Дорога. Белая, раскалённая пыль. Удушливый аромат. Это цветущий клевер. Геро замедлил шаг.
Да нет же! Аромат вовсе не удушлив. И клевер давно отцвёл. И пыль не раскалённая, не слепит белизной.
Они уже свернули с дороги на тропинку. Мария, непоследовательная, как все дети, уже забыла о своём намерении проделать обратный путь на руках отца. Она убежала вперёд.
Геро видел, как мелькает её нарядное платьице.
Почему ему вдруг вспомнился этот сон? Это было давно. И не сон это был, а кошмар. Ночное видение, которые он не раз переживал в бреду.
Ему снилось, что Мария бежит ему на встречу по раскалённой, белой дороге. Он тоже пытается идти, но едва переставляет ноги. Так бывает во сне. Воздух становится вязким, и ноги проваливаются, застревают, будто за них цепляются протянутые из-под земли живые корни. Но ему всё же удалось взять Марию на руки. Подхватил, хотел обнять, но она…
Она исчезла, рассыпалась. Он тогда застонал во сне, хотя пытался кричать. Но крик во сне тоже вязнет и оплывает. Крик застрял, как шерстяной ком.
Его разбудила Жанет.
Больше он таких снов не видел. И тот забыл. Сморгнул, как тень прошлого.
А тут вдруг вспомнил, уловил странное сходство. И Мария, споткнувшись о корень, замедлила шаг, остановилась и вновь потребовала:
— Папа, на лучки!
Он не стал возражать. Подхватил её даже излишне поспешно. Мгновение чего-то ждал. Слушал, как тревожно бьется сердце маленькой запыхавшейся девочки. Даже она уловила его тревогу, удивленно на него взглянула.
И добавила с пугающей проницательностью:
— Папа, я не потелялась!
Подошел Максимилиан. Он слегка отстал, когда Геро поторопился за дочерью. Мальчик тоже почувствовал тревогу, которая обрушилась на его наставника.
Дитя беспощадных улиц, он тут же насторожился, как лесной зверёк, бросил взгляд на шелестящие кусты, на тропинку, убегавшую в поля, на трепещущую осину, «иудино дерево».
Но всё было тихо. Ветер касался деревьев, играл листьями. Щебетали птицы. «Я могу помочь?» — спрашивал взгляд мальчика.
Геро не отвечал. У него не было ответа. Он всего лишь вспомнил свой сон.
Злостно озорничающий ветер. Пустые ладони. И на ветру — хлопья чёрного пепла.
Конец третьей книги
Тот и не думал убегать. Даже чувствовал себя победителем. Не шипел, но всё ещё колотил хвостом. Геро опустил одну руку на ограду, как бы демонстрируя, что в ладони ничего нет, ни камня, ни веревки.
— Как поживаете, господин кот? Позвольте принести вам мои искренние извинения за неучтивость, которую позволила по отношению к вам эта маленькая особа.
Мария захихикала, а мальчик улыбнулся. Вероятно, такое представление они видели уже не раз.
— Позвольте вас уверить, господин кот, что в намерения сей особы не входил какой бы то ни был злой умысел относительно вашего драгоценного хвоста. Как раз наоборот, сия особа желала выразить своё искреннее восхищение этим предметом, но по молодости лет, к сожалению, не учла ваших собственных воззрений. Прошу вас принять во внимание её крайнюю неопытность и некоторую, признаюсь, неосведомлённость, в вопросах вашего кошачьего этикета.
Кот слушал очень внимательно. Хвост лишь подрагивал, шерсть улеглась. Когда Геро смолк, кот хрипло мяукнул.
— Извинения приняты, — пояснил Геро очень серьёзно.
Затем протянул левую руку ладонью вверх, как бы предлагая её в качестве залога или примирения. Кот вытянулся, потрогал лапой раскрытую ладонь и снова мяукнул.
Тогда Геро подошёл ещё ближе и поднял кота с ограды, несколько минут назад такого грозного, и почесал зверя за ушами.
Кот блаженно жмурился.
— Вот теперь можно его погладить, — сказал молодой отец, обращаясь к дочери и мальчику.
Мария подскочила первая и провела ладошкой по чёрно-белому шерстяному боку. Мальчик тоже приблизился, с интересом разглядывая укрощённое животное.
— Как же вам это удалось? – восхитился священник. – Этот мой страж погребов весьма недоверчив. Деревенские дети не раз совершали набеги на мой сад, и моему коту от них доставалось.
— Это не чудо, — ответил Геро. – Разве не создал Господь всех зверей по роду их? Все существа на этой земле твари Господни, в них частица Его любви и вдохновения. Если помнить об этом и обращаться к этой частице в сердце своем, то зверь услышит тот зов. Вот и всё.
— Но Господь так же позволил человеку, сотворённому по образу и подобию Его, владычествовать над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею.
— Да, позволил. Но владычествовать вовсе не означает подавлять и угнетать. Владычествовать означает ещё и любить. И вот ещё, святой отец, Господь говорил о владычестве над всяким животным, пресмыкающимся на земле, то есть, над змеями и ящерицами. Котов, как мне помнится, Он не упоминал.
Священник засмеялся.
— Для меня было бы огромным удовольствием затеять с вами теологический диспут, молодой человек. Я слышал, вы учились у самого епископа Бовэзского, а это был человек весьма учёный. Святой был человек.
При упоминании этого имени Геро склонил голову, сделал шаг назад и водрузил млеющего кота обратно на изгородь. Вероятно, ему требовалось время, чтобы справиться с собой.
Когда он вновь обратил свое лицо к священнику и заговорил, голос его звучал чуть суше и напряжённей:
— Да, отец мой, я у него учился. Я обязан ему и знанием своим и самой жизнью. – И тут же обратился к мальчику. – Сударь, вы сделали свой выбор?
Максимилиан растерянно взглянул на кюре и кинулся в дом. Через минуту он вернулся с двумя толстыми книгами.
Геро прочитал названия:
— «Одиссея» и записки Марко Поло «Книга о разнообразии мира». Прекрасный выбор. Я тоже кое-что вспомню, – и вновь священнику: – Благодарю вас, святой отец. Ваши книги будут возвращены вам в целости и сохранности.
— О, я в этом нисколько не сомневаюсь. Передавайте поклон и мою признательность госпоже Бенуа за эти чудесные пироги. Священник, знаете ли, тоже не чужд некоторым плотским радостям.
Мария первая выбежала за калитку. Там начиналась узкая дорога, ведущая прямиком в Лизиньи. От дороги сворачивала тропинка, бывшая более коротким путь через поля и рощицу.
Мальчик, бережно уложив книги в тот же заплечный короб, в котором нёс вино, последовал за ней. Геро, обменявшись поклоном с хозяином, вышел за калитку. Его стройный силуэт стал таять, растворяться. Герцогиня услышала голосок девочки:
— Папа, я устала, хочу на лучки! На лучки!
— Ишь чего захотела, мелюзга, — сурово ответил мальчик, — ножками топай.
— А я хочу на лучки!
Внял ли Геро её мольбам или отверг просьбу дочери, Клотильда уже не слышала.
Она чувствовала слабость, невероятную слабость. Внутри все оборвалось, размягчилось.
Она будто участвовала в неведомом и очень жестоком испытании, призом в котором являлась сама её жизнь, и это состязание отняло все её силы, все её скрытые телесные сбережения.
Ей пришлось пройти немыслимое количество состязаний, одолеть огонь и воду, упереться взглядом в самые чудовищные и прекрасные образы, лики богов и демонов, выдержать искус и отвергнуть соблазны.
Эти боги смотрели на неё. Ее душа была извлечена, разъята, анатомирована, сшита скобами и помещена обратно.
То же самое, безжалостное, произвели с её разумом и телом, затем, собрав воедино, ещё живую, швырнули обратно в её обозначенный день и час. Её, содержащую пустоту, вновь залили в форму.
Эта пустота внутри, гулкая, прозрачная, теперь медленно заполнялась. Её чувства возникали и текли, как жидкости разных цветов и различной консистенции, отчего она легко могла их различать, те, что осаждались сразу, и те, что оставались на поверхности по вине своей летучей, быстро испаряющейся природе.
Тяжёлая смутная зависть, маслянистая и комковатая, стекла на самое дно, как основа и удобрение. Она завидовала нестерпимо.
Завидовала всему и всем. Начиная от неведомой соперницы до плывущих облаков в небе. Они все, и люди, и предметы, и природные знаки, все были причастны, все знали эту тайну, все входили в узкий круг посвященных, допущенных к лицезрению.
Зависть увлекла своё подобие – ревность, тоже тяжёлую, наделённую осадком, но уже с примесью горечи, подогретой на адовом костре.
Ревность опять же — не строго устремлённая к единой цели, а к тем же посвящённым и приближенным, к камешкам под ногами, к птицам в небе, к торчащим над оградой кустикам жимолости, к её острым жёстким листочкам.
Ревность к ветру, налетевшему с полей, ревность к пыльце, выпавшей золотистой пылью, ревность к солнечным пятнам, бесцеремонным и назойливым, ревность к сплетённым в кружево теням.
За ревностью пришел гнев. Уже не подогретый, уже расплавленный, свинцово-булькающий, хлюпающий, падающий тяжёлыми металлическими каплями. Гнев, обращенный ко всему внешнему, фальшивому, тому, что столько лет играло с ней в маскарад, рядилось в тысячу одежд, скрывалось за тысячью ложных утверждений.
Гнев на свою внезапную доверчивость, на своё бессилие, на свою гордыню. Её обманула та скроенная в один шов, собранная из тьмы и вод вселенная.
Гнев своими ожогами породил боль. Эти свинцовые капли прожигали насквозь, протекали до самого дна живой, ободранной формы. Боль от того же предательства, от измены тех, кто верно служил, тех, кто поддакивал и подтверждал, кто не скупился на доказательства и советы.
Это была боль от десятка ножей, пронзивших тело обманутого Цезаря, который был так же слеп и доверчив, который принимал изрекаемые клятвы за несокрушимые столпы мира. Но его боль была овеществлённой и конечной, ибо плоть смертна.
Её же боль не имела плотского источника и могла длиться вечно.
Но боль как субстанция исцеляющая звала за собой нечто уже разбавленное, даже подслащённое. Это была, как ни странно, радость.
Да, радость, настоящая радость. Без взвесей, без комков, схожая с молодым вином.
Радость обретения и радость жизни. Оказалось, что смерть вовсе не всесильна, что её вселенское владычество, как изрешеченная в бою кираса, погнуто и попорчено, что могущество её почти мнимое и может быть обращено даже против самой безносой, как тонкая клевета против суверена.
Смерть была обманута, как была обманута сама герцогиня. Старуха посрамлена.
Клотильда невольно улыбнулась, вообразив самоуверенную, сумеречную гостью. Ту, что являлась к ней в свадебном облачении.
Гостья крайне растеряна. Ей больше не торжествовать, не скалить зубы в усмешке. Всё равно, как почтенная дама-попечительница сиротских приютов, поборница добродетели, рухнувшая посреди улицы в канаву.
Клотильда продолжала улыбаться. Пусть гнев, зависть и боль текут в жилы, как кипящая смола, у неё есть странная освежающая уверенность – она исправит ошибку.
Её ошибку не сочли фатальной. Где-то из книги судеб, огромной, испещрённой именами, вырвали страницу с её каракулями, с её ложными убеждениями и сентенциями, заменив на гладкий шелковистый манускрипт, где ровные предложения обозначены вводными знаками.
Эти знаки ей предстоит самостоятельно обвести по краю и раскрасить.
Этот манускрипт хранился с самого её рождения, предлагая совсем иную судьбу. Возможно, этот манускрипт ей зачитывал ангел, но она не расслышала или не поняла.
Она предпочла составить собственное пророчество, вершить собственный сюжет, без оглядки на вселенского автора, который всегда готов прийти на помощь.
Но она не обращалась за помощью и заполняла свою страницу в книге судеб сама, множа ошибки и нарушая синтаксис. В конце концов, смысл её сочинения был окончательно потерян. Она разметала его в грамматических тупиках, откуда уже не могла выбраться без подсказки.
Но вселенский наставник неоправданно добр и снисходителен даже к таким нерадивым ученикам. Он позволил ей вымарать, обесцветить последний абзац, подобно тому, как милосердный судья позволяет вычеркнуть из протокола самые откровенные самооговоры.
Перед ней открыли новую пропись, сверкающую белизной, аккуратно расчерченную. Теперь у неё есть шанс заслужить подлинное одобрение учителя и наполнить будущий экспромт смыслом.
Верила ли она сама в то, в чём участвовала? Нет, не верила.
Но этот вопрос она себе не задавала. Боялась ответа, боялась тёмных глубин собственного откровения, когда под мантией лжи, расшитой геральдическими лилиями, откроется немощное тело правды.
Её правда, как нежеланный наследник, была упрятана в самое глубокое хранилище, за тысячу дверей. Правда изнемогала от жажды и голода, но всё ещё дышала, и говорила, и голос этой правды доносился сквозь каменные стены до самого трона.
«Ты всё придумала! Все твои улики косвенные! Ты хочешь верить, что он жив, что он может вернуться, чтобы поддерживать твоё собственное существование. Этот обман служит тебе оправданием, индульгенцией, которую ты вымаливаешь у судьбы. Если он жив, если прошёл тот ад и воскрес, то и ты не убийца. Ты этим счастливым чудом оправдана. Старуха больше не придет. Не будет призраков и видений, не будет ночных раздумий и кошмаров. Ты свободна и невинна. Вот во что ты желаешь верить! В свою невиновность. Но это не так! Не так. И ты это знаешь. Он не мог выжить. Он всего лишь человек, он уязвим и смертен. Он мёртв».
Эта истина залегла там, в фундаменте, подобно краеугольному камню мироздания. Какому существу, какому богу под силу расшатать этот камень?
Она услышала несколько слов, и камень дрогнул, стал разламываться, крошиться, подтекать. Стены уподобились восковым.
Она охватила голову руками. Пол под ногами закачался. Или это ей только кажется? От треска и разрывов она не слышала ответных слов священника. Впрочем, зачем ей священник? Кто такой священник?
Нет никакого священника! Есть только он.
Он! Вот его голос.
Он снова заговорил:
— А этот молодой человек вызвался сопровождать меня, чтобы взглянуть на ваши книги. Вы помните его, святой отец? Максимилиан-Анри, из Парижа.
Шум утих, шуршал только невидимый песок из мгновений. Она услышала и священника.
— Как же, конечно, помню. Госпожа княгиня приняла в его судьбе большое участие. Да вас, милостивый государь, не узнать! У вас и щеки наметились, и румянец! Ну, ну, не смущайтесь. Ваше стремление учиться весьма похвально. Желаете взглянуть на книги?
Послышался хриплый, глуховатый от волнения голос мальчика.
— Вы говорили, что у вас есть книги того грека, слепого, про царя, который с великанами сражался.
— С циклопом, — мягко уточнил тот, воскресший из небытия.
— Так это вы про царя Одиссея! – обрадовался кюре. – Грешен, читаю язычников, и Гомера и записки Цезаря о Галльской войне.
— Было бы очень любезно, святой отец, если бы вы одолжили нам Гомера. А то, сами понимаете, у господина Липпо все книги медицинские, некоторые на арабском.
— Одолжу непременно. Стремление отрока к наукам следует поощрять. Не в том ли состоит долг истинного охранителя душ? – И кюре добродушно засмеялся. – Ну идёмте, юноша, идёмте, взглянем на книги. Труды отцов церкви вам читать рановато, а вот греков и римлян можете попробовать.
Он тоже вошёл в дом или остался во дворе?
За окном всё ещё щебетала девочка. Пока взрослые заняты непонятным для неё разговором, она развлекается всем, что попадается на глаза. Вот её внимание привлек маленький цветник. Там скоро зацветут астры — цветы августа и сентября.
— Ой, какие цветочки! А у нас таких нету. Папа, а почему у нас везде ластет капуста?
— Не только. Есть еще морковь, брюква и сельдерей.
— Они некласивые, — возмутилась девочка.
— Согласен. Но тётушка Мишель, как ты её называешь, думает не о том, что красиво, а о том, что положить зимой в суп, когда нет ни цветочков, ни капусты.
Итак, он остался во дворе. Конечно же, он ни на минуту не оставит дочь без присмотра. Это зеница его ока, его маленькая девочка, ради которой он, не колеблясь, отдаст свою жизнь.
Теперь и она, герцогиня, узнала голос ребёнка. Да, действительно, это она, та самая отвергнутая, ненавидимая, обозначенная как соперница девочка, которую она, принцесса крови, вдруг пожелала удочерить.
Она должна найти в себе силы и подойти к окну. Окно в трёх шагах перед ней, оно обратилось в пылающий, заколдованный портал, прорезь в самом теле вселенной.
Если она найдёт в себе силы приблизиться и заглянуть, она окажется из числа тех, кого ткань вселенной признает своим властелином. Огненный прямоугольник манил её, звал. Она сделала шаг, затем ещё один. Всё ещё шумит, осыпаясь, белоснежный песок. Всё ещё грохочет, как колокол, сердце, ставшее бронзовым и беспощадным, готовое разнести рёбра и грудь.
Вот уже кисейный занавес в пределах досягаемости. Но отдернуть его нельзя. Можно лишь приподнять.
Герцогиня сделала шаг влево и приблизилась к стене. Теперь остаётся лишь повернуть голову. Занавес прилегает неплотно, она видит освещённый солнцем двор.
Где-то в доме бубнит отец Марво. Два или три раза ему ответил мальчик.
Клотильда зажмурилась, но усилием воли открыла глаза. Она увидела мужчину и девочку. Девочка стояла, приподнявшись на цыпочки, у ограды.Ограда была ненамного выше неё, сбитая из потемневших от непогоды жердей, увитая жимолостью. Поверх врытых в землю кольев тянулась довольно широкая перекладина. На ней расположился самого разбойничьего облика кот.
Этого кота герцогиня часто замечала дремлющим в солнечной луже посреди двора, на пеньке или на ограде. Зверь порой целые дни проводил на ограде, жмурясь и помахивая хвостом, вероятно, увлечённый своими тайными и зловещими мыслями.
Кот смотрел на дорогу, как сторожевой пёс, охраняющий дом от незваных гостей. С наступлением сумерек этот чёрно-белый страж покидал пост и отправлялся на охоту. Однажды Клотильда видела, как он волок через двор здоровенную крысу, пойманную в погребе.
Клотильда продолжала смотреть из окна, ибо страх так и не позволил ей взглянуть на мужчину.
Он стоял, беззаботно прислонившись к поленнице. Герцогиня вздохнула и взглянула на него. Тут же её глаза получили ожог.
Ей будто плеснули в лицо чем-то горячим, светящимся, собранными в горсть солнечными пятнами. Ей хотелось вновь зажмуриться, закрыть лицо руками. Боль стала нестерпимой, не телесной. Потому что это был он…
Он, Геро. Чуть попривыкнув, она снова взглянула. Геро, живой, из плоти и крови, стоял там, скрестив руки на груди и, чуть склонив голову на бок, с улыбкой наблюдал за девочкой.
Глаза постепенно приноравливались. Клотильда уже различала детали, драгоценные и необходимые. Это он, но другой, почти неузнаваемый, повзрослевший, похорошевший. Одет просто, без изысков. На нём крестьянские сабо на босу ногу…
Он похож на принца, покинувшего столицу и строгих наставников. Запястья и щиколотки обнажены. Рукава его сорочки, похоже — из тонкого льна, закатаны до локтей. Короткие кюлоты застегнуты под коленями, оставляя для солнца и вкрадчивых взглядов его гладкие, тугие икры и голени.
В этой легкой мальчишеской небрежности было что-то от того, прежнего Геро, юного, несведущего, который встретил свою судьбу под сводами скриптория.
Он как будто возвратился к прежней ипостаси, обогатив её годами пройденных испытаний. То была инициация смертью. Он спустился в подземный мир, переплыл Стикс и вернулся назад, обновлённый, неузнаваемый.
Она не видела его несколько месяцев. Срок значительный для ребёнка, но ничтожный для взрослого — но преображение свершилось.
Он другой. Более зрелый, более уверенный. Он обрёл те качества и силы, о которых прежде не знал, они раскрылись подобно крыльям, с которых методично срезали перья.
И ещё…
Ещё он любим. Это видно сразу. Женщины не ошибаются, они угадывают присутствие счастливой соперницы, даже если эта соперница далеко.
А то, что эта соперница существует, Клотильда видела отчётливо. Ей не нужны доносы и шепотки. Достаточно взглянуть на него.
Он — безмерно счастливый любовник, обласканный, зацелованный. И сам отдарившийся с не меньшей пылкостью, ибо влюблен.
Он любит и любим. Любит и любим.
Где-то есть она, покорившая его сердце. Завладевшая не только телом, но и душой.
Клотильда могла бы попытаться себя утешить, обосновав это солнечное счастье в его облике, в беззаботности его движений лишь присутствием дочери.
Ибо ей доводилось видеть его сияющим, озарённым, когда в минуты дозволенных свиданий он брал свою дочь на руки.
Но эти вспышки радости были кратковременными, прогорали быстро, как виноградные лозы в камине.
Здесь же она видела ровное, могучее горение, побеждающее мрак и холод. Это было задержавшееся в зените маленькое солнце, которое в отличии от солнца всемирного обладает собственной волей и правом замедлить свое движение.
Та неведомая женщина присутствовала и в девочке. Если первая его возлюбленная, та, что умерла, оставила в ней свою кровь, свою тень в движениях, чертах и повадках, то эта, вторая, довольствуется внешним присутствием.
Девочка одета с тем тонким вкусом, каким обладают только любящие матери. Геро при всей своей любви не смог бы так безупречно совместить все эти вышивки, ленточки и оборки.
При всех своих талантах он оставался мужчиной, далеким от портновских ухищрений. Девочку одевала та, другая. Она же вплела ленту в детские локоны.
Клотильда чувствовала боль в глазах и сердце. Кто-то опередил её, обыграл. Кто-то оказался изворотливей и хитрее. Кто-то отнял у неё Геро, её добычу, и отнял этого ребёнка. Увел обманом, прельстил, околдовал.
Кто это? Неужели Жанет?
Судя по ткани и фасону, платье для девочки заказывали в Париже, у портного не из последних. Кому это по карману? Только той, кому принадлежит поместье. Больше некому.
Девочка тем временем всё ближе подходила к дремлющему на ограде коту. Дремота этого ночного хищника была притворной. Он видел человеческого детёныша и предостерегающе дернул хвостом.
— Милая, он сердится.
Это был Геро. Он все так же стоял, прислонившись к поленнице, но как-то подобрался, для глаза почти незаметно, но для неё, знавшей, к каким нежным переборам под кожей приводит эта готовность, эта перемена была очевидной.
Так он готовился к боли и схватке, к чужеродным прикосновениям. На этот раз он, казалось, даже наслаждался возможностью взнуздать свою искрящуюся молодость. Но что могло грозить там его маленькой дочери?
Мария не услышала отца — или сделала вид, что не услышала. В ответ на предупреждение Мария приблизилась и протянула ручку, чтобы погладить дергающийся хвост.
Ночной зверь, всегда настороженный, ожидающий врага в каждом встречном мальчишке, в крестьянском бездельнике или в бегущей собаке принял это движение, как непрошенное посягательство. Кот вскочил, выгнул спину и зашипел.
Его лапа хищно мелькнула в воздухе, стремясь зацепить неосторожные детские пальцы. Мария в страхе отпрыгнула.
Геро, с той же стремительностью молодого зверя, оказался рядом с ней. Торопливо оглядел маленькие ручки в поисках царапины. Но раны, по всей видимости, не было, хотя девочка захныкала:
— Папа, он хотел меня поцалапать!
В доме послышался шум, и на крыльцо выскочил мальчик. Взъерошенный, готовый к бою. Он сразу определил врага, чёрно-белого, прижавшего уши. Мальчик огляделся в поисках предмета, годного, как оружие.
Он углядел не то обломок черепицы, не то камень, и быстро поднял этот предмет с земли.
— Максимилиан, — негромко произнес Геро, — что вы намерены делать?
Голос звучал без всякой угрозы, без обещания шлепков и розог, без истеричной надрывности беспомощного родителя, но мальчик застыл. В этом голосе была другая сила, которая не нуждалась в железе и пушках.
Мальчик нерешительно взглянул на своего наставника.
— Этот бродяга мог её оцарапать, — произнес тот, кого назвали Максимилианом.
— Но не поцарапал. Не поцарапал? – Геро обратился к дочери.
Девочка замотала головой.
— Ты всего лишь испугалась.
Девочка кивнула, но тут же добавила, указывая на кота:
— Он плохой! Злой! Я хотела его погладить, а он цалапается!
— Он не плохой, — мягко возразил Геро, — он тоже испугался.
— Почему? Я же не буду его кусать! – обиженно возразила девочка. Она оглядывала свои ручки, в надежде отыскать царапину.
— Только он этого не знает, — терпеливо продолжал Геро. – Ты ему о себе ничего не рассказывала.
Мальчик тем временем бросил обломок и подошёл поближе. На крыльце показался священник.
Клотильда смотрела, не отрываясь.
«Сейчас он проделает свой обычный трюк» — подумалось ей.
— А как я ему ласскажу? Он же не понимает, — упрямилась девочка.
— Откуда ты знаешь? Ты же не пробовала.
Геро приблизился к ограде и остановился в трёх шагах от кота.
Первой в низенькую калитку вбежала девочка. Клотильда услышала топот маленьких ножек и голосок:
— А это мы, дядюшка Малво! Мы плишли!
Этот голосок не вызвал у неё ни волнения, ни воспоминаний. Она его не узнала.
В доме отца Марво детские голоса звучали не редко. Родители, его прихожане из окрестных деревень и усадеб, частенько посылали своих отпрысков к дому старого кюре, привязав им на спину короб с подношением.
Крестьяне посылали священнику головку сыра, куриные яйца, длинные ржаные булки. Хозяева замков и зажиточные арендаторы – окорок и бутылки с вином. Дети прибегали стайками, вваливались шумно, с криками и смехом.
Священник принимал подношения и благословлял маленьких посланцев.
Бывал гонец из Лизиньи — высокий, крепкий подросток поварёнок, с большим куском пирога и бутылкой сидра.
Клотильда видела пришельцев из окна своей тесной спальни. Она по большей части скрывалась там, застыв в молитвенной позе с чётками меж белых пальцев, и только в сумерки выходила подышать влажным от росы, терпким воздухом.
Дельфина уговорила её сменить платье, чтобы чёрный цвет и строгий покрой не бросались в глаза. Поразмыслив, герцогиня последовала её совету, и скоро из знатной парижанки преобразилась в провинциальную вдову, облачённую в серый, мешковатый капор.
Принцесса находила вид свой отталкивающе-непривычным, ощущая себя едва ли не униженной таким непритязательным облачением, но из благоразумия приняла эту временную окраску, подобно линяющему зайцу.
В этом капоре она выходила гулять, бродила по окрестностям в сопровождении своей фрейлины и лакея, следующего за дамами в отдалении, и однажды, преодолев пол-лье, видела сияющие под закатными лучами окна и крыши Лизиньи.
Поместье было окружено садом, переходящим в парк. С южной стороны к нему подступала рощица, а к западу стелились поля, засеянные клевером.
Однако, приблизиться к дому герцогиня не решилась. Дельфина, также изменив внешность, подходила к поместью гораздо ближе, и даже купила корзину краснобоких яблок у престарелого садовника. Она пообещала купить и бутылку сидра, чтобы вернуться под благовидным предлогом.
Перечисляя обитателей поместья, священник упомянул молодого человека, который прибыл в Лизиньи в качестве не то ученика, не то пациента господина Липпо, того самого лекаря-итальянца, и который всё свое время проводил вместе с учёным за классификацией и описанием трав.
Итальянец составлял свою собственную ботаническую опись. Но этого помощника отец Марво упомянул как-то неохотно, со смущением, отводя взгляд, и с жаром уверил, что ничего о нем не знает, даже имени не назвал.
«Лжёт» — подумала тогда герцогиня, наблюдая за священником, но от дальнейших расспросов воздержалась, переведя разговор на свиту сводной сестры.
Ей помнилось, что среди её приближённых был некий граф де Клермон. Видный мужчина. Вот о нём она и предпочла говорить, чем доставила кюре несомненное облегчение. Подобный предмет разговора парижской дамы был привычен даже для сельского священника. Невзирая на снедающее её любопытство, Клотильда умела ждать.
Ложь насторожила её. Он не назвал имя, неумело сыграл в неведение. Пусть так. Это скорее улика, чем опровержение. Она подождет.
Дельфина вновь говорила с садовником. Тот жаловался на детей, разоряющих грядки и клумбы, срывающих зелёных яблоки, а затем страдающих животом. Упомянул мальчишку-сироту, доставленного из Парижа.
— Вольно же господам этих разбойников привечать, — ворчал он.
Уточнять имена разбойника и господ Дельфина не решилась.
Издалека она видела девочку, темноволосую, лет пяти, и эта девочка ей показалась…
Но она не уверена. Ей придется разговорить садовника. Или того пасечника, что возит в поместье мёд. Но делать это следует осторожно. Похоже, что обитателям поместья посоветовали держать язык за зубами.
Придворная дама наслаждалась этой таинственностью, упивалась своими рекогносцировками, осторожными разговорами, своим соглядатайством.
Её тусклые глаза горели истинным вдохновением. Склоняясь к уху её высочества, она декламировала добытые сведения, будто вирши Горация.
Клотильда наблюдала за ней с усмешкой. Это — звёздный час вечно пребывающей в тени фрейлины. Луна в конце концов затмила Солнце.
Сама Клотильда пребывала в некой отрешённости, признавая за собой наслаждение этим застоем, этой тишиной и неопределённостью.
В первые сутки она едва не скрипела зубами от раздражения. Она почти раскаивалась, что поддалась на уговоры Дельфины и пустилась в эту авантюру: покинула Париж, подобно изгнаннице, поселилась в этом крошечном, скрипящем доме, где чувствовала себя запертой в клетке — так тесна была её спальня.
По ночам она слышала шорох и писк. Замечала пятна плесени под обвалившейся штукатуркой, под выцветшей тканью, находила трещины, вывалившиеся кирпичи, просыпалась от гремящей под ночным ветром черепицы.
Вместо армии горничных и фрейлин у неё была одна Дельфина и неуклюжий лакей в качестве кучера и телохранителя.
Была деревенская, без изысков, снедь, подаваемая всё той же Дельфиной, и тишина, которая поначалу настораживала и тяготила.
Её время, время принцессы крови, вдруг вышло из берегов приличий и предписаний. Не было просителей, назойливых визитёров, сплетников, доносчиков, шпионов, секретарей, придворных. Не было пространных писем, векселей, счетов, прошений и признаний. Время вдруг обратилось в нагромождение ничем не занятых часов, минуты не грохотали и не бесчинствовали. Они стекали плавно, без плеска, тянулись и застывали.
И минут этих было много, больше, чем ей бы хотелось. Чем ей было себя занять, если нет её привычных занятий, её привычной роли?
У неё оставались воспоминания, сомнения и вопросы. Они стали её просителями, её придворными, они томились в её приемной, ожидая аудиенции. Но, в отличии от смертных, они не нуждались ни в отдыхе, ни в пище. Они не страдали от духоты или от жажды. Они могли ждать бесконечно, безмолвно, терпеливо взирая на запертые двери её ума, приближая мгновение, когда она позволит им войти.
Это случилось скоро, на закате следующего дня. Огромный, багровой густоты шар почти с неприязнью взирал на остывающую землю, подобно деспоту, чей срок правления истек, и гонимый, он вынужден отплыть на утлой, скрипящей галере.
С той же тоскливой ненавистью взирал бы этот изгнанный правитель на тающий вдали берег. Но багровый жар умирающего светила был бессилен, как и гнев правителя.
Далёкий берег уже скрывала дымка, жар солнца уже отражался в набегающих облаках, которые спешили принарядиться в разноцветные всполохи. Ей прежде не доводилось наблюдать эту великолепную агонию.
Это добровольное солнечное жертвоприношение свершалось каждый день, но она ничего не видела, как не слышала на рассвете криков небесной роженицы, дарующей смертным ещё один день, ещё один путь к счастью и покаянию. Она сразу вспомнила, что Геро в отличии от неё, да от большинства смертных, слышал и крик рождения, и предсмертный хрип.
В тёплое время года он поднимался на одну из башенок и провожал умирающее светило, как преданный друг или любящее дитя у смертного одра. Возможно, мысленно он благодарил за эти небесные труды, за это безысходное движение по кругу. Пройдет всего несколько часов — и труд возобновится, труд, дарующий жизнь миллионам существ.
Геро был одним из тех, кто преклонялся перед величием этого труда, кто умел отрешиться от сиюминутного барахтанья в обрезках обид и желаний, чтобы лицезреть это величие, и через это созерцание очиститься и обрести силы.
Он проводил часы в своем кресле у окна вовсе не от скудости желаний и непроходящей скорби. Он отдавал эти часы, как подношение, как жертву во имя вселенской гармонии.
Глядя на тающий диск, она, — нет, не обрела в одночасье ту же способность, — но уловила некое колебание, некое движение в душе и разуме, будто снова заняла его место, чтобы захватить и присвоить беспечный фантом.
На следующий день она уже искала это колебание сознательно. Она вышла в маленький скудный садик и долго слушала птиц и ветер.
Её охотничий замок был построен в Венсеннском лесу, настоящей цитадели животного и птичьего царства. К тому же, у самых стен был разбит цветник, к лесу, как ничейная приграничная земля, примыкал парк. Но ей бы и в голову не пришло искать в стволах и деревьях абрис Бога.
Это умел делать только Геро, но его считали сумасшедшим, блаженным.
Догадайся Дельфина каким мыслям предавалась её госпожа, тоже сочла бы её безумной. Но она и в самом деле почти безумна, как и большинство тех, кто её окружает.
А Геро был единственным, кто хранил свой разум в первозданной целостности, каким этот разум был дарован в Эдеме, вероятно, тот первозданный разум дремал в каждом из потомков Адама, где-то за гордыней и самолюбием, вместе с обессилевшей душой, и каждый обладает силой разбудить этот разум, вернуть былое могущество, если позволит себе услышать, если различит в перестуке мыслей пение птиц, если обратит свой взор к небесам.
Голос девочки она не узнала. Ей не доводилось его слышать. Она слышала только плач.
А чуть позже Геро научил свою дочь прятать слёзы, и даже слёзы сменились настороженным молчанием. Откуда ей было знать, что голосок этот принадлежит той самой девочке, чью мать она погубила, чтобы обратить её отца в пленника.
Клотильда не приближалась к окну, скрываясь за тонкой занавеской, но сама видела дворик и тех, кто открывал калитку.
Герцогиня почти не стесняла старого кюре, не препятствовала ему принимать своих прихожан, вести долгие утешительные беседы или вскапывать грядки.
Священник тоже вскоре успокоился, убедившись, что знатная гостья не имеет намерения досаждать ему своими капризами. Он всё более убеждался, что таинственная дама действительно нуждается в уединении.
И вернул свою жизнь в привычное русло. Единственное, что его настораживало, так это её отказ посещать мессу. Но это он быстро объяснил её нежеланием быть узнанной. Она могла бы исповедоваться, но не просила об этом.
Одним словом, гостья не доставляла хлопот — но её присутствие рождало беспокойство. И тревогу.
Отец Марво тоже услышал девочку и шагнул с крыльца. Девочка уже бежала к нему, а за калиткой стояли двое, стройный темноволосый мужчина и мальчик лет десяти.
Клотильда тоже их видела, но кисея, за которой она скрывалась, смазывала фигуры до двух силуэтов. Она не спешила внести ясность, убеждённая, что это, скорей всего, кто-то из прихожан, решивший нанести визит священнику, отец семейства, явившийся за благословением.
Девочка во дворе не унималась:
— Тётушка Мишель испекла большой пилог! Даже два! Один с яблоками, а длугой с малиной.
Скрипнула калитка. Послышались шаги священника. Посетители, мужчина и мальчик, были уже во дворе. Клотильда отступила в глубь комнаты, чтобы предаться привычным раздумьям, когда мужчина во дворе заговорил.
— Простите наш внезапный визит, святой отец, но госпожа Бенуа встревожена, вы не были у нас с воскресения. Вот, отправила нас с расспросами и гостинцами.
Герцогиня замерла.
Этот голос! Да, этот голос!
Голос того молодого человека во дворе, голос глубокий и бархатистый, голос, знакомый до боли, до рези в глазах.
У неё зашумело в ушах, в висках, в затылке. Вновь ползущая, знакомая кривизна линий, когда строгая обусловленная симметрия нарушается, сползая, словно маска, обнажая нечто непознаваемое, истинное, что скрыто от глаз смертных, незрячих от суеты и гордыни. Неумолимый ход божественных сфер, их вращение.
Голос, это его голос.
Но этого не может быть! Он мёртв. Она сама отправила его на смерть, сама приговорила его.
Да, вот уже несколько недель она поддерживает эту игру в его воскрешение, она сопоставляет факты, она сличает доказательства, она даже сюда приехала, чтобы поддержать сюжет, что все занятые в этом спектакле персонажи не лишились своего заработка.
Ей нравилось в этом участвовать, в этой инсценировке, ибо деятельность заполняла пустоту, предавая её жизни мимолётный смысл, ибо никакого другого смысла у нее не было.
Молодой человек был полностью погружён в свои мысли — и мысли невесёлые, одномерные, плотно прилегающие друг к другу, как гладко обтёсанные глыбы в древней кладке.
Он только раз поднял на священника невидящий взгляд. Радужка была насыщенного синего цвета, а зрачки фиолетовые. Белки глаз отличались пронзительной белизной, присущей людям непорочным, соблюдающим своё тело в умеренности и чистоте.
Юноша, похоже, даже не замечал своего визави, а священник видел в этом рассеянном взгляде многое. Глаза ясные, молодые, а взгляд будто запорошен веками.
Священник знал такие взгляды. На своем веку он принял немало предсмертных исповедей, напутствовал немало умирающих грешников и страдальцев.
Такой взгляд бывает у тех, кто отворотил душу свою от мира и погрузил её в пустоту, у тех, кому открылась некая высшая мудрость, чья душа обрела через страдания нерушимый покой и горькую прозорливость. Но кто мог бы предположить, что эта печальная мудрость открылась такому юному существу, почти мальчику?
В том возрасте, в каком пребывал этот незнакомец, молодым людям надлежало жарко и страстно идти по пути страстей, утолять свою жажду чувственных удовольствий, поддаваться соблазнам и пробовать грех на вкус, чтобы со временем, обретя опыт и разум, либо раскаяться — либо погибнуть.
Молодость для того и даётся, чтобы пройти свою галерею заблуждений и насладиться земным и тленным. Ибо без земной мерзости и тьмы душа не примет божественную благодать, не оценит и не прозреет, останется спелёнатым младенцем, которого чрезмерно заботливые родители так и не научили ходить.
Но с этой юностью произошло нечто необратимое. То, что должно было растянуться на годы, сложилось в несколько дней.
Отец Марво взглянул было на своего соседа итальянца, ибо тот назвал незнакомца своим пациентом — но тот с превеликим рвением уткнулся в тарелку.
Госпожа Бенуа продолжала свои тихие уговоры, она даже погладила молодого человека по руке, успокаивая как ребёнка. Её подопечный, казалось, понял, что от него хотят, воспользовался вилкой ещё раз, затем обратил на свою покровительницу умоляющий взгляд:
— Можно мне уйти? – расслышал отец Марво.
Хозяйка шумно выдохнула, возможно, впервые признавая свое бессилие.
— Иди, что ж с тобой делать?
Молодой человек сразу же поднялся и, ни на кого не глядя, быстро покинул террасу.
Отец Марво пытался задавать вопросы, осторожно, издалека, крайне удивлённый возникшим настороженным молчанием.
Тот юноша, неожиданно возникший и так же неожиданно, даже невежливо покинувший сотрапезников, стоял совершенным особняком от привычных священнику человеческих образцов. По виду, по сложению, по изяществу рук и ног, по благородным чертам лица, он несомненно принадлежал к высшему сословию. Ибо наследник мельника или каменотёса не мог обладать подобным сложением.
В жилах этого юноши должна была течь кровь многих поколений избранных, кровь, множество раз подвергнутая дистилляции, кровь, настоянная на рыцарских подвигах и благородных именах. Такие наследники не приходят в этот мир случайно, их пестует сама природа.
А с другой стороны, в этом наследнике нет и намека на самоуверенное первородство. Он больше похож на изгнанника или беглеца.
Никто не пожелал назвать отцу Марво его имя. Лекарь и вовсе сделал вид, что не понимает, о чём речь, хотя прежде называл юношу своим пациентом. Неужели поместье Лизиньи скрывает чью-то тайну?
Наследника, обречённого недругами на смерть? Такое в истории случалось.
Вот взять хотя бы слухи о потерянном сыне Людовика Десятого Валуа, который родился уже после его смерти и был прозван Иоанном Посмертным. По официальной версии — младенец скончался во время церемонии крещения. Но по слухам — погиб не маленький дофин, а сын кормилицы.
Сам же принц был тайно вывезен из Франции. Доказательств тому никаких, но слухи о невольной узурпации трона каждым последующим королём неизменно расходятся как круги на воде. А не случилось ли и здесь схожей истории?
Подлинному наследнику некогда очень знатного рода приходится прозябать в безвестности, дабы спасти свою жизнь. Есть немало знатнейших фамилий, которые угасли и наследство их ныне принадлежит побочным ветвям, и возвращение прямого наследника для этих родственников подобно ночному кошмару.
Версия казалась правдоподобной и многое проясняющей. Её светлость княгиня, возможно, из великодушных побуждений, оказывает кому-то услугу, а молодой человек подавлен своей участью изгнанника.
Отец Мавро так и называл незнакомца – изгнанник. Позже он узнал, что изгнанника зовут Геро, и это только укрепило священника в его фантазиях.
Имя, конечно, вымышленное. Каким здравомыслящим родителям придёт в голову окрестить ребенка именем этого сомнительного святого, похороненного где-то на берегах Рейна, в землях прежде языческих, а теперь ставших прибежищем еретиков?
Только тем, кто скорее тяготится своим отпрыском, чем исполняет свой долг с радостью. Имя выбрано опекуном или тайным покровителем, кому поручено приглядывать за наследником. Или же имя выбрал он сам, как знак отчуждения.
Одно время отец Марво рассчитывал, что молодой человек пожелает исповедоваться, снять тяжесть с души, но тот, казалось, намеренно избегал священника. Как, впрочем, и всех остальных.
Лекарь пожимал плечами, а хозяйка, госпожа Бенуа, лишь качала головой. А потом произошло событие, которое вполне могло быть приравнено к чуду.
В поместье появилась девочка лет шести.
Явившийся по своему обыкновению после воскресной мессы, отец Марво сразу уловил внезапные перемены. Во-первых, в поместье явилась сама княгиня. Священник сразу заметил огромный дорожный дормез, уже распряжённый, с задранным дышлом.
Во-вторых, народу в доме прибавилось. Слышались взволнованные голоса, смех, возгласы, шутливая перебранка.
И в-третьих, в воздухе разливался дивный аромат томящегося на огне соуса. Кухня походила на штаб действующей армии.
Очень скоро выяснилось, что печаль и подавленность того юного незнакомца происходила вовсе не по причине изгнания. То была скорбь по маленькой дочери, которую он считал умершей и винил себя в её смерти. Но девочка не умерла, а была не то похищена, не то потеряна, и вдруг счастливо нашлась, чему опять поспособствовала её светлость княгиня.
Отец Марво вскоре увидел девочку и благословил. К благословению её привел сам молодой отец, которого отец Марво не сразу узнал, так разительно тот изменился.
Если кому и довелось лицезреть чудо воскрешения, то отец Марво мог смело причислить себя к этим избранным. Что он видел прежде?
Тело, почти лишённое души, потухшие глаза, почти механическое, остаточное движение, которое угасая, ещё отзывалось в этом теле, ибо молодость обладала недюжинным животным упорством, всё ещё произрастая в равнодушной плоти.
Душа будто дослуживала обговоренный в контракте срок, доживая в теле, как разорившийся домовладелец, или скорее, узник, прикованный к полуразвалившейся стене. Душа эта была поражена тяжким недугом, даже грехом неверия. Отец Марво однажды осмелился предложить молодому человеку утешение исповедью, как предлагал его тяжело больным и умирающим, на что молодой человек горько усмехнулся и ответил, что больше не верит в Бога. И ушёл, не пожелав объяснить свое чудовищное богохульство.
И вот явился некто иной, обновлённый, полный надежд и веры. Синие глаза сияли.
— Благословите, святой отец, — мягко произнес он. – Это моя дочь Мария.
Девочка, всё ещё растерянная после свершившихся перемен, застенчиво жалась к отцу. Она была удивительно на него похожа.
Священник, внезапно ощутивший волнение, благословил их обоих. Он видел сияющие невинной радостью глаза ребёнка. И счастливые глаза отца. Этими глазами на старого кюре смотрел Бог.
«Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него». (Св. Евангелие от Марка 10:15)
Сколько раз он, служитель церкви, перечитывал эти слова. Сколько раз цитировал в своих проповедях Луку и Марка, но никогда эти слова Писания не наливались светом и не звучали столь объёмно и внушительно. Он ужаснулся.
Он привык к тому, что Господь, карающий и всепрощающий, где-то там, за гранью вечности, непознаваемый слабым умом человеческим, а Господь здесь, рядом, — в невинных глазах ребёнка.
Отец Марво, вернувшись к себе, долго молился, испуганный собственными догадками.
Он видел девочку вновь, и её отца, но благостный ужас не возвращался. Он даже посмеивался над своими страхами, объяснив их неожиданностью встречи. И слова Писания стали только буквами на странице, утратив свой пылающий объём.
Пока он не увидел их вместе — молодого отца и княгиню.
Они стояли в тени разросшегося виноградника, где гроздья только завязывались в мелкие тугие узелки. Они стояли очень близко, но не касались друг друга. Только смотрели.
Никто, даже самый беспощадный охранитель нравственности не усмотрел бы в том нарушения законов. Даже, когда руки их, несмело, с благоговением, на мгновение встретились, соединились в самом пристойном, благонравном жесте и тут же разомкнулись, соблюдая тайну, жест не послужил бы уликой, но отец Марво признал их виновными сразу, за одно лишь мерцание и сгущение воздуха, за ноющую в сердце тоску, за терзающую растерянность, за осознание собственной обделённости и невежества.
Он снова слышал слова Писания, слышал их, пришедшими ниоткуда, скатившимися из поднебесного источника, где эти слова когда-то и зародились, откуда сошли на землю в незапамятные времена через молитву первых праведников и застыли в упрощенных знаках на пергаменте.
«Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал… цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей…» (Песня Песней 2:12)
«Чем возлюбленный твой лучше других возлюбленных, прекраснейшая из женщин?» (Песня Песней 5:9)
«Голова его — чистое золото; кудри его волнистые, чёрные, как ворон; Глаза его — как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке…» (Песня Песней 5:11,12)
Некий теолог Феодор был предан анафеме, истолковав священную Песнь, как песнь любви между мужчиной и женщиной.
Отец Марво знал, что еретиком и богохульником будет объявлен каждый, кто осмелится усомнится в учении апостола Павла и низвести любовь Иисуса Христа нашего к своей Церкви до любви земной. Он знал, что будет осуждён, изгнан, лишен сана и, может быть, даже послан на костёр, если осмелится произнести вслух эту истину, что открылась ему на тенистой террасе.
Тот, кто сотни лет назад писал на сухом папирусе эти строки, видел эту любовь, как видит её сейчас он, старый сельский священник. Они, те двое, молчат, но слова для них давно сказаны, давно растворились в небесах, отразились в звездах и запали в те редкие души, что рождаются у самого престола Господня.
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные. О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен! и ложе у нас — зелень; кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы». (Песня Песней 1:14-17)
Отец Марво видел немало тех, кто был движим страстью или корыстью. Он видел обесчещенных девиц, разгневанных жен, несчастных невест, похотливых стариков, легкомысленных юнцов, распутных вдов и рогатых мужей. Он венчал и крестил, исповедовал и утешал.
Но ни разу во время венчального обряда не зазвучала неосязаемым рефреном Песнь Песней, ни разу не ожили те древние письмена, не наполнились светом, не обрели глубину и объем, не заполнили собой суетное пространство ума.
«Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют её. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презреньем». (Песня Песней 8:7)
Священник вдруг осёкся. Ему показалось, что он совершил промах, но какой, понять был не в силах. Может быть, ему не следовало упоминать имя королевской дочери, если эта дама не желает встречаться ни с кем, кто бывает при дворе?
С княгиней она вполне может быть знакома. Но сожалеть было уже поздно, к тому же, гостья не выразила особого негодования. Напротив, в её глазах мелькнуло любопытство.
— Дочь Генриетты д’Антраг? Ах, да, она же теперь княгиня. И что же, она здесь бывает?
— Да, — осторожно подтвердил священник, — время от времени она навещает свою кормилицу.
— Вероятно, её светлость княгиня, как и её предшественница, герцогиня де Шеврез, бывает здесь в шумной компании дам и кавалеров. До утра звучат скрипки, а с утра охотничий рог и собачий лай. Блестящая кавалькада устремляется по следам несчастного зайца.
— Нет, — возразил священник, — её светлость бывает здесь одна, в сопровождении самых доверенных лиц. Она скорее склонна скрывать свои визиты.
Теперь была очередь гостьи играть в изумление.
— Разве навещать кормилицу такой уж великий грех? Карл Девятый, насколько я знаю, был очень привязан к своей кормилице и доверял ей больше, чем собственной матери. Это факт общеизвестный. И умер на руках этой женщины, не пожелав даже проститься с королевой Екатериной. Близость с кормилицей совершенно не удивительна. Тем более, если это касается дочери Генриетты д’Антраг, которая, как всем известно, не питала особой любви к детям. Отчего же её светлость княгиня так застенчива?
— Её светлость вовсе не стыдится своей привязанности, — горячо возразил священник, — напротив, она всячески эту свою привязанность подчеркивает и обращается к мадам Бенуа не иначе, как «матушка». Не будь я осведомлён об истинном происхождении княгини, я бы не поставил под сомнение их кровную связь. Да сама госпожа Бенуа питает к своей молочной дочери поистине материнскую нежность. Она безраздельно предана своей молочной дочери.
— Меня, поверьте, очень мало заботит искренность их чувств, — холодно заметила гостья. – Кто ещё бывает в поместье?
Обескураженный священник как рыба разевал рот. Тихое смирение его гостьи соскользнуло, подобно ножнам с клинка, и сам клинок сверкнул мертвенно тёмным лезвием.
— Никто, — поспешно ответил кюре. – Там живет господин Липпо. Он лекарь.
— Кто ещё там живет?
Священник в растерянности перевёл взгляд с госпожи на служанку. Будто та, вторая, вновь обратит этот тягостный разговор из допроса в нечто суетливое и пустое, лишённое всякого смысла.
Почему эта дама, эта мадам Корбель, задаёт ему такие вопросы? Почему смотрит так испытующе, будто суровый отец-настоятель на послушника, посмевшего читать книги еретика Кальвина?
Почему эту даму так интересует поместье и те, кто там живет?
Там нет никого, кто носил бы громкое придворное имя, все обитатели под стать свой хозяйке. Работники, конюхи, садовник, кухарка, пара подростков-поварят, девушки, приглядывающие за птичником, и ещё тот юноша и его маленькая дочь. А потом появился мальчик.
Отец Марво увидел этого юношу, когда явился в поместье на Троицу. Был конец мая. Он только что отслужил праздничную мессу. Госпожа Бенуа первая приняла из его рук причастие. А за тем, когда добрые прихожане разошлись, пригласила его отобедать.
Отец Марво и прежде не упускал случая посетить Лизиньи, удивляясь тем переменам, которые там свершались. Несколько дней назад он даже был представлен той самой знаменитой молочной дочери, Жанет д’Анжу, незаконнорожденной принцессе.
Княгиня, в чьих жилах текла королевская кровь, мало походила на тех высокородных красавиц, прежде посещавших Лизиньи. Она бесспорно отличалась благородством облика, утончённостью манер, той непринуждённостью в движениях и поступках, которая свойственна лишь особам из высшего сословия, и в то же время в ней не было и тени высокомерного превосходства, с каким эти избранники судьбы взирали на прочих смертных.
Княгиня была естественна и очень приветлива. Глаза у неё были яркие, озорные, а волосы — цвета спелой пшеницы.
Она улыбнулась священнику, но за этой улыбкой таилась светлая грусть. Тогда она быстро исчезла, сославшись на неотложные дела. А в своё следующее посещение отец Марво уже застал в поместье того юношу.
Первая странность состояла в том, что их друг другу не представили. Это случилось впервые.
Госпожа Бенуа имела простонародную привычку быстро и с удовольствием перечислять имена своих домочадцев, подобно владычицы маленького царства:
— Вот дочь моя Валентина, она вдова, вот её дети, Аннет и Жанно, вот Жан-Пьер, он конюх, вот Жакетта, она кухарка, вот эти две вертихвостки Бланш и Дени, это малыш Жан-Люк, а это старик Жильбер.
Когда в поместье прибыл лекарь её светлости, итальянец Липпо, он так же был немедленно представлен. Извлечен из своей алхимической кельи и водружен перед отцом Марво, как некая достопримечательность.
Представитель науки и представитель церкви, эту науку не одобряющей, взглянули друг на друга настороженно, но очень скоро между ними обнаружилось некоторое сходство.
Отец Марво ещё со времен военной юности был вынужден приобрести кое-какие медицинские навыки. Он умел перевязывать раны, останавливать кровь, вправлять выбитые при падении суставы и немного разбирался в лечебных травах, тех, что способствовали заживлению и очищению ран. На своём огороде он до сих пор выращивал мяту, шалфей и ромашку, на чердаке сушил свежие листья крапивы и побеги хелидония (чистотел).
Священник и врач спорили о лечебных свойствах кипрея, способного успокоить и возбудить, и какая требуется доза для достижения того или иного эффекта. Так же этот итальянец поведал ему о своем увлечении Digitális purpúrea, этим коварным сорняком, способным убить и спасти.
Как истый служитель церкви, отец Марво находил во всех этих опытах нечто опасное и языческое, нечто с неуловимым ароматом серы, но как человек, побывавший в сражениях, переживший гнойное воспаление и едва не лишившийся пальцев, он молчаливо признавал всю необходимость и полезность этих изысканий.
Он даже позволил себе ознакомится с трудами сарацинского лекаря Ибн-Байтара, одного из тех мавров, что были изгнаны с христианских земель Фердинандом и Изабеллой.
Со своей стороны — он поделился с итальянцем сведениями, которые подчерпнул у монахини Хильдегарды Бингенской, доказывая тем самым, что церковь и наука умеют говорить на одном языке.
Совершенно иначе состоялось его знакомство с тем странным гостем.
Стол, как это уже было заведено, был накрыт на большой террасе под зеленым сводом. Стол длинный, ибо у госпожи Бенуа за стол садилось не менее двадцати сотрапезников. Если гостила её светлость княгиня, то и того больше.
Но в тот день круг участвующих был скорее узким, почти семейным. Отца Марво, по причине отсутствия более почётных гостей, хозяйка усадила по правую руку. Место по левую руку оставалось пустым. Хотя прибор уже стоял.
Госпожа Бенуа оглядела стол подобно царице египетской, принимающей у себя во дворце всю римскую знать во главе с Цезарем. Но вот Цезаря за столом не оказалось.
Мишель встала и торопливо направилась к дому. Отец Марво обернулся к итальянцу, который так же выжидательно отложил нож.
Он тоже кого-то ждал.
— Госпожа Бенуа ждет кого-то ещё? – спросил священник, заметив, что и прочие сотрапезники оглядываются на хозяйку.
Итальянец кивнул.
— Да, ещё один гость. Застенчив безмерно, общества избегает, — пояснил лекарь.
Хозяйка появилась четверть часа спустя. За это время ни один из сидевших за столом к еде не прикоснулся.
Отца Марво уже не на шутку разбирало любопытство. Уж не прячется ли в одной комнате сама княгиня, прибывшая тайком и без свиты?
Возможно, принцесса желает сохранить свой визит в тайне, возможно, она чем-то опечалена или даже больна, а кормилица не позволяет ей замкнуться в этой печали и морить себя голодом.
Но вслед за хозяйкой из дома вышла не княгиня, а незнакомый молодой человек лет двадцати. Юноша шёл неохотно, почти упираясь. Хозяйка крепко держала его чуть повыше запястья.
Кюре видел, что юноша прилагает некоторые усилия, чтобы освободиться, но все его попытки безуспешны. Он вынужден следовать за хозяйкой дома.
Всё же ему удается остановиться и даже сделать шаг назад к дому, бросить на его стены, увитые плющом, тоскливый взгляд. Но решительная мадам Бенуа и не думала отступать. Она уперла руки в боки и укоризненно покачала головой, потом погрозила пальцем, произнесла несколько фраз своим грудным, рокочущим басом, и вновь повлекла юношу за собой, будто это был капризный и упрямый ребёнок. Опустив голову, молодой человек подчинился.
— Кто это? – в изумлении спросил священник, вновь обращаясь к итальянцу. Тот наблюдал за происходящим с не меньшим интересом.
— Мой пациент, — ответил он быстро. – Очень непослушный. Я ему прописал прогулки и сытный обед. А он, вот, полюбуйтесь, упорствует.
Наконец, хозяйка доставила припозднившегося гостя к столу и усадила перед тем самым пустующим прибором по левую руку от себя.
И тут же, как по мановению, все прочие сотрапезники ожили, застучали ложками, потянулись к огромному блюду, где под покровом молодых виноградных листьев ароматно дымились запечённые в золе цыплята.
Громыхнул соусник, кто-то плеснул в кубок вина и шумно хлебнул.
А священник пристально смотрел на сидевшего напротив незнакомца. Он ещё не успел обнаружить очередную странность: никто не потрудился этого гостя представить.
Хозяйка, казалось, и вовсе обо всех забыла, занятая пустой тарелкой своего подопечного. Она быстро заполняла эту тарелку самыми аппетитными кусками. Свои действия она сопровождала увещеваниями:
— Ты от стола-то не воротись, и от людей не прячься. Вот тут форель в белом вине, и рагу заячье со спаржей. А на сладкое пирог с земляникой.
И продолжала уговаривать и увещевать.
Отец Марво наблюдал за ними уже не в изумлении, а в каком-то отрешенном беспамятстве.
За время своей духовной, да и военной карьеры, он приобрел немалый опыт и знание людей. Это во времена неосмотрительной молодости он мог быть обманут гладкими, округлыми фразами или зачатками хороших манер. С годами он благополучно избавился от надуманных верований как в добродетели, так и в грехи.
В том немалую роль сыграла избранная им стезя сельского пастыря. Он выслушал за свой священнический век столько исповедей, изучил столько масок и обличий, в кои со времен Адама рядится дьявол, что для него с некоторых пор не стоило особых трудов разгадать встречного по нескольким фразам и даже жестам.
Сам он не находил в этом ничего особо примечательного и особо значимого, ибо подобный талант развивается сам собой у тех, кто преклоняет свой слух к исповеди страждущих.
Грехи и добродетели присутствуют в каждом, рождённом на земле, имеют легко узнаваемые свойства и признаки, и различие между душами состоит лишь в том, какой густоты полученная тинктура и чего в ней больше — элементов тяжёлых и вязких, выпадающих на дно, или светлых и летучих.
Ещё проще было распознать сословную принадлежность и род занятий. Разве спутаешь земледельца с горшечником, или винодела с шорником?
Что уж говорить о господах благородных? Тут уж не ошибешься.
Попадаются, правда, ловкие мошенники, выдающие себя за ученых болтунов или стряпчих. Но с таким маскарадом легко справится и менее сведущий наблюдатель.
Достаточно смотреть и слушать, вникать и понимать, изучать душу ближнего с той же тщательностью, с какой каждый заглядывает в свою.
Когда отец Марво открыл это простое правило, жизнь его наполнилась бесконечными трудами. Он изучал и наблюдал, находил сходство и различия. Со временем это становилось проще, буднично и привычно.
Он предполагал грех, как врач предполагает болезнь, и находил этот грех, как врач находит камень в почке. Гораздо реже он предчувствовал и находил добродетель. Ещё реже – подлинное смирение и подлинную любовь.
Не без гордости старый кюре пророчил себе талант читать мысли.
Не дословные подробности и пикантные мелочи, оставлявшие его равнодушным по причине однообразия, а направление и окраску, ибо направлений тех опять же было немного, а точнее — два, к греху или добродетели, к адским безднам или сияющим небесам.
Но встречались и загадки, редкие, как библейские чудеса, и вот одна из этих загадок сидела перед ним за столом хозяйки Лизиньи.
Темноволосый юноша в конце концов уступил. Ножом он отделил ломтик нежного мяса и наколол его вилкой. Он ещё мгновение раздумывал, будто испрашивал у кого-то невидимого разрешение на трапезу, затем осторожно откусил.
Отец Марво мог бы спорить на то, что юноша не почувствовал вкуса, если бы держать пари не было бы грехом.
Отец Марво достаточно нагляделся на знатных кающихся смиренниц. И знал, что это смирение мало чего стоит.
— Что вам угодно, дочь моя? – как можно почтительней, с отеческой мягкостью осведомился кюре.
— Вы отец Марво? – ответила вопросом на вопрос служанка. Голос у неё был неприятно скрипучим.
— Да, я отец Марво, милостью Господа уже двадцать восемь лет кюре в этом благословенном приходе.
— У меня для вас письмо.
С равноценным высокомерием, что таилось под густой вуалью её госпожи, некрасивая служанка развязала кружевной мешочек, притороченный к её поясу, вытащила запечатанный тёмным воском прямоугольник и протянула священнику.
Какого же было удивление отца Марво, когда вытесненные на воске буквы сложились в девиз семейства Гонди: «Non sine labore». Поспешно распечатав послание, отец Марво обнаружил подпись архиепископа Парижского.
«Дорогой друг» — писал Жан Франсуа Гонди — «памятуя о ваших прежних заслугах и вашей неизменной преданности нашим друзьям и делу их во имя Святой Католической церкви, я обращаюсь к вам, как к своему собрату по вере и служению с просьбой оказать своё особое покровительство благородной даме, впавшей в немилость по несправедливому оговору и недоразумению. Эта дама вынуждена спешно покинуть Париж, дабы спасти свою жизнь, и укрыться в провинции в полной безвестности. Будучи не в праве открыть вам её подлинное имя, я рассчитываю на вашу скромность, а также на сопутствующую ей деликатность. Представляю вашу гостью под именем мадам Корбель, большего открыть не могу, ибо подлинное имя этой дамы сулит вам скорее неисчислимые несчастья, чем милости. Прошу вас предоставить приют этой даме и её верной служанке в вашем доме на некоторое время, пока несправедливость в столице остаётся в силе.
Во искупление доставленных вам тревог и возможной опасности, посылаю вам тысячу ливров в качестве пожертвований.
Преданный вам Жан-Франсуа Гонди».
Отец Марво стоял, как громом поражённый. Архиепископ Парижский называется его, — его, деревенского кюре в засаленной, протёршейся сутане! – своим другом! Обращается к нему едва ли не заискивающе! И посылает тысячу ливров.
Кюре в изумлении взглянул на стоявшую перед ним женщину с водянистыми, злыми глазами. В её руках уже возник туго набитый мешочек.
Несколько минут спустя лошади уже стояли в маленькой конюшне.
Когда-то отец Марво ездил на старой кобыле, но, после того, как лошадь околела, другой лошадью не обзавёлся, ибо подагра не позволяла садиться в седло.
В конюшне провалилась крыша, но лакей, прибывший с дамами в качестве кучера, взялся за устранение ветхого навеса и починку покосившихся денников.
Дорожный экипаж отогнали на пустырь за церквушкой. Отец Марво всё ещё был в каком-то полусне, будто участвовал в некой карнавальной мистерии, где его дом, всегда такой тихий, был выбран в качестве сцены.
Спальня в доме была одна, к ней примыкала столовая и крошечный кабинет, где кюре хранил свои молитвенники и труды отцов церкви. Была ещё летняя кухонька, где приходящая из деревни крестьянка готовила ему постные обеды.
В зимнее время еду ему доставляли из ближайшего трактира и частенько из Лизиньи. Сердобольная хозяйка, воцарившаяся там, не обделяла своими милостями старого священника.
Отец Марво лихорадочно соображал, как ему следует распорядиться комнатами, следуя просьбе архиепископа. Но голову он ломал недолго, за него всё решила расторопная служанка, которая двигалась бесшумно, но с деловитостью захватчика в крепости.
— Госпожа займет вашу спальню, — распорядилась служанка. – Я буду спать в столовой, а вам, святой отец, придётся удовольствоваться кабинетом. Я прикажу лакею перенести туда вашу кушетку.
Отец Марво только кивнул в ответ.
Из кладовой извлекли побитую молью кушетку, узкую и бугристую, будто её терзал ревматизм, из чемоданов, притороченных на запятках кареты, возникли простыни тончайшего голландского полотна.
Ветхий полог, в паутине и мышиных гнездах, был снят и заменен на кисейные складки. Тюфяк с кровати был сослан в кабинет вместо с бывшей подушкой и пыльным покрывалом.
Служанка продолжала сновать по дому, преображая его из пристанища пустынника в жилище молодой женщины. Её хозяйка за время этой экспансии не произнесла ни слова.
После того, как было прочитано письмо, она прошла в столовую и села у окна, выходившего в сад, и оставалась в полной неподвижности, пока служанка следовала своим обязанностям.
Вуаль на лице дамы по-прежнему была опущена.
Отец Марво, когда его мысли немного прояснились и умерили свой бег, судорожно пытался предположить, что за таинственная особа воспользовалась его невольным гостеприимством. То, что особа из самых знатных, он не усомнился.
Ему хватило одного взгляда на её величественную, отрешенную неподвижность. Ей не требовалось говорить, называть свой титул. От неё исходило сияние превосходства и власти.
Отец Марво даже испытал нечто похожее на страх. Холод скользнул между лопаток, сходный с тем ознобом, что проскальзывал в подсердечную полость под аркебузным залпом. Лучше ему не знать её имени, и даже лица не видеть.
Когда день уже клонился к закату, все хлопоты были завершены. Служанка извлекла из экипажа последнее, что оставалось: плетёный короб с запасом провизии.
Видимо, знатная путешественница готовилась ко всем возможным неожиданностям. В коробе оказалось несколько бутылок вина, холодная дичь, тонко нарезанный сыр, засахаренные фрукты, печенье с орехами, персики и гроздь чёрно-синего винограда.
Там же хранились расшитые золотом салфетки и серебряная посуда.
Служанка с неугомонной расторопностью расставила угощение на столе, разлила вино и знаком предложила священнику сесть.
Старик уже едва держался на ногах от волнения и усталости. Он принял приглашение, робко примостившись на краю шаткого табурета.
Служанка, завершив композицию на столе и окинув серебряные приборы пристальным взглядом, отступила и встала за креслом своей хозяйки. Казалось, что она передала дар движения этой неподвижной фигуре.
Будто им дозволялось пользоваться этим заклинанием поочередно, ибо на двоих волшебного зелья или порошка не хватало.
Госпожа шевельнулась в своём кресле. Медленно разомкнула сцепленные пальцы, залитые шелковистой лайкой, поднесла руки к лицу и откинула вуаль.
Отец Марво, наконец, увидел её лицо. И невольно содрогнулся. По спине вновь заскользила тающая льдинка, оставляя противный мокрый послед. Открывшееся ему лицо было не только прекрасно, но и пугающе.
Черты лица безупречны, выскоблены, отточены, отполированы природой. Волоски в тонких, чуть изогнутых бровях взращены по строгой математической договорённости, с той же строгостью загибались черные ресницы на молочно-белых, полуопущенных веках. Скулы сходились к нежному, твёрдому подбородку точёным овалом, рот хранил капризную, но притягательную молчаливость божества. А глаза…
Под этим взглядом несчастный кюре рухнул бы на колени без угроз и приказаний. Она смотрела на него. Смотрела из-под своих ровных век, из-под чёрных загнутых ресниц, из-под невидимого забрала своего величия и неуловимого презрения, которое скрывалось между строк её терпимости и долга.
Отец Марво мог бы поклясться, что она видит не только его опалённое солнцем лицо, его лысеющий череп и носогубные складки, она видит его мысли, его страхи, его прошлое и даже будущее.
Этим взглядом она будто отперла шкатулку с тайной, даже стыдной, перепиской, извлекла несколько пожелтевших страниц, содержание коих вгоняет в краску самого автора, и небрежно их читает, читает с какой-то высокомерной скукой, словно все эти тайны, хранимые в пыльном убежище без окон и дверей, уже давно ей известны.
Вот сейчас она заглянет на следующую страницу, убедится в собственной правоте и презрительно ссыплет рассыпавшиеся свитки в урну.
К счастью, длилось это недолго. Дама перевела взгляд на что-то неживое, за спиной отца Марво.
— Надеюсь, святой отец, что просьба, высказанная господином Гонди, не окажется для вас столь уж обременительной, — произнесла дама.
Её голос был под стать ее взгляду. Проникающий и порабощающий.
— Со своей стороны, — продолжала она, — обещаю вам непродолжительность ожидающих вас забот, а также мою благодарность, которая не останется брошенным словом, но выразится тяжестью металла в цифрах.
Отец Марво хотел было поклониться, но дама чуть заметно качнула головой, запрещая бесцельные, льстивые метания.
— Как видите, святой отец, я вдова и по некоторым неблагоприятным причинам вынуждена скрываться. Вы в праве требовать у меня объяснений. Почему именно здесь? Разве в самом Париже и его предместьях недостаточно тайных, монастырских келий, где женщина, потерявшая того, кто обязан был бы вступится за её доброе имя, может обрести спасение? Их достаточно, святой отец. Но я прибыла сюда. И то письмо, которое вручила вам моя фрейлина, адресовано именно вам, а не кому-то другому. Сам архиепископ Парижский дал мне эту рекомендацию.
Отец Марво слушал её с возрастающим изумлением.
— Дочь моя… сударыня, — забормотал он, не зная, как к ней обращаться. Сан священника давал ему определенные привилегии, уравнивая все сословия до однородных грешников, «рабов Господа», но язык не поворачивался обращаться к этой особе, к этому сгустку величия, так незатейливо.
«Дочь моя» звучало почти оскорбительно.
— Су… сударыня, мадам, ваша светлость, я безмерно польщен. Я… я готов служить вам. Мой долг, как пастыря заблудших, обращать слух свой к самой тихой и ничтожной жалобе…
Он умолк под её взглядом.
— Обращайтесь ко мне мадам Корбель. Большего вам знать не следует. Мне нужна ваша помощь, но особого беспокойства вам это не доставит. Вам всего лишь предстоит сохранить эту маленькую тайну, тайну моего присутствия.
Она помолчала. Даже взгляд опустила.
Служанка тем временем ожила. Ловко открыла тёмную пузатую бутылку и налила немного вина в серебряный кубок. Дама тронула кубок свой тонкой рукой, поднесла к губам и сделала глоток.
Таким образом, она выразила не то смущение, не то волнение.
— Его преосвященство архиепископ заверил меня, что здесь, в этом благословенном приходе я смогу на некоторое время обрести покой и безопасность, ибо здесь, на мое счастье, нет никого, кто мог бы узнать меня в лицо и указать путь врагам моим к обретённому убежищу. Церковь испокон веков обладала привилегией предоставлять свое покровительство гонимым и оклеветанным. Пришел и мой черед воспользоваться этим покровительством. Но для большей уверенности я выбрала храм, наиболее удалённый от взглядов любопытствующих и алчных. Мне требуется время, чтобы душа моя обрела покой.
— О да, разумеется, дочь моя, сударыня, здесь вас никто не потревожит, — с жаром подтвердил отец Марво. – Мои прихожане люди простые, невежественные, живут непритязательно и далеки в помыслах своих от суеты мирской.
— Я знаю, что к вам в храм приходят живущие поблизости крестьяне, — мягко добавила она, — за исключением, пожалуй, обитателей Лизиньи. Как мне помнится, поместье принадлежит, — она сделала паузу, — герцогу де Шеврез, или я ошибаюсь?
— Нет, нет, сударыня, не ошибаетесь, поместье действительно было собственностью герцога, а когда он женился на вдове господина де Люиня, то преподнес этот замок своей жене в качестве свадебного подарка. Мне это хорошо известно, ибо я не раз бывал там в качестве исповедника и в качестве гостя. Герцогиня всегда посылала за мной, когда ей требовался совет. Да, она не гнушалась обращаться за советом к сельскому кюре! – с гордостью заключил священник.
На его гостью имя герцогини де Шеврез не произвело ни малейшего впечатления. Она скорее испытала мимолетный приступ нетерпения.
— Насколько мне известно, — произнесла она, — поместье с некоторых пор пустует. Супруга герцога оказалась особой легкомысленной и расточительной, впала в немилость, и поместье пошло с молотка.
— В этом, сударыня, вы правы, поместье продано, но оно не пустует!
— Вот как? – гостья изобразила лёгкое беспокойство. – Но господин архиепископ уверил меня, что здесь я избегну опасности быть узнанной, встретить кого-либо осведомлённого или даже вовлечённого в интригу.
— Об этом не тревожьтесь, сударыня. Особа, которой принадлежит поместье, так же далека от столичных интриг, как я далёк от папского престола.
— Кто же это? – Гостья выгнула брови.
— О, эта особа почтенная и достойная, но происхождения самого безобидного. Зовут её Мишель Бенуа, она родом из Нормандии, простолюдинка.
— Каким же образом ей удалось стать хозяйкой поместья?
— Это подарок её молочной дочери!
— А молочная дочь это…
— Это княгиня Карачиолли, известная как Жанет д’Анжу.
Отец Марво, кюре из маленького, но благополучного прихода Ла Ферьер, был вполне доволен судьбой.
Этот приход он получил более двадцати лет назад и за это очень немалое время ни разу не пожалел, что в те далёкие времена, когда титулы и престолы становились добычей предприимчивых и честолюбивых, он не поддался советам демона тщеславия и не отправился вслед за своим покровителем, кардиналом Лотарингским, в поход за папской тиарой.
Когда-то в далекой юности отец Марво, выходец из обедневшего дворянского рода, где на скудное отцовское наследство претендовало ещё шестеро братьев, примкнул к отрядам католической Лиги, ведомой властолюбивыми Гизами по пути прямой узурпации власти.
Отец Марво, тогда ещё юный, горячий шевалье, обладая из перспектив лишь выщербленным клинком, не нашел ничего лучшего, как вступить под знамена герцога Майенского. Вовсе не потому, что почитал Гизов за более достойных преемников на престоле, чем Валуа и Бурбоны, а потому, что в отрядах платили жалованье.
Шевалье был молод и вечно голоден. В прохудившихся сапогах хлюпала вода, а покрытый заплатами камзол вызывал насмешки даже у провинциальных горничных.
Герцог Майенский не скупился и щедро одаривал своих сторонников, посылая их в бой с королевскими гвардейцами, а позднее – с еретиками короля Наваррского.
Шевалье де Марво держался храбро, но к подвигам не стремился. Его целью был небольшой капитал, который позволил бы ему выкупить родовой замок, а затем выгодно жениться.
Планам его не дано было осуществиться, но тот вариант событий, куда сместилась его судьба, оказался ещё более благоприятным, чем он рассчитывал в самых смелых мечтах.
Он знал, что один из его младших братьев подался в священники и вскоре должен был стать викарием при церкви св. Женевьевы в Анжере, но сам он и в минуты отчаяния не видел себя облачённым в сутану. Шевалье видел себя сначала воином, а затем благополучным землевладельцем.
Но как известно, человек предполагает, а Бог располагает. Случилось так, что на встречу со своим верным союзником, герцогом Майенским, прибыл кардинал де Бурбон, провозглашённый королём под именем Карла X.
Было ли то результатом предательства или простой удачей Генриха, тогда ещё Наваррского, неведомо — но лагерь Майена при Аркском замке был атакован армией гугенотов.
Кардинал прибыл к Шарлю де Гизу инкогнито, почти без свиты, в светском облачении. Из князя церкви он преобразился в простого смертного, коим аркебузная пуля или шальной клинок могли с лёгкостью утолить свой голод.
На счастье кардинала поблизости оказался шевалье де Марво, безвестный дворянин, рядовой, очень ловко вложивший в прибыльное дело свою долю удачи. Шевалье вывел кардинала из-под огня и копыт, раздобыл ему лошадь и даже сопроводил прелата до ставки его сторонников.
Гизы, при всём своём непомерном честолюбии, никогда не забывали тех, кто оказывал им услуги, рискуя жизнью. Это была их семейная черта, привлекавшая в их лагерь немало союзников. Гизы умели быть благодарными.
Герцог де Майен не забыл дворянина, оказавшего такую значительную услугу, и некоторое время спустя предложил ему сделать выбор между сытой жизнью провинциального священника в богатом приходе или полной опасностей карьерой военного. Как уже было сказано выше, шевалье не был столь уж ярым адептом бога Ареса, чтобы идти к успеху по полям сражений. И достаточно благоразумен, чтобы воспользоваться предложением лотарингского принца.
Священник так священник, если это сулит спокойную жизнь, а не прозябание в продуваемых военных палатках.
Шевалье поступил в семинарию в Безансоне, странно выделяясь своей выправкой и зрелостью среди безусых отпрысков местной знати. После рукоположения тот же герцог де Майен позаботился о приходе для своего протеже.
Это было местечко Озуар-ла-Ферьер, рядом с поместьем герцогов де Шеврез.
Должность деревенского кюре не сулила ни папской тиары, ни кардинальской шапки, но предлагала скромное благополучие без взлётов и потрясений.
Отец Марво, тогда ещё достаточно молодой, видный мужчина, прибыл в свой приход в 1595 году и с тех пор не покидал его, нисколько не сожалея об утраченных честолюбивых надеждах. Близость поместья Лизиньи, где время от времени собирались то знатные заговорщики, то благородные любовники, обеспечивала его причастность ко всему, что происходило при дворе.
Имя отца Марво пользовалось известностью среди гостей Лизиньи, и он был неоднократно зван для участия в самых торжественных, семейных церемониях: крестил младенцев, венчал новобрачных, отпевал усопших, выслушивал исповеди и отпускал грехи.
Поселившаяся в Лизиньи знаменитая Мари де Роган, вдова де Люиня, избрала его своим духовником, и с тех пор отец Марво причислял себе, вполне обоснованно, к хранителям самых опасных государственных секретов.
Всё необратимо изменилось в тот день, когда вдова коннетабля, ставшая герцогиней де Шеврез, отправилась в свое первое изгнание, а поместье Лизиньи оказалось дважды заложенным.
После ареста маршала д’Орнано, замешанного в заговоре Гастона Орлеанского, поместье долгое время оставалось пустым. Даже герцог де Шеврез, младший сын Меченого, обходил свою земельную собственность стороной, будто бы там, ещё не успокоенный, непрощённый, блуждал призрак последнего заговора и души тех, кого принесли в жертву во имя честолюбивых притязаний принца Гастона.
Затем прошёл слух, что поместье продано, ибо все сроки по закладным давно вышли, и кредиторы выставили поместье на продажу. Имя покупателя довольно долго оставалось неизвестным.
Отец Марво рассчитывал, что им кажется кто-то из многочисленного семейства Гизов, но какого же было его удивление, когда выяснилось, что закладные на поместье выкупил итальянский банк.
Неужели эта вотчина принцев, эта обитель утончённого вкуса, это прибежище муз и доблести достанется какому-то меняле?
Но дело обстояло и того хуже. Поместье досталось простолюдинке!
Прослышав, что в Лизиньи появилась хозяйка, отец Марво немедленно вооружился дорожным посохом, — к пятидесяти годам он обзавёлся подагрой, — и отправился взглянуть на эту хозяйку.
Какого же было его изумление, когда перед ним, на фоне изящного павильона, увитого розами, где кавалеры читали своим дамам сонеты и мадригалы, где королевские фрейлины скрывали свои нежные, фарфоровые лица от солнечных лучей, томно обмахиваясь веерами, возникла пышнотелая, цветущая загорелая женщина самого простонародного облика.
Женщина стояла, как скала, подбоченившись, и разглядывала священника ясными, смеющимися глазами.
Вокруг неё кипела, разворачивалась сумятица новоселья. Работницы, молоденькие и более зрелые, проворные и медлительные, подростки и мужчины, и даже дети, сновали вокруг, обращая мнимый хаос в упорядоченное кружение.
Отец Марво застыл в нерешительности. Он готов был отступить, но порыв запоздал.
— Святой отец! Да вы никак здешний священник! Вот ведь нюх у святых отцов. К самому обеду!
Отец Марво и слова сказать не успел, как был усажен за стол под оплетающим террасу виноградником.
На выскобленной добела столешнице исходил ароматом фаршированный орехами и черносливом жирный каплун. Вино, густое, терпкое, из тёмной, запыленной бутылки, ожидавшей своего часа в погребе Гизов, искрилось, подбирая солнечные крошки.
Отец Марво шумно сглотнул. Пышнотелая хозяйка засмеялась.
— Ешьте, святой отец, сегодня четверг, а грех отмолите завтра. Доброе вино для доброго христианина. Не сам ли Господь Иисус обращал воду в вино в Кане Галилейской.
Первым предположением отца Марво было, что эта громогласная особа, которая так по-хозяйски здесь распоряжается, всего лишь экономка, посланная вперёд, чтобы подготовить дом к приезду благородных хозяев. Он даже робко задал свой вопрос. Мол, а когда сами господа пожалуют.
Женщина снова засмеялась. От смеха её огромные груди заходили ходуном под тугим корсажем. Отец Марво снова сглотнул. Ему было за пятьдесят, но здоровый деревенский воздух, беззаботная жизнь сохранили в теле кюре признаки мужских потребностей.
Ещё лет десять назад он и вовсе не обозначил бы свое телесное смущение, как грех, ибо полагал целибат за излишнюю строгость, которая скорее способствовала соблазну, чем добродетели. Запретный плод, как известно, сладок. К своим потребностям он относился скорее философски, чем осуждающе, и не терзался виной. Не каяться же в самом деле после каждого сытного обеда или пары часов сладкого утреннего сна?
Господь так устроил, и перечить Господу — тяжкий грех.
Со временем плоть все реже беспокоила его своими потребностями, к тому же, отец Марво был от природы ленив и всё чаще ограничивался воспоминаниями о былых подвигах, избегая будущих.
Но дьявол всё же наведывался, вот как тогда, в первый его визит в Лизиньи к новой владелице, но действовал дьявол будто по давно устоявшейся привычке, которую пора бы бросить за ненадобностью, но служебные обстоятельства не позволяют.
А та хозяйка ещё и хлопнула священника по колену.
— Вид у вас уж больно запущенный, святой отец! Никак пригляду женского нет?
И захохотала снова. И грудь заколыхалась, задвигалась, и горло выставила, белое и мягкое.
С тех пор кюре являлся в Лизиньи довольно часто. Он узнал происхождение владелицы и через минуту позабыл об этом.
Простолюдинка — но какая! Кормилица особы королевской крови. Эта особа и выкупила поместье.
А, следовательно, и сама скоро пожалует. Отец Марво сразу повеселел. Принцесса крови, пусть и незаконнорожденная, да с княжеским титулом, это, пожалуй, внушительней, чем родственники Гизов.
Герцоги Лотарингские — род знатный и могущественный, некогда бунты устраивали, да на престол зарились, но королями так и не стали. Обошёл их Беарнец. Приструнил и заставил служить. Вот даже поместье дочери его досталось.
Церквушка в Ла Ферьер была небольшой, но выстроенной некогда по чертежам самого Донато Браманте, которые привез во Францию один из придворных короля Франциска, едва лишь пленённый король вернулся из Испании.
Некоторые заезжие знатоки, прежде побывавшие в Милане, находили сходство между деревенской церквушкой и знаменитой Санта-Мария-делле-Грацие, где монахи шестнадцать лет добивались от Леонардо завершения «Тайной вечери».
Сходство на самом деле угадывалось, и это мог подтвердить внимательный путешественник. Подобно своему далекому величественному оригиналу, церквушка в Ла Ферьер напоминала испанский фрегат с раскрытыми пушечными портами-окнами, но скорее фрегат-недоросль, чем полноценное боевое судно.
Но в отличии от миланского собора церквушка давно утратила покровительство вожаков Лиги, ибо и сама Лига прекратила существование, и потому этот фрегат-недоросль уже пару десятилетий обрастал пятнами сырости и тлена, как обрастает ракушками корабельное дно.
Отец Марво по мере сил обустраивал этот дом Господень, но по лености своей больше вздыхал, смахивая пот со лба.
Дом его стоял недалеко, у самой границы прилегавшего к церкви погоста. И получал на свою долю гораздо больше забот. К домику прилегал садик, небольшой огород, где произрастали капуста и лечебные травы. Стены домика увивал дикий виноград.
За домом приглядывала пожилая, очень набожная вдова, приходившая из ближайшей деревни.
Отец Марво и сам не отказывал себе в удовольствии поработать в саду и взрыхлить землю на огороде. В его саду так же, как и вокруг Лизиньи, росли яблони, дававшие к осени крупные, жёсткие плоды, годные только на сидр или мармелад.
Кюре был занят подвязкой изнемогавших под тяжестью этих яблок материнских ветвей, когда услышал за спиной женский голос.
— Святой отец! Святой отец!
Отец Марво оглянулся и увидел стоявших у плетёной ограды двух женщин, одетых по-вдовьи, в чёрное.
В нескольких шагах за их спинами, на дороге, виднелась запылённая карета. Кюре торопливо одёрнул подвернутую сутану. Походило на то, что две паломницы желали спросить у него дорогу.
Приблизившись, священник немедленно догадался, что дамы — парижанки. У дам провинциальных, при всем их усердии, не может быть такого непринуждённого горделивого превосходства в манере двигаться и держать голову.
«Госпожа и её служанка» — подумал отец Марво. Говорившая с ним, конечно, служанка. Одета попроще, лицо узкое, невыразительное, волосы жидкие.
А вот вторая, что стоит чуть поодаль, ожидая окончания разговора, дама благородная. Лицо её скрывает вуаль, но платье на ней из испанского бархата, тончайшего, почти невесомого, как шёлк, с серебряной нитью, перчатки из нежнейшей лайки, обтекающей пальцы, как вторая кожа.
Она склонила голову, изображая смирение.
Приехал личный врач Жанет. С ним имела дело Анастази, а затем Оливье.
Клотильда его не видела. Она была слишком занята с гостями, но её тревожила болезнь Геро, так как Оливье был бессилен ему помочь. От кровопусканий Геро сильно ослабел, а боль не стихала.
И тогда явилась Анастази с известием об этом чудо-целителе, который пользует Жанет. Якобы тот учился едва ли не в Китае. Так почему бы этому чудотворцу не осмотреть Геро? Консилиум двух знатоков медицины будет только на пользу.
Клотильда и не думала возражать. Напротив, она обрадовалась. Таким образом, редкой уступкой, ей удастся загладить свою вину.
Допущение чужака оказалось оправданным. Уже к вечеру Геро почувствовал себя лучше, смог немного поесть, не опасаясь приступа тошноты, затем спокойно уснул. На следующий день он уже спустился в парк.
Клотильда испытывала к Жанет неосознанную благодарность.
Клотильда вспомнила, как Оливье презрительно цедил сквозь зубы, скрипуче вяло:
— Если вашему высочеству будет угодно допустить этого шарлатана к больному, то я готов повиноваться и всячески способствовать. Воля вашего высочества превыше всего для преданного слуги, кем я несомненно являюсь.
Оливье интриган и завистник. Он не мог простить успеха своему коллеге, он бы предпочел, чтобы Геро умер после этого визита, даже невзирая на возможные репрессии.
Но Геро выздоровел. Что повергло алхимика в ещё большее уныние. Вот почему он постарался забыть итальянца, убедить себя в том, что того не было вовсе, вот почему ему и в голову не пришло сопоставить приметы двух худых, нескладных, всклокоченных итальянцев, обладающих познаниями в медицине.
Зависть, все это зависть.
Завить – это и ветер, надувающий паруса, как это происходит с Дельфиной, но зависть — и тяжеленный якорь, волочащийся по дну.
Забвение, безразличие – самая действенная месть, которая изобрела посредственность, препятствуя таланту.
Но в данном случае месть ударила по самому Оливье. Он мог бы опередить Дельфину в своем рвении, мог стать тем, кем мечтал — советником, приближенным, двойником отца Жозефа, серым кардиналом. Но забыл, что зависть — это не только якорь, но и камень, тянущий на дно.
Теперь самое удивительное и необъяснимое. Пусть лекарь Жанет и тот незнакомец из Отель-Дьё — одно и то же лицо. Что это доказывает?
Анастази с ним сговорилась? Вполне вероятно.
Но участвует ли во всем этом сама Жанет? Или они играют в заговор за её спиной? Как тогда сапфир попал к банкиру?
Сапфир был на руке Геро. Он мог расплатиться этим камнем с лекарем за лечение и убежище. Но лекарь не сможет запросто прийти к такому банкиру, как Галли. Тогда кто же пришёл? Жанет?
Опять Жанет! Жанет, её странное пренебрежение, её тайные поездки, это поместье, принадлежащее кормилице, тайный любовник — и этот любовник… Геро?
Да нет же! Нет! Вздор!
Они незнакомы. Геро не покидал своих апартаментов, пока в замке гостила Жанет. Ему всегда это воспрещалось, да он и сам не стремился попадаться кому бы то ни было на глаза. Запрет был ему не в тягость. К тому же, он был болен. Жанет не могла его видеть. А если могла?
Пока гости спали, Геро по утрам, почти на рассвете, спускался в парк. Ему нужны были эти прогулки. Ни у кого это не вызывало ни малейших опасений, ибо благородные дамы и кавалеры не встают с постели раньше полудня. Нарушить эту традицию означает — запятнать свою сословную репутацию.
А если Жанет нарушила? По складу характеру она принадлежит к тем, кто подобные нарушения воспринимают, как подвиг. Они бросают эти нарушения, как дерзкий вызов, они любуются собственной непредсказуемостью, как непослушные дети.
Жанет могла бы встать рано утром и отправиться на поиски приключений. Этот её лекарь мог распалить её любопытство. До Жанет и прежде могли дойти слухи, что её сестра Клотильда прячет в своем замке красивого любовника. А тут такой случай!
Клотильда вспомнила горящие безрассудным азартом глаза незаконнорожденной принцессы. Зелёные, кошачьи. Вспомнила, как угрожающе сжимался зрачок, а в изумрудной радужке вспыхивали искры.
Вспомнила, как Жанет удерживала грызущего поводья огненного бербера, а затем с той же самоубийственной легкостью бросила его в галоп, отвечая на вызов простака Монтрезора.
Рыжие волосы горели на солнце, как факел, и плащ из алого бархата, подбитый лисьим мехом, стелился, как прирученный лесной всполох. Жанет обожает рядиться в красное! Хотя многие находят этот цвет почти непристойным.
Но для Жанет это — ещё один вызов, ещё один радостный повод взмахнуть красной тряпкой перед быком приличий и ханжества. Для такой, как она, ничего не стоит пренебречь одним из светских правил. Она могла отправиться на поиски. И кто бы посмел ей помешать?
Клотильда не давала распоряжений следить за каждым её шагом. Повышенным вниманием пользовались другие гости, те, кого Клотильда оценивала трезво. А Жанет представлялась ей глуповатой и безобидной. Вся эта её бравада со скачками была знаком её тайных страданий.
Жанет всегда сознавала свою ущербность, а тут ещё неудача со вторым замужеством, и это осознание толкало её на подростковые подвиги.
Она готова была бросить вызов не одному Монтрезору, а целому миру.
Допустим, что её план удался и она встретила Геро в парке. Встретила чужую тайну, чужого любовника. Первое, что сделал бы Геро — попытался бы уклониться от встречи.
Его тревожила не репутация, а судьба дочери. Даже если предположить невероятное — и поверить в то, что они встретились и даже обменялись несколькими фразами.
Геро, после едва окончившегося приступа мигрени, после изнуряющих болей, после двух бессонных ночей, измученный, осунувшийся — и она, эта любительница гонок на колесницах.
Вообразив эту встречу, Клотильда едва не фыркнула. Да она ничего не видит, кроме блеска собственных перьев.
Клотильда вновь вспомнила одно из поразивших её платьев — ярко-изумрудное, шитое золотом — и непомерное количество драгоценностей. Грозди изумрудов различной величины и формы в ушах, в волосах, на шее, на пальцах.
Вероятно, Жанет не пренебрегает и браслетами, которыми дикари из Нового света украшают свои щиколотки.
Герцогиня нисколько не удивилась бы, если бы Жанет в таком облачении отправилась выслеживать таинственного пациента, о котором ей поведал лекарь. А Геро, завидев это сияющее пугало, метнулся бы в кусты, как испуганный заяц.
Хорошо, пусть бы не метнулся. Пусть бы даже она с ним заговорила. Кого бы она увидела? Застенчивый, неловкий, бледный, обделённый придворным изяществом. Красивые глаза обведены тенью.
Для такой, как Жанет — этого мало. Ей нужна буря, шквал, потрясение. Она будет разочарована. А ещё недостаток происхождения, отсутствие средств.
Клотильда беспокойно легла на бок. Как умело она себя утешает!
Бледность, синяки, отсутствие средств. А каким он был, когда она сама впервые его увидела? В той библиотеке, в доме епископа? В чем отличается нарисованный ею портрет от того, первозданного?
Да ничем. Полное совпадение.
Геро в поношенной полотняной сорочке, в камзоле с протёртыми локтями, который был наброшен ему на плечи, усталый после бессонной ночи, с запавшими глазами, подстриженный небрежно.
Он сидел за огромным столом, заваленным бумагами, перьями и фолиантами. За этим столом он проработал всю ночь и, возможно, только что дремал, уронив голову на сложенные руки.
Это был безродный секретарь епископа, чьи пальцы были заляпаны чернилами, нищий студент, живший на скудное жалованье и случайные заработки, ради которых он и корпел ночи напролёт в холодной библиотеке над латинскими текстами.
Но это её не остановило и не спасло. Она всего лишь заглянула в его синие, усталые глаз и… погибла. Почему же схожее бедствие не могло постигнуть Жанет?
Если уж такая твердыня, как Анастази, дрогнула…
Спорить о привлекательности Геро бессмысленно, Жанет могла им увлечься. Её подстегивали тайна, азарт, даже неосознанное соперничество. Чужой любовник привлекателен вдвойне. Это аксиома.
Жанет только что потерпела поражение, как женщина. Её самолюбие требует немедленного воздаяния. А тут такая возможность!
Пусть так, пусть так. Она поджидает его в парке — его излюбленное место у развалин беседки мог подсказать ей кто-то из слуг. Она видит его глаза, его загадочную отстранённость, его матовую бледность — и этого хватает, чтобы Жанет почувствовала себя влюблённой.
Она ещё ничего не знает о нём. А Геро вряд ли стал бы с ней откровенничать. Тогда она восполняет недостаток сведений о предмете собственной фантазией. И за помощью обращается…
К кому же ещё! К Анастази.
Они уже обсудили достоинства итальянского лекаря, его визит оказался полезен, и Анастази чувствует себя обязанной, ибо её возлюбленный, её тайный господин, её земное божество вне опасности.
Анастази могла подыграть Жанет, даже усилить её интерес, усмотрев в легкомысленной и безрассудной княгине возможную союзницу.
Жанет богата, у неё огромные возможности и связи. С её помощью устроить побег прекрасного пленника гораздо проще. А в будущем Жанет сыграет роль «ширмы».
Известный приём. Затеять ложную интригу, чтобы скрыть истинную.
Тогда что же получается? Анастази уступает Геро другой женщине? Или они договорились пользоваться им по очереди?
Или Анастази настолько прозорлива, что со дня на день ждет окончания этой связи? Или связи не было вовсе?
После своего визита в Конфлан Жанет мало походила на безнадежно влюблённую. А когда Геро был болен, и болен чем-то весьма схожим с оспой?
Сомнительно, чтобы эта блестящая кокетка осталась бы верна своей влюблённости. Не стоит забывать, что со временем ей стало известно и его происхождение, и его бедность. И тайны уже нет. Он больше не фаворит сводной сестры.
Зачем он ей?
Он не умеет быть остроумным и забавным, не умеет ухаживать и обольщать. Не умеет говорить цветистые комплименты и рассыпать звёздные обещания.
Геро — как тихая нежная музыка, звучащая в ночи, доступная лишь тем, кто имеет талант укрощать свой алчущий громогласный разум.
Он — скрипка, а не грохочущий барабан.
Он — как редкий чёрный бриллиант, который далеко не каждый оценит и оправит в серебро.
Он — как цветущий в полях диких ирис, застенчивый и ослепительный.
Весь его свет, его блеск, его сияние глубоко внутри, они — в его глазах, в его бархатистом голосе, в его сердце. И он вовсе не стремится этим сиянием кого-то ослепить или увлечь.
Внешний блеск ему чужд.
А Жанет из тех, кто ценит именно внешний атрибут. Клотильда вспомнила сопровождавших княгиню молодых дворян, высоких, статных, элегантных. Именно такие должны привлекать Жанет.
Неустрашимые дуэлянты, искатели приключений, неутомимые любовники. Те, кто, не раздумывая, принимает вызов, кто мчится галопом на встречу с очередной возлюбленной, кто сражается с десятком разбойников и на ходу сочиняет мадригал.
Готовый персонаж из «Неукротимого Роланда». Поклонник неприступной Розы, спорящий с Дамой Разум и приносящий присягу господину своему Амуру.
Геро, несмотря на свою привлекательность, совершенно теряется на фоне этих блестящих рыцарей. Он и верхом-то толком ездить не умеет.
Он — любовник Жанет? Нет! Нет!
Но её поместье? Сапфир?
Сапфир пошёл в качестве оплаты, а поместье – убежище. Геро прячется там, пока Анастази окончательно не решится на побег.
Звучит неплохо. Но зачем это нужно Жанет? Зачем ей заниматься этой благотворительностью?
Что Анастази ей пообещала? — самые сокровенные тайны герцогини Ангулемской, королевы-матери и самого короля?
Ещё больший вздор!
Клотильда села в постели и обхватила голову руками.
А если всё же… если всё же Жанет — его любовница?
Она часто бывает в Лизиньи. Видит его. После его болезни прошло достаточно времени.
Геро уже окончательно пришёл в себя, похорошел, рядом с ним его дочь.
Клотильда помнила, каким он становился, когда рядом с ним была эта девчонка. Все эти элегантные господа рядом с ним в подобные минуты обращались в чёрно-белые призраки.
Какая женщина устоит, если увидит его, счастливого, умиротворённого, с сияющими глазами?
Перед мысленным взором вновь возникла Жанет, но уже другая, без бравады и дерзости, восхищённая и влюблённая. Она осторожно касается щеки Геро, гладит его по плечу, а он, кажется, вполне доволен, не отстраняется и не смущается.
Клотильда в ярости тряхнула головой. Привидится же такое! Ещё немного — и она начнёт воображать их в постели! — как это делают ревнивые жёны, когда их мужья имеют обыкновение возвращаться под утро.
Не имеет смысла преждевременно терзаться. Следует довести расследование до конца.
А затем принять решение, как вернуть — силой или соблазном — похищенную собственность.
Дельфина кашлянула.
— Я позволила себе действовать упреждающе, не дожидаясь распоряжений вашего высочества, и навела некоторые справки. Нынешняя владелица Лизиньи, Мишель Бенуа, родом из местечка Эльбеф, что под Руаном. По происхождению скорее крестьянка, чем буржуазка. Её муж служил печником в замке Мальзерб, а вскоре она сама была призвана туда в качестве кормилицы.
— Мальзерб? Это же родовой замок д’Антрагов в Анжу. — Голос герцогини осёкся. – Чьей, вы говорите, она была кормилицей?
Дельфина опустила глаза. Вид у неё был несколько виноватый.
— Она была кормилицей дочери Генриетты д’Антраг, рождённой этой дамой от его величества короля Генриха, вашего августейшего батюшки.
— У неё было две дочери, — зло бросила Клотильда, — которой из них?
— Вашей сводной сестры Жанет, — едва слышно произнесла Дельфина и ещё ниже склонила голову.
Клотильда молчала. Это имя не произвело на неё того действия, какое произвело имя Галли, произнесённое дважды, и даже имя простолюдинки, ставшей владелицей одного из самых роскошных поместий в королевстве.
Имя Жанет попросту не укладывалось в сколько-нибудь удобоваримую версию и звучало, как имя византийской принцессы, обитающей на другом конце света.
Дельфина произнесла это имя или по ошибке — или по злому умыслу, желая внести сумятицу в плавное изложение сюжета. Каким образом во всем это может быть замешана Жанет?
Её сводная сестра Жанет?
— Дельфина, дитя моё, — с неожиданной мягкостью произнесла Клотильда, — не зашло ли ваше расследование в несколько иную область? Не вкрались ли сюда заблуждение или ошибка? Я не хотела бы обнаружить за вашим высказыванием нечто большее и даже непоправимое.
Дельфина вновь побледнела. Щёки её стекали по скулам, как дешёвый воск с примесью сала.
— Да простит меня ваше высочество за моё своеволие, но я всё же осмелюсь настаивать. Мишель Бенуа кормилица вашей сводной сестры Жанет д’Анжу, овдовевшей и вернувшейся в Париж. Это вовсе и… не тайна. Это многим известно. Кормилица заботилась о незаконнорожденной дочери королевской фаворитки, как родная мать, даже ездила к ней в Неаполь, когда у Жанет родился сын. И в благодарность за эту заботу Жанет подарила ей это поместье. При дворе по этому поводу ходило немало слухов. Поговаривали, что Жанет сделала это, чтобы унизить герцогиню де Шеврез, отдавая резиденцию принцев во владение крестьянке. Будто бы Шеврез, будучи ещё фрейлиной при особе королевы, позволила себе неудачно пошутить в адрес незаконнорожденной принцессы. Известно, что Шеврез была дружна с женой виконта де Ла Валетт, а Жанет по какой-то причине недолюбливала, называла её неотёсанной дикаркой. И как-то высказалась, что веснушки ей достались от бабки-простолюдинки, Мари Туше, прижившей от Карла Девятого сына. Вот Жанет ей это и припомнила, выкупила поместье по дешёвке, как старую посуду на уличной распродаже, и отдала другой презираемой простолюдинке. Но это все не более, чем слухи. Ибо Жанет не могла слышать ту шутку, она ещё не вернулась из Италии. И поместье было куплено ею не напрямую, а по доверенности, через банк.
— Банк Галли, — глухо повторила Клотильда.
— Да, банк Галли и Перуджино. Это её банк, все её счета оплачиваются этим сиенцем. Состояние помещено под управление Галли ещё её покойным мужем. А размеры самого состояния никому неизвестны.
Клотильда оперлась подбородком о раскрытую ладонь. Она испытывала странное чувство нереальности.
— Из этого следует, что поместье фактически принадлежит Жанет.
— Да, — подтвердила Дельфина, — и она часто там бывает. Её и сейчас нет в Париже. Заново отделанный особняк на улице Сен-Поль стоит пустой. Двор из Лувра переехал на лето в Фонтенбло, но Жанет и там редко бывает. Говорят, король уже выказывал недовольство. Якобы, княгиня, не в меру обласканная его величеством, пренебрегает своими придворными обязанностями и проявляет непростительное безразличие к своему суверену, оказавшему ей родственное участие.
— В самом деле, — пробормотала Клотильда, — с Рождества я почти не видела её при дворе. Сразу после своего визита в Конфлан она бывала везде, ни один приём, ни один обед без неё не обходился. Все наперебой наносили ей визиты, маркиза де Рамбуйе стремилась залучить её к себе. Жанет отвечала с неизменным энтузиазмом, демонстрируя свои драгоценности и свои бесчисленные туалеты. Некоторые из них довольно безвкусны, на мой взгляд. Все спешили на неё поглазеть, она была вроде экзотической птицы, которую возят по городу и показывают за небольшую плату. Приманкой служил тот скандал с расстроившейся свадьбой. Одни жалели, другие злорадствовали, а третьи, в основном мужчины или расчётливые мамаши, размышляли над тем, как прибрать к рукам эту богатую вдовушку. Жанет казалась им такой легкой добычей. Как подраненная утка, которая бежит, переваливаясь на коротких лапах, и не может взлететь. Но не тут-то было. Все охотники за приданым остались ни с чем. Ведь так?
Дельфина утвердительно кивнула.
— А затем, — продолжала рассуждать вслух герцогиня, — затем что-то случилось. Светский пыл Жанет внезапно угас. Она почти перестала появляться при дворе и отменила все визиты. У себя она так же принимала крайне редко и только по предварительной договоренности. Поведи себя так любая другая благородная дама, этому немедленно нашлось бы объяснение. Тайный любовник. Или не тайный. Одним словом, мужчина. Ещё может быть болезнь, но при нашей последней встрече Жанет выглядела вполне здоровой. Я бы даже назвала её сияющей. Тогда только мужчина. Чем ещё может занять себя светская женщина? Вряд ли она посвящает свои вечера и ночи изучению Платона.
— Слухов и сплетен много, но не одной версии, подтверждённой подлинными уликами, — добавила фрейлина. – Подобно вашему высочеству, все теряются в догадках. Если у неё и появился любовник, то имя его тщательно скрывают.
Клотильда откинулась на подушку. Завела белую руку за голову. Кружевной рукав сорочки соскользнул к локтю.
Она по-прежнему не избавилась от странного чувства нереальности, будто её и нет вовсе в самой затвердевшей картинке, а есть только расплывчатые водяные контуры, которые ей приходится изучать. И спокойствие, овладевшее ею, было несколько пугающим, как перед затаившейся бурей, сложившей мохнатые облачные лапы за горной грядой, пригасившей свои мерцающие лиловым светом молний глаза.
Застывшее, кристаллизованное время.
— Послушайте, Дельфина, — вдруг прервала молчание герцогиня, следуя за метнувшейся мыслью, — а каков из себя тот лекарь, который однажды побывал здесь? Помните, когда Жанет якобы занемогла, но от услуг Оливье отказалась? Он, кажется, был итальянец? И Геро тогда был болен, и Анастази…
Клотильда вдруг прикрыла глаза рукой, потом сделала такой жест, будто отмахивалась от налетевшей мошкары.
— Да нет же! Нет! Это… это всё вздор! Совершенный вздор. Безумие! Этого не может быть. Так не бывает! Не бывает? – Это она почти умоляюще адресовала Дельфине, которая стояла, смиренно склонив голову.
Герцогиня будто ожидала от неё спасительного подтверждения, что так действительно не бывает, и пусть её высочество не терзает себя без причины.
В голосе герцогиня звучала настоящая мольба. Но Дельфина только ещё ниже склоняла голову.
Клотильда вдруг ослабела. Руки её упали.
— Тот человек, который увёз Геро из лечебницы, был высок, худ и говорил с акцентом. С южным акцентом, — глухо произнесла Клотильда. И резко приказала. – Пусть сюда придет Оливье. Пусть придет немедленно!
В полной темноте она укрылась с головой, скрываясь не то от играющих поблизости привидений, не то от осаждающих её подозрений.
Она отбивалась от них, как могла, сметала их, как паутину, но тут же находила разросшуюся серую, узорчатую муть снова. Будто тысячи пауков, огромных, блестящих с умными, желтыми глазами, которых было не меньше дюжины, плели вокруг неё эту сеть.
Сеть провисала, складывалась кольцами, набухала, рвалась под собственной тяжестью, и тогда ей на голову сыпались обрывки, перепутанные нити с мелкими косточками в узелках. Она вновь отмахивалась, сбивала паутину с головы, разгоняла провисающий клубок, даже мысленно топтала его, но пауки не унывали, вновь принимались за работу, ткали споро и быстро.
Она укрылась от них одеялом. Заползла, как крыса в нору. Под одеялом было душно, да и от накопившейся паутины оно не спасало.
Тонкие нити просачивались, протекали, как струи дождя сквозь дырявую крышу, даже под закрытые веки, проползали и там складывались в слова, в предложения, в улики, в догадки, в теории и, в конце концов, в приговор.
Она тёрла виски, вертелась, вздыхала и, обессиленная, сдалась. Паутина ползла по ней с той же вкрадчивой шелковистой прохладой, как час назад по ней ползла невесомая ночная сорочка, льнула и прилипала.
Паутина догадок и страшных открытий прорастала в ней, как наведённый чёрной магией ядовитый сорняк. Выбора у неё нет. Ей придётся открыть свой разум этому сорняку. Иначе голову разорвёт, как ветхую речную плотину.
Оливье, явившийся на её зов четверть часа спустя, был испуган и с трудом понимал, что от него требуется.
Клотильда бросала ему в лицо бессвязные, отрывочные фразы с потерянным глаголом и нарушенным синтаксисом. Результат её собственного отрицания.
Смысл объяснила более уравновешенная Дельфина. Подобно опытному толмачу, она переводила срывавшиеся междометия и полуслоги в предложения.
— Вы помните, как выглядел тот лекарь, побывавший в Конфлане по требованию гостившей здесь княгини Каррачиолли в ноябре прошлого года? – с протокольной невозмутимостью говорила Дельфина.
Оливье, ожидавший ссылки и даже эшафота, хлопал глазами.
Он давно изгнал неведомого коллегу, шарлатана, из памяти так же, как благочестивая дама изгоняет из дома распутную горничную. Зачем ему помнить одного из тех невежд, кто одним существованием порочит святое имя науки?
Но, как это обычное бывает, тот, кто намеренно изгоняем, в памяти держится особенно цепко. Оливье вспомнил. И на его лице отразился ужас.
Сначала недоумение, растерянность, осознание – и за ними ужас. Взлелеянная им неприязнь сыграла скверную шутку.
— Да, да, он был очень высок, нескладен, волосы всклокоченные, одет нелепо, как балаганный фокусник, у него на шее был повязан шарф или платок, как у бродяги. И акцент. О святой Салюстий и блаженный Августин!
Оливье зашатался. Клотильда смотрела на него остановившимся взглядом.
— О Дева Мария, Богоматерь милостивая, — бормотал алхимик.- О Меркурий и прародитель его, Сатурн!
И вдруг упал на колени.
— Помилуйте, пощадите! Я не хотел. Память, моя память…
Дельфина приблизилась и мягко, потом настойчивей, потянула лекаря за ворот. Клотильда по-прежнему молчала.
Существовала вероятность сходства. Незнакомец из лечебницы мог быть так же худ, высок, нелеп, носить платок и говорить с акцентом, как и личный врач Жанет.
Разве не подходят эти приметы сотням худых и нелепых зевак?
Но, как было сказано выше, её высочество не верила в совпадения. Тем более, если этих совпадений было так много.
Они вдруг обнажились, как речные мели, и выстроились по фарватеру. Эти мели, груды песка, всегда были там, но оставались невидимыми, пока река оставалась судоходной. Но вот пришла засуха, уровень воды снизился и сразу же проклюнулась песчано-каменистая плешь. Одна, вторая, третья. В строгой закономерности.
Жанет гостила в её замке в ноябре, вскоре после свадебного позора.
Клотильда, верная своему принципу всегда оставаться в тени и сохранять дружественный нейтралитет, едва ли не первой протянула Жанет руку участия. К тому же, это был повод позлить королеву-мать, которая хорошо помнила, кому Жанет приходится дочерью.
Помимо Жанет в замке было ещё с дюжину знатных гостей. Была та самая герцогиня де Шеврез, чьё поместье вдруг стало камнем преткновения. Был сын герцога д’Эпернона, виконт да ла Валетт, недавно овдовевший, был герцог де Монтрезор.
Во время их пребывания она совершила досадную ошибку, повлекшую за собой обрушение всех её грёз и надежд. До сих пор она корит себя за неуместную вспыльчивость! Гонит воспоминания, чувствуя нестерпимый стыд. Она будто пережила тайный позор.
Накануне она уже почти решилась на великодушную поправку их неравноценной связи, уже выбрала для покупки дом с садом в предместье Сен-Клу, уже готовилась дать распоряжение мэтру Бенедикту.
Но Геро вдруг заупрямился…
Он тогда уже мог чувствовать приближение мигрени, уже был нездоров и пытался защитить, даже не себя, а её от неизбежного разочарования. Последовавший в ту ночь приступ это подтверждает.
Она чувствовала себя виноватой, её терзали угрызения совести. Она себя ненавидела и потому допустила к нему чужого врача.
Как вовремя это случилось!
Жанет тоже занемогла. Да, да, она отказалась покидать свои апартаменты наутро после той ночи. И потребовала своего врача. И только по прошествии стольких месяцев она, слывшая особой проницательной, сопоставила два этих факта.
Вновь совпадение! Совпадение, в которое она тем более не поверит.