Там наверху даже есть камин. Узкий, будто жерло в преисподнюю, но топить можно.
Максимилиан пробовал. Натаскал досок с набережной, где брошены дырявым днищем вверх рыбацкие лодки, и растопил.
Дымил сильно, да Максимилиан справился. Нашел задвижку за рубцом окаменевшей сажи. Дым потянуло вверх. Стало тепло.
Там, над огнём, и котелок повесить можно. И окна досками забить или тряпками завесить. Все той же попоной. А новую он в господской конюшне стащит, когда конюх зазевается.
Максимилиан представил, как помешивает похлебку над очагом, а Мария нетерпеливо постукивает по миске оловянной ложкой.
На его чердаке огонь не разведешь, только свечку в кривом подсвечнике. Осенью там промозгло, да и крыша протекает. Девчонка простудится.
Глаза уже не щиплет. Максимилиан отдышался и вылез из укрытия. Далеко же он забрался! Убежал на левый берег, а потом еще петлял до набережной Турнель.
Под низким, закопченным сводом медленно шла рыжеволосая женщина. Она ступала осторожно, поминутно оглядываясь, замирала, приподнималась на цыпочки, затем снова делала шаг.
Отыскать место для самой узкой ступни непросто. Пусть преграждали не камни, люди. Множество людей. Они лежали, сидели, корчились, ворочались, кашляли, бормотали проклятия и молитвы, провожали женщину мутными, больными глазами.
Где-то над ними, опираясь брюхом на каменный, в потеках жирной копоти, свод возвышалась мрачная туша Консьержери.
А каменное чрево этой старой королевской тюрьмы до отказа было набито людьми, которых когтистая лапа правосудия сметала с парижских улиц, как протухшие объедки вчерашнего пиршества.
В этой глухой, подземной зале теснились парижские бродяги. Все те, от кого городские власти стремились очистить улицы.
Время от времени по приказу канцлера Сегье и с одобрения городских старшин городская стража, усиленная королевскими гвардейцами и швейцарскими наемниками, раскидывала огромную сеть, стремясь уловить в нее всю грязную, снующую мелочь: бродяг, припозднившихся пьяниц, мелких воришек, сутенеров, сводников, непотребных девок, беспризорных детей и даже праздных гуляк, чтобы затем, посредством судебного фарса, решить их дальнейшую судьбу.
Кто-то из Консьержери отправлялся на королевские галеры, а кто-то прямиком на виселицу.
Девицы оказывались в приюте Кающейся Магдалины, бездомные дети – в монастырях, на фермах, в прачечных, кожевенных мастерских на самой черной работе, как маленькие рабы.
Облавы происходили не часто, обычно после королевского указа, который исходил от раздраженного Людовика.
Король в очередной раз ужасался зловонию, исходившему от уличной грязи, цветущих болотной зеленью сточных канав, толпящихся у церквей нищих и отдавал приказ сделать улицы более пригодными для его королевского взора, очистить сам лик города от пугающих струпьев.
И верноподданные бросались исполнять, сгребая на тележки мусорщиков живые и мертвые отбросы.
Максимилиан, приподнявшись на локте, уже с минуту наблюдал за женщиной.
От духоты, жажды и зловония у него кружилась голова, и бредущий в полумраке силуэт казался ему призрачным. Сводчатый зал был освещен дюжиной факелов, которые жирно и шумно чадили, пуская черные слюни.
В красноватом факельном свете лица искажались, тени вытягивались и дико выплясывали на покатых, в плесени, балках.
Некоторое время назад Максимилиан забылся сном, беспокойным, жарким, в таких же красноватых пятнах. Он видел ту женщину, как тягучую грезу, как отяжелевшую мысль.
Эта женщина шагнула с улицы Дарнатель под этот свод, а её здесь быть не могло, она не существовала, он её придумал.
С тех пор, как Максимилиан встретил её, прошло несколько дней. Он думал об этой незнакомке, об ожившем портрете всё чаще и все чаще с мучительным раскаянием и сожалением.
Если бы он не убежал тогда… Если бы указал ей путь… Он скитался всю ночь и вернулся на чердак под утро. Влезая по трубе, он услышал глухой, размеренный стук.
Будто огромная, смолистая капля, срываясь с невидимого желоба, падала в каменную чашу. Или обитый войлоком деревянный молот опускался под рукой молотобойца.
У мальчика сжалось сердце. Это могла биться о раму сорванная ставня. Мария, маленькая глупая девочка, испугавшись ночных шорохов, могла попытаться выбраться наружу. Могла повиснуть на этой раме, судорожно стиснув ручонки.
Она еще не оставалась одна так долго. Он исчез, не говоря ни слова, на рассвете. Он оставил ей несколько сухарей с кусочком сыра и вяленой рыбы, набрал в помятый кувшин дождевой воды. Она не слышала, как он уходил.
Максимилиан давно научился двигаться бесшумно, как бездомный кот, шарящий по чердакам. За эту скользящую осторожность, за ловкость и худобу ему платили старые, опытные воры.
Он умел оттянуть ставню и протиснуться в форточку, даже не коснувшись свинцовый рамы.
Мария всю ночь ворочалась и стонала, принималась тихонько хныкать и заснула только под утро, согревшись под скомканным одеялом.
Максимилиан не хотел ее будить. Он был уверен, что его обычный поход продлиться не дольше полудня, а уж к вечерне, когда парижские колокола, перекликаясь позовут верующих к мессе, он обязательно вернется.
Но его спугнула та женщина. Он всё равно что увидел сошедший с портрета призрак. И страх перед неведомым долго гонял его по закоулкам и подворотням.
Максимилиан не боялся темноты. Он вырос в дымном сумраке, где самые предметы забыли свой истинный облик. Он не боялся шныряющих уличных теней, ибо знал, кто скрывался за ними.
Он не боялся кладбищенской тишины с её застывшими крестами и древними черепами, ибо знал, что мертвецы пугают только шевелящейся гнилью в глазницах и застывшим оскалом.
Мертвецы безобидны, как разбросанные поленья. Бояться следует живых.
Но та женщина явила собой особый вид потустороннего. Это была ожившая, набравшаяся плоть, фантазия маленькой девочки, зыбкий силуэт, шагнувший прямо на мостовую.
Призрак наоборот. И призрак этот проявился средь бела дня. Было чего испугаться.
Он был так мал и так одинок. Заблудшее дитя города.
Максимилиан прятался от собственного страха. Он был вспугнут веянием запредельного, того, что лежало за известными границами, что не сочеталось ни с пылью, ни с грохотом, ни с печной сажей, ни с окриком погонщика, ни с подвядшим ворованным цветком, ни с подгнившим клубнем, ни с пьяной отрыжкой.
Там было что-то чужое, непостижимое умом мальчика. Он должен был привыкнуть, отдышаться. Осознать существование новой двери в городской стене.
Ему пришлось выравнивать дыхание, как после долгой погони.
Однажды, терзаемый голодом, он стащил у булочника уже брошенную в корзину жесткую горбушку и тот долго гнался за ним, грузно булькая животом и грудью.
К счастью, булочник был не молод, но Максимилиан, тогда ещё семилетний, очень испугался. Он сидел где-то в норе, под цокольным выступом и сверкал глазами, как мышонок. Неподвижность казалась ему спасением.
Он переживал свой страх, пробовал его на вкус, ощупывал как ссадину на коленке, выдыхал. И страх постепенно улегся, успокоился, как та же боль под лиловым синяком.
Максимилиан изучил свой страх и бессознательно обратил в опыт, как сделал бы это тот же мышонок, впервые увернувшись от кошачьей лапы.
Но тот страх был ему понятен, читаем, как слово с единственной гласной, а этот новый страх был схож с латинской тарабарщиной. Этот страх он еще должен научиться читать.
И как страшно он сожалел об этой попытке. Явление той женщина, дневного призрака, он так и не смог объяснить, а Марию потерял!
Взобравшись по водосточной трубе, на свой карниз, он обнаружил, что мерный стук действительно издает висящая на одной петле ставня, что чердачная каморка пуста, а некогда обнаруженная им заколоченная дверца над прогнившей лестницей выломана.
Смятый кувшин валялся на боку — и вода растекалась по занозистым доскам.
Испуганный мальчик принял эту лужицу за кровь. Но к счастью, осмелился приблизиться и вглядеться, распознать утешительную прозрачность.
Стеганое, из лоскутов, одеяльце скомкано в углу. Оставленный им жесткий хлебец растоптан. Максимилиан увидел портрет, тот, который вызвал к жизни призрака. Мария прицепила этот рисунок на ржавый гвоздь.
Рисунок уцелел и висел под ребром крыши, как солнечный зайчик. На Максимилиана смотрели те же пронзительные, с лукавой искрой, глаза.
Теперь он знал, какого они цвета. Теперь сам рисунок, обретя дышащий прообраз, стал выпуклым, говорящим. Этот взгляд подбадривал, утешал, указывал путь.
На мгновение мальчику вдруг почудилось, что дама на рисунке указывает в сторону пролома. И Максимилиан неосознанно кивнул в ответ.
Он подполз к образовавшемуся пролому, напоминавшему пасть с редкими, порченными зубами, но затем вернулся, осторожно снял рисунок с гвоздя, свернул и спрятал за пазуху. Это будет его пропуск, его охранная грамота.
Внизу, под обвалившейся лестницей, темнел проём двери. Под этой дверью, на октябрьском сквозняке, он укачивал мертвую Аделину.
Там, за дверью, у старого очага, он появился на свет, под шипящую брань матери. В том угловатом, полутемном логове жила она, родившая его женщина. Его мать.
И там, за дверью, слышались голоса: хриплый, полупьяный женский визг, рык бывшего отчима, еще чей-то тихий, свистящий голос.
Максимилиан не сомневался, что Мария там. Его кто-то выследил. Подельники бывшего бочара, ставшего контрабандистом, членом шайки, промышлявшей грабежом, постоянно шатались по округе.
На этом берегу Сены, на куске Скобяной набережной, заваленной старыми рыбачьими снастями, дырявыми баркасами, сломанными колесами и прочим хламом у многих из этой братии имелись дневные убежища, откуда они выползали на свой ночной промысел.
Днём они чаще всего отсыпались, но иссохшая глотка и пустой живот могли погнать одного из них в ближайший притон за дешевым божоле.
Этот кто-то мог видеть Максимилиана, взбирающегося с девочкой по трубе.
Их могли заметить и у лавки скупщика краденого, где в тот день слонялся Максимилиан, когда Мария едва не угодила под копыта драгунской лошади.
Шумное случилось происшествие. Максимилиан слышал, как об этом еще несколько дней спустя судачили торговки.
О спасенной девочке его спрашивал хозяин лавки Брюжон. Да и женщина с портрета появилась именно там, на углу улицы Дарнатель. Круги расходились, как от брошенного в воду камня. Звонкий бултых вышел.
Девочка-найденыш отнюдь не выглядела замарашкой. Брюжон успел разглядеть её крепкие башмачки и расшитый серебром передник.
Будь она нищенкой, кто бы удостоил её вниманием? Но девочка явно происходила из состоятельной семьи. За нее возможно потребовать выкуп или получить вознаграждение.
Её ищут. В этом Максимилиан не сомневался с момента появления женщины.
Хозяину лавки мальчик отговорился тем, что отвел девочку к монастырю кармелиток и позвонил в колокол.
Брюжон более вопросов не задавал, но подозрений своих не умерил. Он мог поделиться этими подозрениями и с отчимом, который являлся за своей долей в конце каждой недели. А затем кто-то из шайки, даже кто-то из мальчишек, мог заметить их, Максимилиана и девочку, шагающими по направлению Лувра.
Они ходили на поиски её отца, жившего, по утверждению девочки, в «бальсом дволце».
А отчим не мог не задаться вопросом, зачем пасынок прячет у себя какую-то сопливую девчонку, существо крайне бесполезное и беспокойное.
Если прячет, следовательно, что-то задумал. А что может задумать дрянной мальчишка? Поживу.
Небось разнюхал, что у девчонки родня богатая, вот и рассчитывает свой куш урвать. Бесенок хитер не по годам. Сам малек, а своего не упустит. Старых воров задумал провести. Добычу скрывает.
Максимилиан в отчаянии укусил свой кулак. Цепляясь за обломанные доски, он спустился с чердака.
Внизу валялась приставная лестница, которой, по всей видимости, воспользовался грузный, неповоротливый отчим.
Затем на цыпочках приблизился к дверям логова. Дверь не запиралась. Воровать в этом нищенском чертоге нечего, да и знало большинство окрестных воришек, что в норе под дырявой крышей обитает сожительница известного Жанно-Бочки.
Без приглашения никто не явится.
Но Максимилиан все же присел и даже опустился на четвереньки, чтобы уподобиться кошке. Он скользнул за створку с той же гибкостью и проворством, какие свойственны этим животным.
Сразу откатился в угол, за груду из старых разбитых сабо, дырявых сапог, чья подошва свешивалась, как собачий язык, съеденное молью тряпье, пропахшего уксусом бурдюка и невесть откуда взявшегося седла с оборванными стременами.
Вероятно, в начале своей воровской карьеры бочар стащил его из ближайшей конюшни, рассчитывая продать или заложить. Но седло оказалось негодным, с лопнувшей подпругой, вот и валялось забытое в углу.
Но для Максимилиана оно послужило надежным укрытием. Худенький мальчик влез под него почти целиком.
Максимилиан занял такую позицию, чтобы видеть сразу четыре дома. Благо, что они располагались недалеко друг от друга. Это так же вселяло надежду.
Ювелиры всегда держались вместе. Чтобы никто не отобрал их богатство.
Максимилиан вдруг разозлился. Вот вырасту и украду все ваше золото. Никакие ставни не помогут! И Марию он им не вернёт.
Если она принадлежит одному из этих домов, с решётками и ставнями, с железными дверями, они её не получат. Она сама ушла отсюда. Сама убежала.
Выкатилась, как золотая монетка из кошелька. Он эту монетку подобрал и теперь она принадлежит ему.
Зачем же он пришел сюда? Он хотел найти Наннет.
Максимилиан снова чувствовал обиду и злость. Слезы едва не брызнули. Никогда еще он не чувствовал себя таким маленьким и беспомощным.
Внезапно у лавки напротив он увидел двух кумушек. Обе немолодые, раздобревшие. Одна держала огромную корзину с торчащими листьями салата, а другая огромный кувшин, на первый взгляд пустой. С такими кувшинами кухарки, служанки и прачки ходят к продавцу воды, который доставлял воду в своих бочках из верховьев Сены, где вода еще не побурела и не пропахла сброшенными с моста мертвецами.
Одна кумушка возвращалась с рынка, а другая, напротив, только отправлялась за своей добычей. Остановились поболтать, как это водится у женщин.
Максимилиан приблизился к ним бочком. Он не боялся, что его обругают или прогонят. Он так давно попрошайничал на улице, что научился определять по лицу, дадут ему монетку или нет.
Эти были из жалостливых. Лица круглые, сытые и румяные. Одна из них, та, что с корзиной, заметила его сразу. Шапка всклокоченных, немытых светлых волос, огромные голодные глаза, треугольное личико. Сабо на ногах едва держатся.
Кумушка сразу запустила руку в корзинку.
— Поди сюда, оборвыш. Голодный небось. На вот тебе.
И протянула ему кусок хлеба и большое яблоко с красным боком.
— Спасибо, сударыня — сказал Максимилиан и жадно вдохнул влажный аромат свежего хлеба.
Тёплый ещё! Только из печки. И яблоко большое, блестящее. Сочное. Вот Мария обрадуется. Возьмет его своей маленькой ручкой… Нет, обеими ручками и будет его прижимать к щеке.
Но он вовсе не попрошайничает! Он хотел спросить. Вторая кумушка, с кувшином, глядела более настороженно.
— Ты чей такой? – строго спросила она – Чего высматриваешь? Воровать пришел?
— Нет, тетенька, я не вор. Я родственницу ищу, двоюродную тетку. Наннет, её зовут Наннет.
Кумушки переглянулись. Максимилиан уже знал этот взгляд. Им обмениваются женщины всех возрастов, когда им что-нибудь известно, а тот, кто спрашивает, мальчик или мужчина, выглядит полным дураком.
Таким взглядом обменивались его старшие сестры, когда он, едва научившись сплетать слова в предложения, в своем первом опыте познания, задавал им глупые, детские вопросы.
— А ты что ж за родственник? У Наннет все родственники давно померли. Она сама говорила.
— Я её… её троюродный племянник. Она обо мне и не знает. У нее двоюродных много было и троюродных, а родные правда, все померли. Мать сказала, разыщи тётку свою, она в Париже в услужении, за детьми присматривает. Приютит тебя. А то батюшка помер и податься некуда. Голодно совсем.
Максимилиан врал только наполовину. Отца у него не было. А если и был, то сгинул давно. На каторге в Тулоне или на войне во Фландрии.
У обеих кумушек глаза тут же заблестели. Они глубоко вздохнули, а та, что с корзиной, даже шмыгнула носом.
— Нету здесь твоей тётки. Выгнали её. Вон в том доме она жила.
И кумушка кивнула на самый мрачный и высокий дом, тот, где на вывеске был единорог.
— Как девчонка пропала, так её на улицу и выставили. Внучка хозяйская — пояснила кумушка с кувшином. – Твоя тётка за ней смотрела. А девчонка убежала. Уж как Наннет убивалась! Как искала! Бегала по всем улицам. Да малютка как сквозь землю провалилась. А потом и Наннет выгнали.
— На вот тебе ещё хлеба — добавила та, что с корзиной.
— Благослови вас Бог, мадам, — заученно прошептал мальчик и побрел прочь.
И этот след оборвался. Максимилиан чувствовал странную пустоту внутри. Будто его обманули.
Ему никто ничего не обещал, он точно знал, что все россказни Марии — это выдумка. И все равно он чувствовал себя обманутым.
Словно был голоден, приоткрыл крышку котелка, а там пусто. Котелок бодро булькал, кипел, исходил паром. И оказался пуст.
А Максимилиан остался голодным. Он брел по улице вдоль запертых и открытых лавок к своему углу у перекрестка Дарнатель. Именно так шла по улице Сен-Дени Мария. Он даже выбрал ту же сторону. Но девочка шла уверенно, бесстрашно.
А он спотыкался и угрюмо смотрел под ноги. За пазухой еще не остыл хлеб, а в кармане прохладно круглилось яблоко.
Максимилиан уже достиг перекрестка и поднял голову, чтобы оглядеться. На самом углу, там, где раньше на каменной ступеньке сидел он, наблюдая за входом в лавку скупщика, стояла женщина. Не простая, из благородных.
Максимилиан сразу догадался, несмотря на то, что одета была женщина неброско, как зажиточная горожанка, в льняное без вышивки платье, и капор у неё на плечах был из однотонного сукна. Волосы и часть лица скрыты под легким капюшоном с самым незатейливым кружевом.
Но Максимилиан не мог ошибиться. Это благородная дама. Она даже отличается от тех, кого рослые лакеи доставляют сюда в портшезах. Те дамы тоже благородные, живут в особняках, ездят в каретах.
Но эта была другая. Какого-то иного свечения. Максимилиан не смог бы этого объяснить, он не знал таких слов.
Благородных узнать легко. Жены лавочников, стряпчих, даже городских старшин могли сколько угодно рядиться в бархат и кружево, украшать свою шляпу целым пучком перьев, унизывать толстые пальцы перстнями, но за благородных им себя не выдать.
А благородная дама, наоборот, могла влезть в рубище, но Максимилиан распознал бы ее безошибочно.
У благородных все по-другому. Было что-то особенное в их взгляде, походке, развороте плеч.
Вот та, что стояла на углу, была будто чужеземкой на парижской улице, где грохотали измазанные навозом колеса и визгливо бранились торговки. Она пыталась изменить свой облик, укрыть словно бабочка сверкающие крылья пожухлым листом, но ее выдавала беззаботность.
Максимилиан не удивился бы, если бы к её башмакам не прилипло ни комочка грязи, хотя она прошла пешком от самого моста. Она стояла спокойно, не вздрагивая, не оглядываясь на грохот и голоса. Никуда не спешила.
Её не гнала нужда, не пугал наступающий вечер, грозивший скудным, водянистым ужином. Голову она держала очень прямо, и спина без признаков усталости.
Максимилиан еще никогда не видел такой спины у женщин. Все, кого он знал, когда-либо видел, даже самые молоденькие, неизменно сутулились, втягивали голову в плечи. На этих плечах с юности вздымалось бремя забот и греха, с годами это бремя сгибало самые гибкие и стройные спины.
Но спина этой женщины не знала бремени. И руки её, без перчаток, никогда не ворочали кипящего чана с бельем и не сгребали рыбью требуху.
Максимилиан покосился на нее с опаской. Что здесь делает эта благородная дама, желающая выдать себя за горожанку? Уже не пришла ли она к его хозяину, чтобы тайно продать драгоценности? Такое случалось.
Под покровом ночи или в сумерки к старьевщику являлись благородные господа, чтобы за цепочку или перстень выручить пару экю. А благородные дамы сбывали драгоценности, чтобы их любовники заплатили долги.
Мать называла их знатными шлюхами.
— Они ничуть не лучше нас — хрипела она – Только продаются дороже.
Но эта дама искала не лавку. Да и не принято было заключать сделки средь бела дня.
Максимилиан подошел ближе и вдруг поймал на себе ее взгляд. Дама смотрела на него.
Максимилиан тоже на нее покосился. Может быть, у этой тоже сбежала собачка? Он почти с ней поравнялся. Какое ему до неё дело? Да и ей до него?
— Максимилиан? – вдруг вопросительно произнесла дама – Тебя зовут Максимилиан?
Голос у нее был мягкий и ласковый. И в то же время повелительный, господский, очень чистый, хрустальный, без пьяной горловой хрипоты. Такие голоса бывают только у них, у благородных.
Максимилиан вздрогнул. Этот голос коснулся его волос, как теплая ладонь. Он взглянул ей в лицо. И замер. Ему послышалось, словно рвется бумага.
— Максимилиан — повторила женщина, откидывая со лба капюшон.
У неё были огненно-рыжие волосы, целая копна рыжих волос, которые напоминали солнечные лучи. Острый подбородок, лукавые зеленые глаза и веснушки.
Максимилиан узнал её. А этот бумажный треск раздался у него в ушах от изумления и страха.
Он узнал её. Это была она, женщина с портрета, та самая еще не воплощенная и не озвученная небылица, «кололева» из книжки. Та, которой нет и быть не могло.
Максимилиан бежал долго. Он сворачивал, перебегал с одной стороны улицы на другую, подныривая под лошадиные морды, пролезал в подворотни, несколько раз протиснулся меж ржавых прутьев, топча унылые грядки, крался под мостами, пережидал под застрявшим возом и цеплялся за чей-то подскакивающий экипаж, с которого его с бранью сгонял кучер.
Максимилиан не сознавал, куда его гонит внезапный, необъяснимый страх. Он остановился, когда боль в боку стала такой невыносимой, будто пьяный трактирщик ткнул его раскаленным вертелом.
Он вдруг споткнулся, обнаружив, что ноги в деревянных разбитых сабо стали нитяными, как скрученная корпия. Он сразу упал куда-то вперед, на грязную мостовую, задыхаясь, захлебываясь смрадным воздухом. Он оказался на набережной, среди бочек с протухшей рыбой.
Движимый чем-то звериным, приобретенными прежде разума всеми тварями милостями природы, он ползком забился в ближайшую щель меж скользких чанов и влажных корзин.
Дышать было трудно. Но в этом убежище, доступном лишь для голохвостых крыс и бродячих собак, его никто не найдет.
Максимилиан обхватил колени руками и зажмурился.
Чего он испугался? Почему бежал, будто за них гнался пристав, чтобы отправить его, как бродяжку, в Консьержири или в Шатле?
Он увидел женщину. Ту женщину, с портрета. И эта женщина знала его имя.
Она говорила с ним! Она была настоящей!
Как от удара болела грудь. Однажды его толкнул высокий плечистый подросток, толкнул просто так, от избытка злости и силы, в торчащие ребра, и Максимилиан отлетел в угол. Боль была схожей. Удушающе-жгучей.
Он вздохнул. Сегодня его никто не бил. Но была страшная обида. Эта женщина с портрета пришла за ней, за девочкой. Она отыщет девочку и уведет с собой.
Отыщет, как сорванную с плаща дорогую пуговицу с перламутровой сердцевиной. Как соскользнувшее с пальца кольцо, чтобы вернуть драгоценность в приличествующие ей место, в теплую, обитую бархатом шкатулку.
Таким дорогим вещам не место на пыльном, щелястом чердаке рядом с чумазым мальчишкой. Максимилиан потер глаза кулаком. Нет, он не плакал.
Он уже взрослый, почти мужчина. Это младенцы в пеленках плачут, а он давно не умеет. Только щиплет под веками.
Как тогда, в холодную ночь, рядом с бездыханной маленькой Аделиной.
Он снова будет один. Будет сидеть на своем чердаке, слушать, как воет ветер, как скребутся мыши, как доносятся снизу пьяные голоса. А он будет дрожать от холода, кутаться в дырявую, заскорузлую попону и вспоминать, как маленькая девочка, смешно коверкая слова, пританцовывая от усердия, рассказывает чудесные, светлые небылицы.
Нет, он её не отдаст. Не отдаст. Да и кто она, эта женщина? Он её не знает! А если она лгунья и притворщица?
Она отведет Марию к ее бабке, а та снова запрет ее в темный чулан. Он найдет другое место, где спрятать Марию. Он знает один заброшенный дом на улице Потертых монет, там давно никто не живет.
Там, говорят, обитает привидение, потому что одного из жильцов там зарезали грабители, и он с тех пор бродит, ищет своих обидчиков. Но Максимилиан в привидения не верит.
Он не раз ночевал в том доме, слышал скрип и скрежет, вздохи и шаги, но никого не видел. А все шорохи от крыс и ветра.
Да еще от старика Реми, нищего с паперти св. Женевьевы, он старый совсем, скрюченный, далеко не ходит, вот и ночует в том доме, храпит да ворочается. Он не помешает, слепой уже, правый глаз бельмом затянуло, а левый в красных разводах под сизым опухшим веком.
Они с Марией укроются на втором этаже. Там лестница такая ветхая, с выпавшими ступенями, что наверх заберется только легонький, худой мальчишка, а стражник или вор – никогда. Все кости переломает.
Дети оказались в стране недобрых великанов, где каждый сапог мог опуститься на их спины и головы. Им, двум крошечным существам с отчаянно стучащими сердцами, приходилось высоко задирать головы, чтобы робким вопрошающим взглядом дотянуться до вырубленных из скалы равнодушных лиц.
Над детскими головами угрожающе звенели клинки. Холодные невидящие глаза скользили по детским фигуркам, будто стирая их с поверхности мира. Дети были невидимы, как соринки на пыльной дороге, но они все же невольно ежились и сжимались, когда на них падал чей-то взгляд, чтобы стать еще меньше и незаметней.
Разве мог её отец, тот, кто показывал ей буквы и водил её крошечной ручкой по бумаге, быть кровным братом этих великанов?
— Пойдем — сказал, наконец, Максимилиан.
Они прошли еще немного и остановились передохнуть у витой решетки какого-то дворца. Этот дворец был больше, мрачней и величественнее, чем виденные ими обиталища великанов.
Это был настоящий дворец, окруженный парком, с башенками, высокими узкими окнами, каменными истуканами на крыше, балконами и мраморной лестницей.
Но в отличии от прочих особняков в нем царила мертвая тишина. Створки ворот, в завитках гербов и королевских лилий, замкнуты, будто пасть присмиревшего дракона. И за ними ни шороха, ни движения. Дети с неосознанным страхом смотрели сквозь прутья ограды на это молчаливое, призрачное сооружение.
— Там кто-нибудь живет? – чуть слышно спросила девочка.
Максимилиан кивнул.
— Здесь живет сестра короля.
Они ещё долго стояли у ограды, завороженные пустынным величием. Они ничего не знали об этом дворце, они были слишком малы.
Откуда им было знать, что, переходя Новый мост и пробираясь по улице Сент-Оноре, они невольно проделали почти то же крестный путь, каким больше трех лет назад прошел отец девочки, когда его, связанного, тащили за бегущей лошадью?
Как могли они догадаться, что там, на тех самых мраморных ступенях, матово отражавших полуденное солнце, он упал, почти бездыханный, с рвущимся из груди сердцем, с лицом, залитым слезами и кровью, и что под тем же безучастным солнечным надзором ожидал смерти?
Они ничего не знали и о том, что он провел почти две недели в подземелье этого дворца, что он бывал здесь и ранее, ещё беззаботный, еще не меченый скорбью, ещё любящий и любимый, что стены этого дворца хранят зыбкую тень его нетронутой юности и тяжкий отпечаток его тоски, что зеркала в своей серебристой глубине укрыли его мимолетное, летящее отражение, выкрав частицу молодости и поющей души.
Они, эти потерянные дети, ничего этого не знали.
Но, уцепившись за чугунные прутья, каждый из которых был толщиной в их ручку, приподнявшись на цепочки, они вглядывались в слепые окна. Максимилиан даже подсадил Марию на каменную приступку, чтобы она могла лучше видеть.
— Хватит, пойдем — сказал он, когда ему почудилось движение со стороны конюшен.
Мария беспрекословно повиновалась. Весь обратный путь она молчала. И казалось подавленной. Устала.
— Мы его не нашли — грустно произнесла она, когда они уже добрались до обрывков сетей и лодочных скелетов.
— Завтра найдём — заверил её Максимилиан.
Она понуро кивнула.
Но в последующие дни шел дождь, и Максимилиан оставлял девочку на чердаке, где приходилось расставлять несколько оловянных мисок, чтобы ловить просочившиеся капли.
Мальчику приходилось заходить к матери, чтобы обсушиться у очага. В один из вечеров он застал бывшего бочара. Тот недобро взглянул на пасынка. Левый глаз бочара заплыл, в рту не хватало пары зубов. Сам постаревший, нездорово грузный.
Максимилиан слышал жалобы матери, что сожитель много пьёт. Новая любовница, швея, почти девчонка, беспрестанно требует денег, а если не получает, то грозится уйти к лавочнику.
— И уйдёт! – злорадно шипела мать.
Максимилиан слышал эти жалобы каждый раз, когда вынужден был видится с ней.
Мать тоже сильно сдала. У нее раздулся живот, а шея, руки и ноги, напротив, стали хрупкими и тонкими, с обвисшей кожей. Под этой кожей будто совсем не осталось плоти, она расплавилась, как воск, и стекла в этот огромный, отекший живот.
Мать жаловалась на сильную боль в правом боку, но к лекарю идти отказывалась, проклиная бедность и своих дармоедов детей, которые только и норовят, как выловить из похлебки последний кусок.
Те жалкие гроши, что приносил Максимилиан, вызывали новый взрыв проклятий и жалоб. Максимилиан старался как можно меньше появляться дома. Чтобы не страдать от жалости и несправедливых обвинений, с какими мать неизменно его встречала.
Но в тот вечер он не мог сразу взобраться на чердак, где его ждал тихий лепет девочки, её улыбка и даже её мифический отец, которому Максимилиан уже отвел определенное место в их странном союзе.
Этот отец превратился в некое подобие духа, которому в их маленькой обители детские руки соорудили невидимый алтарь.
Теперь Мария проделывала то же самое с той таинственной дамой, чей облик был запечатлен на портрете.
Этот второй дух покровитель еще не обрел своей полноценной призрачной плоти и только зародился в упорном детском воображении.
Девочка как будто лепила новую фигурку из мягкой воздушной глины. Ее воображаемый отец был уже воплощен и водружен на алтарь. Очередь была за женщиной.
Девочка всегда мечтает о матери. Она воображает её волшебницей, доброй феей, принцессой, королевой, самой красивой, самой доброй, той, что когда-нибудь явится и навсегда уведет свое дитя из одиночества и сиротства.
Максимилиан и сам тайно мечтал о такой сказочной спасительнице. Но не в роли матери, ибо мать у него была, и никакой фантазии ему не хватало, чтобы вообразить в этой роли другую женщину.
Он мечтал о некой целительнице, воображал неведомую дальнюю родственницу, бабушку или тетку, или даже саму Деву Марию, которая придет под видом странницы и вылечит его мать от пьянства. Сварит для матери лекарство, и та вдруг как бы прозреет…
Нет, на самом деле его мать не слепая. Она видит. Но Максимилиана как будто и не видит.
Он скрыт от неё слепым пятном. Кричит оттуда, машет руками. А она не видит.
Он так старался, чтобы она увидела его, услышала, приласкала. Он же здесь, её сын. Он приносит ей деньги, он заботится о ней. Даже похлебку варит. Даже приносит вино…
Проклятое вино.
А она не видит. Значит, всё-таки слепая. Вот добрая родственница её и вылечит.
О большем Максимилиан не мечтал. А эта девчонка могла позволить себе самую невероятную небылицу. Её мать умерла. Она её не помнит. И смерти её не помнит. И что такое смерть, тоже не знает.
Она может вообразить, что мать её и не умерла вовсе, а живет где-то далеко-далеко и скоро за ней вернется. С отцом у нее вон как здорово получилось. И слова ему придумала, советы и даже игрушки.
Поставив одну фигурку напротив другой, Мария полушепотом разговаривала за них обоих. И время от времени бросала взгляды на пришпиленный портрет, будто вовлекала эту даму в разговор ягненка с пастушком.
Продолжала плести свою небылицу. Как и отцу, придумывала для этой дамы слова. Лепила её лицо, её облик, её голос, её шаги и поступки.
Скоро девчонка поверит в эту даму так же неистово, как верит в отца, и тоже отправится ее искать. Максимилиан вздохнул.
Какая же она еще глупая и маленькая! Эти выдумки делают её почти счастливой.
Мария радостно помахала ручкой.
— Вот смотли — сразу взялась она объяснять – Этот маленький балашек потелялся, а мальчик его нашел. Мальчик его искал по лесам, по полям, там были злые волки… Но мальчик не испугался. Он никого не боялся. А балашку было стлашно-стлашно, он плакал. И звал маму. Но мальчик его нашел и привел балашка домой, вот…
Максимилиан сел рядом, скрестив ноги, и вытащил из кармана шахматного коня. Он стащил его у старьевщика. Максимилиан поставил коня рядом с деревянными фигурками.
— На этом коне будет ездить старший брат мальчика. Или его отец. Он будет мальчика защищать и прогонит всех волков.
Мария радостно закивала. — А дома их будет ждать доблая кололева и она спечет для них большой пилог!
Потом они еще долго играли с тремя фигурками под лукавым взглядом нарисованной дамы.
Максимилиан вдруг поймал себя на том, что тоже поглядывает на нее, призывая в собеседники, и она как будто отвечает.
Не словами, а улыбкой и чуть заметным подмигиванием, как тайная соучастница. Взгляд её потеплел, обрел глубину и печаль.
Мария разыграла мизансцену возвращения барашка домой, как его отругала за побег мама, а потом как его наказал отец, отказавшись с ним играть и учить буквы.
Потом барашек долго рассказывал про свои злоключения, и его наконец простили.
Когда догорела свеча, Максимилиан расстелил свою попону, а Мария свернулась под одеялом из цветных лоскутков.
Они видели разные сны, но в чем-то их сны были трогательно едины и схожи, в их поиске и тоске.
Они ещё не раз отправлялись на поиски. Бродили вдоль набережной, стояли на Соборной площади, ходили к ратуше.
Однажды Максимилиан повёл её к Люксембургскому дворцу. Парк был огромен, и там разрешалось гулять не только придворным. Дети проскользнули, укрывшись за юбками двух важных матрон. Но и там Мария не обнаружила ни одного знакомого лица.
Очень быстро она погрустнела и на обратном пути едва волочила ноги. На чердаке Мария легла на свое одеяльце и отвернулась к стенке.
Максимилиан вновь подумал о том, что проще было бы разыскать её бабушку и вернуть девочку обратно. Все равно её отца не существует. Она его выдумала.
Он твердо решил отправиться на улицу Сен-Дени и там попытаться выяснить, не пропадала ли в каком-нибудь доме маленькая девочка. Он не сомневался, что ему это удастся. Он уже не раз выполнял схожие поручения, данные ему хозяином лавки.
Детей он не искал, но высматривал опустевшие дома, выслеживал их обитателей, время их отлучек и возвращений. Иногда ему давали задание наблюдать за неким домом по нескольку дней.
Максимилиан околачивался поблизости, играл в камешки. Время от времени ему приходилось драться с мальчишками, посчитавшими его чужаком.
Со своего поста Максимилиан возвращался с синяками и расквашенным носом, но на следующий день отправлялся вновь.
В конце концов, хозяин лавки показал ему тайный воровской знак и дал медную продырявленную монету, которая должна была служить ему охранной грамотой. Эту монету Максимилиан показал главарю уличной шайки, и его оставили в покое.
Воры высшего ранга сами поделят добычу, а его задача только смотреть и запоминать.
Максимилиан вспомнил про монету, которая лежала у него в тайнике, в щели под крышей, и взял её, надеясь, что эта монета поможет ему договориться с такой же драчливой шайкой, обитающей на улице Сен-Дени, а также на прилегающей к ней улице.
Накануне он осторожно выспросил у Марии, чем торговал её дедушка, ибо на улице Сен-Дени проживали лавочники и ростовщики. Мария нахмурила лобик и сказала:
— Он делал колечки.
«Золотых дел мастер» — подумал Максимилиан.
Это уже проще. Ему не придется исследовать все дома, а только те, что принадлежат ювелирам. Их там несколько.
Уходя утром, Максимилиан чувствовал себя едва ли не предателем. Он взглянул на Марию, которая сидела, скорчившись в углу, молчаливая и бледная, позабывшая про «кололеву» и «балашка».
«Как бы мелюзга не заболела?» — со страхом подумал он. Эта мысль несколько оправдала его будущее предательство. Он совсем не предатель.
Он о ней заботится, но сердце всё равно сжималось и в горле было сухо. Он еще оправдывал себя тем, что прежде всего попытается разыскать её няньку, эту старую дуреху Наннет, которая позволила такой маленькой девочке слоняться по улицам.
А если он отыщет её, то не придется вступать в сговор с врагом и совершать предательство.
Может быть, эта бестолковая нянька все же знает, где отец? Ах, черт, его же не существует! Почему он все время об этом забывает?
Максимилиан прошелся по улице Сен-Дени несколько раз, пытаясь по вывескам определить род занятий владельцев. Четыре из них показались наиболее обнадеживающими.
И дома выглядели сурово и неприступно. Нижние этажи были забраны решеткой, а на прочих окнах угадывались крепкие, обитые железом, ставни, которые на ночь запирались изнутри.
Ювелиры всегда славились своей осторожностью, опасаясь ночных воров. На их вывесках не найти прямого указания на ремесло. Вывесить над дверью доску с изображением колец и серег все равно, что послать приглашение всем парижским разбойникам.
Поэтому всех прочих торговцев Максимилиан раскусил сразу. На одной вывеске святой Дени держал в одной руке свою голову, а в другой склянку. Это аптекарь.
На другой св. Мартин делился своей рубашкой с нищим. Это торговец сукном. На третьей рыцарь в доспехах бросал перчатку. Это перчаточник.
Ещё один рыцарь седлал лошадь. Этот лавочник продает седла и сбрую.
Было даже занятно угадывать. На тех четырех домах тоже были вывески с сюжетом.
На одной был изображен король, но король не нынешний, а кто-то из его предшественников, уж очень старомодно этот король был одет. Король кормил с ладони оленя.
Что могла означать эта вывеска? На таверну дом не был похож. Крепкая дубовая дверь с узким зарешеченным окошком. Или еще одна.
Толстый монах вручает Библию пилигриму. И такой же угрожающий вид.
Или вот третья. Девочка с единорогом. А дом самый мрачный из всех приглянувшихся. И окна все закрыты.
Во всех прочих лавках, даже в тех, за дубовыми дверями, кто-то двигался, говорил. Выходила кухарка. Стучался богатый покупатель. И только в этом доме ни дверь, ни окно ни разу не распахнулось.
Максимилиан почувствовал даже завистливый укол, когда эта девчонка начала с жаром объяснять ему, что знает целых пять букв! И в доказательство взялась рисовать их щепочкой на полу.
Она рассказала про большую книгу с красивыми картинками, и в этой книге было много букв. Папа учил её искать знакомые буквы.
А некоторые из них были такие большие, что на них висели яблоки и виноград. Максимилиан совершенно не понял, при чем тут яблоки и виноград, но вопросов не задавал. Пусть будет виноград.
А потом она искала эти буквы в книге. Их там было много-много и уже без винограда. Фрукты висели только на самых первых.
Максимилиан стал потихоньку понимать. Он помнил, что в книгах часто украшают самую первую букву. В тех, что ему попадались у старьевщика и скупщика краденого, он разглядывал не только картинки, но и красивые заголовки, а также узоры, которыми неведомый художник украшал начало каждой главы.
Это было косвенным доказательством слов девочки. Она действительно видела какую-то книгу, и кто-то учил ее распознавать буквы.
Она затем искала их в тексте, те, которые были ей знакомы. Может быть, все-таки был кто-то, кого она считала своим отцом?
Вряд ли её учила нянька. Её нянька, скорей всего, неграмотная и едва может написать собственное имя. А девочку учили читать по какой-то огромной книге с картинками и заголовками.
— Я хотела сначала сама налисовать кололеву, но у меня не получилось. Потом папа мне помог. Он всегда мне помогает, если у меня что-то не получается.
Максимилиан отвлекся на размышления о книге и не сразу понял о какой королеве она говорит. Мария тем временем любовно разглаживала рисунок.
— Так эта королева из книжки? – с лёгким презрением и даже триумфом осведомился мальчик.
Уж здесь он поймал ее на выдумке.
— Нет, там в книжке была волшебница… и еще другая дама… там их много было. Так кололева была, у неё была колона и меч. И платье класивое. Я хотела налисовать платье и колону… Только колона получилась. А потом папа уже холосо налисовал, сам… Он сказал, что он её видел. Она с ним лазговаливала.
Этот папаша тоже выдумщик, если он только есть, думал мальчик. Тоже девчонке голову дурил.
— Ладно, я понял, твой папаша тебе картинки рисовал, а потом сбежал.
Мария нахмурилась.
— Он не сбежал!
— А куда же он делся?
— Он плопал!
Максимилиан пожал плечами.
— А это разве не одно и то же?
Мария замотала головой.
— Папа меня никогда не обманывал. Он всегда обещал, что велнется. Даже когда бабушка лугалась.
— Слушай, а может твоя бабушка знает, где его искать?
Мария задумалась. Даже лобик наморщила, так старалась думать. Потом вздохнула.
— Она не скажет. Она говолила, что мой папа… он фили…
— Да, да, помню. Твой папа филистимлянин. А кто еще знает, где живет твой папа?
Мария снова задумалась. Потом радостно всплеснула ручками.
— Нянюшка знает! Она со мной во дволец ездила. В большой калете!
— Ты же убежала! Зачем ты от нее убежала, если твоя нянька знает, где папу искать?
Девочка вновь помрачнела.
— Она говолила, что папа там больше не живет. Она уже его там искала. Но его не было, она сказала, что он уехал далеко-далеко. Вот я и убежала, чтобы его искать.
— Вот что, давай-ка спать, мелюзга. Завтра еще подумаем.
Мария кивнула.
Они вновь спали, крепко прижавшись друг к другу, вновь в темноте шуршали мыши, что-то потрескивало, поскрипывало, подвывал ветер, но Мария уже не боялась. Небо раскинуло свой звездный шатер над щелястой крышей, сберегая сон этих детей.
А где-то далеко молодой, темноволосый мужчина с такими же синими, как у дочери глазами смотрел в это небо и беззвучно шептал молитву.
Весь следующий день был похож на предыдущий. Максимилиан бегал с поручениями, помогал в лавке, и ему вновь сопутствовала удача.
Еду он на этот раз купил сам, на вырученные су. И направился на свой чердак с горделивой усталостью удачливого охотника.
Ему вдруг захотелось, чтобы так было всегда. Он будет возвращаться по вечерам, а Мария будет его ждать. Они будут вместе есть пирог, холодную курицу, он будет рассказывать ей свои приключения, а она – свои небылицы.
Он будет делать вид, что верит в её мифического отца, а она будет восхищаться его ловкостью и находчивостью. Она такая же сирота, как и он, вдвоем им будет легче. Они будут помогать друг другу.
Через несколько дней, когда Мария окончательно к нему привыкнет и оставит свои попытки отправиться на поиски, он возьмет её в воскресение на ярмарку в Сен-Жермен.
Там он купит ей фруктовый леденец и будет гордо вести её за руку. Скажет, что это его младшая сестрёнка. А она будет облизывать свой леденец и во всю таращится на ярмарочные балаганы. Может быть, он даже поведет её посмотреть на танцующих кукол.
Она же рассказывала про кукол на нитках, которых смастерил для неё отец. От сладостей у неё будут липкие ладошки.
На обед он раздобудет ей сливовый пирог и кусок сыра. И стакан горячего сладкого гипокраса.
Потом они пойдут в бродячий цирк смотреть на зверей. Максимилиан знал одного мальчика, который служил у хозяина зверинца. По воскресеньям владелец расставлял свои клетки с питомцами на рыночной площади, где зеваки охотно глазели на парочку обезьян, дрессированного сурка, двух лисят и медлительную диковинную черепаху.
А по будням этот владелец отправлял трех мальчишек-сирот, живших у него на чердаке, попрошайничать вместе со зверями. Обезьяны строили уморительные гримасы. Владелец зверинца одевал их то в судейские мантии, то в монашеские рясы, и прохожие охотно бросали мелочь в подставленные ладошки.
Мария тоже будет смеяться, когда увидит этих обезьян. А он, Максимилиан, больше никогда не будет один.
Ночью Мария тихо хныкала. Может быть, ей снился отец или давно умершая мать. Максимилиан лежал на своей попоне и думал, что он не может держать её на этом чердаке вечно.
Покинутая на целый день в одиночестве она могла изловчиться, открыть чердачное окно и выбраться на крышу. Она не удержится на шатком карнизе и упадёт.
Максимилиан как-то сразу представил, что случится с детским тельцем после падения.
Однажды в Люксембургском саду, куда он забрался под покровом ночи, чтобы нарвать спелых вишен и где переночевал в красивой увитой диким виноградом беседке рядом со статуей пузатого толстого младенца с раковиной, он видел на гравиевой дорожке выпавшего из гнезда желторотого птенца. Тот был еще совсем голый, только на крылышках пробивались темные перья.
Это был скворчонок. Летать он ещё не умел, а выпал по вине своего младенческого любопытства или не в меру напористых собратьев.
Укрывшись за пьедесталом статуи какой-то тётки в простыне и с венком, Максимилиан видел, как над упавшим птенцом кружит его мать, жалобно и призывно чирикая. Но птенец её не слышал. Он был мёртв.
Ему повезло. Он умер сразу, перебив хрупкую шейку. На траве он бы ещё долго призывно пищал, призывая мать, пока его не сожрала бы кошка.
Максимилиан вдруг представил, что вот так же, на грязной мостовой, среди гниющих объедков и дохлых мышей, будет лежать маленькая девочка, которая по его вине, покинутая, выплакавшая все слезы, сорвется с шаткого, ржавого карниза.
Что её ручки-крылышки вот так же будут раскинуты, а взгляд застывших, уже помутневших глаз, устремлен в небо.
Птенец, выпавший из гнезда. Которого уже никто никогда не дозовется, даже её отец, если он существует. Об этом птенце Максимилиан думал все утро, а когда хозяин лавки отвернулся, со всех ног припустил к своему чердаку, ловко взобрался по водосточной трубе, но сразу открыть слуховое окно не решился.
А вдруг её там нет? Вдруг она уже выпорхнула. Но она была там. Возилась со своими фигурками.
Максимилиан заметил, что она прикрепила ржавым крючком свой помятый рисунок к одной из чердачных досок, и портрет молодой женщины теперь с интересом взирал на них обоих.
Скрип отворяемого окна её нисколько не напугал. Она вскочила и бросилась к Максимилиану, как сделала это накануне вечером, широко раскинув ручки.
А Максимилиан вновь с мальчишеской гордостью сделал вид, что отвергает ее щенячьи восторги, ибо он настоящий парижский гамен, отчаянно храбрый и ловкий, почти взрослый мужчина и презирает все эти девчоночьи нежности.
Он старался оставаться невозмутимым. Но в глубине души он чувствовал небывалое облегчение. Страхи его оказались напрасны. Она не пыталась выбраться, она даже не плакала. Она ждала его.
Максимилиан вытащил из-за пазухи кусок давно остывшей курицы и половину репки.
— На, ешь.
— А ты?
— Я уже ел — важно сказал он и отвел взгляд.
На самом деле он перехватил только заветренную горбушку у булочника, когда тот отвернулся, но признаваться в этом он не собирался.
— А ты будешь со мной иглать? – спросила девочка, прожевывая репку.
— Мы пойдем гулять — хмуро сказал Максимилиан.
Мария захлопала в ладоши.
— Мы пойдем искать папу?
— Ага, — подтвердил Максимилиан.
Она оторвала ещё один кусочек курицы и остаток протянула ему.
— Не хочу больше.
Максимилиан взглянул на нее испытующе.
— Правда не хочешь? Не врешь?
Мария изо всех сил замотала головой, а затем приподнялась на цыпочки и широко раскрыла глаза, предлагая Максимилиану поискать в них неподдельную искренность.
Максимилиан поискал. Глаза были ясные, как небо. Но он знал, что она лжет. Что там говорил её отец по поводу лжи? Лгать иногда можно. Да, можно, когда скрываешь слезы и скребущий голод. Вот она и следует его науке.
Максимилиан мигом сжевал остатки курицы.
— А теперь пойдем гулять.
Мальчик вновь подумал, что мог бы отвести ее обратно к бабушке на улицу Сен-Дени. А если она опять убежит? И на этот раз у неё на пути не окажется никого, кто вытащит её из-под копыт.
Может быть, некоторое время спустя он отведет ее в дом бабушки, когда иссякнет всякая надежда отыскать её отца, но не сегодня.
Для начала они отправятся в сторону Лувра на улицу Сент-Оноре и на улицу Сент-Тома, там, где располагались особняки сеньоров. Вдруг она узнает кого-нибудь или узнают её.
При этой мысли у Максимилиана сжалось сердце. Если кто-то её узнает, то его, Максимилиана, оборванного мальчишку, прогонят взашей.
Он тогда лишиться права держать её за руку и кормить холодной курицей. Её заберут у него в тот сытый и чистый мир, который он видел только издалека.
Максимилиан велел ей взобраться ему на спину, и она сделала это гораздо охотней и ловчее, чем в первый раз.
— Глаза закрой, — хмуро велел мальчик.
Она цеплялась за него ручками и ножками, но Максимилиан ещё обвязал её и себя широким куском ткани, на тот случай, если она испугается и разожмет ручки.
Но всё обошлось благополучно. Ржавая водосточная труба поскрипывала, как страдающий ревматизмом старик, но держалась на своих штырях.
На заваленной гниющими лодками и рваными сетями набережной никого не было. Только в отдалении возился какой-то оборванец. Но в их сторону он даже не взглянул. В этом уголке голода и нищеты никому до них не было дела. А то, что он слез по трубе, и удивить не могло.
Это был квартал мелких воришек, контрабандистов и попрошаек, как вонючее пятно, как плесень, разросшийся между Собором, домом Бога, и Дворцом Правосудия.
Бог не замечал это пятно в тени двух колоколен Нотр-Дам, а богиня Правосудия, как известно, носит на глазах повязку.
Мария смотрела вокруг с любопытством. Снова жаловалась на вонь, на густые испарения узких тёмных улиц. Там, наверху под крышами, гулял ветер, дышалось легко, а внизу стояли склизкими озерками забитые крысиными трупиками, переполненные сточные канавы.
К тому же, гнили брошенные лодки, отслужившее тряпье, негодное даже старьевщику, рыбья требуха, сдохшие кошки, а где-то в щелях и кавернах размытого берега разлагались ограбленные и раздетые мертвецы.
Максимилиан давно уже не замечал этого запаха. Он вырос в подобном логове, там мать каждый день вываривала протухшее мясо и чистила скользкую несвежую рыбу.
Но Мария зажала нос ручкой. Максимилиан хмыкнул:
— Неженка! Это тебе не во дворце жить.
Дышать стало легче, когда они переходили Сену по Новому мосту. Дальше будет набережная Лувра и улица Сент-Оноре.
Там особняки знати. И при каждом особняке сад. Там уже совсем легко дышится. И не так людно.
Они брели сквозь толпу, крепко держась за руки, как две тени. Мария испуганно к нему жалась, иногда даже тыкалась лбом в его руку. Слишком много незнакомых лиц. Каменные, неприветливые, злые, голодные, кирпично-красные, одуловатые. Окрики лакеев; страшные, оскаленные лошадиные морды.
Максимилиан уже жалел, что привел её сюда. Он чувствовал, что девочка готова расплакаться от страха.
Кого она здесь узнает? На улице Сент-Оноре стало тише. Время от времени громыхали колесами экипажи, сворачивая к Тюильри или Королевскому мосту.
— Теперь смотри — сказал Максимилиан – Вот здесь много дворцов. Может быть узнаешь какой. Или отца своего увидишь.
Мария, которая в очередной пряталась за его спиной, напуганная всадником, но ободренная надеждой, стала смотреть.
По улице мимо них проходили и проезжали верхом богато одетые господа, молодые и совсем старики. Некоторые стояли у распахнутых ворот особняков. Окликали своих слуг, отдавали им распоряжения, раскланивались, звенели шпорами.
Никому из них и в голову не приходило взглянуть на притаившихся детей, которые укрылись за каменной тумбой. Некоторые рядились в бархат и кружева, другие в сукно и шерсть.
— Ну как, узнаешь кого-нибудь?
Мария покачала головой.
— Нет, они все… некласивые и… недоблые… — прошептала она – Они… они как бабушка и как злая дама.
Максимилиан был с ней согласен. Поблизости от этих господ он чувствовал себя, как бродячий пес, чьи бока уже отведали лакейской палки.
Взросление этих детей происходило обособленно и трудно, как у семян, брошенных без ухода в каменистую почву. Семена цеплялись слабыми корнями, прорастали кособоко, вяло, из цветов и плодов подавались в сорняки, погибали под палящим солнцем, вытаптывались, увядали.
А если и достигали зрелости, то обращались в такие же приземистые, искривленные в стволе, усеченные в размахе кроны деревья, какими торчали посреди пустыни их родители.
Максимилиан и вовсе не знал своего отца. Ребёнком он пытался найти его подобие в любовнике матери, но был грубо отброшен и более не возобновлял попыток.
Он разделил стеной свои мечты и безжалостную явь. Где-то жила мечта о мудром, заботливом наставнике, о защитнике и покровителе, об учителе, об отце, который взирает с высоты опыта на несмышленое дитя, что совершает первые шаги, и готов поддержать это дитя, научить и укрыть от бед.
Максимилиан часто, ночами, представлял себе этого наставника, не наделяя его определенной внешностью.
Это был кто-то справедливый и сильный, строгий и заботливый. Этот кто-то знал очень много и щедро одаривал своим знанием. Этот кто-то знал ответы на все вопросы, он легко избавлял Максимилиана от сомнений и противоречий, защищал и учил защищаться, а если Максимилиан уставал, или болезнь закрадывалась лихорадочным жаром, если подкатывала обида или душила ярость, то этот кто-то опускал руку на вихрастую мальчишечью голову и от руки этой шла такая сила, что болезнь и печаль размывались как песочные формы на берегу.
Но это были мечты, только мечты. Жизнь, его настоящая жизнь, та, что катила по грязным мостовым деревянными колесами, что врезалась в подмышки грубым швом, что сбивала ноги старыми башмаками, что синела кровоподтеком на колене, что звенела бранью в ушах и ворочалась в пустом желудке, безупречно доказывала всю несостоятельность этих мечтаний, их печальную эфемерность.
Нет у него такого наставника, такого отца, такого защитника, и быть не может. Он запрещал себе мечтать, и даже сны приходили все реже, постепенно изглаживаясь из цветного объема в плоскую черно-белую муть.
И вдруг какая-то девчонка, не стесняясь, лопочет эти давно украденные мечты. И лопочет уверенно, живописно, со множеством подробностей.
Максимилиан, знавший по собственному опыту, что ложь вовсе не греховная привычка, а средство, необходимое для сохранения собственной шкуры, объяснил все её россказни желанием оправдать свой побег в глазах неожиданного спасителя, чтобы он не отвел её обратно. Вот она и придумала этого мифического отца.
А с другой стороны, очень сомнительно, чтобы такая мелюзга умела так связно врать.
В её возрасте Максимилиан, конечно, уже понимал, что такое ложь. Он даже помнил, когда в первый раз солгал. Когда мать посылала его, еще не достигшего пяти лет, попрошайничать на улицу, она время от времени давала ему плетеный короб с фруктовыми карамельками, которые она варила из ворованной патоки. Каждый раз она стращала Максимилиана всевозможными карами, если он посмеет съесть хотя бы одну карамельку.
И Максимилиан, запуганный, никогда их не ел. Но однажды он был так голоден, так устал и замерз, что не выдержал и разгрыз одну конфетку.
В тот миг он был уверен, что никогда не пробовал ничего вкуснее, что это и есть те самые дары ангелов послушным детям, о которых он слышал от толстого монаха.
Когда он вернулся домой, уже затемно, распродав часть конфет, мать как обычно спросила его, не ел ли он леденцы, и начала пересчитывать вырученные деньги. Она всегда задавала этот вопрос, и Максимилиан всегда отвечал отрицательно, ибо совесть его была чиста. Он действительно не ел конфет.
Но в тот вечер он замешкался с ответом. В его детском разуме внезапно возникла странная пустота, какой-то разлад и дрожание, два колесика столкнулись, и одно завертелось совсем в другую сторону. Мать немедленно заметила эту заминку. Она почти ласково сказала, что не будет его наказывать, если он скажет правду.
Голос её звучал непривычно, и Максимилиан, изголодавшийся по материнскому участию, почти благодарно взглянул на неё. Конечно, он скажет правду, конечно скажет, потому что как только он её скажет, этот внутренний разлад сразу исчезнет.
Он уткнется в колени матери и блаженно расплачется. Она его простит. Ведь он был так голоден! К тому же, она обещала! Да, она обещала.
Она не будет его наказывать, если он признается. А он признается и больше никогда не будет так делать. Не будет тайком есть конфеты. И он признался.
Мать и не думала сдерживать обещания. Она закатила ему такую сильную оплеуху, что мальчик отлетел в угол.
— Ах ты, вонючий крысеныш! Ты вор! Вор! – кричала она, топала ногами и даже пыталась стегнуть Максимилиана кожаным шнурком – Неделю жрать не получишь!
И Максимилиан тогда понял, что правду говорить опасно. И ещё он понял, что обещания взрослых ничего не стоят. Вот если бы он солгал, ведь он мог солгать, кивнул бы так же уверенно и небрежно, как во все предыдущие дни, то мать ничего бы и не узнала.
Но он тогда ещё не знал, что такое ложь. В новорожденном детском разуме нет такой категории. Чистый разум ребенка настроен на правду.
Но жизнь очень быстро привносит в изначальный план свои поправки. И учит лгать. С тех пор Максимилиан, не раздумывая, лгал при каждом случае, если ложь давала самый ничтожный шанс избежать наказания.
Иногда его ловили на лжи и наказывали ещё ужасней, так, что он приползал в свой угол и долго лежал там, избитый, скрипел зубами, не в силах пошевелиться, вытирая кулаком злые слезы, но даже самая жестокая порка отнюдь не ослабляла позиций лжи, ибо если ложь давала самый ничтожный шанс на спасение, то правда не давала его никогда, правда – окончательная погибель.
Почему бы девчонке не лгать ему из тех же побуждений, из каких он давно уже лжет матери, да и всем прочим кто сильнее и выше?
Правда, в её возрасте его ложь не имела таких цветистых объемов. Он лгал односложно, отвечал «да», где требовалось сказать «нет», или наоборот. Но вот чтобы так, многословно, с подробностями.
Нет, девчонка не врет, она пересказывает чужую историю! Она упоминала няньку. Вот эта нянька и наплела ей с три короба. Так бывает.
Он сам слышал, как соседская бабушка рассказывает внукам, чей отец погиб в пьяной потасовке, что папаша, мол, отправился на войну, долго плыл на корабле и сражался на Святой земле за Гроб Господень.
А детишки сидели вокруг и таращили на старую кошелку изумленные глазенки. Верили каждому её слову. А потом пошли звонить, какой их папаня храбрый солдат и что он скоро привезет им кучу подарков.
Эта её нянька так же рассказывала, какие игрушки мастерит для дочки несуществующий отец, а сама покупала их где-нибудь за гроши. Старушке, видать, жалко было эту мелкоту, вот чтоб не хныкала, она и плела девчонке своей сказки.
А девчонка поверила, будто все было на самом деле. Максимилиан и сам иногда так крепко верил в свои несбывшиеся сны, в доброго и отважного отца-наставника, в сытую чистую жизнь, что готов был драться, чтобы отстоять свое право на быль.
Максимилиан вернулся на свою «голубятню» уже под вечер, в сумерки. Сначала заглянул к матери, чтобы отдать ей большую часть выручки, а затем, выскользнув за дверь, вскарабкался по трубе.
Мать уже приложилась к бутылке дешевого божоле и вряд ли заметит его отсутствие. Девчонка спала, свернувшись на лоскутном одеяле, но заслышав скрип оконной рамы, сразу проснулась и села. Заморгала как испуганная птичка.
Взглянув на неё, Максимилиан сразу понял, что она плакала. Личико было красным, опухшим.
Узнав его, она вновь сделала то, что так смутило его при первой встрече, обняла и прижалась, как щенок. Максимилиан почувствовал злость и что-то щемящее, что нельзя чувствовать мальчишкам, потому что это стыдное, детское и сопливое.
Будь девчонка постарше, он бы ее оттолкнул, да еще ругнулся, но она еще маленькая и глупая.
— Вас долго не было, сударь.
Мальчик заметил, что она стала произносить слова более внятно, выговаривать «р».
— Я сначала играла, потом плакала, а потом снова играла. А потом уснула. И мыши шуршали. Но я не боялась. Совсем не боялась.
Максимилиан отстранил девочку и вытащил завязанный в салфетку пирог.
— Вот, лопай. Я тебе тут поесть принес.
Девочка радостно схватила пирог и откусила. Жевала она аккуратно, не чмокая и не хлюпая, и кусок держала тоже аккуратно, вытянутыми пальчиками. Хотя видно было, что она очень голодна.
— Я много не буду, сударь, — сказала она, посмотрела на Максимилиана и вдруг улыбнулась.
Так светло и доверчиво, что Максимилиану вновь стало муторно и щекотно в груди. Он ещё никогда не видел такой улыбки. И глаза у неё небесной синевы.
— Вы хороший, сударь. Прям как мой папа.
Максимилиан хмыкнул, а она продолжала.
— Папа говорил, что у меня был братик, но он с мамой на небесах. Жалко, что вы не мой братик.
— А ты на кого похожа? – вдруг спросил Максимилиан – На маму или на папу?
— На папу — сразу ответила девочка – Наннет говорит, что мама очень папу любила, поэтому я на него похожа.
— Наннет это нянька твоя?
— Ага — кивнула девочка, откусывая пирог.
Вот он её и поймал. Правильно догадался, все дело в няньке. Рассказывает небылицы, а девчонка верит, как те детишки. Максимилиану даже стало её жаль. Мать умерла, а папаша сгинул, или вовсе не было.
— У папы такие же глаза, как у меня. Наннет говорит, что от мамы у меня только нос — и девочка ткнула себя пальцем — а все остальное от папы.
Максимилиан почувствовал, что начинает злиться. Он вдруг выхватил остатки пирога из рук девочки и крикнул:
— Врешь! Нету у тебя никакого папы. Нету!
Девочка сначала испуганно застыла, потом наморщила лобик. «Если захнычет, я её тресну» — подумал мальчик.
Но Мария не захныкала. Она вскочила на ножки и сжала кулачки.
— У меня есть папа! Есть! Это бабушка всегда его лугала, и тоже говолила, что его нет! А он есть! Он… он мне буквы показывал! Вот! А еще… еще он мне кололеву налисовал! Вот!
Она вновь коверкала слова. Девочка начала рыться в своем передничке и, наконец, из нагрудного кармана извлекла сложенный вчетверо лист. Несмотря на волнение, бережно развернула.
На сложенном листке бумаги, хорошей и очень дорогой — Максимилиан умел видеть разницу между тем, что стоит гроши, и тем, за что платят золотом — был портрет молодой женщины, сделанный угольным карандашом.
Максимилиан не мог ещё оценить, красива ли женщина или уродлива, но лицо ему понравилось.
Оно было живым, лукавым. Женщина на портрете улыбалась с какой-то дразнящей хитринкой, но глаза смотрели ласково. На голове у нее была маленькая корона, но Максимилиан не поверил, что это королева.
Однажды он видел на балконе городской ратуши старую королеву, толстую круглолицую, а рядом с ней была другая, молодая, которая приехала из Испании.
Но ни одна из них не напоминала женщину на портрете. Девочка тем временем успокоилась, села и скрестила ручки на груди.
— Ты плохой — хмуро сказала она и отвернулась – Ты думаешь, что я влу, а я не влу! Папа говолит, что влать нельзя… только иногда, можно.
— Как это? – изумился Максимилиан – Что значит «иногда»? Если врешь, то уже врешь. Даже если можно сказать правду, всё равно лучше соврать.
— Ну вот так – Девочка растерялась, она чувствовала невозможность внятно объяснить понятные ей вещи. – Я ланьше всегда сильно плакала, когда Наннет меня забилала или бабушка. Я не хотела к бабушке. А папа сказал, что нельзя плакать, даже если очень хочется. Надо вот так сделать – Девочка сильно зажмурилась, чтобы показать, что надо сделать – И не плакать. А потом можно, когда никто не видит.
Максимилиан мысленно одобрил этот совет. Он сам давно открыл для себя необходимость этого притворства. Слёзы — это признак слабости.
— Но ты же девчонка — возразил он – Тебе можно плакать.
— Можно — согласилась девочка — только когда бабушка не видит и… злая дама.
— Что за злая дама?
Девочка испуганно приложила палец к губам.
— Она там тоже живет, во дволце… Я её видела – Отогнула пальчик – Один лаз.
— А это кто? – Мальчик указал на портрет – Это твоя мама?
Девочка печально покачала головой.
— Нет, это не мама. Это кололева. Папа налисовал её и сказал, что, когда он будет далеко, она будет меня защищать.
И совсем сникла. Чтобы её отвлечь, Максимилиан снова спросил её про мифического отца.
Чтобы девочка сырость не разводила, а то она, похоже, несмотря на советы отца, снова хныкать намерена. Если эти фантазии так её развлекают, пусть себе балабонит. Что с нее возьмешь? Мелюзга!
Девочка тут же воодушевилась. И снова начала выговаривать «р». Рассказ стал уж совершенно невероятным. Оказывается, отец учил её читать!
Сам Максимилиан не знал ни одной буквы, но втайне завидовал тем, кто разбирался в грамоте. В погребе старьевщика ему попадались старые, попорченные мышами книги, он даже открывал их, листал и с тоской понимал, что их тайны ему недоступны.
Бывший бочар, сожитель его матери, однажды грубо высмеял его любопытство, заявив, что вся эта буквенная тарабарщина для жирных попов и прокурорских писарей, а настоящему мужчине эта дребедень ни к чему.
Максимилиан протолкнул её в каморку первой и залез сам. Она так и стояла в темноте, не смея пошевелиться или задать вопрос.
Максимилиан привычно пошарил в углу и нащупал огниво, чтобы выбить искру и зажечь сальный огарок, ибо день уже почти закатился за цитадель Правосудия.
Будто огромное ненасытное чудовище в броне и камне слизывало с неба последние нежно розовые и кремовые разводы. Огарок дымно затрещал.
— Раскрой зенки. Помнишь, что такое зенки?
— Помню. Зенки это глаза. А как будет лот?
— Рот будет дуло.
Девочка огляделась. Заметила покрытый лоскутным одеялом тюфяк, рядом с ним потертый коврик, какое-то подобие стола и трехногий табурет, несколько оловянных тарелок, позеленевший подсвечник, несколько старых башмаков разного размера и скомканную одежду. Была даже пустая рама от картины.
— Судаль, вы здесь живете?
— Ага.
Максимилиан открыл небольшой сундучок и вытащил замотанный в салфетку кусок черствого хлеба.
— Ты есть хочешь?
Девочка застенчиво кивнула. И тут же добавила.
— Но, если у вас мало, я не возьму. Папа говолит…
— Опять «папа говорит». У тебя своя тыковка есть. Думай сама.
— Что у меня есть?
Максимилиан постучал себя пальцем по лбу.
— Голова у тебя есть. Раз дают, бери. Бьют, беги.
Девочка опять хотела что-то спросить, но сдержалась. Взяла кусочек хлеба и даже присела в поклоне:
— Спасибо, судаль.
Потом они сидели на старом тюфяке, прислушивались к шуму вечернего города, смотрели на тусклую мерцающую свечу и ели хлеб. Мария закашлялась, и Максимилиан быстро налил ей в кружку воды.
У него была кастрюля, которую он выставлял на крышу, в дождь, а потом хранил воду в медном кувшине, в боку которого была круглая вмятина.
Максимилиан иногда воображал, что этим кувшином был нанесен удар грабителю или ревнивому мужу. Кувшин стал калекой и потому был уволен, как негодный хромой слуга. Но службу свою он по-прежнему нес исправно.
Мария жадно отпила воды и – снова:
— Спасибо, судаль.
— Ладно, ты это… расскажи про своего папашу. Он какой?
Девочка сразу оживилась.
— Он класивый. И доблый. Он мне делал иглушки, и мы иглали. А бабушка не разлешала. Она всегда лугалась и говолила… говолила, что мой папа… филим… фили… лянин.
— Филистимлянин.
— Да, она так говолила… а кто такой этот филис… филимтим…?
Максимилиан пожал плечами.
— Я точно не знаю. Я слышал от кюре, что филистимляне это такие язычники, которые сражались с евреями.
Девочка в испуге раскрыла глаза.
— Но мой папа никогда не слажался с евлеями! Никогда! Он доблый.
— Да ясно, что не сражался. Это давно было. Еще Спаситель не родился. Так что не бойся, никакой твой папа не филистимлянин.
Мария радостно вздохнула.
— Вот, смотлите, судаль, какие папа мне делал иглушки.
И она вдруг начала рыться во многочисленных карманах своего передничка.
Максимилиан, наблюдая и за матерью, и за старшей сестрой, знал, что у женщин в этих передниках чего только нет, от мелкого лука до пучков шалфея. Похоже, эта девчонка уже усвоила часть женских привычек.
Мария извлекла из кармана деревянную фигурку. Это была свернувшаяся клубком собака.
— Это собачка пастушка, котолый плишел к маленькому Иисусу, — пояснила девочка.
И вновь стала рыться в карманах. Извлекла еще одну фигурку, мальчика с котомкой, у ног которого лежал ягненок.
— А это пастушок — сказала девочка и поставила фигурки рядом – Это он плишел к Иисусу. Там еще были тли больших сталика. Они принесли ему подалки… У них коленки гнулись в облатную столону.
И девочка продолжала рассказывать. Чем больше она увлекалась своим повествованием, тем больше всплывало в её рассказе подробностей. Она как будто погружалась в свое недавнее прошлое. Нырнула туда, как в прозрачное озерко, и плавала там, плескалась как рыбка.
Она рассказывала Максимилиану, что приготовил папа на Рождество, об огромном вертепе со множеством участников. Там были и Иосиф с Марией, и все пастухи, и цари с подарками, и овечки, и конечно сам младенец в яслях.
Некоторые фигуры могли двигаться, поднимать руки и ноги, если их дергать за ниточки. Максимилиан догадался, что эти были марионетки. Он видел их на ярмарке.
Другие так двигаться не могли, но они поднимали руки и вертели головой. Одного царя, в серебряном колпаке, Мария сама учила ходить. Сначала он у неё прыгал, как лягушка, но потом папа показал, как им управлять, и у неё стало получаться.
Царь стал размахивать руками и вскидывать ноги. Девочка вскочила и даже продемонстрировала Максимилиану, как передвигался царь с мешком за спиной.
А потом они ели рождественский пирог. Где-то в нем был спрятан волшебный боб, но пирог был такой большой и такой сладкий, что больше одного кусочка у неё съесть не получилось. А папа сладкое не ест.
Мария вздохнула и снова взобралась на тюфяк. Что было потом, она помнила плохо, потому что хотела спать. Папа читал ей про маленького Иисуса, но потом она уснула, а проснулась уже в карете на руках Наннет, её няньки.
И папу с тех пор она больше не видела.
Девочка сникла и снова начала тереть кулачком глаза. Максимилиан решил, что лучшим исходом для неё будет лечь спать. Иначе она опять захнычет.
Он приготовил для нее незамысловатую постель, а сам расстелил себе лошадиную попону, которую стащил из конюшни какого-то дворянина. Мария не спорила. Она пережила за день слишком много и сил у нее уже не осталось.
Укрыв её лоскутным одеялом, Максимилиан соорудил себе из попоны нечто вроде гнезда, чтобы защититься от сквозняков. И после этого задул свечу.
Мальчик уже засыпал, когда девочка позвала его:
— Судаль, там кто-то скребется.
— Это мыши, — сквозь сон ответил Максимилиан.
Некоторое время спустя она вновь подала голос.
— Судаль, а они большие?
— Кто?
— Мыши.
— Нет, они маленькие.
Тишина. Потом совсем тихо и жалобно:
— Судаль, я боюсь.
Максимилиан вздохнул.
— Ладно, мелюзга, иди сюда.
Девочка на четвереньках заползла под попону, повозилась, как щенок, и улеглась. Максимилиан вспомнил, как пытался согреть маленькую Аделину.
Он снова слышал дыхание и стук сердца слабого существа, чья жизнь была вручена ему свыше, чувствовал тепло хрупкого тельца и снова переживал то забытое щемящее чувство, которое называют любовь.
С утра Максимилиан отправился на свой пост к лавке скупщика в ожидании мелких поручений. Он опасался, что девчонка начнет хныкать и проситься взять её с собой.
Но Мария проявила неожиданную твердость характера и сказала, что будет его ждать. А оставаться одной она уже не боится, потому что солнышко светит.
— Я и в темноте не боюсь. Меня бабушка много лаз в чулан заклывала. А я с собой потихоньку иглушки белу и там иглаю. Здесь у меня тоже есть иглушки.
И вдруг поправилась:
— Игрушки. У меня есть игрушки.
И она показала свои фигурки, пастушка и собачку. Лицо стало серьезным и совсем недетским. Бровки тревожно сошлись.
— Вы же судаль… сударь, пойдете папу искать, да? Тогда я подожду.
Максимилиан оставил ей последний кусочек хлеба и кружку воды. Мария уже деловито оглядывала его каморку в поисках предметов, которые могли бы составить компанию её игрушкам.
В тот день судьба или сам Господь, а то и покровительница Парижа святая Женевьева были милостивы к мальчишке, а вместе с ним ко всем осиротевшим и покинутым детям, не знающим любви и заботы.
Скупщик дал ему поручение отнести товар на улицу Лагарп, к другому торговцу, что держал лавку галантереи, а там дверь открыла хозяйка, и так отчего-то растрогалась, что в награду вручила Максимилиану большой кусок пирога с курятиной.
Ещё накануне, получив подобный подарок, Максимилиан, немедля съел бы его с жадностью зверька, но тут задумался. Он теперь не один, есть еще одно существо, более слабое и зависимое.
Если он сейчас съест пирог, то девочка останется голодной, и он пересилил себя.
Завязав салфетку крепким узлом, он сунул пирог за пазуху. И стал терпеливо ждать следующих поручений.
Какой-то высокий господин отправил его с письмом в гостиницу «Красный рыцарь». Это письмо Максимилиан должен был передать постояльцу и от него принести ответ. И вновь мальчику повезло. Он получил в награду несколько су, и хозяин ничего у него не потребовал, ибо высокий господин расплатился более, чем щедро.
Потом ему пришлось сбегать за вином, указать дорогу к ратуше почтенному буржуа, дородная монахиня, глянув в его усталое худое лицо с мокрыми от пота прилипшими прядями, поделилась с ним медью.
Одним словом, день был на удивление удачным, и пусть даже Максимилиан смертельно устал, три или четыре раза перебегая с правого берега на левый, он был горд и доволен.
И всё это время он не переставал думать. Он обещал девочке найти ее отца, но как? Как его найти?
Где его искать, если этот отец похож скорее на призрак, чем на человека. Появляется ниоткуда, приезжает в карете, или сам посылает за дочерью, как владетельный вельможа, живет во дворце, где много цветов.
Как-то уж слишком это походило на выдумку.
Вот в суровую бабушку, которая запирала внучку в чулан он поверил сразу. И найти эту бабушку представлялось ему вполне вероятным. Он даже мог поделиться своей идеей с отчимом и тот, почуяв наживу, с радостью принял бы участие.
Максимилиан был бы вознагражден, его приняли бы на равных в сообщество воров, грабителей, вымогателей и мошенников. Он стал бы одним из тех, кто извлекает золото из чужих бед.
Максимилиану уже случалось быть замешанным в воровских предприятиях. Пару раз его отправляли следить за домом, чьи хозяева уехали в провинцию. Убедившись, что дома оставались темными и пустыми, он проникал туда через плохо закрытое окно или печную трубу и приносил своим подельникам сведения о хранившихся там предметах, стоят ли они того, чтобы злоумышлять и рисковать головой.
Максимилиан не задумывался, поступает ли он хорошо или дурно. Его понятия о добре и зле были смешены в сторону сурового бытия. Зверь не вспоминает о заповедях, если желудок пуст. Сильный и голодный берет то, в чем нуждается.
Если Бог разделил мир на тех, кто богат и тех, кто беден, если одним дал все, а другим ничего, следовательно, Он изначально узаконил несправедливость, узаконил схватку за кусок хлеба, и странно было бы подчиняться каким-то правилам, если эти правила входят в противоречие с желудком.
Его мать всегда говорила, что сам Париж заслуживает мести, сам неуклюжий мир, в котором они живут, что за само их жалкое существование, за все беды и лишения следует воздать сторицей и заставить их всех, богатых и сытых, испить чашу страданий.
Максимилиан помнил слова матери. Он видел её пьяные слезы, её иссохшее, источенное недугом лицо, ее ревматические суставы. Она не дала ему любви, но она была его матерью, и он испытывал странную тоску, когда думал о ней.
Он хотел бы, чтобы жизнь ее изменилась, чтобы она была сыта и здорова. Он готов был даже совершить месть, хотя не совсем понимал, кому и за что.
Смутно догадывался, что маленькая темноволосая девочка, явившаяся невесть откуда, могла бы сыграть роль орудия этой мести.
Девчонка была из того мира, который был сыт и враждебен. У неё хорошая одежда и крепкие башмачки. Его старшие сестры могли только мечтать о таких.
Эта девочка была как потерянный или украденный товар, сулящий прибыль. Она могла быть оценена и продана.
Максимилиан своей находчивостью заслужил бы похвалу наставников, он утвердился бы в теневом мире, в обители ночи, среди взрослых хищников.
Сейчас он почти скрывает от них общую добычу. Он еще ничего не сказал им, не поделился удачей. Сомнения терзали мальчика. Как просто было бы избавиться от девчонки. Отправиться к отчиму и все рассказать.
Но он не мог. Пока — не мог.
Ему трудно было объяснить причину, и стыдно, ибо причина представлялась ему доказательством слабости.
Он хотел, чтобы эта девочка ещё какое-то время, пусть недолго, оставалась бы частью его жизни. Он хотел возвращаться в свою каморку под крышей и слышать её радостный возглас, хотел говорить с ней, хотел смотреть, как она жадно и в то же время аккуратно откусывает от пирога, хотел, чтобы она называла его «судаль» и глядела доверчиво, а еще он хотел и дальше слушать её сказки, её выдумки про этого удивительного, неведомого отца, который мастерит для нее игрушки.
Чем больше Максимилиан думал о нём и прикидывал вероятность его найти, тем больше этот отец обращался в личность мифическую. Потому что не бывает таких отцов.
А Максимилиан повидал их немало. В их доме на каждом этаже ютились многодетные семьи. Немытые, шумные, вечно голодные дети, изнуренные матери и пьяные грубые отцы.
Они с утра уходили на заработки, возвращались за полночь, потратив половину жалованья в жалком кабачке на набережной. Они громыхали своими сабо, смачно переругивались, хрипло хохотали. На лепет жен отвечали бранью. Дети испуганно жались по углам. В пьяном угаре отцы зачинали других детей, которых тоже проклинали за их болезни и голод.
Были, конечно, и другие отцы, которым удавалось избегнуть соблазна игорных домов и винного пара. Но они всегда были угрюмы и молчаливы. Без приветствия и улыбки садились они за стол и ели жидкую похлебку, которую сварили их жены.
Младшие дети, еще не обретшие опыт, цеплялись за рукава их курток, дергали за пояс, взбирались к отцам на колени, но те брезгливо отталкивали их, сбрасывали как надоедливых котят. После двух трех подобных попыток дети уже не приближались к отцам.
Наставник сначала вёл его по переулкам, затем завел в темный вонючий подъезд и далее наверх, по скрипучей лестнице. Максимилиан спотыкался и замирал в предчувствии тайны, которую ему обещали.
Они миновали все пролёты и остановились у приставной лестницы, ведущей к черному прямоугольнику неба.
Подросток взобрался легко, как цирковая обезьянка, которую Максимилиан видел у владельца зверинца, и сверху поманил его. Первая перекладина была высоко, и Максимилиан повис на ней, едва дотянувшись.
Подросток захихикал. Он отпустил ругательство, сплюнул и снова спустился, грубо схватил малыша за шиворот и поставил на первую ступень.
— Дальше сам, малёк!
И опять полез на крышу. Вторая перекладина упиралась Максимилиану в подбородок, поэтому взобраться на неё было легче. Пришлось работать руками и ногами.
Он цеплялся, повисал, подтягивался. Занозил ладошки, ушиб колено. Но не издал ни звука. Хотя из глаз слезы, он упрямо их смахнул.
Третья перекладина, четвёртая.
Подросток наверху одобрительно хмыкнул и протянул руку, но Максимилиан выбрался сам.
От усталости у него дрожали колени. В лицо ударил гулявший по крышам ветер. Серой тенью метнулась кошка. Подросток уходил по узкому желобу.
Максимилиан попробовал следовать за ним, ступая по тому же водосточному желобу. Это было страшно. Из-под ног уходили черепичные скаты. Он сначала цеплялся за трубу, но затем ему пришлось оторваться и балансировать под налетающим ветром.
Каминные трубы росли, как толстые уродливые деревья без ветвей и листьев. Он уже почти добрался до одного такого ствола, щербатого, с железным погнутым венцом, как вдруг навстречу ему дернулись какие-то тени и завизжали, замяукали.
Это была компания тех самых озорников, кого он призван был развлечь.
Максимилиан потерял равновесие, закачался, замахал руками. Он полетел бы вниз, если бы не ухватился за торчавшую из тела трубы скобу. На эту скобу опирался чистильщик, когда заглядывал со своей гирькой в черное печное жерло.
Подростки захохотали. Но Максимилиан уже их не слышал. Он закинул голову и увидел небо. Ночное, бездонное, звёздное.
Там, внизу, где скользким голодным червем текла жизнь, неба как будто и не было вовсе.
С наступлением утра в узких мутных прорезях окон чернота сменялась на разбавленный полумрак, иногда с бледным золотистым бликом посередине.
Небо, если задрать голову, нависало грязно-синей, чаще серой или бесцветной тряпицей, которую кто-то по нерадивости вшил как заплатку меж кровлями домов.
Максимилиан никогда не смотрел вверх, на небо, потому что не любил его. С неба шел дождь, заливал и без того хлюпающие мостовые. С неба падал снег, холодный и колючий, укрывая город смерзшимся саваном. Откуда-то с неба взирал равнодушный Бог…
Нет, Максимилиан головы не поднимал и за тающим облаком не следил.
А уж ночью для него небо и вовсе обращалось в огромный непроницаемый колпак, который сбрасывал на землю все тот же раздраженный Бог.
Мальчик только мельком видел Луну, серебристый диск со странными пятнами, будто пораженный плесенью сыр. Этот диск, полусъеденный, иногда цеплялся за конек крыши напротив.
Но про звёзды Максимилиан ничего не знал. Он не знал, что мрак ночи не однороден, как пролитая смола. Он не знал, что мрак этот прозрачен и полон таинственных фигурных обитателей, что он похож на плащ вельможи, расшитый блестками, что это не опрокинутый колпак, не угольная твердь, а нечто бездонное и зовущее.
Он уже не слышал глумливого смеха. Он смотрел вверх, на мерцающие серебристые огоньки. Одни ярче, как будто в них подлили масла, другие совсем тусклые, едва различимые.
Кое-где эти огоньки поддерживали строй, а где-то совсем не признавали порядка. Что это может? Кто зажег там эти огни? Может быть, кто-то очень высокий, да ещё забравшись на лестницу, развесил там на нитях стекляшки?
Или это обломки того серебристого диска с грязными разводами, который он несколько раз видел, зацепившимся за соседнюю крышу?
У Максимилиана не было объяснений. Наверно, он мог бы спросить у кого-нибудь из взрослых, но он давно оставил попытки задавать вопросы матери или ее сожителю.
А больше спрашивать было некого. Те мальчики, что заманили его на крышу и всё ещё пытаются его напугать, тоже ничего не знают. Они глупые и злые.
Убедившись, что плакать и звать на помощь он не будет, подростки исчезли. Один за другим, гуськом двинулись по желобу в свой полночный рейд, а Максимилиана оставили там, у трубы, повисшего на скобе.
Он уже стал замерзать, но покидать крышу не спешил. Ему понравилась эта ничем не ограниченная продуваемая свобода и весь мир неожиданно раздался в своих границах, в ширину и высоту. И там наверху было тихо, не было брани, проклятий, пьяной отрыжки.
И воздух, не густой, застывший, с помойным привкусом, а сладкий и чистый. Максимилиан ощупью добрался до чердачного окна, из которого вылез, вновь повис на шаткой перекладине. Уже с лестницы бросил последний взгляд на звезды.
Он еще вернётся и будет смотреть на них. Он будет думать. Он придумает, откуда они появляются, или выследит того, кто их зажигает.
С той ночи Максимилиан, выброшенный на лестницу, лежа на спине, представлял ночное небо.
Его утешало то, что от бездонного простора с волшебными сияющими камешками его отделяет только ветхая крыша, и кое-где меж рассохшихся балок и разбитых непогодой черепичных бляшек просачивается серебристый свет.
Они там, думал Максимилиан, неуловимые, разноцветные. Они всегда там. И он их увидит.
Однажды, когда стал старше, смекалистей, он заметил под крышей несколько продольно расположенных досок, указывающих на существование чердачной лестницы.
В их старом доме тоже был чердак, но лестница давно распалась, перекладины выпали, как гнилые зубы, и торчали только острые обломанные корни.
Ни один взрослый никогда бы не решился опереться на один из них.
Трухлявое дерево немедленно треснуло бы под его тяжестью, оставив в ладонях россыпь заноз.
Но вес ребёнка был этим обломкам по силам. Максимилиан с превеликой осторожностью повисал на каждом из них, ожидая скрипучего предательского разлома. Он боялся не заноз или переломов костей, а шума, какой мог наделать своим падением. И последующей трёпки.
Но старое дерево охотно стало его союзником, как будто почтительная осторожность мальчика не усилила, а исцелила ревматический недуг.
Максимилиан добрался до верхней перекладины и обнаружил дверцу, забитую ржавым гвоздем. Прошло немало времени прежде чем он раздобыл клещи в скобяной лавке и вынул этот гвоздь.
В каждую из ночей своего изгнания он взбирался по обломкам и осторожно расшатывал гнутый штырь. Однажды сорвался, но чудом зацепился, повис на поперечной балке. Снова ободрал ладони. Но взобрался и принялся за работу.
Этот забитый люк манил его будто древняя сокровищница. Он не знал, что найдет там, приведет ли его это ржавая загогулина к ожидаемой свободе, да и не называл так свою конечную цель, ибо свобода не оформилась в его детском невежестве до определяющей ценности.
Это был подспудный зов, ведомый всем живым существам, зов, толкающий зерна к набуханию и росту, корни к движению сквозь каменистую твердь, цветы — поперек мартовского льда, а птенцов сквозь костяную преграду.
Зов к преодолению и преображению, зов к разрушению установленных пределов.
Ему удалось, в конце концов, вынуть гвоздь, и дверца открылась. Проход был узкий, но достаточный для ребёнка. Там действительно оказался чердак под самой крышей.
Особо скупые и расчетливые домовладельцы сдавали внаем каждый угол и каждую нишу, ибо население Парижа неуклонно возрастало.
Но по каким-то причинам, по недосмотру строителей или самого домовладельца, этот чердак не мог быть сдан, ибо не позволял встать в полный рост.
Максимилиан занялся исследованием открывшемуся ему пространства и вскоре нашел себе неплохое убежище под самым коньком крыши. Своей вылазкой он собрал на себя все паучьи сети и следы голубиных ночлежек, но убежищем остался доволен.
Треугольный закуток оказался оснащен слуховым окошком с обломанным крючком. Максимилиан оттянул створку и высунулся наружу.
Вновь была ночь. Вновь прошитый серебряными камешками купол нависал над крышами, небо слишком красивое и чистое для того бурлящего жадного голодного нароста, что волновался на черной земле.
Справа Максимилиан заметил громаду колокольни Нотр-Дам, а слева – тень Дворца Правосудия, прямо перед ним синел холм св. Женевьевы.
Максимилиан вздохнул. На него снизошло спокойствие. Теперь он скрывался там, в своем убежище, когда пьяная мать или бочар выставляли его за дверь.
У старьёвщика Брюэлля с Рыночной площади он разжился солдатским тюфяком и походным одеялом. У жестянщика за пару дней работы выпросил масляную лампу, кувшин, залатанную миску и нож.
Он даже раздумывал над тем, как оборудовать в своем убежище печку и как законопатить смолянистой паклей щели. В дождь неплотно прилегающие друг к другу черепичные плитки служили плохой защитой, и зимой Максимилиан чаще дрожал от холода на своем тюфяке, прислушиваясь к настойчивой капели.
Чтобы согреться, ему однажды удалось заволочь наверх медный горшок с пылающими угольями.
Но с наступлением весны все разительно изменилось. С рассвета солнце хамовато протискивалось во все щели и оставалось там, даже перевалив полуденный рубеж.
Черепица разогревалась будто оставленная на огне сковорода. Максимилиан уже опасался, что летом он будет чувствовать себя, как грешник запертый в аду.
Но это скорее радовало, чем пугало, ибо он так намерзся за все предшествующие годы, что не мог вообразить излишек тепла, как излишек еды.
Он с нетерпением ждал лета.
— Послушай — сказал он девочке, когда она перестала хныкать — сейчас я отведу тебя в одно безопасное место, и там ты меня подождешь.
— Мы пойдем искать папу?
— Да — ответил он – Но сначала нужно узнать, где его искать.
Девочка заколебалась. Она бросила тоскливый взгляд на гудящую, пыльную, цокающую улицу, где все было таким пугающим и огромным. Потом обратила свой взгляд на нежданного спасителя и вздохнула.
— Ладно — сказала она – Я подожду.
Чтобы не попадаться на глаза матери и соседям, Максимилиан давно уже нашел другой путь к жилищу, путь короткий и опасный – по водосточной трубе.
Пока он вел девочку до квартала Сите, наступил вечер. Несмотря на всю свою отвагу, девочка уже начала уставать, и по дороге им пришлось несколько раз останавливаться, чтобы она могла передохнуть.
Когда они проходили мимо Лувра, Максимилиан указал ей на сторожевые башни. Решетки ворот были подняты, и оттуда выходил отряд вооруженных алебардами швейцарцев.
— Ты сказала, что твой папа живет во дворце. Вот дворец, самый настоящий. Тут живет король.
Мария внимательно оглядела бастионы, ров, наполненный затхлой водой, пыльные дворцовые окна, толпящихся во дворе людей и покачала головой.
— Нет, мой папа здесь не живет. Тут глязно!
Максимилиан пожал плечами и повел её дальше. По дороге он строил планы. Как найти этого таинственного отца? Хотя, чем больше он узнавал об этом отце, тем меньше в него верил.
Более достижимой ему представлялась другая цель: найти дом, откуда эта девочка сбежала, дом её бабушки.
Ушла девчонка недалеко, шла вся время прямо, следовательно, дом её бабушки расположен где-то на улице Сен-Дени.
Он мог наведаться на эту улицу и понаблюдать, порасспросить мальчишек, послушать разговоры кумушек и узнать, в каком доме пропал ребёнок, девочка, и вернуть её за вознаграждение.
Пожалуй, он так и сделает, если этот таинственный отец так и не найдется.
В квартале Сите, в лабиринте узких улочек Мария пугливо вертела головой. Она старалась не наступать в черные вязкие лужи и крепко держалась за руку Максимилиана.
— Здесь воняет — пожаловалась она.
— Терпи. Там наверху воздух чистый.
Он свернул с улицы Суконщиков на улицу Звероловов и приблизился к дому, где жила мать, со стороны набережной, там, где берег был завален старыми лодками и гниющими сетями.
Пробравшись между двух деревянных остовов Максимилиан нащупал трубу. Мария уже дрожала от страха и холода.
— Сейчас ты заберешься ко мне на спину и будешь крепко держать меня за шею. Понятно, малявка?
Она кивнула. Максимилиан повернулся к ней спиной и присел на корточки.
— Цепляйся. Руками и ногами. Как обезьянка. Видала в бродячем цирке обезьянку? Забавная такая зверюга. Держись изо всех сил, а то свалишься.
Она вновь кивнула. Взбираться по водосточной трубе с ношей ему было не впервой. Поэтому он действовал уверенно, ловко и привычно цепляясь за выступы и перемычки, упираясь то носком, то пяткой о торчащий из кладки кирпич.
Девочка за спиной не шевелилась. Видимо, совсем задеревенела от страха. Но ни разу ни пискнула и не охнула. Жмурилась, наверно. Твердо встав обеими ногами на карниз, он пошевелил плечами.
— Слезай! Она не сразу поняла.
— Слезай!
Наконец, она осмелилась разжать сцепленные ручки, и ее ножки в опрятных кожаных башмачках ступили на шаткий карниз. Максимилиан тут же ловко ухватил ее за шиворот, чтобы она не успела посмотреть вниз.
— Закрой глаза, мелюзга!
И осторожно повел за собой к слуховому окошку, которое давно утеплил куском лошадиной попоны.
Девочка шла послушно, держась за его руку, старательно ставила ножку одну перед другой и команду закрыть глаза выполнила охотно, ибо чувствовала рядом скат крыши, ведущий в пропасть.
Максимилиан наблюдал за ней со всё возрастающим изумлением. Он заметил её давно и всё ждал, когда её толкнут, напугают, собьют с ног или, как он надеялся, подхватят на руки зазевавшиеся родители.
Но девочка приближалась. Она что-то держала перед собой обеими ручками. Что у неё там? Распятие? Или кружка для подаяния? Нет, для нищенки она слишком хорошо одета.
У неё светлый чепчик, платьице с кружевом, чулочки в красную полоску и крепкие башмачки.
Он уже давно научился одним взглядом оценивать прохожих, отличать батист от грубого сукна. Эта девочка была одета просто и достаточно дорого. И чем ближе она подходила, тем больше он в этом убеждался.
Голодный, сметливый ум мальчишки немедленно взялся за работу. Девочка. Из богатой семьи. Одна. Потерялась. Если вернуть её родителям, есть шанс получить вознаграждение.
Максимилиан однажды вернул знатной даме сбежавшую левретку. Собачка испугалась грохота колес. Она соскочила с колен хозяйки, едва лишь та приоткрыла дверь портшеза, собираясь сойти на мостовую.
Оказавшись на улице среди множества дурнопахнущих ног, собачка взвизгнула и бросилась бежать. Дама вскрикнула и беспомощно замахала руками.
Она послала на поиски своего лакея, но тот был слишком неуклюж и толст, чтобы лезть в узкую погребную щель.
В погреб соскользнул Максимилиан и нашел дрожащую собачку, забившуюся между бочек. Он принес левретку хозяйке и получил в награду горсть серебряной мелочи.
А за потерянного ребенка благодарные родители отсыплют горсть золотых пистолей.
Девочка уже приблизилась к перекрестку. Максимилиан решил выждать, когда она пересечет улицу и окажется с ним рядом. Тогда он отправится за ней следом, может быть, выспросит её имя или имя родителей.
Но все произошло несколько иначе. Наблюдая за девочкой, всё ещё изумляясь её спокойной недетской целеустремленности, в привычном уличном гвалте, среди ржания и цоканья копыт, он не сразу услышал несущийся по улице Дарнатель экипаж, а с противоположной стороны из-за угла вывернул всадник, по виду королевский гвардеец.
И тоже пришпорил коня. Экипаж и всадник мчались навстречу друг другу, пренебрегая теснотой уличного проема. Вслед им неслись проклятия.
Девочка уже ступила на побитые колесами уличные камни, чтобы пересечь улицу Дарнатель и двинуться дальше по прямой с той же бесстрашной невозмутимостью.
Будь она старше, выше ростом, с более широким шагом, она успела бы пересечь улицу, но её шажки были слишком мелкими, детскими, и она одолела только половину, когда Максимилиан понял, что она сейчас погибнет.
Ни королевский гвардеец, ни кучер экипажа не имел намерения придержать лошадей ради неосторожного ребёнка.
И тут случилось ещё более глупое и страшное. Девочка услышала накатывающий с обоих сторон грохот и повернула голову.
Она увидела летящий на нее экипаж, двух взмыленных лошадей с оскаленными мордами. С её роста они должны были показаться размеров чудовищных.
Они надвигались, уже нависали над ней, дышащие с хрипом и яростью, обмотанные сбруей.
Девочка взглянула в другую сторону. Там двигалось такое же четвероногое чудовище.
И с девочкой случилось самое страшное из того, что могло случиться – она застыла.
Вместо того, чтобы бросится бежать, она расширенными глазами смотрела на взлетающие копыта. Правда, всадник все же сделал попытку уклониться, придержать лошадь. И кучер экипажа натянул вожжи.
Но девочку это вряд ли бы спасло. Она была бы измолота, измочалена копытами, и тельце в полосатых чулочках мелькало бы среди колес и лошадиных ног как маленькая рыбка в хищной стае…
Максимилиан прыгнул вперед. Он был ловок. Как одичавший, изгнанный из теплой подворотни кот, он знал, что жизнь на парижских мостовых зависит от умения быстрее своих собратьев забраться по водосточной трубе на крышу.
Он схватил девочку за шиворот и рывком выдернул ее из-под копыт и колес. Всадник, бранясь, бешено натягивал удила. Его лошадь вскинулась на дыбы, и удар передних копыт пришелся на прилавок горшечника.
Тонкая жердь, на которой держалось несколько полок с кувшинами, надломилась, и весь товар покатился, звонко трескаясь, лопаясь и рассыпаясь.
Дико завизжала жена горшечника.
Замедлил свой ход и самоуверенный экипаж. Бока лошадей ходили ходуном. Из экипажа торчала чья-то голова с проплешиной на макушке. Рот головы был перекошен.
Всё это Максимилиан увидел мельком, уже сворачивая в узкий едва заметный проулок, волоча за собой оцепеневшую девочку.
Эти проулки ответвлялись от главной улицы, как уродливые кривые ветки от могучего и прямого ствола. Их даже не удостаивали собственных имен, хотя жившие там бедняки как-то называли их между собой.
Это была щель, в которую мог протиснуться худощавый подросток, тёмная, но сухая каверна, куда выходили подслеповатые закопченные оконца. На одном из них торчал кустик бледной, заморенной герани.
Максимилиан подхватил девочку и водрузил ее на каменную приступку под этим окном.
— Ты глупая? – сурово осведомился мальчик.
Девочка ошалело моргала. После ярко освещенной шумной улицы тишина и мрак обрушились на неё, как мешок. Максим легонько встряхнул девочку.
— Эх, мелюзга, ты говорить-то умеешь? Тебя как звать?
— Малия! – и добавила. – Я не глупая.
— Ага, не глупая… Тогда безглазая. Зенки-то раскрой.
— Судаль — тихо обратилась к нему девочка — а что такое зенки?
Она не выговаривала некоторые буквы, но держалась довольно уверенно. И не боялась его.
— Зенки это глаза — пояснил мальчик – А глаза нужны для того, чтобы смотреть по сторонам. Зырить.
Девочка уже открыла было рот, чтобы задать следующий вопрос.
— Судаль, а что такое…
— Эй, давай теперь я спрошу. Мария, значит… Ты куда топаешь? Ты че от няньки сбежала?
— Я папу ищу — ответила девочка и вздохнула – Он пропал, а я ищу.
— Пропал, значит… Ну с ними это случается. С папашами. Мой вот тоже пропал, давно.
— Ой, — обрадовалась девочка, — вы тоже ищете?
— Да никого я не ищу — нахмурился он – Ты лучше про своего расскажи. Он когда пропал?
Мария вытянула маленькую ручку, сначала пальчики в кулачок, потом отогнула большой и указательный.
— Я спала два лаза. Папа приходил, а бабушка его не пустила. Она сказала, что папа фили… фили… симлянин.
— Ух ты, у тебя и бабушка есть. А мамка твоя где?
— Моя мать шлюха — вдруг выпалила девочка и тут же в испуге закрыла рот рукой.
Максимилиан присвистнул.
— Ну и семейка. Папаша, значит, филистимлянин, а мать, того, шлюха.
Он мог сомневаться относительно слова «филистимлянин», но что касается другого эпитета, которым девочка наградила свою мать, тут он в сведениях не сомневался.
— Папа говолит, что так говолить нельзя, это плохое слово, и маму так называть тоже нельзя — назидательно проговорила девочка.
— А кто ж ее так называет?
— Бабушка — хмуро ответила девочка – Она говолит, что папа злодей и маму убил.
— Померла, значит, мамка твоя?
— Папа говолит, что она на небесах.
— Папа говорит… папа говорит… — передразнил мальчик – А где живет твой папа?
Девочка просияла.
— Во дволце! У него такой большой дволец, большой, большой… И там много цветов. Мы там иглали… Я пляталась, а папа меня искал.
Заявление о том, что папа живет во дворце Максимилиана отнюдь не повергло в изумление. Он ещё сам был ребенком и знал, что осиротевшие дети склонны выдумывать небылицы, особенно про богатых и добрых родителей.
Кого не послушаешь из этих приютских, что иногда сбегают из-под надзора монахинь, так у них в родне все короли да принцы, а их цыгане украли и к монастырю подбросили.
Но скоро знатные отец с матерью найдутся и заберут потерянных отпрысков в свои высокие замки.
Вот еще одна выдумщица. Видать, папаня ей совсем голову задурил.
— Так папа твой кто, король? Если живет во дворце! – насмешливо уточнил Максимилиан.
Девочка не поняла насмешки и задумалась. Видимо, ей было довольно затруднительно определить сословный статус отца.
— Нет, папа не кололь — осторожно произнесла девочка.
Видно было, что она сомневается в собственных словах.
— Тогда в каком же дворце он живет?
Девочка вдруг поникла.
— Я не знаю.
И прижала кулачки к глазам.
— Эй, не вздумай реветь.
Максимилиан не выносил девчоночьих слез. Ему сразу становилось невыносимо муторно, внутри узел завязывался, и он сразу вспоминал теплый ноющий сверток, жалобный плач умирающей Аделины.
— Я не плачу — не отнимая кулачков, ответила девочка – Папа говолит, что мне нельзя плакать. Потому что это рассердит злую даму.
— Что за злая дама?
— Она тоже там живет!
— Где?
— Во дволце! – почти выкрикнула девочка и вдруг залилась слезами.
Максимилиан смотрел на неё в растерянности. Он уже давно забыл, как утешать маленьких девочек.
Когда-то он вынимал хнычущую Аделину из корзинки и подолгу раскачивался вместе с ней, ибо ненамного превосходил размерами трехмесячного младенца.
Но те времена давно прошли. С тех пор ему не доводилось возится с младенцами. «Младенцы, крикуны и пачкуны, это бабская пляска» — сказал как-то бочар и чтоб утвердить пасынка в звании мужчины, заставил выпить стакан вина, от чего у мальчика закружилась голова и подкосились ноги. Потом его стошнило.
А бочар хлопал себя ляжкам, ржал как жеребец и хрюкал как боров. Максимилиан его в тот миг ненавидел.
Но девочка вдруг протянула к нему свои маленькие ручки и сквозь слезы залепетала:
— Судаль, пожалуйста, отведите меня к моему папе. Я папу ищу. Он пропал, а я его ищу.
И Максимилиану вновь привиделась грубо сплетенная колыбелька, послышался тихий плач.
Если бы Аделина не умерла, а он уже знал, что значит умереть, хотя и не до конца, знал так же, что покойников действительно закапывают в землю, если бы не умерла, тогда на грязном лестничном пролете, на сквозняке, если бы он согрел её и защитил, ей было бы столько же лет, как и этой малявке.
И она могла бы так же плакать и протягивать ручки, заблудившаяся, потерянная.
Максимилиан все же обнаружил туго стянутый в животе узел не то вины, не то жалости. Он неловко, стыдясь, как постыдился бы любой парижский мальчишка проявлений нежности, обнял девочку. Она доверчиво прижалась к его груди.
— Не плачь, мелюзга, найдем мы твоего папу. Найдем — шмыгнув носом, глухо проговорил он.
Его мать, косоглазая Мюзет, за пару лет постаревшая на целый десяток, источенная изнутри, как дерево ненасытным жуком, жила в той же большой неопрятной комнате с нависающими балками.
Но Максимилиан уже давно не считал это захламленное краденным добром лежбище своим домом. Он забрался ещё выше. Та холодная ночь, когда умерла Аделина, была далеко не последней, что ему пришлось провести за дверью на щелястом скрипучем пролете лестницы.
Он часто лежал там на побитом молью материнском капоре, прислушиваясь к пьяным голосам и заковыристым ругательствам, которые доносились из-за двери.
Для него эти звуки стали так же привычны, как лошадиное ржание в конюшнях и требовательный гул колоколов на двух башнях Нотр-Дам. В теплые ночи он лежал на спине и сквозь ветхую крышу пытался увидеть звезды.
Однажды кто-то из соседских мальчишек, возможно, тот же самый, кто объяснял ему про покойников, затащил его шутки ради на крышу.
Окрестные подростки уже давно промышляли тем, что лазали по чердакам и тащили всё, что хозяева имели неосторожность там прятать. Максимилиан был ещё мал, чтобы принимать участие в этих вылазках и послужил бы скорее обузой, чем помощью.
Но юные грабители в тот день желали позабавиться, потешить свою удаль слезами и страхом малолетки.
Брошенный на крутом черепичном скате, с единственной шатающейся опорой под ногами, цепляясь за обломок ржавой водосточной трубы, Максимилиан, рыдающий и молящий о пощаде, должен был бы представлять забавное зрелище.
Они бы хлопали себя по бокам, улюлюкали и самозабвенно подражали бы плаксивым руладам струсившего мальца. А затем, натешившись, возможно, спустили бы его вниз или бросили бы там до утра, как мяукающего котёнка, пока над ним не сжалился бы кто-то из живущих в ближайшей мансарде.
Максимилиан поддался на уговоры старшего мальчика сразу, даже с восторгом, как все младшие дети, жаждущие внимания более старших.
Для малыша шести лет обращение к нему одиннадцатилетнего равносильно божественному откровению. У Максимилиана замерло сердце, будто на него пал выбор некого магического совета. Он, не раздумывая, с доверительным рвением, побежал следом.
Он потрогал её. Она стала какой-то жесткой, ручки не разжимались, головка не поворачивалась. Маленький ротик был перекошен в безмолвном плаче. Страшное подобие улыбки.
Мальчик еще не понимал, что такое смерть. Он часто видел её.
В квартале Ситé она была привычным гостем, почти завсегдатаем. Мальчик видел умерших детей, замершего в грязи пьяницу, раздавленных колесами собак.
Но он был далек по детскому своему невежеству от осознания трагизма и непоправимости случившегося, от постижения такого мрачного и величественного явления, как смерть.
Поэтому он не понимал, почему его сестра вдруг превратилась в жесткую синюшную куклу. Может быть, он должен её согреть? Мальчик лег на дощатый пол и свернулся калачиком, а девочку прижал к груди, так чтобы все его тщедушное тельце обратилось в источник тепла, и снова уснул.
Проснулся от шлепка матери. Та вдруг взвизгнула, выхватила остывший сверток из его рук и бросилась, причитая, к очагу. Мальчик так и сидел за дверью, слушая бормотание матери.
Он надеялся, что вслед за этим раздастся знакомый голодный писк младенца, но услышал только всхлипы матери. Потом приходил толстый монах и бормотал что-то на непонятном языке.
Мальчик видел, как мать отсчитывала медяки из передника. Бочар принес грубо сколоченный ящик, куда мать положила замолчавшую девочку.
Мальчик недоумевал. Зачем они кладут её в этот ящик? Она же там задохнется. Он хотел подкрасться и сдернуть крышку.
Но кроме матери в комнате остались какие-то старухи. Они бормотали и бормотали, издавали жалобные вопли, а Максимилиан всё ждал, когда они уйдут, чтобы наполнить рожок согретым молоком. Если она голодна, то почему не плачет?
Потом бочар унес ящик, Максимилиан бросился было следом, дергая мать за юбку, но та его отпихнула.
Соседский мальчишка, года на три старше, сказал, что пискля уже в земле, её закопали.
Максим был оглушен. Земля, черная, тяжелая, склизкая. Как это — в земле? Как её могли закопать?
А старший мальчишка сказал, что покойников всегда закапывают, и на Кладбище Невинноубиенных их тьма тьмущая.
Максимилиан не поверил. В детстве самые устрашающие истины приравниваются к тёмным фантазиям, к легендам и сказкам, которые приглушенным шепотом дети пересказывают друг другу в ночной тишине.
Эти фантазии они слышат от своих матерей, бабушек, кормилиц, старших сестёр и братьев, а те, в свою очередь, слышали их от других сказителей, от паломников, бредущих в Палестину, от уличных циркачей, танцующих на площадях, от торговцев, вернувшихся из Нового света, а то и вовсе от праздных бездельников, что таким нехитрым манером зарабатывают на кусок хлеба.
Мальчик тоже слышал эти легенды, о призраках, о ведьмах, о повешенных, о Жиле де Рэ, пожирателе детей, и о дьяволе, играющем в кости на христианские души.
Мальчик замирал от ужаса. Ему слышались потусторонние голоса, звон призрачных цепей, он видел рыжую бороду кровавого Жиля и прятался от бледных и цепких рук.
Он боялся, но в то же время знал о зыбкой мифической подоплеке всех этих отвратительных персонажей. О них только рассказывали, но никто их не видел. И сам страх, который он испытывал, был какой-то надуманный, сладкий.
Детское воображение, как и сам ребенок, нуждается в пище. Воображению необходимо кого-то помещать в самодельные картинки, населять свой пустынный мир героями, иначе сам разум остановит свое движение и замрет в первозданной младенческой простоте.
Воображение — это инструмент и наставник разума, его грифельная доска, и он испещряет эту доску подсказанными извне, иногда уродливым знаками.
У Максимилиана уже немало запечатлелось на этой доске, но отделить зримое и осязаемое от выдумки он пока не умел.
По этой причине известие, что Аделину закопали в мокрую, черную землю, оказалось рядом с гуляющим висельником с Монфокона и черноруким покойником, который бродит под мостом Менял, выслеживая прохожих.
Поэтому он ждал, что мать вернет сестрёнку. Ведь говорил же толстый монах, что не гуляют висельники, а дьявол не играет в кости, значит, и детей в землю не закапывают.
Это такая же ночная байка, которой старшие дети пугают младших. Но мать не вернула Аделину.
Мюзет вернулась в сопровождении все тех же подвывающих старух и выставила на стол огромный кувшин.
Чуть позже, грохоча сапогами, с компанией собутыльников ввалился бочар. У него в руках тоже был огромный кувшин и головка сыра.
Мальчик сидел в своем углу за опустевшей плетеной колыбелью. Багровые блики плясали на потолочных балках, лица людей оплывали, глаза наливались кровью.
Он слышал грубые возгласы, гортанные голоса, хриплые визги и брань. Помин души невинного, едва окрещенного младенца перерос в пьяное гульбище.
На рассвете Максимилиан тихо выбрался за дверь и отправился на угол улиц Суконщиков и Св. Доминика. Там он будет стоять до самого вечера, стоять в своей плохонькой, штопанной курточке, в разбитых сабо, что едва не падали с ног, и просить милостыню, пока кто-то из сердобольных прохожих не положит в протянутую ладошку медный кружок.
С тех пор прошло несколько лет. Мальчик подрос и окреп. Он оказался живучим и очень упрямым.
Кашляя и харкая кровью, умерла его старшая сестра Эстер, та, что была отдана в ученице к швее.
Младшая упала с лестницы, спеша на зов постояльца, и сломала ногу. Нога срослась, но стала на дюйм короче. И девушка уже не смогла работать прислугой. Она вернулась к матери и перебивалась тем, что перешивала чужое ношеное платье, которое затем отдавала за гроши старьёвщику.
Мать тоже болела. Косоглазой Мюзет иногда перепадало от её бывшего сожителя бочара, окончательно ставшего контрабандистом, и пропадавшего где-то на набережной Св. Луки.
У контрабандистов там были потайные норы, где они прятали свой товар.
Максимилиан тоже кашлял по весне и даже подхватил ветряную оспу, но с наступлением лета болезни отступили. Он по-прежнему был очень худ, бледен, но развит не по годам. Он усвоил правила городской изнанки, как усваивает правила чащобы подросший звереныш.
Опасайся сильного, преследуй слабого, никому не доверяй, а затем хватай и беги. Он не задавался вопросом, хороши эти правила или нет, и обладают ли они истинной ценностью. Он только следовал этим правилам, как следует им любое живое существо, будь то зверь или человек, играя в прятки со смертью. Он хотел выжить.
Волк, хватающий ягнёнка, хорек, укравший курицу, не знают заповедей и не принимают законов. Они так же не ведают ненависти, тщеславия или мести.
Они убивают потому, что голодны. И роют норы потому, что их преследует враг.
В том слое городского могильника, где обитал Максимилиан, все мотивы были по-звериному просты. Ты или хищник, или добыча. Не успеешь увернуться – сожрут, изловчишься – сожрешь сам.
Максимилиан был ещё мал, чтобы охотиться, поэтому служил тем, кто был опытней и сильней.
Бывший бочар пристроил его на службу к некому месье Шарлю, по прозвищу Гнус, державшему лавку на улице Сен-Дени. Лавчонка была жалкой, там торговали поношенным тряпьем, старыми башмаками и колченогой мебелью, от которой избавлялись зажиточные горожане и даже знатные сеньоры.
Но в действительности месье Шарль торговал контрабандой: лионскими шелками и дешевым алкоголем. Не гнушался принимать краденое.
В обязанности Максимилиана входило приглядывать за входом, приводить к дверям лавчонки тех, с кем хозяин заключал сделки или тех, кто желал бы взглянуть на контрабандный товар, так же Максимилиан должен был оповещать о появлении городской стражи, об агентах полиции или цеховых старшинах, высматривавших нарушителей торгового кодекса.
Но чаще мальчик занимался тем, что клянчил у прохожих мелочь, таскал у зазевавшейся булочницы хлеб, иногда оказывал мелкие услуги проезжающим в портшезах господам, придерживал лошадей и указывал дорогу.
Максимилиан был уже достаточно осведомлен о сословном устройстве мира.
Он уже знал, что помимо обитателей квартала Ситэ, тех улочек, что кривились и гнулись в узком овраге между собором Нотр-Дам и Дворцом Правосудия, есть еще сферы более светлые и благоуханные.
Он не раз ходил к набережной Лувра и видел королевский дворец. Видел особняки знати на Королевской площади, вдыхал свежесть Люксембургского сада и догадывался, что где-то существует совсем иной мир.
Чистый, светлый и сытый.
Там тоже жили люди, но ему трудно было признать их телесное и смертное тождество с самим собой. Если бы его спросили, кто обитает в этих дворцах и отелях, кто эти существа, он бы затруднился ответить.
Да, они были людьми, несомненно, ибо у них, также как и у него, было по две ноги и руки, но в чем-то они были другие, в чем-то ему неведомом, непостижимом, в чем-то, что было одобрено свыше.
Он видел роскошные экипажи, разодетых всадников, беззаботных розовощеких детей и без споров, без сомнений принимал их высоту и обособленность.
К тому же, мать со временем стала набожной и по вечерам с ханжеской ворчливостью пересказывала ему Священное писание, которое читал в их приходе кюре, и объясняла такую несправедливость мироустройства первородным грехом и волей Господа.
Сын мало что понимал в её путаных речах, которые были шатки и прерывисты после бутылки дешевого каберне, но усвоил присутствие где-то очень высоко строгой, карающей персоны, более могущественной чем, сам король.
А еще был какой-то другой, тоже очень могущественный, но мятежный и дерзкий.
Мать называла этого второго сатаной. По любому поводу грозила тем, что этот сатана, у которого по некоторым свидетельствам были и хвост, и рога, а дыхание зловонным, как подвал красильщика, явится за Максимилианом и утащит его в очень жаркое провонявшее серой логово под землей.
Для мальчика оба эти персонажа были в равной степени мифологичны. Он ни разу не видел, чтобы кто-то из них вмешивался, наказывал или поощрял, и потому боялся их как бы понарошку. Как боялся висельника с Монфокона или Жиля де Рэ.
Однажды он в компании других сорванцов ходил на Монфокон, посмотреть на каменные своды со свисающими цепями, но ни одного казненного там в то время не было. Мелких воров и мошенников казнили у Трагуарского креста, а преступников благородного происхождения ждала Гревская площадь.
Другими словами, маленький Максимилиан рос закоренелым безбожником, но не догадывался об этом. Свою маленькую сестру он почти не помнил и ту щемящую пронзительную радость, что скатилась в сердце, подобно слезинке ангела, тоже забыл.
Только иногда, в глухую полночь, когда он лежал, скорчившись, на плоском соломенном тюфяке в той же комнате, где родился на щелястом полу, прислушиваясь к хрипам матери и всхлипам сестры, к маленькому сердцу подкатывала тоска.
Он чувствовал нечто сродни голоду, сосущему, тягостному, но это был другой голод, тот, что не утоляется ни хлебным мякишем, ни луковым супом. Это был голод детской души, скулеж брошенного щенка.
Мальчик до боли сжимал кулаки, кусал тощую подушку, а по щекам катились тайные, детские слезы.
А потом он встретил ее. Она шла осторожными, мелкими шажками, глядя прямо перед собой. Не оглядывалась, не вертела головой.
Она как будто следовала по невидимой линии или магическому следу, который был виден только ей. Кто-то нарисовал стрелки на мостовой, и она двигалась в строго обозначенном направлении.
Или она слышала таинственный зов, мягкую заунывную песню, стенание флейты, принадлежащей колдуну. Эту сказку Максимилиан тоже слышал.
Версии были разные. Была старая ведьма-людоедка с торчащим зубом, которая заманивала крошками заблудившихся детей, был злобный карлик с горбом и хромой на обе ноги, который бросал на дороге пшеничные леденцы, был высокий худой человек с дудочкой, который умел созывать крыс.
Но все они обитали где-то далеко, в лесах, в пещерах, в неведомых странах. Он не слышал, чтобы кто-то из них обитал в городе и промышлял своей колдовской охотой средь бела дня, а не в темную сырую полночь.
Но девочка, которую он видел, была как заколдована. На неё было наложено заклятье, и под этим заклятием она шла прямо к перекрестку.
Наличие волшебства подтверждала ее странная неуязвимость. Девочка была маленькой, крошечной в толпе великанов, верзил торговцев, кучеров, лакеев, зеленщиков, носильщиков, посыльных, солдат с алебардами, необъятных юбочных куполов и огромных плетеных корзинок с торчащими перьями зеленого лука.
Мелькали, шаркали, спотыкались чьи-то ноги в сабо, в тяжелых сапогах или башмаках с квадратными носами.
Девочка едва доставала этим великанам до колена. Ее заслоняли то юбки, то груженые на тачку мешки, то колеса с налипшей на обод соломой.
Мюзет все полнела. Увеличивался живот, а руки становились все тоньше. Запали глаза.
Когда одна из соседок поинтересовалась, не беременна ли она, Мюзет ответила, что у неё водянка, и что она сходит к помощнику аптекаря, чтобы тот выпустил воду.
Она не хотела верить в неудавшееся изгнание даже тогда, когда ребенок зашевелился. Она объяснила это несварением и попыталась туже зашнуровать корсет.
Приближался день святого Николая, на крышах после ночных заморозков блестел иней. Женщина носила широкую юбку из грубой шерсти, которая скрывала отвисшее чрево. Она отрицала зреющую в ней жизнь, но эта жизнь упорно прорастала в её плоть, черпая из нее силы, чтобы в конце концов покинуть враждебный приют.
Она почувствовала схватки на Сретенье, когда стояла у очага, помешивая густое варево, где плавали мясные обрезки и куриные потроха.
Девочки, сидевшие, поджав под себя озябшие, красные ноги, смотрели на мать и вдыхали пар, который заменял им обед. Большеголового мальчика с ними уже не было. Господь прибрал его перед Рождеством.
Похлебка, которую варила мать, предназначалась мужчине. Дети могли рассчитывать на размоченную в пустом бульоне корку и вываренный хрящ. За несколько часов на Новом мосту они набрали пять су.
Мать, хмыкнув, бросила деньги в карман передника. Она ждала мужа. Бочар давно уже бросил своё ремесло и теперь пропадал где-то на набережной, толкаясь не то среди рыбаков, не то контрабандистов. Мюзет не задавала вопросов.
В том мире, где она жила, мужчина был волен выбирать между виселицей и нищетой. Если он приносил своей женщине несколько су, то ему прощалось всё – пьянство, побои, ложь, и даже измена.
Для Мюзет он был вторым после «Всемогутного». Потребуй он, чтобы она сварила похлебку из собственных детей, она сделала бы это, ибо вызвать недовольство мужчины означало грех куда более тяжкий, чем тот, что искупается веками чистилища.
Поэтому она изо дня в день глушила тревогу, не желая признаться даже самой себе, что беременна.
А когда в забытьи, обливаясь холодным потом, обнаруживала под натянувшейся кожей живота что-то похожее на детскую ручку или головку, она обращалась не то к небу, не то к аду кощунственные молитвы: она молила, чтобы ребенок родился мёртвым.
И вот он родился. Резкая боль свалила её там, у очага. Она завопила, гнусаво и с яростью, но тут же зажала рот рукой.
Если опростается тихо и быстро, то успеет снести ублюдка к монастырю кармелиток и позвонить в колокол. Соседи не узнают. Она вытянулась, ощущая, как незваный, непрошенный, ненавидимый ребёнок, будто из мести раздирает её изнутри.
Она глухо стонала, а девочки все так же испуганно таращились из своего угла.
Но мальчик родился быстро. Он спешил из равнодушной утробы, как будто знал, что его медлительность может стоить ему жизни.
Он шевелился в окровавленных юбках матери, издавая кошачий писк. Мюзет с отвращением оглядела его, отыскивая уродства. Она желала, чтобы её большеголовый сын выжил. Через пару лет она могла бы продать его в цирк.
Может быть, этот ненужный ей младенец горбом или шестью пальцами искупит те хлопоты, что причинил своим рождением?
Но мальчик был здоров. Он был на удивление крепенький, со светлыми волосиками и ясными глазами. Перерезав пуповину и обтерев младенца тряпкой, Мюзет задумалась.
Если ребенок здоров, без изъяна, то продать его можно вербовщикам или цыганам. А если окажется сметливым да шустрым, то в ученики отдать, сапожнику или кожевеннику, или попрошайничать пойдет.
Мюзет решилась дождаться бывшего бочара. Жан был мрачен и трезв. Но рождение мальчика, да ещё крепкого и здорового, стало причиной его восторга. Он знал, что мальчик не его сын, но ему было на это наплевать.
Мальчишка мог стать помощником, маленьким, ловким вором, мог срезать кошельки, забираться в окна, протиснуться в трубу, вскочить на запятки кареты, да ещё много из того, что взрослому вору не с руки.
Мальчишка это не две хилые девки, которые только есть просят. Мальчик — это будущий мужчина, охотник, хищник. И достоин жить.
Так бывший бочар и распорядился судьбой младенца. Мюзет хотела назвать мальчика Томà, но бывший бочар назвал его пафосным именем Максимилиан, заявив, что у мальчишки будет славное будущее.
При крещении мальчик получил имя Анри, в честь великого Генриха.
Таким образом, рожденный на грязном полу в продуваемой сквозняком лачуге, обернутый в окровавленные тряпки, стал зваться Максимилианом-Анри. Мать звала его Максим.
Он выжил. Жадно тянул молоко из дряблых, с синими венами, грудей. Когда Мюзет о нем забывала, он терпеливо лежал в большой корзине.
Он был голоден, но не выдавал своих страданий криком. Он тихо хныкал. Иногда с ним нянчились сестры. Мать быстро отлучила его от груди. Ибо молоко иссякло.
Она кормила его козьим из рожка. Мальчик не жаловался. Он отчаянно, как клещ, цеплялся за жизнь. Он не знал, зачем ему эта жизнь, стоит ли он тех усилий, что он прилагает, преодолевая череду младенческих горестей, но он гнался за ней, полз, хватался слабыми ручонками.
Он рано научился ходить, и бывший бочар, ставший к тому времени, не то вором, не то контрабандистом, отпустил грубую похвалу в адрес упрямого бастарда.
— Смотри-ка, не помер! – захохотал он, наблюдая, как годовалый приемыш делает первые шаги.
Потешаясь, бочар подставил свою широченную ступню, и мальчик, споткнувшись, шлепнулся на грязные доски. Он не закричал, сморщился, покраснел от обиды. Но опершись ручонками, вдруг поднялся.
Бочар присвистнул.
— Упрямый малёк!
Мальчик подрастал. Он был любопытен, но жизнь уже научила его осторожности, как лесного звереныша, которого однажды спугнул охотничий рог.
Он и похож был на звереныша, ибо мир, породивший его, издавал вой, хрипел и гоготал лесными, животными голосами.
Мальчик не знал любви. Он даже не знал тех скудных волчьих ласк, какими волчица удостаивает своих щенков. В первые месяцы он, подобно всем новорожденным с их незамутненным, прозрачным разумом, узнавал руки своей матери по признакам недоступным рассудку.
Он первобытно, врожденно любил эти жесткие руки, ждал их тепла и ласки, он черпал это ожидание из бездонного запаса детской любви, которая дается в дорогу ангелами, как волшебная котомка с лакомствами.
Даже по прошествии нескольких лет, он еще находил крошки этих лакомств и все еще надеялся. Но мать не ответила на его призыв. Её запас ангельских драже давным-давно был исчерпан, она забыла их вкус еще в детстве, так же как забыла их ее мать.
Ей нечем было ответить, иссохшее сердце издавало дробный стук окаменевших горошин. Когда Максиму было четыре года, его мать родила еще одного ребёнка. Девочку. Это был уже плод союза с бочаром.
Вновь тягостное, брезгливое ожидание. Бочар-контрабандист, который к тому времени обзавелся еще одной любовницей, молоденькой швеей из предместья Сен-Жермен, и щеголял в плисовых штанах, презрительно фыркнул.
Девчонка! Какая польза от девчонки? Она родилась раньше времени, слабой, едва шевелила ручками и пищала, как мышонок.
Собутыльники бочара гремели кружками, бранились богохульно и грязно. Жирный пар поднимался над булькающим котелком. Мать скрипуче переругивалась с мужчинами. Мальчик, собиравший по её приказанию, обглоданные кости, осторожно подполз к колыбельке.
Сестра смотрела на него ясными глазами. Когда он приблизился и склонился над ней, она перестала плакать, загукала и вдруг улыбнулась.
Мальчик протянул палец, и девочка ухватилась на него всей ладошкой. Какими крошечными, почти ненастоящими были эти пальчики.
Было какое-то чувство, без названия, чужое, будто занесенное сквозняком, но щемящее и теплое. Мальчик не знал этого чувства. Не знал, как оно называется, откуда приходит, как проявляет себя, ибо никто никогда его не учил.
Он не знал, что в его одинокое сердце скатилась солнечной каплей любовь. Максим осторожно вытащил девочку из дырявой колыбели, в которой когда-то лежал сам, и стал разглядывать круглую неровную младенческую головку с темным пушком и беззубый рот, который продолжал улыбаться.
Девочка вновь радостно загукала. За её плечиками всё ещё висела котомка с нерастраченным запасом ангельских карамелек, и она вручила этот небесный дар мальчику.
Мюзет нарекла дочь Аделиной. Заметив однажды, как четырехлетний Максимилиан пытается играть с младенцем, она обратила мальчика в няньку.
Двух старших сестер в доме уже не было. Одну отдали в услужение кабатчице, а другая стала ученицей швеи. Обе девочки были некрасивы, и это, пожалуй, спасло их от притона мадам Бурже и лечебницы Сен-Лазар. Они время от времени навещали мать, но держались отчужденно.
Новорожденную сестру и вовсе не замечали. Обделенные и обворованные, лишенные своего небесного приданого еще во младенчестве они не обнаружили и крошки для сестры и сводного брата.
Впрочем, им в голову не приходило, что дети могут в этом нуждаться. Так же безмолвно они исчезали. Новорожденную девочку мать кормила из рожка, но слишком часто о ней забывала. Девочка плакала от голода.
Максимилиан к тому времени уже просил милостыню на углу улицы Суконщиков и св. Доминика. Он был еще очень мал, быстро уставал, мёрз, но за пару часов набирал до десяти су.
Мальчик, едва умеющий говорить, с огромными глазами и худеньким, сведенным в треугольник личиком, часто босой на подмерзшей улице, многих не оставлял безучастными, не позволял пройти мимо, оставив пустой грязную протянутую ладошку.
Он приносил горсть медяков матери, которая ссыпала их в карман передника, не произнося ни слова. Мальчик смутно ожидал чего-то. Он тихо стоял, обратив лицо со следами утертых кулачком слез, к высокой неприветливой женщине, с той же бессловесной мольбой, с какой смотрел на прохожих.
Их он умолял о куске хлеба, её – о небрежной ласке. Он некоторое время следовал за ней, не смея приблизиться и не осознавая, почему преследует ее.
Наконец она с бранью от него отмахивалась. Тогда он шел в свой уголок, где стояла колыбелька.
Девочка хныкала. Мальчик наполнял рожок козьим молоком и некоторое время грел молоко в ладонях.
Он видел, что именно так поступала жившая в доме напротив жена скорняка. Улица святых Паломников была такой узкой, что крыши доходных домов едва не соприкасались. И мальчик, цепляясь за некрашеный занозистый подоконник, иногда подглядывал за тем, что происходило по другую сторону.
Там на столе горела свеча, и молодая мать сидела за рукоделием. Время от времени она склонялась к спящему ребенку. Когда младенец плакал, женщина его укачивала.
Мальчик научился у неё. Напрягая тонкие ручки, он вытаскивал плачущую сестрёнку из плетеной корзинки и качался вместе с ней из стороны в сторону. Тогда девочка переставала плакать и вновь улыбалась.
И мальчик вновь узнавал то таинственное, неразгаданное чувство, что однажды его посетило, слышал шелест ангельских крыльев и вдыхал сладкий аромат небесного драже.
Но девочка улыбалась все реже. И всё чаще плакала, негромко и жалобно. Она не росла, а скорее наоборот, таяла. Лобик у неё был горячий, волосики слиплись.
Однажды, когда бочар заночевал у Мюзет, малышка плакала несколько часов. Максим пытался поить её из рожка, но она только жалобно морщилась и плевалась. Она не могла сделать и глотка. Тельце было горячим.
Взбешенный бочар вышвырнул колыбельку за дверь, на шаткую лестницу, и свалившись на серую постель, захрапел.
Мальчик выбрался следом. На лестнице сквозило. Был конец октября, на чердаке завывал ветер, тоскливо поигрывал расшатанной черепицей. Мальчик, как делал это и прежде, обхватил сестренку обеими руками. Он пытался ее качать, но в тот день он очень устал, простояв на улице до вечерни.
Мать велела идти и стать поближе к церкви Св. Екатерины, потому что туда приходят на мессу почтенные жены торговцев шерстью и кожей. Он должен был оставаться там до темноты.
Мальчик так устал, что несколько раз едва не упал, взбираясь по лестнице. Чтобы не скатится вниз, он садился на ступеньку и на несколько минут будто засыпал.
Его и тогда сморил сон, когда он сидел рядом с колыбелькой. Голова его опустилась, глаза закрылись. Девочка чуть слышно хныкала. Дыхание было хриплым, с кашлем.
Потом она затихла.
Мальчик проснулся до рассвета, сердце бешено забилось, как билось от страха, когда бочар хватал его за шиворот и с бранью швырял в угол, как котёнка, или мать, с визгливой руганью, выворачивала карманы курточки, если собранных им монет было слишком мало.
Его маленькая сестра всё ещё лежала у него на руках и коленях. Но она стала очень тяжелой и холодной.
Будто там в пеленках лежал не младенец, а кусок льда.
Мальчик торопливо встряхнул ее. Все та же тяжесть. И совершенная тишина. Он не слышал ни сопения, ни хныканья.