самое время его назвать. Чего же вы ждете? Чего желаете? Дайте волю воображению. Подстегните свою фантазию. Позвольте ей нестись во весь опор, бешеным аллюром, выбивая радужные, торжествующие образы из ваших скудных желаний.
Геро взглянул на нее с интересом. Со смущением он справился, заметив, что речи ее высочества выдают не то волнение, не то скрытый гнев.
«Он слишком умен», с досадой подумала герцогиня. «Он уже знает, что я играю. Что это все… это все обида, недостойная, жалкая. Обида и ревность».
— У меня нет никаких условий, — спокойно ответил Геро. – Все мои условия, те, что вы изволили упомянуть, было высказаны мною еще год назад. С безмерным великодушием эти условия были приняты вашим высочеством. Более, чем мне дано, яне требую.
— Тогда зачем вы здесь?
— Никаких новых условий я не выдвигаю. Напротив, я пришел соблюсти ваши.
Какой изящный поворот! Такой словесной ловкости позавидовал бы адвокат. Он пришел, чтобы соблюсти ее условия! Не продаваться, как непотребная девка, а соблюсти условия. Выполнить обязательства. И взгляд такой ясный, невинный. Он безупречно прав. Они заключили сделку и каждый выполняет взятые на себя обязательства. У них de facto законный брак. Они подписали брачный договор, согласно которому он явился исполнить супружеский долг.
Ей вдруг стало смешно. Действительно, ну чем не брачный контракт? И чем эта сцена экстравагантней той, что происходит в каждой супружеской спальне? Пожалуй, их связь гораздо честнее, без мишуры и лицемерных обетов «и в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас». Все браки по сути своей торговые сделки, контракты, заключенные с целью обретения наследников и преумножения земель. Все это знают, только предпочитают прикрывать промасленную рогожу нежным шелком.
Чем отличается законный брак от тривиальной любовной интрижки, от уличного приключения или от свидания с содержанкой? Вдохновенный ханжа скажет вам, что брак между мужчиной и женщиной освещается самим Богом, церковь при стечении сотни свидетелей благословляет на умеренный блуд и потомство. Невесту сбывают по хорошей цене. Или жених продает свою молодость за приданое. А по сути? Какова разница? Разница лишь в прилагаемом списке домашней утвари, мебели, земельных наделов, доходных домов, штук английского сукна, борзых щенков и прочих ценных мелочей, упрятанных в шкатулку, которые, конечно же, не могут опорочить само святое таинство. Брак это право на имущество, на титул, на престол. Это право взять имя, присвоить герб. Брак это начальный капитал, положенный в банк и призванный вращаться, выбрасывая проценты. А проценты это родственные связи, наследники, придворные милости. Торговая сделка, заключенная под пение псалмов и курение ладана. А суть? Суть все та же, изначальная, библейская. А если суть одна, то браком следует называть любую связь мужчины и женщины, под каким бы предлогом, благовидным или непристойным, она бы не совершалась. Таким образом, у каждой женщины обнаружится не один муж, а десяток. Каждый мужчина, подобно сарацину, становится обладателем гарема.
Почему же ей, давно открывшей эту истину, давно утратившей иллюзии, так невыносима сама мысль о сделке, которую она заключила с этим безродным? Их связь отвечает всем канонам брака. Есть взаимовыгодный договор, где вторым пунктом прописан супружеский долг. Она должна помнить, что сама когда-то, когда был жив ее муж, находилась в схожей ситуации. Она выполняла супружеский долг согласно этому договору. И ее муж, пожалуй, не терзался угрызениями совести по этому поводу. Он охотно брал то, что ему причиталось и не чувствовал себя ни униженным, ни обделенным. Почему бы ей не последовать его примеру? Она взглянула на Геро, на его ресницы, на его губы, полюбовалась мазком тени на скуле. Этот мужчина принадлежит ей. Принадлежит всецело. Какой еще большей власти она желает? Какая смутная тоска ее гложет? Он ее не любит. Что с того? Она, в сущности, может заставить его притворяться. Он может даже выучить какие-то слова, какие-то фразы. Позаимствует у поэтов. Умеет же он улыбаться по приказу. Он на все пойдет ради своей дочери и подарит своей владелице желанный обман. У него хватило выдержки и сил явиться сюда для исполнения своих обязательств. Явиться после того, что случилось, после раскаленного железа. Он все может. Только она не сможет вынести еще и обман. Обман вряд ли получится полноценным, изящным, как у придворных повес. Зрелище будет жалким, и от того еще более оскорбительным, будто у нее в спальне окажется уличный актер, что потешает чернь грубыми шутками. Ей пора смириться и подобно Геро, просто выполнять условия сделки, не посягая на несбыточное.
Если Геро делает вид, что ничего не помнит, то и ей пора забыть. Не зря она вспомнила то оборванное свидание в библиотеке, начало начал. Она и начнет сначала, с чистого листа, без колебаний. Она вообразит, что тому свиданию никто не помешал, что не было криков и смертей, не было преждевременных родов и багровых пятен,и не было размолотых колесом костей.Ничего не было, и тогда будущее изменится.
Ощущения почти те же. За эти пару месяцев она забыла, какова на ощупь его кожа. Ладони забыли, отвыкли. Она слишком долго не прикасалась к нему. Только на мгновение испытала неловкость, замешательство, когда опустила руку ему на плечо. Ей вдруг показалось, что рана под сорочкой еще свежа, и своей лаской она может причинить ему боль. А потом и того хуже, рана уже не одна, их несколько, все фигурные, замысловатые, и просвечивают сквозь белоснежную ткань. Ее руке просто нет места. И раны эти подвижны. Они преследуют ее, укоряют. Она попыталась сдвинуть ладонь, опустить чуть ниже, и тут же ей почудилось горячечное тление, ее рука оказалась поверх остывающего угля. Она зажмурилась и снова открыла глаза. Свечение исчезло. За открывшиеся раны она приняла отблески свечей, их огненное эхо. И Геро не дрогнул, не отшатнулся. Он не испытывает боли. Под сорочкой его тело крепкое и ладное, почти бессмертное. Он с тех пор нисколько не изменился. Да и почему он должен меняться? Он все тот же темноволосый книжник, прилежный студент со взглядом строгим и усталым.
Увы, там была еще и нянька, которая неизменно сопровождала девочку в замок, худая, нескладная простолюдинка с непомерно большими плоскими ступнями и руками красными, будто их выварили в кипятке. Герцогиня смирилась и с этим. С тем, что эту грязную крестьянку кормили с ее, герцогского стола, и даже отвели комнату над конюшней, где эта крестьянка могла поваляться на перине. Более того, вместе с этой нянькой Геро несколько раз отлучался в город, чтобы выбрать для своей дочери новую одежду. Анастази выпросила на эту затею денег у казначея. И не только одежду. Геро, внезапно осмелевший, взялся за переустройство дома своей дочери. Он вступил в борьбу со своей жердеобразной тещей. И той ничего не оставалось, как уступить, ибо ее ненавистный зять внезапно приобрел неведомые прежде качества. Он больше не знал страха и вины. Они сгорели в пламени дымящейся жаровни. Но платья и переустройство дома мелочи, недостойные ее высочайшей тревоги. Главная мука, неизлечимая, уже обозначившая себя, как язва в тканях души и тела, состояла в другом, эта мука в его глазах, в его посветлевшем лице, в этих неоспоримых доказательствах ее поражения.
Недели шли, а герцогиня по-прежнему пребывала в темном закулисье, не вмешиваясь в ход событий, будто ее вовсе и не касалось, что ее фаворит, еще недавно низведенный до беглого преступника, ведет себя с вызывающим своеволием. Она все еще пребывала в нерешительности, признавая, что мучится неизбывной виной, как вдруг Геро сам сделал первый шаг. Он явился к ней в кабинет, совершенно неожиданно, без доклада, в тот тихий, одинокий час, который она отводила для просмотра важных бумаг, доставленных в течении дня. Это были письма и документы, чье содержание не укладывалось в простую формулу решения или ответа, а требовало раздумий и осмысления.
Еще в юности ей открылась замечательная способность разума: его бессознательная, сонная деятельность. Если ум обременен неким противоречием, то нет ничего лучше, как оставить ум без надзора сознания, и отправиться спать. Клотильда не задумывалась над тем, где, в каких неведомых сферах пребывает ее ум, жонглируя фактами, в то время, когда сама она спит, ибо ей достаточно убедительным представлялся результат. Ум, что был предоставлен самому себе, без одергиваний и понуканий, как хороший слуга, подавал ей на серебряном блюде наилучшее из решений. К тому же, занять свой ум, заполнить свои мысли путаным узором интриг, где стрелки сходились и расходились, составляя ромбы и квадраты, изгибались и скрещивались, будто клинки, когда два противоположных стремления, приправленные страстью, устремлялись навстречу друг другу, было наилучшим средством от привычных уже мытарств, угрызений и сожалений. Только так, затеяв с десяток партий, она могла отвлечь себя от мыслей о Геро, о тупике, в который загнала себя после блужданий по лабиринту. В том тупике тоже проступала указующая стрелка, одна единственная, без собратьев и двойников, стрелка с надписью давно истертой, нацарапанной на глухой стене больше года назад, но по-прежнему ею отвергаемая – смерть. Она пыталась не смотреть в ту сторону, да и стрелка с надписью давно поблекла, обратившись в неровный контур. Сделать шаг в том направлении легко, она успеет.
Она потянула за край скрученный документ, что был извлечен из сумки раненого гонца. Свиток был замазан бурым. Кровь. Гонец был ранен по дороге в Ла-Рошель, а письмо предназначалось герцогу де ла Тремуй, который, как известно, был протестантом. После ознакомления и копирования письмо будет отправлено дальше с тем же гонцом, едва лишь тот сможет сесть в седло. Герцогиня не успела разгладить желтоватый, пропахший лошадиным потом, жесткий лист. Скрипнула дверь. Она даже не удивилась, не испытала ни досады, ни гнева. Ибо в этот полночный час никто не посмел бы нарушить ее одиночество. Она отметила звук краем сознания и подняла взгляд. Ее визитер так же прошел сквозь ее удивление, как призрак сквозь стену. Потому что это был Геро. Если бы ей предложили сделать ставку на вероятность визита святого Дени с головой в руках против визита ее подневольного любовника, она бы, не колеблясь, сделала ставку на безголового.
Она помнила то злосчастное утро, когда Геро впервые явился сам, по собственной воле. Она отказала ему в свидании с дочерью, а вечером он разбил зеркало и куском стекла, изогнутым, как сарацинский меч, рассек жилу на левой руке. С тех пор его самочинные визиты стали внушать ей ужас. Если он делает что-то сам, сам принимает решение, оценивает шансы и рассчитывает последствия, то ее власть, весь привычный уклад, шатается, как подпиленный дуб. Счастье, что Геро не сознает свой силы, повязанный по рукам и ногам предрассудками и виной. Но зачем он здесь? Ей трудно было распознать свои чувства. Она бы удивилась, если бы на тот случай в ее распоряжении имелась редкая разновидность удивления. Исходя из предыдущего опыта, она бы, пожалуй, испугалась, но опять же, страх должен быть особого, единичного качества.
Она застыла меж этих двух чувств, не решаясь предаться одному из них. Она смотрела на него. И от того, что чувства не поспевали, еще мешкали где-то, взгляд ее был ясен. Геро тщательно одет и причесан. Это означает, что он готовился. Геро спокоен, движения его размеренны, плавны, без признаков волнения. А это значит, что решение он принял давно, смирился с ним, разносил, как новые башмаки, и уже не чувствовал ни угловатости ни тесноты. На лице хорошо знакомая вежливая покорность. Всего несколько дней назад она столкнулась с ним во дворе, у коновязи, где ее ожидала оседланная андалузская кобыла, а Геро возвращался от вольеры своего фриза. Заметив ее, он сразу замедлил шаг и даже попытался уклониться от встречи. А лицо вовсе не выражало ни почтительности, ни покорности. Была на этом чудном лице, таком юном и прекрасном, скорбная решимость. Но под ее взглядом он сразу же согнал все уличающие тени и краски. Скрылся за безразличием. Именно так его лицо отстраненно каменело с того дня, когда его третий побег обернулся трагедией. Своей холодностью он даже бросал ей вызов. Но глаза смотрели все так же печально, и в уголке рта скорбная складочка.
Но тот, кто перед ней, это прежний Геро, без льдистой неприязни. Эта неприязнь есть, она там, за этими ресницами, и даже за подобием подобострастной улыбки, в которую готовы сложится губы.
Он задержался на пороге, ожидая окрика. Окрика не последовало, а молчание он оценил, как приглашение. Осторожно потянул створку за собой. Герцогиня отложила смятый, в пятнах крови, лист и выжидающе на него смотрела. Он сделал шаг и остановился у самой границы света, еще полустертый, видимый лишь отчасти. Она вдруг уловила некое сходство, изгиб времени. Так уже было когда-то, она однажды уже пережила эту встречу. Декорация схожая. Стол, заваленный бумагами, громадный письменный прибор с бронзовым литым боком, она сама в свободном ночном платье с меховым подбоем, и безмолвный Геро в полукруге света. Это было их первое свидание. Дом епископа, темная библиотека. Она спустилась в полночь из отведенных ей апартаментов. Те же натянутость и неловкость. Тогда она приняла решение и его заставила принять. У них не было общего прошлого. Прошлого нет и сейчас. Оно было, но она сожгла это прошлое на угольях жаровни. Она уже не могла призвать себе на помощь прежний опыт. Под этим знакомым ей обликом скрывался кто-то другой, изменившийся. И Геро не так робок, он сам делаетшаг.
Он действительно не медлил, подошел ближе. Но не произнес ни слова. Ему слова не нужны. А ей нет нужды задавать вопросы. Он пришел расплатиться. Как благонамеренный должник, он уже не мог позволить себе лишние траты, ибо выданный кредит был исчерпан. Более двух месяцев он неограниченно пользовался казной. Он даже не спрашивал позволения. Действовал так, будто его собственные обязательства по сделке были упразднены. Клотильда ему не препятствовала, ибо эти вольности он оплатил слишком дорого. Она сама ему задолжала. Знала, что придет срок взыскания, но решиться и установить этот срок все никак не могла. Он установил его сам. Со свойственной ему щепетильностью.
Как бы ей хотелось усомниться в причинах! Подобно большинству женщин, она желала быть обманутой, желала вязкой, усыпляющей пелены слов, желала грубого и даже неуклюжего опровержения всех нелицеприятных догадок, желала всего того, что расцвечивает жизнь всякой дочери Евы, как цветной полог украшает нищенский альков. И по сравнению со своими товарками она оказывалась еще менее требовательной, еще менее разборчивой в том обмане, что ей предлагают. Те, на кого она стремилась походить, требовали иллюзорных покровов для плотского желания. Они пробовали укрыться от греховной истины за балладами и стихами, за подвигами и клятвами. Они требовали, чтобы их возводили на пьедестал, твердили о любви и красиво лгали.Зачарованные, эти дамы и сами благополучно себя обманывали, воображая немыслимые сценические постановки для оправдания своих ветреных возлюбленных. Женщины наделяли мужчин несуществующими достоинствами во имя собственной слепоты, для удержания этой слепоты, для укрепления волшебной искажающей повязки, которая позволяла им видеть мир иначе, приукрашенным, подновленным. И разоблачения они страшатся, ибо узреть истину означало крушение и погибель. Избавиться от повязки означало признать, что подвиги совершаются и клятвы даются с целью сугубо утилитарной, земной и постыдной. Ибо для мужчины нет возвышенной и утонченной богини, а есть пригодная к совокуплению плоть с округлыми формами.
Эти пустоголовые шлюхи не понимают своего счастья! Они не богини, они всего лишь упругие и крепкие тела, разжигающие похоть, не ведающие, что есть удел еще более унизительный, еще более тяжкий: быть даже не женщиной, не пригодной самкой, а кредитором, ростовщиком, с которым расплачиваются по условиям сделки. Как смеют они роптать, эти глупые дочери Евы! Что знают они об истинном унижении, о подлинном разочаровании, что познает женщина, чья красота и молодость бездейственны как холодный фарфор. Разве дано им, счастливицам, оценить тяжесть жертвы, которую она, герцогиня, принцесса крови, готова принести, чтобы оказаться тем угольком, что распалит желание? Если бы она могла надеяться, что его привело к ней это желание! Пусть это будет безличное желание плоти, мужской природы, по сути безразличной к самому предмету, если этот предмет отвечает ее аппетитам! Пусть бы он пришел потому, что его молодость хотела женщину, любую, первую встречную, дешевую шлюху, подвернувшуюся горничную, смазливую селянку или пышнотелую вдову! Пусть бы он, движимый похотью, не различая лиц, гнался за своим желанием, как дворовый пес за сукой. Но это не так. Она знает. Желание осталось там, с воображаемой горничной или смазливой селянкой. А здесь, с ней, с принцессой крови, есть только долг.
Что ж, ей пора к этому привыкнуть. Долг, что их связывает, пожалуй, покрепче уз плоти. Желания истощаются, а долг остается, вечный, с нарастающими процентами. И не долг ли, с выгодным вложением средств, держит большинство брачных союзов? Этот мужчина принадлежит ей, и не все ли равно, какова причина, приводящая его в спальню. А там, в спальне, вдохновение, даруемое долгом, не отличить от того, что даруется страстью.
Клотильда знала, что их знакомство состоялось задолго до того, как она отправилась на исповедь к отцу Мартину. Знала, что Анастази обязана жизнью юному школяру, но кроме этого долга было что-то ещё, глубоко родственное, будто эти двое происходили из одной материнской утробы. Их связывала некая схожесть в судьбе, сиротство и одиночество.
Они оба знали утраты, голод и нищету, предательство и неволю. Оба учились выживать. Их обоих, ради забавы, как выловленных в лесу животных, взяли в мир сытых и властных, обоих выкупили по дешевке у страданий и горя. Их связывает этот незримый зов крови. И благодаря этому родству она сможет его спасти.
Боль утихла на третий день. Её высочеству доложили, что на окнах спальни фаворита наконец-то поднялась портьера. Это означало, что ослепший от боли Геро смог открыть глаза и увидеть свет. Вскоре Анастази позволила войти и лекарю, который осмотрел больного и побежал с докладом к герцогине.
Геро был очень слаб, но приступ прошёл. Он сонно, безразлично взглянул на врача и тихо попросил:
— Пить…
Потом он уснул и проспал до вечера. Анастази по-прежнему оставалась поблизости, как верный страж.
Вечером Геро уже смог немного поесть, а ещё сутки спустя он уже спрашивал о своем безответном друге. И, несмотря на протесты лекаря и Анастази, потребовал у своего слуги одежду, а затем, пошатываясь, спустился вниз.
Жеребец всё так же понуро жался к ограде. Он был далеко, а позвать его у Геро не было сил. Он сам поспешно опёрся о деревянный брус и закрыл глаза, преодолевая приступ головокружения.
Его почуяла собака, этот тёмный, клочковатый лесной дух. Сипло, басовито гавкнув, она метнулась к ногам долгожданного человека. Лизнула опущенную руку. Тогда и жеребец уже покосился лиловым глазом. Запрядал ушами, тихо заржал и порысил, неуклюже, боком, будто за эти дни полностью утратил навык своей плавной, манежной рыси. Фыркая, стал тыкаться бархатной мордой, от радости не соизмеряя собственной силы. Задел обожжённое плечо и Геро едва не упал. Его поддержал слуга.
Конь тянулся, пританцовывая. Геро, справившись с приступом дурноты, опустил на длинную морду исхудавшую, но прекрасную руку.
— Ты не виноват, — тихо произнес он. – Ты ни в чем не виноват. Это всё я, глупец… Ты мне доверился, а я твоё доверие не оправдал. Прости меня. Прости.
Он больше не садился в седло. Ни день, ни месяц спустя. Фриз оставался в герцогской конюшне на правах его собственности, но образ жизни вёл праздный, как вышедший на пенсию гвардеец.
Геро по-прежнему навещал его, бродил с ним по лугу, украдкой подкармливал хлебным мякишем с солью, но игр не затевал, хотя жеребец, уже отъевшийся, вновь шелковистый, полный задора, пытался его вовлечь в игру и даже от нетерпения толкал носом. Геро только грустно улыбался и гладил жеребца по лебединой шее. Что-то в нем безвозвратно сломалось, отцвело. Он ни о чем не просил, не задавал вопросов. И ничего не ждал.
Что-то изменилось. Если прежде его усталая покорность была лишь видимостью, набегая тонкой плёнкой на кипящий нарыв отчаяния, скрывая это отчаяние подобно пепельной корке поверх вулканической лавы, то теперь, после происшествия и болезни, этот вулкан угас. Геро не то смирился, не то его отчаяние перешло в иную кристаллическую форму, как замерзший металл. Он признал себя вещью. Ценной, но бесчувственной.
Герцогиня прикоснулась к нему не раньше, чем его рана поблекла и разгладилась. Усохла в замысловатый шрам, в котором она узнала себя.
Это был шрам в виде двух хорошо узнаваемых букв, но ей казалось, что там, на его плече, выбита варварским зубилом летопись всей её жизни, с её первого вздоха, с первой ошибки, с первого каприза, что там скрыта самая бесстыдная её исповедь, со всеми отвратительными подробностями, её чистосердечное признание, расписанное с фанатичной откровенностью. Тот, кто взглянет на его изуродованное плечо, прочтет там эту летопись без труда. Любопытствующий увидит её всю, без одежды и даже без кожи. Он заглянет в её мысли, в её постыдные страхи, в её видения, в её истертую память, одним словом, в те тайные кофры и сундуки, что подгнивают в том самом подполе, куда ей однажды довелось заглянуть.
Она сама подписала грязный донос на судьбу и душу, поставила две буквы имени под чудовищным откровением. О ней теперь всё известно.
Если на это клеймо когда-нибудь взглянет женщина (от этой мысли Клотильду передёрнуло), она узнает главную тайну своей предшественницы: она, герцогиня Ангулемская, потерпела сокрушительное поражение. Коснувшись этих загрубевших букв рукой, неведомая женщина презрительно усмехнётся. Как ничтожна должна быть та любовница, что утверждает свою власть над мужчиной калёным железом!
Она уже не могла убедить себя, что имеет на него прежнее право. Странная свершилась перемена. Ей ничего не стоило в прошлом переступить слабые ростки жалости и сострадания, когда он, возведённый в ранг фаворита, обладал если не полноценным статусом, то, по крайней мере, определялся как верноподданный. Теперь, с этой отметиной, он более не был человеком, он оказался стоящим ниже последнего лакея, на ступени, которая и не значится в анналах иерархии, если, конечно, туда не допускать разбойников и беглых каторжников.
Да и каторжник стоял бы ступенью выше, ибо его статус подтверждался приговором и поддерживался государством, а Геро был лишён всех общепризнанных отличий и знаков, определен в изгои. Он оставался за пределами сложной человеческой многоярусной конструкции, которую называют обществом. Он сброшен вниз или… вознесён.
Он оказывался стоящим на той зыбкой грани, где происходит смещение природы вещей, где свет обращается во тьму, а лёд — в пламень, где единство всего сущего открывается во всей своей простоте, где сам позор внезапно становится величием. Для того, чтобы ей, смертной, что рождена и впаяна в эту иерархическую лестницу, приблизиться к нему, отныне свободному от всех связующих звеньев, придётся пройти испытание, подобное тем, какое проходят неофиты, желая войти в храм. Ей предстоит целый ритуал молений, курений и очищений, прежде чем она сможет прикоснуться к этому не то проклятому, не то священному телу.
А его спальня будет скрыта от неё, как скиния в храме Соломона. Нечего и думать о том, чтобы, подобно варвару, осквернить храм своим невежеством и оскорбить божество неведением, как она поступала прежде, руководствуясь лишь гордыней.
Увы, она сама воздвигла непроходимые врата и стены, сама провела невидимые границы. Эти границы, бездонные разломы, проходили где-то в его глазах, ибо однажды, когда Геро, уже окрепший, встретился ей в библиотеке, и она жестом поманила его, у её ног разверзлась бездна, и она качнулась у самого края в тот миг, когда он, безучастный, далёкий, слегка осунувшийся, смотрел на неё. Он был совсем рядом, оставалось протянуть руку, — но он был по другую сторону этой бездны, под неусыпным охранением своего позора. Он отныне изгой, почти прокажённый, на нём не то грязная хламида с колокольчиком, не то ангельский хитон. Прикоснешься – руку опалит.
И Клотильда отступила. По-иному нельзя. Ей либо спускаться вниз, очень долго, по кривым, шатким ступеням, до самого дна, либо карабкаться наверх, цепляясь за острые выступы, что по сути разницы не имеет, ибо сам путь замкнут в кольцо, где Альфа и Омега выступают в исходной близости.
В течении нескольких недель они не обменялись ни словом. Будто и знакомы не были. Единственное, отданное ею распоряжение касалось его дочери. Клотильда позволила привозить девочку чаще и оставлять её в замке до вечера.
Свое распоряжение она коротко бросила Анастази, которая даже лицом посветлела. Её придворная дама, после того неудачного побега и его последствий, ходила мрачнее тучи, похудела, хотя представить, что острые скулы Анастази, готовые прорезать кожу, могут приобрести ещё более разительное сходство с мясницким ножом, было затруднительно. Придворная дама, разумеется, хранила молчание, но её тёмные взгляды были красноречивей слов.
Не одна Анастази бросала на неё подобные взгляды. Как принцесса крови, ограждённая священным сословным правом, она могла позволить себе многое, что по законам её времени считалось естественным и правомерным. Она могла сжечь урожай на полях смердов, могла в компании охотников и егерей вытоптать побеги ржи и пшеницы, могла без суда вздёрнуть браконьера, схваченного на её землях, могла отправить на каторгу провинившегося слугу, подвергнуть всех лакеев и горничных ежедневной порке, могла лишить свою свиту жалованья, запереть неугодную девицу в монастырь, и многое другое, что давала ей королевская вседозволенность.
Но содеянное над Геро выходило за некие установленные рамки. Она обидела юродивого, того, что чистотой сердца и помыслов заслужил покровительство самого Бога, и чью молитву Господь услышит первой.
В каждом городе, в каждой деревне есть свой юродивый, блаженный покровитель, кто по-детски беззаботно бродит по улицам, подставляя ладони под струи апрельского ливня, обращает лицо к утреннему солнцу. Он немного сумасшедший, ибо отвергает привычные ценности плоти. Он живет по законам Бога и молится за тех, кто от рождения глух.
Геро с некоторых пор стал таким блаженным для её подданных. Конечно, дворяне и фрейлины видели в нём опасного хитреца, а вот челядь попроще называла его юродивым. Выходит, она, принцесса крови, совершила непростительных промах. Она совершила то, что не смывается даже кровью помазанника.
Разумеется, её высочество не придавала значения тому, что о ней думают в людской или на кухне, но по спине временами ползла нервная дрожь. Чей-то взгляд. За ставней, за поленницей, за бочкой. И взгляд этот требовал покаяния.
На чёрного фриза вновь надели седло. На этот раз седло было женским. С высокой загнутой лукой и укороченным стременем.
Но предназначалось это седло не для охотницы или отчаянной фрейлины, пожелавшей разделить с мужчиной кровавый азарт, а для маленькой девочки, чьи ножки не доставали до стремян. Геро сам посадил свою дочь в седло. Фриз нетерпеливо переступил, изумляясь, что ноша его так беспокойна и невесома. Он даже выгнул шею, пытаясь разглядеть что за четвертинка всадника елозит у него на холке, издавая высокие звуки.
Но рядом стоял тот, кого фриз давно признал за хозяина, и чья рука, ласковая и сильная, ерошила тщательно вычесанную гриву. Маленькое существо с пронзительным голосом имело схожий с его господином запах, хотя обладало и своим собственным, со множеством незнакомых примесей. Конь ещё несколько раз тревожно потянул бархатными ноздрями. Это был запах хлеба и молока, и ещё тревоги, запах того дня, когда он, слегка утомленный размашистым галопом, впервые почувствовал, как стальной трензель рвет его губы, и как хлыст, чужой хлыст, режет шкуру на крупе.
Тогда кто-то чужой, грубый и властный, вскочил в седло и заставил его подчиниться, вонзая шпоры в мягкое брюхо. Фриз тогда заметался, отыскивая своего господина, но боль в разрываемых трензелем губах, помутила взгляд набежавшей слезой. Он ничего не видел. Слышал только шум, ржание неизвестных собратьев, а в нос бил острый запах гнилого зерна. От маленького беспокойного существа исходила та же тревога, эхо того шума и тех криков, и даже той боли от металлического стержня во рту. Тревогу помнит и его господин.
Голос его спокоен, но чуткое ухо фриза слышит затаённую дрожь. Геро намотал повод фриза на запястье, а Мария взвизгнула от восторга, вцепившись обеими руками в изогнутую луку.
Фриз ступал осторожно, будто твёрдые копыта, привычные к мостовой, обратились в кошачьи лапы. Геро, любуясь восторгом дочери, улыбался. Он снова улыбался… Обойдя целый круг по огороженному вольеру, он подхватил дочь на руки и передал повод Любену, который следовал за ним неотступно. Девочка заливисто смеялась.
— Поиглай со мной, поиглай! – требовала она.
Геро спустил её с рук, и она вприпрыжку устремилась куда-то меж отцветающих розовых кустов. Через мгновение отец уже принял её вызов, притворившись, что не замечает притаившуюся девочку. Она бросила в него горстью розовых лепестков.
Лето на исходе, осень дёргает из стройных лиственных рядов первых дезертиров, вознаграждая их отступничество красноватым золотом, и розы в знаменитом цветнике её высочества, рассаженные по сортам и оттенкам, уже утратили свою росистую юность, приготовились осыпаться с первым порывом ветра. Гравиевые дорожки меж кустов запестрели клочками разорванной радуги, словно где-то высоко в небе эта радуга облупилась и пришла в негодность. С неё сыплется краска, как со старых, отсыревших картин.
Герцогиня взирала на это зрелище увядания со странным смирением. Эти оборванные лепестки, попираемые детской ножкой, представлялись ей частью жертвы, медной мелочью, горстями рассыпанной по мостовой, у ног нищей толпы. Эта девочка одержала над ней победу, одержала без армии и осады. Она вступила в пределы замка, откуда некогда была изгнана, где была объявлена вне закона. Теперь она почти совладелица этой покорившейся крепости. Она уже не оглядывается со страхом, а выступает, как полномочная наследница.
Герцогиня коротко вздохнула. Теперь её участь, как свергнутого императора, чья власть обратилась в формальность, наблюдать, как удачливый узурпатор прибирает к рукам бразды правления. Ей предстоит слышать, как эта девчонка, дочь умершей соперницы, звонко, торжествующе смеется.
А Мария действительно смеялась. Её голос, первый и единственный детский голосок в этой цитадели самолюбия и гордыни, сыпался серебряной крошкой и взлетал сияющими пузырьками.
Она не только смеялась, она еще и пела. Напевала какие-то чудовищные уличные песенки, передразнивая свою няньку.
Клотильда жалела об одном. Почему ей не пришло это в голову раньше? Это оказалось так просто!
Геро — страстный адепт жизни, её возлюбленный. Его не прельстить и не соблазнить мёртвыми вещами, без биения сердца, пусть даже эти вещи драгоценны. Для него подлинная ценность – это блеск живых, дружеских глаз.
Живое существо, бывшее с ним рядом, — не тюремщик, не палач, не шпион, а бесхитростный, пусть и молчаливый, друг. Геро значительно похорошел, исчезла его обычная бледность, глаза загорелись. Он даже стал просить есть, чего прежде никогда не делал, воспринимая ежедневную трапезу, как необходимый ритуал, в котором он, собственно, не нуждается. От солнца его кожа стала ещё более смуглой, а на лице, скулах и подбородке даже обветрилась, как у воина в походе.
Но это его нисколько не портило. Напротив, он стал казаться более зрелым, достигшим своего телесного цветения. Похоже, он получал удовольствие от свершившейся перемены, наслаждался самим движением, лёгкостью походки, натяжением мышц. Он был прекрасен. В нём появилась страсть.
Правда, герцогиня подозревала, что это всего лишь своеобразная благодарность, но предпочитала видеть в этом нечто большее, сладкие ростки будущего. Она уже осмелилась строить планы. Ничего катастрофического она не предвидела, сам её хитроумный план обратился в мираж. Нет никакого плана, есть её великодушие, её долгожданное прозрение, подобранный ею ключ. Очень скоро она пойдет ещё дальше.
Она вернёт ему дочь, и тогда его благодарность станет безмерной, а за благодарностью придет нежность, привязанность, а может быть и любовь. Именно так и будет.
Но Геро разрушил эти планы, но вызвал к жизни план изначальный, демонический. Он попался в расставленную ловушку. Вновь совершил побег.
Соблазн был слишком велик. Она недооценила тот сладкий, упоительный хмель, что ударяет в голову узнику, когда он вдыхает воздух свободы. У бедного Геро закружилась голова.
Он уже достаточно хорошо держался в седле, чтобы мчаться галопом, наслаждаясь бьющим в лицо ветром. И жеребец уже признал уверенность всадника, уже не медлил и не осторожничал. Он дарил своему повелителю радость полета и безрассудства. И Геро забылся. Он уже покидал огороженный манеж, уже совершал короткие прогулки по парку, даже спускался в поля. Безумство он совершил не сразу, а несколько дней спустя.
После того, как с парковой аллеи свернул на лесную тропинку, под выщербленный лучами лиственный полог. Не иначе, как лесные собратья его ветвистых собеседников, сыграли с ним эту шутку, нашептав несбыточные надежды. Геро надышался ароматом диких трав, засмотрелся на поднебесные, горделивые кроны и… сошёл с ума. Он ринулся в свой побег так же глупо, как сделал это в первый раз, не по дороге, а через лес, и, конечно, некоторое время плутал, путаясь в звериных тропах.
Клотильда, которая не отрицала подобный исход с самого начала, отправила своих людей к Сент-Антуанским воротам, не сомневаясь, что Геро отправится только туда, к своей дочери.
Ещё вчера она сомневалась, что эта засада ей понадобится. Геро незачем бежать. Он выглядит счастливым. То страшное время жестокого противостояния кануло в Лету. Она ему больше не враг. Еще не прощена, но это скоро свершится. А те несколько молодцов на Венсеннской дороге — всего лишь предосторожность. Отголосок прошлого.
Ей сообщили не сразу. Сгущались сумерки. Анастази проявляла беспокойство, то и дело подходила к окну. Дельфина хранила злорадное молчание. Внезапно на пороге возник великан Любен и сразу повалился на колени. Обхватил голову, будто защищался от удара. Герцогиня прочла мизансцену без слов.
У Анастази задергалась щека, а Дельфина торжествующе хмыкнула.
— Я предупреждала!
Клотильда не шевельнулась. Ей стало холодно. Очень холодно. Будто не пылал за окном жаркий августовский закат, будто не крошился в стеклах алый умирающий луч, будто не гнали вечернюю прохладу прочь щедрые виноградные лозы в огненном гроте камина.
Она замерзала. Холод полз по ногам. Поднимался выше к сердцу. Это была изморозь, игольчатая, синеватая, она прорастала ледяными узорами, как плесень. Мечты, надежды. Будто ядовитое кружево, их покрывал белёсый налет, несущий тление мнимой красотой. У неё больше нет будущего. Есть только застывшее скалистое настоящее и дымное прошлое. Превращения не случилось. Ей не позволили сбросить кожистую личину и обрести крылья. Ей придется хранить свой пугающий облик. Она по-прежнему поработитель и враг. Что ж, ей придется подтвердить этот титул.
Его доставили к утру следующего дня. Связанным, притороченным к седлу его сообщника фриза. За ночь герцогиня все обдумала.
Казнь более не служила соблазном. Смерть — это слишком просто. Пусть живёт дальше, но живёт с позором, как беглый каторжник. Она указывала ему путь наверх, к богатству и почестям, но он предпочёл оставаться там, где он есть. Он не желает быть её фаворитом и возлюбленным. Что ж, тогда он станет её вещью.
Приказав Жилю де Морве, своему прево, принести в её кабинет приспособление для клеймения лошадей, длинный металлический штырь с инициалами в виде насадки, она сама удивилась собственному спокойствию. Всё происходящее виделось ей со стороны. Её там нет, она только наблюдатель. И до конца не понимает, что происходит. Как и все прочие, кто с ней рядом.
Зачем ей понадобился этот страшный инструмент? Зачем она приказала сунуть этот штырь в огонь?
Это варварское средство оставалось в забвении, хотя и было некогда изготовлено по её приказу. Этот знак из двух букв её имени ставили не только на лошадей, но и на принадлежащее ей имущество — сёдла, сбрую, серебряную посуду — чтобы вор или недобросовестный слуга знал, на чьё имущество посягает и что кара за воровство неизбежна.
Был ли этот знак столь устрашающ или сама репутация её высочества служила достаточным поводом, но в её замках и поместьях воровства почти не случилось, и две переплетённые буквы валялись где-то среди лопат и грабель. Почему она вспомнила об этом штыре? Она бы не ответила, если бы её спросили прямо. Та же Анастази, хмуро наблюдавшая из угла. Возможно, это всего лишь средство напугать непокорного. Не решится же она в самом деле…
Но она решилась.
Когда Геро втолкнули в комнату, растрёпанного, с рассеченной губой, она не испытала прежнего трепета. Её сердце заполняла холодная ярость. Этот человек слишком долго испытывал её терпение, слишком долго посягал на её власть, на её священное право.
Сегодня она вернёт себе это право.
— Ты знаешь, что делают с беглыми каторжниками? Им на лбу выжигают две буквы, БК. Чтобы они носили этот знак до конца своих дней. Ты тоже будешь носить знак, но другой. Государственных преступников, воров и убийц, клеймят цветком лилии, но я буду милосердна, ты получишь от меня имя. В Риме рабы носили железные ошейники с именами своих хозяев, но ошейник можно снять, а ты свою отметину будешь носить вечно.
Она сделала знак Жилю. Тот, в свою очередь, махнул своим подручным.
Геро растерянно озирался. Он ещё не был испуган. Он не понимал. Он заметил вынырнувший из углей багровый сгусток, который вдруг надвинулся. Обрёл формы. С изогнутых, пылающих букв сыпались искры. Раскалённое железо источало резкий, удушливый запах. Он вдруг различил буквы. И тогда понял. Попытался вскочить.
Но у него были связаны руки. Один из лакеев стащил с его плеча камзол и разорвал сорочку. Блеснула золотистая кожа, как вырванный из-под невзрачной завесы драгоценный плод. От раскалённого железа на этой нежной коже появился багровый отблеск, как призрак грядущей раны, как страшное пророчество.
Клотильда прикрыла глаза. Эту нежную тёплую кожу она гладила и целовала каких-то несколько часов назад, удивляясь ее живой упругой нежности. Это было мгновение замешательства, она ещё могла передумать.
Но вмешалась Анастази. Придворная дама обрела способность двигаться и рванулась вперед.
— Нет! Нет! – сгибаясь, как от боли, задыхаясь, шептала она.
Бедная уличная девчонка утратила своё хвалёное хладнокровие. Искажённое лицо блестело от пота.
— Остановитесь! Не надо! Вы же его убьёте!
Клотильда испытывала не то презрение, не то досаду. Ещё одна жалкая жертва. Она знает — её придворная дама влюблена, предмет её страсти здесь, этот неблагодарный. Уличная девчонка такая же игрушка в его руках. Но она – принцесса крови и не позволит себе выглядеть столь жалко.
— Замолчи, — очень тихо и очень ровно произнесла герцогиня. – Если ты не замолчишь, я действительно прикажу его убить. Сейчас, в этой комнате, у тебя на глазах. И Анастази отступила.
А Клотильда добавила чуть громе, но тем же ровным, мертвенным голосом:
— Не сломайте ему рёбра!
И кивнула прево. Геро сначала закричал, потом захрипел, забился в руках своих мучителей. Железо шипело, пахло горелым мясом.
Она почувствовала дурноту, но не подала виду. Закрыла глаза, но дурнота надвигалась, ударила изнутри, как старое склизкое бревно в дно лодки. Герцогиня стиснула зубы.
Стон Геро внезапно оборвался. Обморок. Вперёд ринулась Анастази. Она цедила сквозь зубы проклятья, швыряя их в безмолвных исполнителей. Но те уже поспешно отступили.
Геро оставался в беспамятстве. На его обнажённом плече багровели переплетённые буквы – символ погубленной нежности.
Анастази уже не обращала внимание на застывшую госпожу. Метнулась куда-то, вернулась с трясущимся, растерянным краснолицым, который тёрся где-то поблизости.
Герцогиня вновь чувствовала себя непричастным, равнодушным наблюдателем. Она видела, как придворная дама, не дожидаясь распоряжений, освободила пленника от верёвок, а затем слуга, этот быкообразный парень, вынес несчастного на руках, как ребёнка.
«Я похожа на старого пьяницу» — думала на следующий день герцогиня. — «Пьяница сначала пьёт, заливая досаду или горечь, а на утро мучится похмельем. У меня похмелье».
Прошла неделя прежде, чем Геро снова спустился в парк. Он опирался на руку своего слуги. Фаворит был очень бледен, слаб, шел медленно, с трудом переставляя ноги. Левую руку, ту, где плечо было обожжено, он держал полусогнутой, на весу, как птицы держат перебитые крылья. Он шёл в сторону конюшен, к своему единственному другу.
Фриз на следующий день, после того, как стал невольным соучастником пленения, беспокойно метался, ржал, не давал надеть на себя уздечку и ударом копыт сбил наполненные зерном ясли. Его пытались загнать в стойло, но конь будто взбесился. Пытался встать на дыбы в узком деннике и бил копытами в деревянную перегородку. Главный конюх даже испрашивал разрешение пристрелить животное. Но Клотильда не позволила. Она распорядилась выпустить жеребца в открытый вольер и предоставить его самому себе.
Фриз сначала с тревожным ржанием бегал по кругу, вытягивал шею, шумно раздувал ноздри. Но постепенно затих. И все последующие дни понуро жался к брусьям ограды. От еды он по-прежнему отказывался, пил только воду.
— Сдохнет, — предсказал один из конюхов, наблюдая за лошадью.
Жеребец похудел, рёбра выпирали как у крестьянской, заморенной клячи. Грива спуталась, шкура утратила шелковистый блеск. Слабея, он стал ложиться на траву, затрачивая все больше усилий на то, чтобы подняться.
Вновь появилась чёрная собака. На рассвете её видел один из слуг. Она тоже лежала на траве, уткнувшись мордой в худые лапы. Они ждали. Собаку, как и прежде, гнали прочь. Она отбегала на безопасное расстояние, пряталась и через какое-то время являлась вновь. Они ждали того единственного, кого признали своим хозяином и богом.
Казалось бы, рана, полученная им, не должна иметь столь губительных последствий. Это был всего лишь ожог, а не удар кинжалом или пистолетный выстрел. Но Геро был сражён, будто раскалённое железо скользнуло не поверху, а пролилось в самое сердце, обжигая, обугливая эфирную плоть. Его сразила не телесная боль, не кратковременная пытка, а нечто более могущественное.
Это судьба, а вовсе не герцогиня, бывшая только исполнителем, так жестоко над ним посмеялась. Поблажила, поиграла, выманила из безопасного укрытия и нанесла удар. От него будто отвернулся сам Бог.
Возможно, в миг страданий Геро узрел истинный лик божества, проступивший из синеватой глины, как будто палач сбросил маску, и это узнавание стало причиной обморока.
В ту же ночь у него случился первый приступ мигрени. Он лежал, скорчившись посреди смятых простынь, отказываясь от еды и питья. Тело сотрясала мелкая дрожь. От малейшего шороха, от неосторожного слова он почти терял сознание.
Даже Оливье выразил беспокойство. От обильных кровопусканий его пациент только слабел. Несколько уменьшал страдания настой маковых зёрен, но от чрезмерной дозы пульс пленника стал нитевидным и едва прощупывался. Лекарь уже не тревожился. Он испугался.
Кончилось тем, что его с проклятиями прогнала Анастази. Она требовала, чтобы Геро оставили в покое, и заявила, что перережет глотку каждому, кто посмеет к нему приблизиться. Придворная дама нарушила все существующие придворные правила.
Она осталась в покоях фаворита, допустив туда только одного слугу. Герцогиня ей не препятствовала. Была смутная крадущаяся по дну сознания догадка, что Анастази — единственная, кто способен ему помочь.
Возможно, благодаря той изначальной связи, которая между ними существовала. В чём-то они были неуловимо схожи, эти двое — эта её первая придворная дама и её удивительный, противоречивый избранник.
Геро косился на неё недоверчиво, но приказание исполнил. Она обошла пруд и привела к открытому манежу у самых конюшен. Там один из конюхов водил по кругу вороного жеребца — фриза.
Жеребец был доставлен из Голландии всего несколько часов назад. Это был изумительной красоты шестилеток, с широкой грудью, лебединой шеей, с волнистой, ухоженной гривой, с шелковистыми щётками над круглыми копытами. Двигаясь по кругу, жеребец не выказывал нервозности. Напротив, двигался величаво и плавно.
Герцогиня сделала знак, и конюх приблизился, ведя коня под уздцы. Геро всё ещё ничего не понимал. Принцесса бесстрашно погладила жеребца по длинной морде. Её алебастровая рука стала похожа на белую кожаную заплатку поверх бархатистой шкуры.
— Я подумала, что тебе не помешает компаньон, — всё так же ласково проговорила она. – Ты неразговорчив, а он тем более молчалив.
Геро стал понимать. Он в изумлении смотрел на чёрного фриза, который не то от любопытства, не то от нетерпения, утомлённый паузой, потянулся к нему, пофыркивая и раздувая ноздри.
Геро вспыхнул, как мальчишка. Ещё недоверчивый, ошеломлённый, он протянул руку, и жеребец ткнулся ему в ладонь мягкими, тёплыми губами. Он ждал угощения. Но, казалось, не был разочарован. Шумно вдохнул, изучая запах того, кто стоял рядом. Обнюхал рукав и бережно прихватил зубами. Конюх потянул было его прочь, но Геро почти просительно воскликнул:
— Нет, нет, подождите.
Герцогиня вновь незаметно повела рукой, и конюх удалился. Она сама чуть отступила и, опершись о перекладину, смотрела на своего любовника.
Вот он, живой, изумлённый, счастливый. Да, он счастлив, действительно счастлив, неподдельно, искренне, он не может сдержаться, скрыться за свою привычную скорбную холодность. Его глаза горят, на щеках румянец. Мальчишка, мечтательный, наивный, не ведающий утрат, познающий мир в первой, робкой попытке, потрясённый его чудесами, многообразием и красотой населяющих его созданий.
Герцогиня ждала. Он должен вспомнить и о ней, дарительнице. Это она только что сотворила чудо. Он вспомнил. И вновь усомнился. Он будто не узнавал её, видел впервые, вглядывался пристально, задаваясь вопросом: «Как такое возможно?»
Похоже, что в то утро он впервые её увидел. Впервые различил черты женщины, с которой больше года делил постель. На вспыхнувшем юном лице подлинная, светлая растерянность. Неужели он ошибался?
Он создал себе образ, вылепил из серой, пористой глины полую изнутри фигуру, наделил эту фигуру голосом, жестами, дыханием, настроением, нравом, а в самую полость поместил её, настоящую, лишив голоса и возможности оправдаться. Там, в тёмной, душной глубине она пребывала оклеветанная, пока он вел свою борьбу с гипсовой копией, пока обвинял эту копию и вздрагивал от её прикосновений. А каковы могут быть прикосновения воссозданного из глины пустого голема?
Он сам себя запугивал и обманывал. Соорудил огромное пугало и жил в его тени.
Геро, стыдясь своего заблуждения, отпустил глаза, затем снова взглянул на неё. На губах – робкая улыбка. А во взгляде та самая, давно утраченная благодарность.
Она хотела поцеловать эти губы, желая сорвать с них отголосок страсти, насладиться этой страстью едва ли не впервые, вкусив её вместо отлаженной любезности, впервые глотнуть настоящего душистого вина вместо забродившего уксуса. А затем прижаться щекой и виском, отыскав их горячую пылающую противоположность, и поймать трепет ресниц, длинных, шелковистых ресниц растерянного подростка. Чувствовать его рядом, разоблачённого, расколдованного, немного утомлённого жарой, отчего кожа его слегка повлажнела под сорочкой, взволнованного и удивлённого.
Однако, она сдержалась. Ещё не время. Она не будет спешить. Ещё не время собирать урожай. Её требование оплаты будет слишком явным, и порыв его сойдёт на нет. Он должен увязнуть поглубже.
Герцогиня ограничилась только небрежным поцелуем в щеку. Он сделал попытку поцеловать ей руку, но она не позволила. Нет, нет, никакой награды. Это подарок, игра великодушия.
В ту ночь она сослалась на недомогание, чтобы остаться одной. Жертва значительная, ибо её всё ещё преследовал запах его нагретых солнцем волос. Чтобы отогнать видение, заглушить голос, ей пришлось укусить подушку, даже заполнить свой рот шёлковым кляпом.
Сама себе она представлялась хищником, наложившим на себя изнуряющий пост.
Хищник, добровольно подвергающий себя истязанию, заключивший себя в чувственную власяницу. Цель этого поста — не исцелиться от страсти, а нагулять аппетит, сделать будущее поглощение ещё более острым. На миг ей стало неловко, даже стыдно. Она вспомнила его сияющие глаза, румянец на щеках. Он ни о чем не подозревал, он ей верил. Она разыгрывала сложный гамбит — но зачем?
Её цель – добиться проявления чувств, их пароксизма, взлёта, чтобы расшевелить онемевшую плоть.
Жизнь — это всегда движение, борьба, заострившийся коготь. Но чувства уже есть, он испытывает благодарность, более того, он удивлён, он в крайнем недоумении. Пусть его чувства — только вспыхнувшие угольки, в её силах раздуть их в настоящий пожар. Она может удивлять его дальше, заставить трепетать в ожидании, вновь испытывать благодарность, а за благодарностью придёт нечто другое, более ценное. Она может удивить его своим преображением. Разрушить затвердевшую конструкцию пленника и его тюремщика.
Если он заместил её гипсовой копией, то и она поступила так же. Она точно так же отвела ему указанную форму, тесную и неудобную. Она велела ему там оставаться, невзирая на все тяготы и неудобства, на вонзившиеся в тело шипы и гвозди. И чтобы вызвать стон или услышать слово, прокручивала рычаг, выдвигающий стержни. Так она понимала его предназначение. По-другому и быть не могло. Она способна действовать только так, а действовать как-то иначе равноценно мировому смещению. И всё же…
Всё же она чувствует неловкость, даже жалость. Она уже не раз познала это чувство – жалость. И даже стыд.
Сознаёт, что поступает неправильно. А как поступить правильно – не знает. Есть запотевшее пятнышко на зеркальной глади рассудка. Сомнение, знак свыше, будто кто-то запредельный грозит пальцем, и даже не грозит, а сожалеет, предлагает замедлиться. Пусть будет так, она учтёт предостережение. Она предоставит своему любовнику выбор. Она не будет принуждать его. Она всего лишь позволит событиям происходить. Он сам решит — следовать ли ему по пути благодарности или разочаровать своей слепотой.
Она, со своей стороны, готова внести изменения. Этот румянец на его щеках стоит того, и нежный рот уже не прямая, твёрдая линия. Королевская дочь готова смягчиться и предоставить ему большую свободу. Но если на её великодушие он ответит чёрной неблагодарностью, пусть пеняет на себя.
Геро походил на юного наследника, которому подарили охотничьего щенка. Правда, щенок в холке доставал своему хозяину до плеча. Но Геро, похоже, принимал фриза, как внезапно обретённого друга. Было ясно, что Геро, выросший в городе, к тому же без достаточных средств, видел лошадей в чужих конюшнях. Воспитавший его епископ велел перестроить бывшие в особняке конюшни и превратить их в странноприимный дом, где находили приют все несчастные, кто лишился крова. А если епископ куда и отправлялся, то шёл пешком или пользовался любезностью состоятельных прихожан.
Для Геро лошадь была недостижимой роскошью, пришельцем из иного мира, и для начала он как будто изучал язык этого пришельца. Он искал дружбы животного, чем вызывал недоумение конюхов и всей дворни.
Но удивлялась недолго. Фаворит оправдывал свою репутацию. Дурачок, юродивый. Геро с утра отправлялся навестить своего нового друга, прихватив лакомство — хлебную корку или половинку яблока. Чёрный фриз быстро смекнул, что этот двуногий щедр на угощения и бесцеремонно лез шершавым языком едва ли не в карман.
А Геро, вероятно, спутал этого тяжеловесного питомца с собакой. Он гулял с ним по огромному огороженному лугу, как будто фриз и в самом деле был щенком. Жеребец мотал головой, пофыркивал, бил копытом, пятился, как будто приглашал побегать наперегонки.
Геро в ответ разводил руками, будто отвечал: «Прости, друг мой, мне ли с тобой тягаться? У тебя четыре ноги, а у меня всего две». Разочарованный жеребец носился по кругу, переполненный своей животной силой, которая двигалась, перекатывалась под атласной шкурой, вспучиваясь от переизбытка. Затем возвращался к человеку и по-собачьи совал длинную морду под ладонь, выпрашивая уже не лакомство, а простую ласку.
На эти удивительные представления тайно сбегалась вся свита. Огороженный луг у конюшен был виден из окон охотничьей галереи. Спускаясь, герцогиня не раз находила там фрейлин и горничных, которые смущённо пятились от высоких окон, бормоча оправдания, и благоразумно исчезали.
Не смущалась только Анастази. Даже не пыталась скрыть своего благоговейного интереса. Зрелище в самом деле было завораживающим.
Магия, колдовство. Как иначе мог бы объяснить чудеса озлобленный, завистливый смертный, признающий только магию власти? Этот невежа узрел бы в этой дружбе вмешательство дьявола. Как иначе мог бы человек обрести такую власть над животным, не прибегая к хлысту и железным удилам? Как смог он говорить с бессловесной, безмозглой тварью, чья участь — ходить под седлом? Как смеет он грешить, признавая эту низшую тварь за равного себе? Разве не сказано в Писании, что человек сотворён по образу Господа, а все прочие существа есть прах, неразумная, бездушная плоть, призванные служить и подчиняться?
Кто из смертных упадет столь низко, чтобы говорить с животным? Кто этот смертный? Грешник или святой?
Сама герцогиня не терзала себя подобной дилеммой. И происходящему не удивлялась. Эта магия была ей знакома. И пугающе недоступна. Это было то самое волшебство, что было угадано в этом мальчике с первой встречи — его диковатая подростковая невинность, его неистребимая вера, его божественная любовь.
Эта магия любви пугала и завораживала, рождала в неумелых сердцах слепую зависть. Ту же скребущую когтём зависть, ту же грызущую обломанным, подгнившим клыком ревность рождает сверкающий талант в немой и глухой душе, в скучном ремесленнике, покрывающем глиняные горшки аляповатой глазурью, при взгляде на летящие образы Джотто. Она знала это чувство и уже привыкла к нему, как к заунывной боли. Боль эту не изгнать, не излечить. Только принять, как данность, как уродливый шрам или родимое пятно.
Если она по слабости своей позволила ему жить, чтобы он своим существованием взращивал в ней эту боль, то ей ничего другого не остаётся. Ей придётся платить за обладание редким сокровищем, как платит свою цену завоеватель, изнывая от страха, вздрагивая от малейшего шороха.
За все надо платить, за власть и за любовь. Если пожелаешь обрести свободу — откажись. Отрекись от престола, покинь завоёванный город. Обрати все неутолённые желания в прах. И наградой тебе послужат покой и свобода. Затхлый омут бесчувствия. Желает ли её высочество такой свободы? Демон не раз задавал ей этот вопрос. И каждый раз она отвечала: «Нет!» Нет! Она желает этих мук и страхов завоевателя. Желает жить и владеть сокровищем.
Представления на лугу тем временем продолжались. Жеребец, казалось, был огорчён тем, что его новый друг не так быстр, и нашёл выход, позволяющий ему щедро делиться силой. Он подставил спину неумелому всаднику.
Геро понял не сразу, почему жеребец забегает вперёд, преграждая ему путь. И не понимал до тех пор, пока догадливый фриз не остановился рядом и не подогнул передние ноги. Жеребец не был ни оседлан, ни взнуздан. Он уже несколько дней бегал на свободе, и взобраться к нему на спину удалось бы только опытному наезднику. Всхрапнув, конь замер, и только тогда Геро понял, что благородное животное делает ему подарок. Без принуждения и запугивания, без металлического трензеля и хлыста. Дружеское служение, без унижения одного и превосходства другого.
Геро колебался, но подарок не отверг. По тому, как он неловок, герцогиня догадалась, что это едва ли не первый его опыт в верховой езде. И сразу без седла и стремян. Из предосторожностей — только расположение бессловесного животного, но Геро доверился. Лошадь — не человек, которого Господь одарил разумом, а дьявол — хитростью и тщеславием, лошадь чиста в своих помыслах. Фриз чувствовал неопытность всадника, его настороженность, и шёл медленно, даже не встряхивал головой. Сорвись он в галоп, Геро не избежал бы падения и увечья.
Первый опыт длился недолго, Геро вскоре соскользнул по шелковистой шкуре, видимо, слегка утомлённый непривычным занятием. Он даже повалился на траву. И, похоже, смеялся. Да, он смеялся, закинув руки, обратив юное лицо к небу.
На следующий день на жеребца надели седло. Это приказала герцогиня, опасаясь, что эти опыты езды верхом без стремян могут всё же окончиться увечьем.
Геро, обнаружив своего любимца взнузданным и осёдланным, внезапно утратил свою прежнюю живость. Он долго что-то шептал фризу, будто просил у того прощения за недоверие и рабские оковы. Но фриз только пофыркивал от нетерпения. С тех пор Геро ездил верхом каждый день. Конь и всадник были терпеливы друг с другом. Один прощал неровную, порывистую рысь, прыжки и курбеты, а второй – неумелый перебор поводьев, скошенный трензель и невнятный посыл.
Но вскоре все эти мелочи сгладились, Геро стал держаться в седле гораздо уверенней, а фриз с плавной рыси перешел в легкий галоп.
Его продали за два ливра! Как же глуп и жаден этот доносчик. Не смог обойти в своей жадности Иуду. Как-то даже неловко. Деньги ему выдала Анастази. Какой ненавистью, каким презрением полыхнули её глаза. И лицо стало тёмным, каким-то ассиметричным.
Клотильда и сама испытала отвращение. Но предаваться столь низкому чувству она позволить себе не могла. Перед ней стоял Геро, в том самом войлочном колпаке, лакейской куртке и башмаках с широкими квадратными носами.
Выглядел он нелепо, будто чистокровный английский скакун, навьюченный ослиной поклажей. Будь это в другое время, она бы рассмеялась. Поддержала бы шутку. Она могла бы всё обратить в игру, в ту, что когда-то затеял её отец, отправившись на свидание к Габриэле д’Эстре. Ещё недоступная красавица отвергала ухаживания короля, скрываясь в сельском замке, и тот нарядился крестьянином, чтобы явить ей чудо собственного уничижения.
Клотильда могла бы примерить на себя роль Габриэли, если бы имела хотя бы смутную надежду, что порыв Геро и страсть короля Генриха имеют самое ничтожное сходство. Но Геро бежал не к ней, а от неё. Он спасался бегством. И взгляд, полный тоски, не оставлял ей надежды.
Это был бунт, настоящий бунт, заранее подготовленный. Этот уродливый колпак и эти башмаки он где-то раздобыл. А с лакейской ливреи исчезли серебряные галуны. Он их срезал. И Любен, его лакей, был оглушен с выверенным расчётом и связан заранее приготовленным шарфом. Он готовился…
Клотильда подошла поближе, но Геро не отвёл взгляда, как делал это обычно, являя свою покорность. Напротив, он выпрямился и смотрел на неё с вызовом. Он избавился от своей напускной покорности, как змея избавляется от старой кожи.
Видимо, за те дни, когда он обдумывал и готовил свой побег, он подпиливал прутья своей невидимой клетки, рёберные переборки своего страха. Как из скорлупы, из безобразного, бугристого кокона, он выбрался из закоснелого страха и теперь бесстрашно смотрел ей, повелительнице страха, в лицо.
— Зачем? – вполголоса спросила она. – Зачем ты это затеял? Чего тебе не хватает? Мог бы попросить. Всего лишь попросить.
Геро качнул головой.
— Не хочу больше. Просить не хочу. И терпеть не хочу. Устал.
— Мне придётся тебя наказать.
Геро чуть заметно пожал плечами.
Она не могла оставить его проступок безнаказанным, тем более, что Геро не выказывал раскаяния. Она и сама чувствовала усталость. Эта схватка слишком затянулась. Но на неё устремлены десятки глаз, и отступать слишком поздно.
Благоразумие ей пригодилось бы раньше, когда она побросала в огонь его поделки и книги. Теперь Геро мстит ей за эту несдержанность. Он бунтует, а бунт должен быть подавлен.
Она вызвала своего прево, того самого грузного господина, который надзирал в её владениях за своевременным исполнением всех приговоров, и приказала ему отвести Геро вниз, в ту камеру, где когда-то добивались признания у шпионов и еретиков, и где всё ещё стояли, ржавея, устрашающие изобретения. Их давно уже не пускали в ход, со времен изгнания с этих земель мятежных Гизов, кому когда-то принадлежал Конфлан, но для натур впечатлительных, с богатым воображением, одно только созерцание этих прутьев, шипов, клещей и колёс было равноценным наказанием.
Геро отвели в это мрачное помещение, где влага сочилась и питала чёрную плесень, и приковали к стене так, чтобы пальцы его ног едва доставали до земляного пола.
Камера была освещена двумя чадящими факелами, а посредине стояла жаровня, полная раскалённых углей. По ним то и дело пробегали, как вспугнутые жуки, багровые всполохи. Поверх жаровни были разложены длинные стальные прутья с утолщением на конце. Эти прутья уже раскалились и тоже светились тускло-багровым светом. Никто не собирался пускать их в ход, но для бунтаря это могло сыграть роль лекарства от будущих безумств. Геро оставили наедине с этими тлеющими прутьями, с ароматом расплавленного металла, с болезненной ломотой в суставах и собственными мыслями.
Она не питала иллюзий, что пребывание там и созерцание варварских приспособлений сломит его или он внезапно прозреет, хлопнет себя по лбу и воскликнет: «Ах, какой же я глупец!»
Но это было средство подавить его волю. В конце концов, если действовать терпеливо и методично, ей удастся его подчинить. Неугомонный ручей стачивает камень. Упрямый садовник сводит в дугу ствол дерева. Даже алмаз поддается шлифовке. Так же поступит и она — не калеча, но искривляя и подтачивая. Когда-нибудь он устанет и упадет к её ногам.
Его отпустили через несколько часов. Вновь пострадали его руки, которые несли на себе всю летопись затянувшейся схватки.
В тот же вечер, будто не случилось ни наказания, ни побега, она пригласила его к ужину в свои апартаменты. Она не будет сердиться. Она вовсе не безумна, как полагают некоторые. И будет исполнять свой долг повелителя.
Геро, над которым потрудились и куафер, и лекарь, тоже не выказывал ни чрезмерной неприязни, ни страха. За этим столом, где в начищенном серебре плавали желтоватые блики, в умиротворяющем свете тонких, скрученных свечей, они казались двумя рыцарями, на время покинувшими ристалище, на котором только что сломали с дюжину копий. Они покинули изрытое конскими копытами поле, чтобы разделить ужин и набраться сил для следующей битвы. Сброшены окровавленные доспехи, отложены кинжалы, мечи, алебарды и трезубцы. Тёплая воды с ароматом розмарина омыла утомлённые, в мелких кровоподтёках, тела. Шёлк и бархат сменили кожаные нагрудники и наколенники. Раскинут расшитый лилиями и львами шатёр, и пол устлан коврами. И стол в шатре ломится под тяжестью изысканных блюд. Тонкие, старые вины рдеют ароматным багрянцем, белая рука дамы небрежно надрезает персик. Из-под лопнувшей бархатистой кожицы стекает сок.
Но это всё — видимость. Под тугим накрахмаленным манжетом Клотильда заметила полотняную повязку. Это Оливье в очередной раз перевязал раны своего подопечного. Геро вновь сумрачно молчалив. Складочка в уголке губ. Но линия рта всё такая же твёрдая, непреклонная. Он тих и подавлен, как раненый боец, потерявший слишком много крови.
Он на время разбит, но не покорён. Он только принимает силу обстоятельств. Как человек здравомыслящий, он не пытается противостоять буре. Он отступает и даже подписывает мирный договор, грабительский и несправедливый. Но он соберётся с силами, он выйдет на ристалище, чтобы биться.
Ей нравится этот поединок. Пусть время от времени она впадает в отчаяние и желает разрубить этот гордиев узел, но кратковременный приступ лишь придаёт особую остроту её последующему триумфу. Всё обновляется, вспыхивает заново, как весенняя вакханалия. Она уже готова благодарить его за бунт, за побег.
Это как пьеса с запутанным сюжетом. Читатель будет утомлён, если действие будет тянуться монотонно, как заунывная мелодия на одной ноте — читатель жаждет страстей, падений и взлётов, опасных передряг и счастливых развязок. Жизнь сама по себе слишком скучна и однообразна, чтобы избегать даруемых приключений. Почему бы ей самой не задумать приключение?
Геро верит, что бунт рождается в нём самом, от живущей в нём силы. Он верит, что эта силы подвластна лишь ему. Он может охладить свою ярость, унять нетерпение, но способен раздуть искру в пожар. Его желания и чувства — непререкаемая собственность, его священный феод. Так он полагает. Он платит оброк только телом, не допуская владелицу до души.
Но всё может измениться.
От пришедшей в голову сладкой идеи у Клотильды закружилась голова. Она может завладеть его чувствами, может стать автором его мыслей. Это просто. Она может придумать заговор и тайно его возглавить. Завлечь вольнодумца и заговорщика в ловушку, расставить силки. Приём известный.
Чтобы изобличить Марию Шотландскую и добиться смертного приговора, лорд Уолсингем, министр Елизаветы Тюдор, позволил юным честолюбцам затеять переписку с опальной королевой. Он наблюдал за их суетливой беготней, как сытый кот за мышами, и досыта наигравшись, сгрёб всех заговорщиков когтистой лапой лондонского сыска. Ходили слухи, что заговор с самого начала возник на письменном столе министра, а уж затем был внедрён в умы молодого Бабингтона и его соратников. Уолсингем соорудил мышеловку, и беспечные мыши в неё попались.
Они верили в сообщничество судьбы, в свое предназначение. Вероятно, даже слышали голос Всевышнего и угадывали знаки. А кто-то забавлялся, подбрасывая им очередное знамение.
Она, герцогиня Ангулемская, не уступает английскому шпиону в изобретательности и может возглавить заговор.
Нет, она никого не будет свергать или подводить под смертный приговор. Замысел её более, чем скромен. Ей нужны думы и надежды этого красивого юноши. Она желает в них влезть, запустить в них пальцы, как в пригоршню жемчужин, пересыпать с ладони на ладонь, любоваться перламутровым блеском и, в конце концов, нанизать их на шёлковую нитку. Она хочет доказать этому упрямцу, что как бы он не оберегал от посягательств свой запретный сад, свой разум и сердце, у неё есть способ туда проникнуть и даже стать повелительницей его грёз, пусть даже инкогнито. Это будет приятно.
Клотильда улыбнулась своим мыслям и сделал глоток из высокого хрустального бокала. Взгляд Геро был опущен, и улыбки он не заметил. Она не спешила. Геро не должен заподозрить её в авторстве. Пусть она будет только музой.
Его вновь держали взаперти, как в те первые недели противоборства. Он снова был узником, опальным фаворитом. И тюремщик был не один. Их было двое — Любен и ещё один лакей, похожий на своего собрата, как близнец, такой же неповоротливый, с бычьей шеей.
Геро лишили последней привилегии – одиночества. Этот постоянный пригляд напоминал пытку «Бдение», когда его заперли с тремя надсмотрщиками, которые не позволяли ему заснуть.
Но сон ему благоразумно оставили. Его лишили прогулок, книг, рисунков, чернил, деревянных поделок — одним словом, всего, чем он заполнял свою подневольную праздность. Его роскошные, обитые бархатом апартаменты превратились в настоящую тюрьму, в одиночную камеру, где он был предоставлен самому себе.
Геро проводил эти часы у окна, пододвинув высокое кресло, куда забирался, как мальчишка — поджав ноги. Он подолгу смотрел на бегущие по небу облака, на верхушки деревьев, на порхающих птиц. Он ничего не просил. Не задавал вопросов. Когда герцогиня посылала за ним, безропотно поднимался и шёл за пажом или придворной дамой.
За ужином ел очень мало. Её высочеству докладывали, что и обеда он едва касался. Поэтому бледен и вид у него нездоровый. При каждой встрече она изучала его. Не пора ли ей начать действовать?
Она должна действовать осторожно, чтобы он ничего не заподозрил. Она не может пойти на попятную внезапно, без видимой причины. Она должна убедительно сыграть роль суровой хозяйки. Каждую её милость он должен заслужить. Но как?
Он всё равно не станет петь ей серенады и клясться в любви. Этого он не сможет. Не сможет даже притвориться. А если попробует, под угрозами или из корысти — зрелище будет жалким. Всё, что ему удается, так это исполнительность и покорность.
В конце концов, второго лакея отослали. Геро с минуту бродил по комнатам, отыскивая своего стража, будто не мог поверить, что избавлен от надсмотрщика. Остался только его прежний слуга, который готов был спать у порога, не смея потревожить своего господина. Некоторое время спустя перестали запирать дверь, и Геро мог, наконец, спуститься в парк, к своим деревьям.
Он долго стоял под старым могучим дубом, с которым чаще всего вёл свои беседы. Потом прижал ладони к бугристой, в рубцах, дубовой коре, будто обнял старого друга. Проходя по аллее, он и другие деревья, ясени, платаны, поприветствовал мимолетным прикосновением. Откуда не возьмись появилась кудлатая чёрная собака и потрусила, прихрамывая, следом.
Лакей топнул было на собаку, но та показала желтые зубы, а Геро подозвал её и потрепал вислые, бесформенные собачьи уши. Собака внезапно повалилась на спину, подставляя липнувшее к хребту, синеватое брюхо. Знак покорности и доверия. Тогда Геро опустился на колени и поочередно осмотрел растопыренные собачьи лапы. И, кажется, в одной из них отыскал занозу. Ловко вытащил из складок меж жёстких собачьих пальцев. Собака тут же вскочила и радостно бросилась прочь.
Герцогиня помнила, что Анастази что-то рассказывала про эту собаку. Её гнали, пытались набросить петлю, даже пристрелить. Но она каждый раз ускользала, таяла, будто сгусток чёрного дыма. А затем появлялась невесть откуда. Как призрак. Неуловимость этой собаки вызывала суеверный ужас. Только Геро принимал псину как желанного гостя, как духа благосклонной природы. Бывало скармливал ей свой обед.
В жаркие дни он лежал на траве, глядя в небо, а собака таилась поодаль, встречая рыком каждого, кто нарушал покой избранного ею человека.
Когда Геро возвращался в замок, собака исчезала. Именно эта собака, как поданный кем-то знак, подвела герцогиню к следующему шагу.
Она как раз размышляла над тем, какую приманку подбросить ему, чтобы заставить действовать, когда в очередной раз заметила из окна эту худую псину.
Животное. Живое существо. Тварь бессловесная. Геро питает слабость к существам зависимым, тем, кто обречён на вечное рабство, тем, кому святые отцы отказали в спасении и бессмертной душе. Это — его изъян, ахиллесова пята. Он не сможет устоять.
Клотильда сама преподнесла ему этот живой подарок. Однажды, когда её юный пленник в очередной раз любовался кронами и лиственным узором своих молчаливых собеседников, она отправилась вслед за ним, чего никогда не делала прежде. Оглянувшись, он был изумлён.
Геро был готов увидеть кого угодно, её казначея, секретаря, толстого прево, Анастази, но сама герцогиня ещё не оказывала ему подобной чести. Она, одна, без свиты, ступала по траве, свернув с гаревой дорожки. Он оцепенел.
Но герцогиня приветливо улыбалась. Спешила его успокоить. Геро мог вообразить, что она вознамерилась посягнуть и на его тайные беседы и на созерцательные опыты, что она потребует пояснений или даже участия, пожелает приобщиться, вникнуть и наложить свое вето.
Он даже побледнел.
— Пойдём со мной, — сказала она почти ласково. – У меня для тебя подарок.
Его продали за два ливра! Как же глуп и жаден этот доносчик. Не смог обойти в своей жадности Иуду. Как-то даже неловко. Деньги ему выдала Анастази. Какой ненавистью, каким презрением полыхнули её глаза. И лицо стало тёмным, каким-то ассиметричным.
Клотильда и сама испытала отвращение. Но предаваться столь низкому чувству она позволить себе не могла. Перед ней стоял Геро, в том самом войлочном колпаке, лакейской куртке и башмаках с широкими квадратными носами.
Выглядел он нелепо, будто чистокровный английский скакун, навьюченный ослиной поклажей. Будь это в другое время, она бы рассмеялась. Поддержала бы шутку. Она могла бы всё обратить в игру, в ту, что когда-то затеял её отец, отправившись на свидание к Габриэле д’Эстре. Ещё недоступная красавица отвергала ухаживания короля, скрываясь в сельском замке, и тот нарядился крестьянином, чтобы явить ей чудо собственного уничижения.
Клотильда могла бы примерить на себя роль Габриэли, если бы имела хотя бы смутную надежду, что порыв Геро и страсть короля Генриха имеют самое ничтожное сходство. Но Геро бежал не к ней, а от неё. Он спасался бегством. И взгляд, полный тоски, не оставлял ей надежды.
Это был бунт, настоящий бунт, заранее подготовленный. Этот уродливый колпак и эти башмаки он где-то раздобыл. А с лакейской ливреи исчезли серебряные галуны. Он их срезал. И Любен, его лакей, был оглушен с выверенным расчётом и связан заранее приготовленным шарфом. Он готовился…
Клотильда подошла поближе, но Геро не отвёл взгляда, как делал это обычно, являя свою покорность. Напротив, он выпрямился и смотрел на неё с вызовом. Он избавился от своей напускной покорности, как змея избавляется от старой кожи.
Видимо, за те дни, когда он обдумывал и готовил свой побег, он подпиливал прутья своей невидимой клетки, рёберные переборки своего страха. Как из скорлупы, из безобразного, бугристого кокона, он выбрался из закоснелого страха и теперь бесстрашно смотрел ей, повелительнице страха, в лицо.
— Зачем? – вполголоса спросила она. – Зачем ты это затеял? Чего тебе не хватает? Мог бы попросить. Всего лишь попросить.
Геро качнул головой.
— Не хочу больше. Просить не хочу. И терпеть не хочу. Устал.
— Мне придётся тебя наказать.
Геро чуть заметно пожал плечами.
Она не могла оставить его проступок безнаказанным, тем более, что Геро не выказывал раскаяния. Она и сама чувствовала усталость. Эта схватка слишком затянулась. Но на неё устремлены десятки глаз, и отступать слишком поздно.
Благоразумие ей пригодилось бы раньше, когда она побросала в огонь его поделки и книги. Теперь Геро мстит ей за эту несдержанность. Он бунтует, а бунт должен быть подавлен.
Она вызвала своего прево, того самого грузного господина, который надзирал в её владениях за своевременным исполнением всех приговоров, и приказала ему отвести Геро вниз, в ту камеру, где когда-то добивались признания у шпионов и еретиков, и где всё ещё стояли, ржавея, устрашающие изобретения. Их давно уже не пускали в ход, со времен изгнания с этих земель мятежных Гизов, кому когда-то принадлежал Конфлан, но для натур впечатлительных, с богатым воображением, одно только созерцание этих прутьев, шипов, клещей и колёс было равноценным наказанием.
Геро отвели в это мрачное помещение, где влага сочилась и питала чёрную плесень, и приковали к стене так, чтобы пальцы его ног едва доставали до земляного пола.
Камера была освещена двумя чадящими факелами, а посредине стояла жаровня, полная раскалённых углей. По ним то и дело пробегали, как вспугнутые жуки, багровые всполохи. Поверх жаровни были разложены длинные стальные прутья с утолщением на конце. Эти прутья уже раскалились и тоже светились тускло-багровым светом. Никто не собирался пускать их в ход, но для бунтаря это могло сыграть роль лекарства от будущих безумств. Геро оставили наедине с этими тлеющими прутьями, с ароматом расплавленного металла, с болезненной ломотой в суставах и собственными мыслями.
Она не питала иллюзий, что пребывание там и созерцание варварских приспособлений сломит его или он внезапно прозреет, хлопнет себя по лбу и воскликнет: «Ах, какой же я глупец!»
Но это было средство подавить его волю. В конце концов, если действовать терпеливо и методично, ей удастся его подчинить. Неугомонный ручей стачивает камень. Упрямый садовник сводит в дугу ствол дерева. Даже алмаз поддается шлифовке. Так же поступит и она — не калеча, но искривляя и подтачивая. Когда-нибудь он устанет и упадет к её ногам.
Его отпустили через несколько часов. Вновь пострадали его руки, которые несли на себе всю летопись затянувшейся схватки.
В тот же вечер, будто не случилось ни наказания, ни побега, она пригласила его к ужину в свои апартаменты. Она не будет сердиться. Она вовсе не безумна, как полагают некоторые. И будет исполнять свой долг повелителя.
Геро, над которым потрудились и куафер, и лекарь, тоже не выказывал ни чрезмерной неприязни, ни страха. За этим столом, где в начищенном серебре плавали желтоватые блики, в умиротворяющем свете тонких, скрученных свечей, они казались двумя рыцарями, на время покинувшими ристалище, на котором только что сломали с дюжину копий. Они покинули изрытое конскими копытами поле, чтобы разделить ужин и набраться сил для следующей битвы. Сброшены окровавленные доспехи, отложены кинжалы, мечи, алебарды и трезубцы. Тёплая воды с ароматом розмарина омыла утомлённые, в мелких кровоподтёках, тела. Шёлк и бархат сменили кожаные нагрудники и наколенники. Раскинут расшитый лилиями и львами шатёр, и пол устлан коврами. И стол в шатре ломится под тяжестью изысканных блюд. Тонкие, старые вины рдеют ароматным багрянцем, белая рука дамы небрежно надрезает персик. Из-под лопнувшей бархатистой кожицы стекает сок.
Но это всё — видимость. Под тугим накрахмаленным манжетом Клотильда заметила полотняную повязку. Это Оливье в очередной раз перевязал раны своего подопечного. Геро вновь сумрачно молчалив. Складочка в уголке губ. Но линия рта всё такая же твёрдая, непреклонная. Он тих и подавлен, как раненый боец, потерявший слишком много крови.
Он на время разбит, но не покорён. Он только принимает силу обстоятельств. Как человек здравомыслящий, он не пытается противостоять буре. Он отступает и даже подписывает мирный договор, грабительский и несправедливый. Но он соберётся с силами, он выйдет на ристалище, чтобы биться.
Ей нравится этот поединок. Пусть время от времени она впадает в отчаяние и желает разрубить этот гордиев узел, но кратковременный приступ лишь придаёт особую остроту её последующему триумфу. Всё обновляется, вспыхивает заново, как весенняя вакханалия. Она уже готова благодарить его за бунт, за побег.
Это как пьеса с запутанным сюжетом. Читатель будет утомлён, если действие будет тянуться монотонно, как заунывная мелодия на одной ноте — читатель жаждет страстей, падений и взлётов, опасных передряг и счастливых развязок. Жизнь сама по себе слишком скучна и однообразна, чтобы избегать даруемых приключений. Почему бы ей самой не задумать приключение?
Геро верит, что бунт рождается в нём самом, от живущей в нём силы. Он верит, что эта силы подвластна лишь ему. Он может охладить свою ярость, унять нетерпение, но способен раздуть искру в пожар. Его желания и чувства — непререкаемая собственность, его священный феод. Так он полагает. Он платит оброк только телом, не допуская владелицу до души.
Но всё может измениться.
От пришедшей в голову сладкой идеи у Клотильды закружилась голова. Она может завладеть его чувствами, может стать автором его мыслей. Это просто. Она может придумать заговор и тайно его возглавить. Завлечь вольнодумца и заговорщика в ловушку, расставить силки. Приём известный.
Чтобы изобличить Марию Шотландскую и добиться смертного приговора, лорд Уолсингем, министр Елизаветы Тюдор, позволил юным честолюбцам затеять переписку с опальной королевой. Он наблюдал за их суетливой беготней, как сытый кот за мышами, и досыта наигравшись, сгрёб всех заговорщиков когтистой лапой лондонского сыска. Ходили слухи, что заговор с самого начала возник на письменном столе министра, а уж затем был внедрён в умы молодого Бабингтона и его соратников. Уолсингем соорудил мышеловку, и беспечные мыши в неё попались.
Они верили в сообщничество судьбы, в свое предназначение. Вероятно, даже слышали голос Всевышнего и угадывали знаки. А кто-то забавлялся, подбрасывая им очередное знамение.
Она, герцогиня Ангулемская, не уступает английскому шпиону в изобретательности и может возглавить заговор.
Нет, она никого не будет свергать или подводить под смертный приговор. Замысел её более, чем скромен. Ей нужны думы и надежды этого красивого юноши. Она желает в них влезть, запустить в них пальцы, как в пригоршню жемчужин, пересыпать с ладони на ладонь, любоваться перламутровым блеском и, в конце концов, нанизать их на шёлковую нитку. Она хочет доказать этому упрямцу, что как бы он не оберегал от посягательств свой запретный сад, свой разум и сердце, у неё есть способ туда проникнуть и даже стать повелительницей его грёз, пусть даже инкогнито. Это будет приятно.
Клотильда улыбнулась своим мыслям и сделал глоток из высокого хрустального бокала. Взгляд Геро был опущен, и улыбки он не заметил. Она не спешила. Геро не должен заподозрить её в авторстве. Пусть она будет только музой.
Его вновь держали взаперти, как в те первые недели противоборства. Он снова был узником, опальным фаворитом. И тюремщик был не один. Их было двое — Любен и ещё один лакей, похожий на своего собрата, как близнец, такой же неповоротливый, с бычьей шеей.
Геро лишили последней привилегии – одиночества. Этот постоянный пригляд напоминал пытку «Бдение», когда его заперли с тремя надсмотрщиками, которые не позволяли ему заснуть.
Но сон ему благоразумно оставили. Его лишили прогулок, книг, рисунков, чернил, деревянных поделок — одним словом, всего, чем он заполнял свою подневольную праздность. Его роскошные, обитые бархатом апартаменты превратились в настоящую тюрьму, в одиночную камеру, где он был предоставлен самому себе.
Геро проводил эти часы у окна, пододвинув высокое кресло, куда забирался, как мальчишка — поджав ноги. Он подолгу смотрел на бегущие по небу облака, на верхушки деревьев, на порхающих птиц. Он ничего не просил. Не задавал вопросов. Когда герцогиня посылала за ним, безропотно поднимался и шёл за пажом или придворной дамой.
За ужином ел очень мало. Её высочеству докладывали, что и обеда он едва касался. Поэтому бледен и вид у него нездоровый. При каждой встрече она изучала его. Не пора ли ей начать действовать?
Она должна действовать осторожно, чтобы он ничего не заподозрил. Она не может пойти на попятную внезапно, без видимой причины. Она должна убедительно сыграть роль суровой хозяйки. Каждую её милость он должен заслужить. Но как?
Он всё равно не станет петь ей серенады и клясться в любви. Этого он не сможет. Не сможет даже притвориться. А если попробует, под угрозами или из корысти — зрелище будет жалким. Всё, что ему удается, так это исполнительность и покорность.
В конце концов, второго лакея отослали. Геро с минуту бродил по комнатам, отыскивая своего стража, будто не мог поверить, что избавлен от надсмотрщика. Остался только его прежний слуга, который готов был спать у порога, не смея потревожить своего господина. Некоторое время спустя перестали запирать дверь, и Геро мог, наконец, спуститься в парк, к своим деревьям.
Он долго стоял под старым могучим дубом, с которым чаще всего вёл свои беседы. Потом прижал ладони к бугристой, в рубцах, дубовой коре, будто обнял старого друга. Проходя по аллее, он и другие деревья, ясени, платаны, поприветствовал мимолетным прикосновением. Откуда не возьмись появилась кудлатая чёрная собака и потрусила, прихрамывая, следом.
Лакей топнул было на собаку, но та показала желтые зубы, а Геро подозвал её и потрепал вислые, бесформенные собачьи уши. Собака внезапно повалилась на спину, подставляя липнувшее к хребту, синеватое брюхо. Знак покорности и доверия. Тогда Геро опустился на колени и поочередно осмотрел растопыренные собачьи лапы. И, кажется, в одной из них отыскал занозу. Ловко вытащил из складок меж жёстких собачьих пальцев. Собака тут же вскочила и радостно бросилась прочь.
Герцогиня помнила, что Анастази что-то рассказывала про эту собаку. Её гнали, пытались набросить петлю, даже пристрелить. Но она каждый раз ускользала, таяла, будто сгусток чёрного дыма. А затем появлялась невесть откуда. Как призрак. Неуловимость этой собаки вызывала суеверный ужас. Только Геро принимал псину как желанного гостя, как духа благосклонной природы. Бывало скармливал ей свой обед.
В жаркие дни он лежал на траве, глядя в небо, а собака таилась поодаль, встречая рыком каждого, кто нарушал покой избранного ею человека.
Когда Геро возвращался в замок, собака исчезала. Именно эта собака, как поданный кем-то знак, подвела герцогиню к следующему шагу.
Она как раз размышляла над тем, какую приманку подбросить ему, чтобы заставить действовать, когда в очередной раз заметила из окна эту худую псину.
Животное. Живое существо. Тварь бессловесная. Геро питает слабость к существам зависимым, тем, кто обречён на вечное рабство, тем, кому святые отцы отказали в спасении и бессмертной душе. Это — его изъян, ахиллесова пята. Он не сможет устоять.
Клотильда сама преподнесла ему этот живой подарок. Однажды, когда её юный пленник в очередной раз любовался кронами и лиственным узором своих молчаливых собеседников, она отправилась вслед за ним, чего никогда не делала прежде. Оглянувшись, он был изумлён.
Геро был готов увидеть кого угодно, её казначея, секретаря, толстого прево, Анастази, но сама герцогиня ещё не оказывала ему подобной чести. Она, одна, без свиты, ступала по траве, свернув с гаревой дорожки. Он оцепенел.
Но герцогиня приветливо улыбалась. Спешила его успокоить. Геро мог вообразить, что она вознамерилась посягнуть и на его тайные беседы и на созерцательные опыты, что она потребует пояснений или даже участия, пожелает приобщиться, вникнуть и наложить свое вето.
Он даже побледнел.
— Пойдём со мной, — сказала она почти ласково. – У меня для тебя подарок.
Ей хотелось выпить. Она запрещала себе прикасаться к вину, ибо опьянение нарушало то рассудочное равновесие, в котором она обычно пребывала. От вина путались мысли, и, что хуже всего, она начинала что-то чувствовать. В ней пробуждался давно забытый, детский, подспудный страх. Она слышала далёкий, пронзительный смех. Смеялись над ней. Её походка становилась неровной, она спотыкалась. Она сама смеялась, визгливо и неуместно. А смеясь, она более не внушала ни почтения, ни страха.
Нет, она не может себе этого позволить. У неё нет слабостей. Она — королевская дочь, и все её поступки оправданы и одобрены свыше. Но содеянное и есть слабость. Самая настоящая, презренная, женская.
Она поступила недостойно, уподобившись крикливой простолюдинке. Точно так же могла бы поступить жена какого-нибудь мелкого торговца или провинциального дворянчика, что уличила мужа в недозволенной забаве. Это она по невежеству могла бросить в огонь редкие книги и опрокинуть бутыль с чернилами. Это она, глупая неграмотная кухарка, провонявшая луком и потом, могла так безобразно браниться и требовать возмездия для неблагодарного супруга.
Но принцесса недосягаема для мелких дрязг, она пребывает высоко, у горных вершин, где воздух пронзительно чист и ломок, она не слышит суетливого топота и скрежета челюстей, она почти богиня.
Если не упала со своей вершины. Сорвалась, покатилась, вымазалась с ног до головы в раскисшей уличной грязи. И отныне те, кто рядом, будут стыдливо отводить взгляд, прикидываясь, что не замечают зловонных пятен. Никто не осмелится произнести вслух, что ей не мешало бы отдать свою мантию в стирку, а будут украдкой подсовывать ей книги, в которых автор на архаичной латыни перечисляет виды и размеры этих самых пятен. Ничтожества!
Она вновь жаждала крови. Соблазн покончить с этой мукой бы нестерпим. Пожалуй, это желание, что подступило, не сравнить по силе с предшествующим. Она устала! С неё хватит!
И пусть та ведьма в венке из померанца приходит и шепчет. Она не боится. Больше не боится. Она переживёт, перетерпит этот ужас, а за ним – сожаление и раскаяние. Она будет кусать пальцы и рвать на себе волосы, но это пройдёт. Все проходит, и всё умирает. Её страдания кончатся и наступит покой. Сладостный и дремотный. Покой чувственного оцепенения, той прижизненной смерти, когда кровь почти остыла, а сердце едва бьется.
Так она жила прежде, посеребрённая изморозью, без страданий. У неё был только разум, чистый, отлаженный, отточенный, как клинок, и весь мир лежал перед ней, как огромная шахматная доска, где она просчитывала ходы. Мир был привычен и предсказуем. Да, там не было иных цветов, не было изогнутых линий, мир был однообразен и скучен — но он был управляем. Она могла делать с этим миром всё, что угодно, как опытный гроссмейстер.
Почему же она так легкомысленно разрушила этот свой мир? Разбила вдребезги свой ледяной чертог? Всё из безумного соблазна узнать многоцветное радужное свечение, именуемое страстью.
Когда-то ей было скучно, и она пожелала разнообразия. Она забыла, что сладость всегда сопровождается горечью, а блаженство – страданием. Одно не существует без другого, как тьма и свет. Она познала блаженство, познала саму страсть, её трепет и обжигающий восторг. Но также она познала унижение, стыд и ярость.
На великодушие ей ответили чёрной неблагодарностью, на щедрость – пренебрежением.
Она совершила почти невозможное – она переступила через сословную гордость и протянула руку существу низшего порядка. Она вознесла это существо на невиданные прежде высоты, извлекла из нищеты. И что же взамен? Плевок, пощечина. Вот чем обернулась её неосторожное любопытство, её игра в жизнь. Боль, невыносимая боль.
Она может с этим покончить. Раненый в бою готов вытерпеть нож хирурга, занесённый над раздробленной ногой, чтобы прекратить страдания и спасти жизнь. Перетерпеть, провалившись в небытие, пока пила кромсает кость, а затем жить дальше, уже не тревожась о ране. Почему бы ей не поступить точно так же? Послать палача. И всё будет кончено.
Она была близка к тому, чтобы отдать этот приказ.
Её придворная дама, Анастази, ещё полгода назад, когда история только начиналась, предлагала свои услуги в качества палача. Она сказала, что Геро заслуживает быстрой и лёгкой смерти, ибо не совершил никакого преступления. Так пусть осуществит благодеяние. Пусть избавит его от страданий.
Клотильда даже протянула руку, что взять серебряный колокольчик, но отшатнулась. Колокольчик будто раскалился. Матово тлел изнутри. Она не сможет взять его в руки. Не удержит.
Минуту спустя она попыталась вновь, но на этот раз колокольчик, невесомый, изящный как бутон ландыша, показался ей тяжелее соборного колокола. Она приближалась и в третий раз, но колокольчик обернулся цветком померанца и дохнул ей в лицо могильным холодом. Больше она не пыталась.
Ярость спадала, отступал соблазн. Никакой приказ она не отдаст. И от страданий своих не откажется. Слишком сладостны они были, эти страдания, слишком ей дороги.
Геро был наказан. У него отняли то, чем он всё ещё дорожил.
Он любил солнце — и его лишили света. Его разум нуждался в пище — и его лишили книг. Он был заперт в крошечной комнатушке, очень напоминающей тюремный карцер, где он мог с трудом передвигаться. Чтобы сделать наказание ещё более суровым, его заковали по рукам и ногам.
Так его и оставили: в полной темноте, тишине и неподвижности. Единственное, чем эта комнатушка отличалась от карцера или подземного каменного мешка, так это тёплыми стенами. По другую сторону одной из них находился большой кухонный очаг.
Когда-то давно, во времена гугенотских войн, эта комнатушка была задумана, как тайник, куда прятали беглецов или шпионов. Поэтому помещение было пригодно для многочасового пребывания, даже стены были обиты тканью. Беглец или заговорщик вполне мог там провести ночь, без всякого для себя ущерба. Но что будет с узником, если он останется в этой тесной и темной клетке не одну ночь, а две или три? Очень скоро это обратится в пытку. А если узник так молод, подвижен и нетерпелив, как Геро?
Для него это испытание будет нелегким. Клотильда позволила навещать его только раз в день, но запретила с ним разговаривать. По этой причине заботу возложили на другого лакея, а не на того краснорожего громилу, который стал больше походить на огромного пса у ног господина.
Геро должен был в полной мере ощутить свою уязвимость. У него будет время поразмыслить о том, к чему привела его дерзость.
Ах, сладкие, пустые грёзы! Ему и в голову не придёт принять это за дерзость! И наказание ничего не даст, ничего не изменит. Ей бы следовало давно усвоить урок, который ей преподал этот безродный. Не все в этом мире подпадает под выведенные ею законы. Нет, он не безумец, безумна она.
Она! Ибо со всеми своими слабостями стремится управлять другими. Чтобы удержать власть, государь должен быть жесток или рационален до крайности. Одним словом — или сразу убей, или договорись. Но она ведёт бесплодную, жалкую, женскую войну, как ревнивая любовница, закатывая сцены. Противно! Но что же делать? Вновь с позором отступить? Признать победу за мужчиной?
Она терзалась довольно долго, прежде чем сумела договориться с собственным самолюбием. Геро продержали в карцере около трёх недель. Когда же его выпустили, он походил на взъерошенную ночную птицу, которую внезапно вынесли на свет.
Как бы то ни было, заключение оставило на нём свой отпечаток. Он как будто лишился всех прежних привычек и навыков, которые у него появились за время его заключения. За это время он чему-то научился, приспособился, придумал свой собственный свод правил, нашёл солнечную сторону в сумрачном лесу. И вдруг всё забыл.
Он снова стал пугливым, диковатым узником. Казалось, весь мир обратился для него в груду стекла с острыми краями, и каждый предмет может его ранить. А ночью, в постели, он стал ещё более чужим. Это отчуждение было трудно уловимым, ибо на первый взгляд ничего не изменилось. Но сердцем, душой оказывался так далеко, что за ним было не угнаться.
О свиданиях с дочерью не могло быть и речи. Это было частью наказания. Герцогиня рассчитывала, что некоторое время спустя отменит его, если Геро проявит некоторую заинтересованность или хотя бы смягчится.
Но складывалось всё гораздо хуже, чем она рассчитывала. Геро замкнулся и окончательно ушёл в себя, будто выстроил между собой и миром невидимую стену. Своим молчанием и неподвижностью он проводил границу, магическую линию между собой и прочим миром. А там, за чертой, создавал свой собственный мир, лепил его из утраченных надежд и воспоминаний.
Клотильда как-то заглянула ему в глаза и ужаснулась. Эти глаза опрокинулись. И там, за фиолетовыми зрачками, была бездна.
Он учился прятаться там, скрываться от страданий и боли. Когда она коснулась его, проведя рукой по щеке, он будто очнулся, на лице возникла болезненная кривизна, которую он поспешил скрыть. Мир внешний стал ему невыносим. А потом он сбежал. Просто взял и ушёл из замка по Венсеннской дороге.
Геро давно не держали под замком. У него была полная свобода передвижений. Даже его слуга Любен не всегда следовал за ним, поэтому поступок его был странен.
Бежать? Куда? Без денег, без подготовки…
Вернуть его не составляло труда. Он даже не пытался скрыться.
— Не наказывайте его, — требовала Анастази. – Он не в себе.
Клотильда и сама думала об этом, разглядывая Геро, которого слуги привезли обратно, как непослушного ребёнка, убежавшего от няньки. Он целую ночь провел в лесу и был, вероятно, голоден. Это был порыв, слепой, гулкий. Он не смог ответить на собственный вопрос: зачем?
Пожалуй, это было даже забавно. Нелепая выходка. Розыгрыш. Бывает, что дети именно так пытаются привлечь внимание. Она слышала об этом. Возможно, и Геро вновь чего-то требует.
Клотильда ждала новых условий, новых сделок, но он молчал. Досады она не чувствовала. Голодная ночь в лесу сама по себе служила хорошей острасткой, и она позволила ему вернуться к себе.
За преступление господина был наказан слуга, та самая нерасторопная нянька. Герцогиня знала, что для Геро угрызения совести мучительней, чем удары плетью. Она не ошиблась.
На следующий день, наблюдая за тем, как Геро старательно отводит глаза, чтобы не видеть своего побитого телохранителя, который едва переставлял ноги, прихрамывая от боли, она утвердилась в своей правоте. Ответственность за чужую жизнь удержит его от безумств и побегов надёжней, чем самая прочная цепь.
Но скоро выяснилось, что она ошиблась. Было что-то гораздо более могущественное, неукротимое, чем ответственность и будущие угрызения совести. Была какая-то непостижимая мука, что выжигала его наивную человечность.
С ним что-то происходило, ибо те изменения, что постигли его за три недели в тесном карцере, продолжали действовать. Герцогиня пыталась быть с ним терпеливой. Она не требовала, она просила. А ночью, прикасаясь к нему, чувствовала, что в его теле живет тревога, или что-то иное, родственное этой тревоге, что это может быть страх или даже ужас, какой бывает у тех, кто вечно ожидает беды или скрывается.
Геро, прежде молчаливый, не издававший ни звука даже в минуты близости, едва ли не вскрикивал, когда её ласки становились слишком настойчивыми.
На её вздохи он стал отвечать хрипловатыми стонами, как это делали её прошлые любовники. Эта перемена сначала её обрадовала, ибо Геро, казалось, полностью отдавался страсти, но очень скоро эти стоны стали её даже настораживать. В них было что-то нарочитое, лицедейское, как будто он разыгрывает спектакль, или напротив, его мучит ночной кошмар.
Но разгадать эту новую тайну она не успела. Геро вновь совершил побег.
На этот раз он подготовился. Горничная обнаружила краснолицего парня оглушённым и даже связанным. Исчезла лакейская ливрея и пара грубых башмаков. К тому же, в день его исчезновения в замке находилось с дюжину наёмных работников, молодых крестьян из окрестных деревень, которых нанимал управляющий для очистки пруда от загнивших водорослей и опавших листьев.
Геро знал об этом и готовился к этому дню. Он намеревался укрыться в этой толпе и покинуть замок незамеченным. Он даже раздобыл себе бесформенную войлочную шляпу, чтобы скрыть волосы и лицо.
Каковы были его дальнейшие намерения, догадаться нетрудно. Он направлялся в Париж, чтобы разыскать свою дочь, забрать её из дома бывшей тёщи, а затем вместе с девочкой скрыться. Возможно, бежать из страны. Например, отправиться в Ла-Рошель или Брест, а оттуда на первом же корабле в Новый Свет. Как же он страдает в неволе, если готов подвергнуть и себя, и маленькую дочь таким испытаниям!
Ему не удалось переночевать в лесу. Не спасли ни войлочная шляпа, ни лакейская ливрея.
Клотильда усмехнулась. На что он рассчитывал, этот бедный глупец? Что он может скрыть свою внешность под столь смехотворной маской? Что ему удастся погасить блеск своих глаз? Бедный дурачок. Ему пришлось бы исказить собственную природу, искривить кости и замазать грязью золотистый свет юности. Если бы не тот любопытный крестьянин, его бы всё равно схватили по дороге в Париж.
Его продали бы за вознаграждение, которое она предложила бы за поимку беглого раба. Хватило бы ста золотых пистолей — и весь Иль-де-Франс отправился бы на охоту за прекрасным зверем. Никто не отказал бы себе в удовольствии поохотиться на себе подобного. Пусть бы Геро лишний раз убедился в зыбкости своих верований. Пусть бы эти обладатели бессмертных душ продали его с торгов.