Михаил отходил от стола только тогда, когда от усталости сами собой закрывались глаза, и для того, чтобы работать дальше, главврач медсанбата, а потом госпиталя, в приказном порядке отправлял его спать на час или полтора, в зависимости от обстановки. Порой Михаил от усталости даже не мог заснуть, и тогда садился оформлять документы тяжёлых, отправляемых в тыл, и умерших. И однажды, раскрыв военный билет очередного скончавшегося от ран бойца, увидел свою фамилию. Гродненский, Яков Иванович, одна тысяча девятьсот девятнадцатый, русский, младший политрук… Михаил положил документ в нагрудный карман и застегнул пуговку. «В случае чего, скажу, хотел выяснить, не родня ли…»
В тот момент он не мог однозначно объяснить свои действия, поступив так просто по наитию, и потом ещё несколько дней носил документ в кармане, думая, что с ним делать. Окончательное решение оставить у себя документы погибшего однофамильца Михаил принял, вернувшись из штаба и увидев на месте трёхэтажного здания догорающие руины — госпиталь накрыло ковровой бомбардировкой. Погибли все. Именно тогда перед Михаилом стал вырисовываться план, реализовавшийся впоследствии, в соответствии с которым в Одессу после войны приехал троюродный племянник Михаила Саввича Гродненского, Гродненский Яков Иванович, фронтовик, герой и тоже хирург, как и его дядя.
Яков устроился работать в ту же больницу, где до войны практиковал Михаил Саввич, и очень скоро был назначен заведующим отделением, потому что, несмотря на молодость, оказался великолепным специалистом. Коллеги полу в шутку, полувсерьёз стали говорить, что в их больнице появилась своя династия. И правда, временами Яков вдруг на какой-то момент становился поразительно похож на Михаила Саввича, своего троюродного дядю, так и не вернувшегося с войны, как не вернулся и сын Михаила, весёлый морячок Савва…
Негромкий стук прервал воспоминания. Михаил сунул ноги в туфли, потёр лицо, пошлёпал ладонями по щекам, сел ровно и позволил войти дежурной медсестре. Она принесла анализы внука Регины. Михаил отпустил девушку и надел очки. Сверху лежала рентгенограмма. Он прочитал её раз, второй, третий. Схватил снимок, зажёг настольную лампу, долго, очень внимательно просматривал его на свет. Положил на стол, ещё раз прочитал заключение. Рентгенолог не ошибался: как бы это ни было ужасно, дико, но у внука Регины Иосифовны был рак, рак желудка. Какое-то время Михаил сидел в полном ступоре, потом сложил все бумаги в ящик стола, запер его и вышел из кабинета.
Медсестра сняла капельницу, измерила давление и ушла, пожелав больному выздоравливать и вежливо попрощавшись с руководителем клиники. Михаил находился в палате Александра довольно долго. Палата была двухместная, таких здесь имелось всего пять — для особо важных персон. Он распорядился поместить сюда молодого человека, чтобы сделать приятное Регине, ну и сам хотел пообщаться с юношей свободно, без посторонних, почти по-родственному. Потому что, когда он увидел Александра в приёмном покое, был момент, когда сердце старого врача екнуло и невольно подумалось запретное: «А ведь это мог быть мой внук, Регины и мой…»
И вот как пришлось общаться… Михаил беседовал с Александром больше часа, собирая истинную картину его состояния, на основании чего составлялся окончательный анамнез. И он его составил. Но это был не анамнез, это был приговор. Александру. Болезнь поселилась в нём давно, просто Александр, Саша, молодой сильный парень, не обращал внимания на какие-то мелкие болячки и недомогания. Если бы раньше… А теперь время было упущено бесповоротно. Болезнь перешла в последнюю стадию, неоперабельную. Саша выглядел ещё здоровым и полным сил, но это была лишь видимость. Жить ему оставалось месяца три, максимум полгода.
В палату вошел дежурный ординатор — было время вечернего обхода. Увидев начальника, врач смутился:
— Как самочувствие, больной, на что жалуемся?
Конечно, Сашке было на что пожаловаться, но слишком уж крепко вжился он в образ мужественного комсомольца Александра и ответ выдал соответствующий:
— Ни на что не жалуюсь.
— Как не жалуетесь?.. — Врач заглянул в карточку. — А боли в желудке?
— Боль есть. Жалоб нет. Мужчина не может жаловаться по определению, это недостойно, — отчеканил Александр, мысленно аплодируя самому себе.
Ординатор явно слышал такое впервые. Он в растерянности, словно прося помощи, повернулся к Михаилу. А тот смотрел на Александра и искренне восхищался: «Какой парень! Нет, мужчина, настоящий мужчина! — И ужаснулся: — И он, он, должен умереть…»
Сколько времени Михаил, закрыв глаза, без движения просидел в своем кабинете, он не помнил. Он пребывал в состоянии какой-то прострации. Потом пришла мысль о Регине. «Как я скажу ей? Как я могу ей это сказать? Лучше умереть! Да! Я должен умереть, я, не он! Ему всего двадцать лет, мне девяносто один. Моя жизнь была воистину прекрасна, но она позади, в прошлом. И нет никого рядом со мной, кому бы я мог передать накопленные знания и опыт, кому бы я передал мою жизнь…»
В дверь постучали. Михаил бросил взгляд на часы. Стрелки показывали половину второго ночи. Михаил Саввич нахмурился: произошло что-то неординарное. Подумал: «Почему сюда, в кабинет? Глубокая ночь на дворе, я давно должен быть дома… Хотя, если звонили туда, а там трубку никто, естественно, не взял…»
Михаил встал, чтобы впустить позднего гостя, но двери кабинета открылись, и посетитель вошёл сам.
— Нет, Михаил Саввич, мы не встречались, не пытайтесь меня вспомнить.
Михаил остолбенел, его бросило в жар. «Он назвал мое настоящее имя! Откуда он знает?… Кто он?… КГБ?… Столько лет прошло… Регина? Нет, нет, она никогда!.. Тогда как? … Кто? …»
Мысли путались, налезали друг на друга. Тайну Михаила знала только Регина, Регина Иосифовна. Как-то раз, отдыхая после любви, Михаил рассказывал ей об Анаит, своей прекрасной, как утренняя заря, возлюбленной, наполовину армянки, наполовину турчанки, — Регина очень любила слушать о женщинах, бывших у «Якова Ивановича» до неё, это её заводило. Михаил, естественно, изменил время и место, перенеся действие из Турции в Туркестан, заменив пятнадцатый год на двадцать второй…
Регина, приподнявшись на локте, внимательно смотрела ему в глаза.
— И ты хочешь сказать, что это двадцать второй год? Басмачи? Сколько тебе тогда было? Три? Пять? Не держи меня за дуру, обидно. Яша, расскажи мне всё. Я пойму, и что бы ты ни сказал, не узнает никто, обещаю. Ты слишком долго носишь это в себе, в одиночестве…
И он рассказал, поверил ей свою невероятную историю, свою тайну, и поверив, обрел родную душу и перестал быть одинок.
«… нет, нет, здесь что-то другое… но что?..» Михаил усилием воли заставил себя сосредоточиться. А гость продолжил:
— Так вот, мы с вами не встречались, обо мне мог упомянуть ваш отец, но это вряд ли. Уважаемый Савва Саввич знал обо мне от Бенциона Товия, если вам знакомо это имя, а говорить о человеке, не представленном лично, старший Гродненский никогда бы не стал, это в корне противоречило его взглядам. Савва всегда отличался тем, что умел молчать, слушать и думать. Тогда, когда другие мели языком, где ни попадя. И в итоге иных уж нет, а те далече… Да… Это редкое качество позволило вашему батюшке прожить столь долгую жизнь и здравствовать поныне, … Конечно, не одно это, было еще кое-что … Но об этом позже. Михаил, м-м-м, Саввич, пожалуйста, не смотрите на меня так, словно у меня из головы ноги растут. Я знаю, о чем говорю, и отвечаю за каждое своё слово.
Михаил не понимал, что с ним происходит, что происходит, кто этот человек, как попал он глубокой ночью в его кабинет и вообще в больницу, куда впуск прекращался ровно в девятнадцать часов и до шести утра при входе, в вестибюле, дежурит вахтёр. Михаил не узнавал себя. Он, солидный и уважаемый человек, руководитель, профессор в присутствии этого непонятно откуда и как появившегося в его кабинете странного пришельца, чувствовал себя провинившимся подростком. Встретив гостя, он сел не за стол, в своё кресло, а на стул напротив дивана, куда тот опустился. Не спросив, ни кто он, ни зачем здесь, Михаил слушал своего посетителя.
И ещё — с того момента, как этот человек переступил порог кабинета, Михаилом почему-то овладело чувство какой-то восторженности, как если бы вдруг его посетил Адриано Челентано или Леонид Ильич Брежнев. Это был не гипноз — Михаил достаточно хорошо разбирался в психиатрии. Да и внешность сидящего перед ним человека была далека от общепринятого эталона мага, она была какой-то неприметной, не запоминающейся. Правильнее всего было бы назвать её серой. И Михаил так и окрестил бы своего ночного гостя, если бы если бы не его тихий, бесцветный голос.
Рассматривая посетителя, Михаил никак не мог определить его возраст: тот выглядел лет на тридцать, но вдруг в его лице что-то неуловимо менялось, и на доли секунды Михаил видел перед собой старика или же, наоборот, почти юношу. «И про отца, Савву Саввича, он говорит так, словно знал, нет, знает его лично … Но это практически нереально, ему лет тридцать, ну, пускай сорок, а отцу сейчас было бы… Стоп! Он сказал «здравствует поныне» … Отец жив? Это невозможно… Да кто он такой, черт побери? Кто сидит передо мной?»
Секретарши уже не было, рабочий день давно закончился. На её столе лежала приготовленная для Якова, аккуратно и тщательно составленная записка: кто, откуда и по какому вопросу звонил, и отдельно — первоочередные дела на завтра. Главврач улыбнулся — Марина была идеальным секретарем.
Он вошел в свой кабинет, сел за стол, начал разбирать бумаги. Но сосредоточиться не удавалось, и Яков развернул кресло, скинул туфли, вытянул ноги на ковёр и потянул рычажок, откидывающий спинку кресла, как в самолёте. Так можно было, не покидая рабочего кабинета, отдохнуть и привести себя в порядок за каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут.
— Проклятые капиталисты, умеют же делать хорошие вещи! Казалось бы, мелочь, а ведь как удобно!
Яков поворочался, ища наилучшую позу. Кресло, снабжённое хитрым и, как показала практика, очень полезным устройством, ему подарил на позапрошлый юбилей начальник горторга. Тогда коллеги настояли на том, что такую значительную дату следует отметить солидно и широко — Яков Иванович большой и уважаемый человек, и будет неправильно не создать условия, в которых люди могли бы придти и достойно поздравить юбиляра. Как-никак, полувековой рубеж взят! Это ж не шутка! Пришлось согласиться. И, стоя во главе стола и принимая пожелания прожить ещё столько же, виновник торжества нет-нет, да улыбался, слегка и тонко, представляя лица гостей, вдруг узнавших, что до достижения столь горячо желаемой даты, юбиляру на самом деле оставалось тогда чуть больше двадцати лет… Теперь же – всего девять. Яков бросил взгляд на настенные часы. Анализы Александра будут готовы минут через сорок максимум. Он потянулся к столу, снял трубку и сказал, чтобы ещё обязательно сделали рентген, и вместе со всеми результатами — к нему. Он вытянулся в кресле и закрыл глаза. Но вместо дремоты нахлынули воспоминания, а вместе с ними думы, не оставляющие его всё последнее время.
Видимо, ему всё же удалось на какие-то мгновенья провалиться в сон, пусть совсем кратковременный и поверхностный, потому что картины прошлого, посетившие его, были особенно ярки, достоверны и подробны. Перед ним, как в синематографе, возникли и прошли лица и события прошедших лет. Его первая любовь, первая в его жизни женщина, Ребекка, яркая, несравненной красоты звезда той его прекрасной поры, когда юноша становится мужчиной. Учеба, диплом, первые погоны, служба военврача, полевые госпитали, Турция, Анаит, и лица, лица, лица давно ушедших и здравствующих ныне… Тех, кто тогда и сейчас сопровождают его на этом длинном жизненном пути. И отец…
В последний раз он видел отца в таком далеком 1913-м, на похоронах матери, сгоревшей от скоротечной чахотки. А потом… потом была война, ускоренный выпуск в Академии, Кавказский фронт, Анаит, весёлая казачья свадьба в Ставрополе, переброска полка в Финляндию, где его застала Февральская революция. Став очевидцем расстрела морских офицеров, отказавшихся присягать Временному Правительству, молодой врач подал на имя генерала Захаржевского прошение об отпуске и вернулся в Ставрополь, к молодой жене, младенцу-сыну, названному в честь отца Саввой… Но кровавую грозу, обрушившуюся на Россию, пересидеть не удалось — да и не хотелось. И вот он снова полковой врач, приписанный на сей раз к Первому Симферопольскому офицерскому полку, разгромленному махновцами под Перегудовкой осенью 1919-го… Плен, щелястый сарай, ожидание расстрела — и неожиданное появление названного брата — Лейбы, сына Ицхака Зодова, на долгие годы заменившего им отца, отправленного в ссылку. Громадный, лобастый Лейба сменил имя на Лев Николаевич Задов и на пару с другим Львом, Голиковым, возглавлял махновскую контрразведку. В тот вечер они втроем уговорили четверть чистой как слеза самогонки из личных запасов Нестора Ивановича.
Когда чернознамённое войско ворвалось в родной Екатеринослав, Михаил устремился на поиски отца. По заверениям всех, знавших Савву Саввича, в самом начале войны он неожиданно женился на немке Рифеншталь, хозяйке фотографического ателье, якобы спасая ту от ссылки, и переехал в её загородный дом в Чёрном Лесу, где и погиб, отбиваясь от петлюровских мародёров и прихватив на тот свет дюжину лыцарей-шароварников. В последнее Михаил поверил, а вот в смерть отца верить отказывался. Сердце подсказывало — Савва жив…
Дальше было замирение с красными, Крымский поход, конец замирения и бегство… бегство. Уходить в Румынию с Нестором Ивановичем и Лёвой Михаил наотрез отказался, по чужим документам добрался до Ставрополя, где узнал, что его милая, нежная Анаит умерла от сыпного тифа страшной зимой 1920. Маленький Савва тоже болел, но выжил и находился на попечении отца Езраста, настоятеля местной армянской церкви, почему-то не разгромленной местными безбожниками. Михаил забрал сына и уехал фельдшером в глухую надтеречную станицу, надеясь, что в такой глуши до него не доберутся.
Добрались, хоть и не сразу. На телеге прискакал вежливый уполномоченный, но вместо постановления об аресте вручил опешившему Михаилу предписание Наркомздрава в месячный срок прибыть в город Одессу и принять должность хирурга-ординатора в ведомственной железнодорожной больнице с предоставлением служебной жилплощади.
На перроне их встретили и почтительно препроводили в дожидавшийся у входа черный «форд», с пассажирского сидения которого весело улыбался Лёва Задов. Оказалось, что он, стосковавшись, сбежал из Румынии обратно в СССР, был полностью амнистирован и даже назначен начальником иностранного отдела местного ОГПУ. Теперь он носил благозвучную фамилию Зеньковский. Именно его стараниями Михаил получил и должность, и уютную квартиру в «филатовском» доме на Гоголя, напротив Шахского дворца.
Когда в тридцать седьмом Лёву арестовали и расстреляли, Михаила вызвали на допрос в НКВД. Там он честно рассказал о своих отношениях с врагом народа Зеньковским — и был отпущен на все четыре стороны…
Перед самой войной Михаила как врача вызвали в военкомат на переподготовку, и там военком, оформлявший документы прибывших на сборы, поглядывая на Михаила, долго и как-то особо тщательно изучал его документы, а потом была длительная беседа в кабинете особиста, куда от военкома Михаила препроводил дежурный. Михаил был готов к разговору о годах службы в царской армии, в белой армии, у батьки Махно, но их не последовало. Чекист был вежлив, корректен и интересовался больше личной жизнью товарища Гродненского, какими-то второстепенными, незначительными деталями. Эта то ли беседа, то ли допрос, продолжалась довольно долго, пока другой особист не принёс документы Михаила. Чекист, выйдя из-за стола, протянул Михаилу его военный билет и паспорт, объявив, что тот может быть свободен. Михаил весь день ломал голову над странным происшествием, но никакого объяснения так и не нашел.
Понял, в чем дело, он через несколько дней. Они с Верой, его подругой, перебирали курсовые, рефераты, лабораторные и прочие записи Михаила — Вера училась на третьем курсе медицинского, — когда из старой тетради выпала его фотография. Девушка взяла её, потом внимательно посмотрела на Михаила.
Поглядывая то на фото, то на него, спросила:
— Миша, а когда это тебя снимали?
Михаил взял у неё снимок.
— Не помню, лет десять назад.
Вера взяла его за руку и подвела к трюмо.
— Ты знаешь, — задумчиво произнесла она, глядя на их отражение, — а ты за десять лет совсем не изменился. — У неё в глазах запрыгали чертики, она крепко обняла его за шею и спросила: — Я состарюсь, а ты останешься молодым. Ты будешь и тогда любить меня как сейчас?
Проводив девушку в общежитие, Михаил долго бродил по улицам. Он понял, что насторожило работников военкомата. Профессионалы заметили то, на что никто раньше не обращал внимания: несоответствие внешности и указанного в графе возраста. Это увидела и Вера.
Вернувшись домой, Михаил взял снимок и, подойдя к трюмо, поднёс его к зеркалу. Да, он выглядел сейчас так же, как на фотографии. Фото было сделано в четырнадцатом, незадолго до начала войны. Первой мировой. Двадцать пять лет назад.
Михаил не задумывался над этим вопросом. Он всегда выглядел молодо, подтянуто, его коллеги и знакомые просто принимали его таким, как он есть, а близких друзей у него как-то не случилось. Не было и тех, кто знал его в юные и молодые годы — всех развела война и революция. К тому же, следуя тогдашней традиции (мужчина без усов — словно женщина с усами), Михаил ещё с середины двадцатых стал носить усы, которые придавали молодому доктору этакую профессорскую солидность, а кроме того, очень ему шли. Инцидент в военкомате и реакция Веры всё представили в совершенно другом, очень серьёзном ракурсе. В этот раз, слава Богу, закончилось благополучно. Но это была первая ласточка. В следующий раз, а он рано или поздно будет обязательно, станут копать… Михаил был смелым человеком, но и рассудительным, трезво оценивающим обстановку. Возникшая ситуация не пугала и не угнетала его, но заставляла искать решение, какой-то выход. И он нашёлся.
Началась война, немцы ошеломительно быстро продвигались вперёд по всей линии фронта. Это подняло небывалую волну совершенно искреннего патриотизма: все и каждый хотели бить врага, остановить захватчиков. Михаил записался добровольцем, без труда прошёл медкомиссию и после месяца ускоренной подготовки военврач Гродненский получил предписание прибыть в Н-ский полк действующей армии, ведущей оборонительные бои в составе Южного фронта, и отбыл к месту её дислокации.
По дороге туда Михаила посетила мысль о том, что если он останется жив — в том, что фашистов разобьют и «победа будет за нами», он не сомневался, — и мистическая способность его организма не исчезнет, то рано или поздно ему всё же придётся искать какое-то решение. Но по прибытии в часть мысли о сложностях, которые могут возникнуть в будущем, — и не факт, что возникнут, — исчезли, вытесненные нечеловечески тяжёлой нагрузкой. Работать приходилось почти круглосуточно, сшивая разорванные, пробитые навылет, истерзанные войной тела.
Он вставал и, сильно прижав ладонь к желудку — ему казалось, что так легче, — продолжал путь, стараясь как можно скорее добраться до улицы Свердлова. А там уже и до бабушки рукой подать. Кроме того, ему стало очень холодно, и его сильно трясло. В тот момент, когда Александр свернул с бульвара, шедший навстречу мужчина ненароком обдал его облаком табачного дыма, от чего его внутренности резко скрутило от сильнейшей боли, и его просто вывернуло наизнанку над ближайшей урной. Почти сложившись пополам, Александр вошел в парадное бабушкиного дома.
Дом, в котором проживала Регина Иосифовна, был добротной «сталинской» постройки. Четырехэтажное здание возвели в конце сороковых — начале пятидесятых для работников облисполкома, как тогда говорили, номенклатуры. Дом отличался от стоящей рядом хрущевской пятиэтажки и ростом, и статью. Оштукатуренное и украшенное лепниной, строгое и немного помпезное здание больше походило на официальное государственное учреждение, чем на жилой дом. Кроме того, имея четыре этажа, оно возвышалось над соседним, пятиэтажным, ровно на половину — потолки в «сталинке» были пятиметровой высоты.
Дело в том, что отцы города решили создать особый, присущий только их городу, комфорт проживания простых советских граждан, и потолки во вновь отстроенном, первом послевоенном жилом доме поднялись на рекордную высоту, перекрыв даже столичные стандарты. Когда Александр в далеком шестьдесят девятом первый раз приехал в Одессу — его привезли родители провести последнее предшкольное лето в гостях у бабушки, напитаться перед питерской хмарью теплом, солнцем и здоровьем, он, шестилетний Сашенька, был просто поражен огромностью, высотой комнат бабушкиной квартиры.
Комнат насчитывалось целых четыре, одна из них со всех сторон, от пола до потолка, была уставлена книжными полками. Кроме этих полок, в дальнем от окна углу стоял старинный письменный стол, пять очень похожих на него стульев и этажерка с двумя телефонными аппаратами. Посередине комнаты, на полу, был расстелен большой квадратный ковёр с едущими на конях рыцарями. Бабушка, когда Сашенька сказал, что ковёр — это не ковёр, а картина, очень красивая, и лучше его повесить на стену, погладила его по голове, ответив, что он прав, что ковёр называется гобелен, и место ему на стене, но дедушка хотел так, значит, пускай так и будет. А ещё там стояла лестница, по которой следовало подняться, если требовалось книга, стоящая на одной из самых верхних книжных полок. Лестница была снабжена колесиками, и передвигать её было легко даже маленькому Саше. Бабушка не запрещала внуку практически ничего, и он забирался на самый верх огромной стремянки, брал книгу, и удобно устроившись на широкой ступеньке, рассматривал великолепные иллюстрации Гюстава Дорэ и альбомы Матисса, Караваджо и Брейгеля.
Когда Регина Иосифовна увидела скрюченного, бледно-зелёного Александра, то с присущей ей невозмутимостью, не задавая никаких вопросов, просто молча распахнула перед ним дверь туалета, деликатно удалившись в комнаты. Когда трубные звуки стихли, она нашла Александра в прихожей, неудобно приткнувшегося к валику стоящего там старого кожаного дивана. Регина Иосифовна знала, что внук не употреблял никакого алкоголя, не прикасался к нему принципиально. На её лаконичный вопрос «что?» услышала столь же короткий ответ: — «Желудок».
Александру не помогли ни содовый раствор, ни выпитая вода, приступы неудержимой тошноты участились, усиливалась головная боль. Регина Иосифовна приложила ладонь к покрытому крупными каплями пота лбу внука, пощупала, посчитала пульс. Накрыв Александра пледом, она достала из сумочки маленькую записную книжку, полистала её, и раскрыв на нужной странице направилась в кабинет.
— Здравствуй, Яков. Да, я. Яша, послушай, нужна твоя помощь. Нет, не мне …
Поговорив несколько минут, Регина Иосифовна вызвала «скорую».
Звонок был негромкий и мелодичный. Яков Иванович, заступив на должность замглавврача и переехав в новый кабинет тому уже пятнадцать лет как, долгое время вздрагивал при громогласном, металлически жёстком звонке стоящего на его столе телефонного аппарата. Звонок по своему воздействию больше напоминал сигнал тревоги, и Яков Иванович, так и не привыкнув к внезапному дробному грохоту, попросил электрика сделать что-нибудь, чтобы можно было работать, не подпрыгивая и не сбиваясь с мысли при каждом звонке.
Правда, сперва Яков Иванович просто оставил сестре-хозяйке заявку на замену телефона в его кабинете, и та на следующий день принесла новый, в смысле, другой. Который оказался ещё хуже. Недовольная сестра-хозяйка унесла его, сетуя на то, что новый зам сам не знает, что хочет, телефончик новый, и цвета красивого, какого рожна-то ещё, ну и пусть сидит со старым… А электрик, поколдовав над аппаратом, явил себя просто кудесником, потому что теперь вызов звучал как колокольчики с треугольником камерного симфонического оркестра.
И когда Якова Ивановича назначили главным врачом, единственное, что он забрал с собой, перебираясь в огромный кабинет на третий этаж, был старый, немодный, чёрный телефон, обладающий совершенно уникальным голосом. И когда вновь назначенный главный клинической областной больницы первым делом распорядился перенести со своего стола серебристый, под сталь, гэдеэровский чудо-телефончик к секретарше, а на его место собственноручно водрузил видавший виды последыш сталинской эпохи, заслуженная часть персонала усмотрела в этом приверженность нового руководителя к традициям и принципам, а молодая — склонность к чудачеству. На самом же деле и те, и другие были равно далеки от истинной причины.
Звонок древнего телефона, негромко звучащая бархатная мелодичность, точь-в-точь повторяла ту музыкальную фразу, которая была заложена в немецком музыкальном агрегате, стоявшем в зале, то бишь, гостиной, отцовского дома. Иногда он, отец, уважаемый состоятельный деловой человек, разрешал сыновьям позаниматься с чудесным музыкальным ящиком, и они, подняв тяжёлую деревянную крышку, расписанную множеством маленьких картинок, заводили механизм большим бронзовым ключом, и смотрели, как вращается медный валик, утыканный множеством тонюсеньких иголочек, которые, задевая за специальную планочку, издавали каждый свой тон, сливавшийся с остальными в волшебной красоты мелодию. Мелодия эта повторялась и повторялась, пока работал механизм, и совершенно невозможно, немыслимо было остановить, выключить его, а наоборот, хотелось слушать эту мелодию вечно.
И теперь, сидя за огромным столом, стоящим в центре немалого кабинета, главврач ведущей областной больницы краевого подчинения Яков Иванович Гродненский подспудно ждал и надеялся, когда оживёт старый черный телефон и опять зазвучит простая и прекрасная мелодия, уносящая его душу в детство, что помнится и сейчас во всех подробностях так четко и ярко, словно было это вчера, а не без малого девяносто лет назад.
И вновь зазвенели серебряные колокольчики… Яков Иванович не спешил поднять трубку, ожидая, пока мелодия прозвучит дважды. Конечно, если бы он знал, что ему звонит Регина, он ответил бы тут же… Регина, Регина Иосифовна, была женой его старого знакомца, председателя облисполкома, а потом секретаря крайкома партии. Знакомство было официальное, и при очередной встрече на том или ином заседании бюро, комиссии или комитета они подчеркнуто вежливо — один светило от медицины, другой партийный функционер — жали руки и тут же забывали и о встрече, и друг о друге.
Так продолжалось до того дня, пока однажды Яков, в общем-то случайно, не попал на полузакрытый, только для своих, концерт столичной эстрадной знаменитости, где он увидел Регину. Пришлось бы погрешить против истины, сказав, что она целиком и полностью с того момента завладела его сердцем, нет, но в его мыслях и чувствах она прочно заняла свое место на долгое время, и место это было далеко не последним. В момент их знакомства Якова поразила даже не столько красота этой женщины, сколько её спокойствие, тщательно скрытая скука и какая-то нездешняя печаль, и даже скорбь. А ещё она была очень похожа на его первую любовь… Потом они встретились случайно, на улице, и проговорили полтора часа. И Гродненский страшно обрадовался, когда она позвонила ему и обратилась с какой-то мелочью для дальней родственницы. Они стали встречаться, не часто, но регулярно, и общение приносило радость им обоим… Прошли годы, умер её муж, стали взрослыми дети, ушли в прошлое их встречи … Но осталась теплота. Они поздравляли друг друга с праздниками и днями рождения и иногда звонили просто так.
Яков набрал номер главврача службы скорой помощи, распорядился, что бы внука Регины везли к нему, и спустился в приёмный покой.
Александру промыли желудок ещё в приёмном отделении, и рвота прекратилась, хотя позывы и слабость остались. Там же у него взяли анализы, весь стандартный комплекс при поступлении, и пока дежурный врач проводил предварительный осмотр, проминал и ощупывал живот, задавал вопросы и заносил ответы в карточку, составляя анамнез, Яков, как бы наблюдая за работой врача, рассматривал Александра. Он видел его раньше, но тогда это был ребёнок, а теперь перед ним сидел взрослый молодой мужчина, спокойный, владеющий своими эмоциями — приехав «по скорой», Александр тонко и умно шутил с осматривавшим его врачом, способный замечать и анализировать, казалось бы, незначительные нюансы:
— Прошу прощения, Яков Иванович, не могу не сказать: вы просто в отличной форме!
И поймав вопросительно недоуменный взгляд Якова, пояснил:
— Я имел честь встречаться с вами пятнадцать лет назад, мне тогда было около шести … И вы с тех пор ничуть не изменились … Ещё раз прошу прощения …
Александр заметно смутился. Спортивный, мускулистый, в меру загорелый, молодой человек сразу понравился Якову, и он даже ощутил вдруг нечто похожее на зависть, тут же несказанно удивившись подобному чувству. И ещё больше внук Регины расположил к его к себе, когда очень вежливо, но твердо отказался от каталки, поднявшись на лифте на девятый этаж самостоятельно, и, невзирая на очевидно плохое самочувствие, прежде чем лечь, коротко принял душ. Яков Иванович сам поставил Александру поддерживающую капельницу и распорядился, чтобы результаты анализов, как будут готовы, сразу принесли ему лично.
12. Инициация
Нельзя человеку становиться старым.
Старость предосудительна. Человек обязан ежедневно обновляться и начинать все сызнова.
Одесса, 1982
В своем кругу Сашка считался большим везунчиком, и к этому имелись все основания.
Во-первых, конечно, семья: достаток заметно выше среднего, почти идеальное соотношение нежной материнской заботы и строгого отцовского пригляда. Двое крепких, спортивных старших братьев, способных одним своим видом нагнать жути на любого потенциального обидчика. Сестра Маргарита, она же Королева Марго, – первая школьная красавица, притом весьма разборчивая и своенравная. И надо ли объяснять, что многие стремились завести дружбу с Сашкой в надежде подбить клинья к сестре.
Сообразительный Сашка ещё в детском садике подобрал манеру поведения, позволяющую использовать данные с рождения преимущества по максимуму. Образ «младшенького» — обаятельного манипулятора с чистыми, честными глазёнками – стал его второй натурой. Дома эта мулька срабатывала с переменным успехом, зато вне семьи…
Учителя, не исключая и трудовика Кочедыгина, испытывали к нему прямо-таки материнские чувства, спуская с рук любые мелкие шалости (а в крупных он замечен не был) и самые заковыристые объяснения по поводу опозданий и прогулов – спасение застрявшего на дереве котёнка, столкновение двух трамваев на перекрестке, ожидание аварийной бригады возле прорвавшейся трубы. Другому за такие баллады досталось бы на орехи, но Сашенька… Сашеньке так хотелось верить.
Особую любовь нему испытывала Шарлотта Гавриловна, школьный библиотекарь и по совместительству руководитель драмкружка. Она разглядела в кудрявом толстощеком первокласснике недюжинные актёрские способности и тут же назначила его Колобком на детском утреннике. Дальше были Кот в сапогах и кот Базилио, прекрасный принц и пионер-герой Петя Клыпа, бойкий Хлестаков и пылкий Ромео…
У соучеников он заслужил репутацию пацана забавного и безобидного, к восьмому же классу сделался весьма популярен у девочек. А девятого в его жизни не случилось…
Генрих Каренович Габузян – орденоносец, член бюро райкома, директор школы и особо уважаемый клиент Игоря Григорьевича, Сашкиного отца – сформулировал это так:
— Не обижайся, но мы тянули парня, сколько могли, дальше уже не получится. По-честному все его тройки – натуральные двойки, да что я говорю, сам же понимаешь…
— Понимаю, — со значением произнес Игорь Григорьевич.
— Конечно, артист из него вышел бы на славу, но увы, в театральный без аттестата не берут. Так что в активе у пацана пятерки по пению и физкультуре, но ни Карузо, ни Валерия Брумеля из него не получится. А парень хороший. Может, определить его поближе к твоей специальности? Кулинарный техникум там, или торговый…
Но Игорь Григорьевич определил сына не в техникум, а прямо к себе в ученики, в мясной цех крупного гастронома на Садовой. Поблажек не делал, не скупился на крепкое словцо, а то и на подзатыльник. Зато за два неполных года освоил Сашка все премудрости мясницкой науки и к восемнадцати годам, заполучив во владение мясной отдел в новом универсаме на Пионерской, рубил уже не только мясо, но и серьёзные бабки – на пересортице, на заморозке, на фарше, на кулинарии, на «леваке». Когда его бывшие одноклассники-отличники зубрили всякие истматы и сопроматы в надежде получить через несколько лет заветный диплом инженера и выйти на зарплату в пресловутые сто двадцать рэ в месяц, Сашка зашибал означенную сумму часа за полтора. Обзавелся экспортной «Нивой» с пижонским правым рулем, «двушечкой» в блатном кооперативе на Московском, привычкой одеваться по последней западной моде, питаться в «Садко» или в ресторане при гостинице «Ленинград». Чеки Внешпосылторга, закупаемые оптом у знакомых «ломщиков», любой продовольственный и непродовольственный дефицит, лучшие гостиницы Ялты, Сочи и Юрмалы, лучшие валютные красавицы… Короче, не дожидаясь наступления обещанного партией всеобщего коммунизма, построил для себя коммунизм сугубо личный.
Был ли он при этом счастлив? Да, если бы не мыслишка, постоянно свербевшая в глубине души: а ведь когда-нибудь, возможно, очень скоро, судьба предъявит счет – и платить придётся дорого.
Всё чаще, и в самые неподходящие моменты, вспоминалось то «рыбное дело», то знакомый спортсмен, убитый в собственном подъезде за джинсы и кожаный пиджак…
Однако проблема возникла с неожиданной стороны.
Как-то в баре недавно открывшейся «Прибалтийской» Сашка склеил эффектную юную путану с позывным Клеопатра. Девчонка оказалась весёлая, нежадная, умелая в своём ремесле, и их связь приобрела относительно регулярный характер. Они даже планировали этой зимой покататься на горных лыжах в Бакуриани…
Когда Сашка парковал свою «Ниву» у служебного входа в универсам, кто-то тихонько окликнул его. Сашка поднял голову – из открытого окошка красной «копейки» ему сигналил рукой Влад, бармен из «Прибалтийской».
Сашка неспешно подошёл.
— Привет, Влад. Вот уж кого не ожидал…
— В машину, быстро! – скомандовал Влад.
— Да в чем дело-то?
— Шевелись, я сказал! – Влад сунул Сашке в лицо темно-красные корочки с внушающей ужас трёхбуквенной аббревиатурой.
«Жизнь кончилось», — думал Сашка, покорно опускаясь в пассажирское кресло. – Я арестован?
— Решать не мне… Клеопатру давно видел?
— Недели две-три. А что с ней?
— Нет больше Клеопатры. Криминальный аборт…
— Криминальный? Вот дура-то! Ко мне бы пришла, я бы всё устроил…
— Да и не ты один… Только знаешь, как бывает – сроки прошляпила, в консультации запугали, ну и… Наглоталась какой-то дряни, взяла спицы, в ванную залезла горячую. Короче, потеряла сознание, истекла кровью… К тому же пьяная была в лоскуты…
— М-да, печально, конечно, только при чем тут я?
— А ты хорошо знал гражданку Кошкину Галину Мефодиевну?
— Кого?
— Что и требовалось доказать. Это она в тёмное время суток была Клеопатра, а днем – Галя Кошкина, студентка, что характерно, юридического факультета. Отличница, активистка, член бюро ВЛКСМ.
— Нормальная история. И всё же я тут каким боком?
— А таким, что по факту смерти гражданки Кошкиной возбуждено дело, отрабатывают её связи. Причем отрабатывают на уровне министерства и генпрокуратуры.
— С чего бы?
— Папаша поднажал. Он у неё, как выяснилось, генерал МВД, начальник управления Калининградской области. И близкий друг Щелокова. Так что следаки носом землю роют, завтра-послезавтра выйдут на тебя.
— И что они мне предъявят?
Влад усмехнулся:
— Как говорят наши ветераны, был бы человек, а статья найдётся. А генерал Мефодий жаждет крови – всё равно чьей. Так что настоятельно советую валить из города на месяц-другой, пока мы не отрегулируем ситуацию.
— Мы? Извини, Влад, но я в толк не возьму, с чего вашу уважаемую организацию так волнует моя судьба?
— Отвечу. Во-первых, на кону не только твоя судьба. Во-вторых, нам не нравится, когда ментовские сапоги топчут наше оперативное поле. А в-третьих… может быть, когда-нибудь ты окажешь нам ответную услугу… Ну что, прислушаешься к доброму совету? – Сашка кивнул. – Тогда беги, договаривайся… Отсидеться-то есть где? Я рекомендовал бы проведать бабушку Регину…
— И про это знаете… — сокрушенно вздохнул Сашка
— Работа такая… Да и вот что. Ты там, в Одессе, особо не мажорствуй, не привлекай внимания, в истории не влипай. Побудь простым советским парнем. «Знак ГТО на груди у него…»
— «Больше не знают о нем ничего», — закончил цитату Сашка. – Будет исполнено, товарищ майор.
— Лейтенант я, старшой, — Влад хохотнул голосом Лёлика из «Бриллиантовой руки» — Ну всё, бывай. Когда всё кончится – дам знать…
Сашка в магазин не спешил, стоял на крыльце, смотрел в пространство, думал: «Ой, беда, беда».
Но беда была впереди.
***
Резь в желудке становилась всё сильнее. Александр подошёл к урне и бросил в неё пакетик с оставшейся вишней. Минут десять назад он купил на привозе кулёк ягод, спелых, ярко красных, по две штуки на коричневой, растопыренной буквой «У», веточке. Подобной красоты, чтоб одна к одной, как на подбор, в Ленинграде ни на одном рынке не встретишь, так ещё и поискать надо, да и та, что бывает, — в два раза меньше, неспелая, безвкусная… А тут! Он попросил полкило, так ему насыпали «с походом», ещё и пожелали кушать на здоровье. Пройдя полквартала, он не выдержал и стал есть ягоды, совершенно забыв все известные с детства наставления не есть фрукты немытыми. Было очень вкусно. А потом появилась какая-то тяжесть в желудке, очень скоро сменившаяся резкой болью. Боль нарастала.
Александр миновал улицу Ленина и, оставив справа привокзальную площадь, вышел на улицу Томаса. Непонятно, по какой причине улица имела такое название и что связывало её с таинственным Томасом, тем более что правильнее было бы именовать её бульваром. На улице, по существу представляющую собой аллею, по обеим сторонам усаженную зеленью, через каждые двадцать метров стояли скамейки с литыми чугунными, совершенно неподъемными боковинами, соединенными между собой прочной рейкой. Александр опустился на ближайшую и стал ждать, когда его отпустит.
Прошло несколько минут, но рези не только не прошли, а лишь усилились. Александр клал то одну ногу на ногу, то другую, стараясь подтянуть колено как можно выше — ему казалось, что так он облегчит боль, но это не помогало. Наоборот, ему становилось всё хуже и хуже. Заболела голова, на лице и по всему телу выступила испарина, стала подкатывать тошнота. До дома бабушки было недалеко, минут пятнадцать ходьбы прогулочным шагом. Боли и дурнота словно накрывали волной, сжимали и сдавливали желудок, грудь, голову, и Александру хотелось лечь на бок и скрючиться, потом всё немного отпускало, и он судорожно глотал слюну и пытался дышать поглубже.
Всё это, с ним происходящее, было тяжело и крайне неприятно вдвойне, так как вокруг ходили люди, женщины и молодые девушки, и он не мог, не желал предстать перед ними, пусть даже мимолётно, в неподобающем, как ему казалось, виде. Он переждал очередной приступ, подышал открытым ртом, поднялся и пошёл. За те два десятка минут, что он провел на бульваре, ноги, казалось, ослабели раза в три, в коленях появилась дрожь, икры покалывало и сводило. Раза три или четыре он присаживался на скамейку, но сидел очень недолго, потому что мутило всё сильнее, и он стал бояться, что его вырвет на бульваре, при всех.
Его никто не заметил — охранники в ужасе смотрели на несущееся прямо на них с лютым скрежетом и воем чудовище цвета адского пламени. Надо отдать должное солдатам семьи Коломбо – они успели не только отпрыгнуть с траектории этой неизвестно откуда взявшейся колесницы дьявола, но и открыть по ней огонь. К стрельбе присоединилась стража, расставленная на балконе. Пули без труда пробивали неармированные стёкла, тонкую жесть кузова, шины. Автомобиль начал разваливаться на ходу, задымился, загорелся – но в предсмертном рывке всё же влетел в сияющий стеклянный портал главного входа, где и замер посреди мощного каскада сверкающих брызг.
— Все назад! – заорал сбежавший по изогнутой царственной лестнице Вик Орено. – Там бомба! Сейчас взорвётся!
Но бомбы не было, и ничего не взорвалось. Когда пламя с бренных останков «доджа» сбили огнетушителями, на чудом уцелевшем лобовом стекле прочли надпись, сделанную термостойкой акриловой краской:
Привет от русских из ресторана «Одесса»
А под ним – совершенно однозначный символ из палочки и двух кружочков.
Такой звонкой оплеухи славная семья Коломбо ещё не получала. И от кого?! От каких-то русских лекакацци! Животная ярость ударила в уже слегка хмельные головы. Все присутствующие от мала до велика немедленно устремились рвать гадов на куски, но дон Персико зычно приказал всем женщинам, старикам и детям оставаться на месте, а мужчинам – разобрать оружие, сданное при входе на хранение, садиться по машинам и гнать на Брайтон-Бич, к треклятой «Одессе».
— Порвём их русские задницы, парни! – вдохновенно закончил дон и устремился на парковку к своему коллекционному «даймлеру» 1928 года выпуска.
* * *
Зрелище было неповторимое: по Кони-Айленд Авеню, подпрыгивая на ухабах и рытвинах, неслась кавалькада роскошных автомобилей – «ламборгини» и «роллс-ройсы», «феррари», «бентли», «линкольн-кабриолеты». Джентльмены в шикарных смокингах и фраках, высунувшись из окошек, палили в воздух и орали, как резаные.
До «Одессы» оставалась пара кварталов. Неожиданно машины, ехавшие первыми, синхронно заюлили, сшибаясь боками, сбросили скорость, остановились вкривь и вкось, перегородив всю дорогу. В них въезжала вторая очередь, во вторую — третья. Лишь несколько машин, ехавших в арьергарде, успели вовремя притормозить. Капо Вик Орено, первым выскочивший из своего пижонистого канареечного «бугатти», увидел в свете фар две ленты с шипами, протянутые через всю мостовую.
— Фак! – крикнул он и дал автоматную очередь в небо.
Это послужило сигналом для остальных. Гангстеры не без труда выкарабкивались из машин, орали, перемежая итальянские и английские ругательства, беспорядочно палили во все стороны. В ответ прозвучали выстрелы откуда-то сверху – нечастые, негромкие и очень точные. Лопались уцелевшие шины, с чпоканьем разлетались фары, парили пробитые радиаторы, лобовые и боковые стекла, солдаты семьи Коломбо падали с визгами и стонами, хватаясь кто за руку, кто за ногу, вскакивали, спасаясь бегством или уползали с поля боя.
Это с крыш ближайших зданий били снайперы, заранее расставленные Фрицем и снабжённые литтоновскими очками ночного видения. Было их всего шестеро, включая наставника, старого бурятского охотника Ользона, но за три с половиной минуты они нанесли сокрушительное поражение армии Кармайна Персико, насчитывавшей шестьдесят с лишним «курносых» рыл. Этих самых рыл заметно поубавилось бы, если бы не чёткий приказ Фрица стрелять только по конечностям и выводить из строя автомобили. Так что обошлось без жертв, бандиты, умываясь кровью и соплями, набились в уцелевшие автомобили, как сельди в бочки, и укатили обратно в свой Бенсонхёрст.
Через каких-то десять минут к месту побоища подкатили два эвакуатора Сёмы Добкиса и в несколько приёмов откатили покорёженные, но всё ещё элитные машины к нему на задний двор.
* * *
Это был беспрецедентный случай в истории нью-йоркской мафии. Поэтому была срочно созвана Комиссия – совет пяти семей, на котором решались только вопросы исключительной важности. Встреча проходила в приватном зале ресторана «Кармине» на Бродвее.
Председательствовал сам Джон Готти, улыбчивый, обаятельный и абсолютно беспощадный босс семьи Гамбино. По правую руку от него сидел Тони «Дакс» Коралло, глава семьи Луккезе, по левую – Фрэнки Скаллиа, ветеран «Коза Ностра», бывший консильери самого Лаки Лучиано, формально не входивший ни в одну из семей, но участвовавший во всех нечастых заседаниях Комиссии. Прочие боссы и их советники произвольно расселись за овальным столом. Прямо напротив Готти сидели Кармайн Персико и и его первый заместитель Джерри Ланжелла. Поскольку Персико, как «потерявший лицо», был лишен права голоса на это совете, от лица семьи Коломбо выступал Джерри.
— Это недопустимый прецедент, синьоры, совершенно недопустимый! – говорил он, темпераментно рубя воздух сжатым кулаком. – Затронута честь не только нашей семьи, но и Организации в целом. Брошен дерзкий вызов всему существующему порядку…
— Что конкретно предлагаешь, Джерри? – с ухмылкой спросил Коралло.
— Объединить все наши армии и стереть этих долбанных русских, сбросить их в океан! Это послужит хорошим уроком для всех остальных…
— На фарш пустить! – поддержал представитель семейства Бонано с говорящей фамилией Инделикато. Хотя и прочие члены этой семейки, даже по меркам мафии, деликатностью не отличались. Другие семьи считали «бананов» дикарями и психопатами, и имели с ними дело только в силу необходимости.
— А давайте организуем им репатриацию в Сибирь? – ехидно предложил косоглазый Филипп Ломбардо, босс семьи Дженовезе. – Мои ребята сумеют договориться и с Госдепом, и с Кремлём.
— У меня два тысячи акров целины в Вайоминге! – выкрикнул кто-то еще. – Пусть там побатрачат!
— Дустом их травануть!
— Поджечь Брайтон-Бич с четырёх концов!
Дискуссия становилась все более оживленной. Джон Готти помалкивал, с отеческой улыбкой глядя на соратников, как на расшалившихся детей.
Фрэнки Скалиа тихо, но выразительно кашлянул. Все сразу замолкли.
— Позвольте старику сказать слово? – дребезжащим голосом начал он.
Человек этот пользовался колоссальным авторитетом и как правая рука самого Лаки, и как участника Второй Мировой войны, кавалера нескольких боевых орденов.
— Конечно, уважаемый Фрэнки, говорите, — чуть не хором сказали все.
— Я знаю русских. Они сумасшедшие. Я воевал бок о бок с ними, видел, как сражаются эти ребята. Прыгают безоружные на дзоты, чтобы спасти товарищей, бросаются под танки со связкой гранат. Своя жизнь для них не стоит ни черта. Даже те, кто по возрасту не успел повоевать, прошли хорошую подготовку в Красной армии. Если мы тронем кого-то из них, другие, каждый из них, будет приходить к нам обвешенный бомбами и уносить с собой сотни, тысячи наших жизней. А мы к этому готовы? Так вот что я скажу вам, синьоры — нам сам бог послал таких ребят.
Голодных, хорошо обученных, готовых сражаться. Давайте отдадим им Брайтон-Бич. И объединимся. У нас есть проблемы с ирландцами, колумбийцами, кубинцами, мексиканцами, чёрными из Гарлема и Бронкса, нам такие ребята очень сейчас понадобятся. Подумайте, ведь второго такого шанса у нас не будет…
В этот день в ресторане на Бродвее родилось то, что потом стали называть «русская мафия с Брайтон-Бич».
И в тот же день в больнице Брукдейл умер Фриц.
Царапина, которую он заработал, выпрыгнув из красного «доджа», вызвала заражение крови. Когда Фриц, ни разу в жизни не болевший, в полубреду дотащился-таки до врача, медицина была уже бессильна.
Его похоронили с неофициальными воинскими почестями и прощальным залпом из пистолетов, винтовок и карабина. За отсутствием семьи и наследников ордена передали боевым товарищам, гвардии сержантам Алексею Гандошко и Якову Фраеровичу. Согласно последней воле покойного, гроб опустили в землю под песенку местного барда Миши Бликмана, сочиненную лет пять назад по пьянке в честь Фрица и в его присутствии. Начиналась она так:
— Майор Варшавер в сорок пятом
Войну закончил как герой,
А после спёр аккумулятор,
Когда с войны пришел домой…
И такого на чинном еврейском кладбище ещё не слыхали.
* * *
По иронии судьбы пышная еврейская свадьба Лёнчика и Леони состоялась в том самой «Ривьере» в Бенсонхэрсте. Расходы, связанные с арендой этого роскошного ресторана взял на себя Кармайн Персико – это был свадебный подарок семьи Коломбо семье «синьора Коки», как уважительно называли теперь бывшего ленинградского мента Косолапова.
Правда, в этот раз на сцене не было Мадонны – зато вдохновенно лабали «Хитрые зайцы», и сама новобрачная, заметно беременная и чуточку курносая, виртуозно наяривала «Семь-сорок» на своей чудо-скрипке.
Подвыпивший Рудольф Аркадьевич, подхватив Бабушку, первым пустился в пляс, а Роза Марковна, тоже не вполне трезвая, аж всплакнула от избытка чувств. Лялька танцевала с синьором Кокой, а Пятку закрутил в танце элегантный Вик Орено. В это время в каморке за сценой Оскарчик переодевался в принца Гамлета, готовясь исполнить шуточную пародию на знаменитый монолог.
А уехали молодые на новеньком красном «додже», свадебном подарке Коки.
* * *
В скором времени Лёнчик с женой перебрался в Бостон. На время большого ремонта в родовом особняке О’Брайанов они поселились в пентхаусе возле Маяка. Осенью Лёнчик поступил в Гарвард на факультет делового администрирования.
В феврале у Яблонских родился здоровенький толстенький мальчик. По настоянию Леони малыша назвали Томом.
Год спустя она выиграла конкурс на место в Бостонском Симфоническом, а через пять — стала там первой скрипкой.
Ещё через год Лёнчик получил лицензию независимого налогового консультанта. К нему часто обращались выгодные клиенты из Нью-Йорка.
Кока, понятное дело, тоже начал зарабатывать неплохо. У него получалось совмещать работу на Организацию с работой в сети бойцовских клубов, принадлежащих Дональду Трампу. А по части потомства он обскакал Лёнчика — в 1980 Лялька подарила ему двух очаровательных девчушек, Риту и Аниту.
Под это дело мистер и миссис Косолапофф обзавелись собственным домиком на Бруклин-Хайтс.
А в родительском доме теперь безраздельно рулила Пятка: Роза Марковна сильно сдала, особенно по части головы, и на семейном совете было принято решение отдать её в кошерный санаторий для пожилых в Ньюпорте. Финансировать эту недешевую затею вызвались Кока и Лёнчик.
По субботам Рудольф Аркадьевич навещал жену, все реже узнававшую его. Остаток уик-энда он коротал в бунгало лечащего врача Розы Марковны — незамужней и элегантной Бекки Циммерман.
По всему Брайтон-Бич, на участках, принадлежащих Саваофу, как грибы росли «трамповки» — социальные высотки Трампа. Местной общине удалось продавить через муниципалитет приоритетное право заселения для иммигрантов из СССР. Медленно, но верно район превращался из типичной нью-йоркской трущобы в Маленькую Одессу.
В общем и целом всё было хорошо. В октябре 1982 Леони сообщила, что ждёт второго ребёнка. А через месяц пропала без вести Бабушка…
11. «Курносые»
— Папа, а правда, что Иисус был евреем?
— Правда, доченька. Тогда все были евреями — время было такое.
Бостон — Нью-Йорк (1978 — 1982)
Ради своей ненаглядной «близняшки» Лёнчик был готов на всё, однако предстоящей аудиенции у епископа Рейли побаивался. Как оказалось, зря: старикан в сутане оказался милейшим человеком, никакой катехизации и крещения не потребовал, удовлетворившись заверениями Лёнчика, что он — польский католик, лично знакомый с примасом Вышинским, и без запинки прочитанным «Pater Noster». К тому же епископ сократил Леони срок траура по отцу до минимальных трёх месяцев и дал благословение на церковный брак.
Обвенчались они тайно. Когда Лёнчик представил невесту (по факту уже жену) своим домашним, те приняли её вполне благосклонно. Правда, вечером Роза Марковна попыталась-таки закатить скандал на религиозной почве, но поддержки ни у кого не нашла. В качестве компромисса договорились, что брак будет зарегистрирован в мэрии, после чего состоится пышная еврейская свадьба. Примерно за месяц до назначенной даты Леони сообщила Лёне, что ждёт ребенка. От этой вести он пришел в восторг.
Новая жизнь, новые заботы, новые радости… В лавочке на Брайтон-бич Авеню теперь заседал Гоша Губаревич, умелец из Бобруйска. В духе местного патриотизма он переименовал «Невские зори» в «Березинские рассветы». И раза два в неделю обедал у Наппельбаумов, наслаждаясь бесподобными борщами, перекидываясь многозначительными взглядами с Наташей и выслушивая восторженные рассказы хозяйки о чудесном спасении внучки Белочки и последовавшей за ней междоусобной войной чёрных банд, терроризировавших район.
Поскольку о роли Саваофа в этом деле знали единицы, все лавры достались Фрицу Варшаверу и его боевым товарищам. Теперь никому даже не приходило в голову насмехаться над ветеранами из «русской дружины», автомобильное патрулирование вооруженных троек (двое спереди, один сзади) стало занятием модным и престижным. Деморализованные бандиты боялись соваться на Брайтон-Бич, а мелкие наркоторговцы, сутенёры и просто подозрительные чужаки моментально выдворялись за пределы района, иногда со стрельбой. Но обходилось без жертв.
Последними извели «кукарач» — так здесь называли опустившихся бомжей-латиносов, в большинстве своем пуэрториканцев, облюбовавших океанский пляж. Днем они отлеживались под деревянным помостом здешнего променада или прямо на песочке, потягивая дурной мутный шмурдяк, темпераментно выясняя отношения или вяло попрошайничая. Но с наступлением темноты из неприятных, но безобидных тварей превращались в опасных скотов – грабили и избивали прохожих, целыми стаями накидываясь на одного.
За пару лет в полицию поступило более десятка заявлений о групповых изнасилованиях на брайтонском пляже – естественно, без всякого результата. Фриц с братвой решили это дело за одну ночь – перцовым газом выкурили бомжей из их укрытия и слегка отоварили прикладами и бейсбольными битами. А уже утром одни подёнщики с граблями и мусорными мешками чистили пляж, а другие, покрепче, выворачивали доски помоста и делали насыпь для нового покрытия променада.
Алик поднялся навстречу гостям, лучезарно улыбаясь.
— О, мистер Смит, давненько, давненько. Как жаль, что ваши друзья уже не могут составить вам компанию…
— Друзья? – «Мистер Смит» презрительно хмыкнул. – Не огорчайтесь, Алик, я привел вам новых друзей. – Он показал на двух мордоворотов в чёрных похоронных костюмах. – Это Сол, а это Сани. Отныне они будут за вами приглядывать.
— Вы убеждены, что мы нуждаемся в присмотре?
— О, да. Мы давно за вами наблюдаем. Вы, русские, неплохо тут обустроились. На следующий неделе дон Кармайн Персико, наш босс, выдает замуж племянницу. Свадьба будет в Бенсонхёрсте, в ресторане «Ривьера». Вы приглашены, можете взять с собой трёх авторитетных людей из вашей общины. Там и уладим наш конфликт…
— Конфликт? Какой, извиняюсь, конфликт?
— Тут раньше продавали наркотики, проституток, оружие, весь город съезжался сюда на подпольные игры. А вы стали наводить тут порядок и своими действиями принесли нам непоправимый урон. Вы отобрали у нас часть бизнеса, что неправильно с вашей стороны. Так что будем обсуждать компенсацию плюс ежемесячные взносы за ваше процветание в этом районе, иначе неприятности вам гарантированы.
— Сломанные рёбра, пробитые головы, сожжённые дома, похищенные родственники… — грустно перечислил Алик.
— Помилуйте, мы же не чёрные дикари, а цивилизованные люди, христиане. Санитарные, пожарные, налоговые проверки, ненужное внимание полиции и ФБР… ну вы понимаете. Хотя, конечно, если будете артачиться, то не исключено и все, вами перечисленное… — «Мистер Смит» повел прямым, породистым носом. – Да, воздух на Брайтон-Бич стал заметно чище. И за это вы тоже будете приплачивать.
И в упор посмотрел на Алика. Тот ответил лучезарной улыбкой.
— Сработаемся, мистер Смит.
— Не сомневаюсь, — высокомерно отозвался красавчик-мафиозо. – Да, и не зови меня «мистер Смит». Я Вик Орено, капо семьи Коломбо.
* * *
Как и было условлено, Алик ждал их на лавочке к восточной оконечности океанского променада. В коричневой панамке и тёмных очках он смотрелся прекомично. Завидев Фрица и Коку, он замахал одной рукой, прижимая вторую ко рту.
— Что это с ним? – спросил Кока.
— Знаю не больше твоего.
Они подошли, опустились на скамейку по обе стороны от Алика.
— Вечер добрый! – громко поздоровался Фриц. – Говори, зачем вытащил нас подышать морским воздухом.
— Воздухом! – взвизгнул Алик. – Именно воздухом. Они таки даже за воздух хотят с нас драть! Недаром говорил покойный ребе Либерман: не бойся черномазых, а бойся курносых.
— Вот тут я не понял, — насупился Кока, — ты про русских, что ли?
— Ой, я вас умоляю, при чем тут русские, здесь мы сами русские, — затараторил Алик.
— Старожилы Брайтона называют так итальянцев, — пояснил Фриц.
— Итальянцев? Но почему? Они ж вроде не особо это самое…
— Никто и не знает, откуда это пошло, но, видишь, прижилось. Ну давай, — обратился Фриц к Алику, — рассказывай, чем тебе макаронники насолили.
— Эх, если б только мне…
И Алик рассказал о визите капо Орено в «Одессу»
— И что предполагаешь делать? Приползешь туда, преломишь с ними фокаччу, может, ещё перстень дону Персико поцелуешь в знак вечной преданности?
— Как говорит моя Ида, подкольнёшь, когда я срать пойду! – возмутился Алик. – Я, по-твоему, такой шлимазл, что собрался с ними договариваться – чего мол желаете откусить, синьоры акулы, руку или ногу? Если бы я так решил, стал бы звать вас сюда, как думаешь? Мы должны дать отпор!
Пролетавшая чайка со снайперской точностью облегчилась прямо на панамку Алика. Тот сорвал с себя осквернённый головной убор, на трёх языках поминая чью-то матушку.
Фриц хмыкнул.
— Добрая примета. Успокойся, дорогой, дальше действовать будем мы.
* * *
— О, Фридрих Львович, Николай Иванович, — лебезил Сёма Добкис. – Счастлив видеть таких уважаемых людей в моём скромном заведении. Чем обязан? Любой ремонт, любой техосмотр…
— Нам нужна тачка, — грубовато прервал его Кока.
— Тогда вы по адресу. Для вас у меня есть почти новый БМВ последней модели с чистыми номерами. – Фриц поморщился, и от внимания Сёмы это не ускользнуло. – Могу также предложить раритетный «Джавелин» семьдесят второго года, зверь-машина, сейчас таких уже не делают…
— Мы осмотримся, ладно?
Даже не взглянув на сверкающие экземпляры, выставленные в салоне, они прошлись по площадке, а потом, к удивлению и недовольству Сёмы, двинулись на задний двор, где хранился всякий автохлам, предназначенный на запчасти и вывоз на свалку.
Внимание Фрица привлек огненно-красный «Додж», весь в потеках ржавчины и с треснутым лобовым стеклом. Он подозвал Сёму и спросил:
— За эту лайбу что скажешь?
— Ой, Фридрих Львович, на кой ляд вам, солидному господину, сдался этот драндулет? Это ж не авто, а, извините, дрэк мэк пфеффер.
— На ходу?
— Ну так… Даю гарантию до первого столба.
— Ключи давай. Сколько хочешь?
— Только для вас, Фридрих Львович, скидка пятьдесят процентов…
— Конкретнее. Сколько?
— Триста…
— Пятьдесят. Ровно столько тебе обойдётся эвакуация этого полутрупа на свалку. А другого покупателя ты всё равно не найдешь.
Сёма почесал темечко и согласился.
* * *
— Ну что там?
— Всё подарки вручают. Сколько ж можно?! Давай уже запускать!
— Жди и наблюдай.
— Понял… Слышь, а невеста и вправду курносая. И, похоже на сносях…
— Не отвлекайся. Сколько людей снаружи?
— Двое на парковке… Погоди, там третий нарисовался. По одному сверху, на боковых балконах. Один на крыше.
— Ну, эти не в счет. У входа сколько?
— Двое.
— Ну, это ребята спортивные, отпрыгнуть успеют… В холле видишь кого?
— Один у лестницы… Еще девка какая-то в дальнем углу, у туалетов.
— Расклад нормальный.
— Так что, по коням?
— Нет. Ещё раз внимание на зал. Важно, чтоб никто из гостей не надумал выйти свежего воздуха глотнуть.
Перед Кокой, сидевшим с полевым биноклем на толстой ветке раскидистого каштана чуть сбоку от подъездной аллеи ресторана «Ривьера», открывался чудесный вид: лужайка, вся в огнях многоцветной праздничной иллюминации, сверкающие фонтаны, спереди – помпезный фасад из стекла и позолоченного металла, сбоку – парковка, забитая роскошными автомобилями всех мыслимых марок. Из динамиков, словно отвечая на вопрос, какого рода господа здесь гулять изволят, лилась бессмертная мелодия из фильма «Крестный отец».
— Давай покрасим холодильник в чёрный цвет… — замурлыкал Кока.
И тут музыка смолкла.
— Что там? – спросил Фриц, стоявший внизу, положив руку на капот красного «доджа».
— Какой-то хрен во фраке что-то со сцены вещает. Ещё один выводит бабу в блестках. Она берет микрофон… О Мадонна!
— Ты с какого по-итальянски запарлякал?
— Не, ну точняк Мадонна. А-хре-неть…
— Это которая певица, что ли?
— Ага.
— Вот теперь погнали! Слезай с дерева, дуй к лодке, запускай мотор.
— Слышь, майор, может, всё-таки я? Тебе по чину не положено. Да и по возрасту…
— Отставить! Тебя где учили приказы не исполнять?
— Понял…
Кока ловко спрыгнул с каштана и рванул к берегу.
А Фриц забрался в «додж», тихо урчавший на холостом ходу, не захлопывая дверцу, на самой малой скорости вырулил на подъездную аллею. Переключился на четвертую скорость, вдавил в пол педаль газа, и в ту секунду, когда красная колымага, дребезжа всем своим ветхим организмом, принялась набирать скорость, выбросился из машины на цветочный газон, сгруппировавшись в полёте. Тут же встал, отряхнулся и, не оборачиваясь и прижимая у груди поцарапанную при приземлении руку, быстро зашагал прочь.
Конь шел шагом, потряхивая головой, и тыча горячие губы в подставленную ладонь. По уму, его следовало обтереть пучком травы, накрыть попоной и дать отдых после такой скачки. Но они должны были двигаться вперёд. Уйдя от внезапно появившегося неприятеля, после бешеной скачки наугад по извивающемуся змеей, узкому и тёмному ответвлению ущелья, они очутились наконец на открытом пространстве. Нависающие со всех сторон каменные стены расступились, сошли на нет. Но, оторвавшись от преследования, Михаил оказался в совершенно незнакомой ему местности, не представляя, где его товарищи и где сейчас находится он сам.
Перед ними была горная дорога. Михаил сориентировался по начинавшему заходить солнцу, тронул коня с сидящей в седле Анаит, и они двинулись вверх по дороге, на север, к пологому перевалу, туда, где должна была находиться бригада, туда, где была Россия.
Анаит, то и дело срываясь на рыдания, делая долгие паузы, потому что горло перехватывала и сжимала, не давая говорить, судорога, говорила о том, как она очутилась в ущелье. Слух о том, что турки прорвали фронт и идут к городу, распространились со скоростью пожара, и семья Анаит — отец, мама, сестра и братья, пяти и двух лет, — ушли из Вана вместе со всеми армянами, покидавшими город. Они оставляли родной очаг, потому что знали, что́ их ждёт, если остаться. Но смерть настигла их. Настигла там, где её уже не ждали. Когда караван беженцев вошел в ущелье, туда ворвались турки. Что́ они сделали, Михаил видел сам. Из нескольких тысяч вошедших туда в живых осталась только она. Одна. За минуту до нападения девушка отошла подальше в сторону, за камни, справить нужду, и потому выжила. Одна.
До верхней точки подъёма, до вершины перевала, откуда должен начинаться спуск, оставалось не более версты, когда синее небо потемнело и стало тёмно-серым. Задул холодный, сразу ставший ледяным, ветер, пошел дождь. Стало очень холодно, и температура падала с каждой минутой. Изнуряющая жара, мучившая Михаила с самого утра, за какие-то минуты сменилась леденящим холодом. Ветер набрал ураганную силу, то и дело менял направление, угрожая сбить с ног. Дождь постепенно превратился в нещадно хлещущий, колющий и секущий лицо снег, мокрая, насквозь пробитая дождем одежда стала негнущимся ледяным панцирем. Анаит распласталась на коне, плотно прижавшись к нему всем телом и обхватив лошадиную шею руками. Михаил, оскальзываясь на ледяной корке, моментально покрывшей камни, из последних сил передвигал ноги. И тут конь захрапел и встал на дыбы. Михаил едва успел подхватить Анаит, а конь, не реагируя на крики и зов хозяина, развернулся и умчался назад, в летящий и крутящийся снег, тут же исчезнув в уже полностью сгустившейся темноте. Михаил, прижимая к себе девушку, сделал несколько шагов и ударился коленом о камни. Это была разрушенная сакля. Он уложил девушку в углу, где камни стены были повыше, а над головой косо торчали рваные края уцелевшей части глинобитной кровли, давая иллюзию крыши над головой, и лёг рядом сам. От мысли взять шашку и выйти во вьюжную мглу в поисках деревца или куста для костра пришлось отказаться. Он надел на девушку свой башлык, — как бы сейчас пригодилась конская попона! — и обнял, стараясь хоть как-то согреть.
Чтобы идти дальше, нужно было переждать эту бурю. Пережить эту ночь.
***
Зелень листвы перед глазами местами потемнела, сменила конфигурацию, сквозь неё стали проступать очертания головы животного. Они становились всё чётче и чётче… Перед Михаилом была волчья морда. Очень крупный, правильнее сказать, огромный, чёрный, с серебристым подпалом зверь стоял, опираясь передними лапами о грудь Михаила и внимательно и спокойно смотрел ему в лицо. Михаил взглянул на Анаит. Она спала, уткнув голову в его плечо. Рядом с ней, уютно свернувшись и положив голову на грудь Анаит, лежала светло-серая, почти белая волчица. Почувствовав обращенный на неё взгляд, она повернула к Михаилу длинную тонкую морду. Он точно знал, что это волчица.
«Какая красивая! — подумал Михаил, и улыбнулся ей. Волчица, подняв голову, смотрела на него прозрачными голубыми глазами. — Прекрасный сон. Жаль, что нужно просыпаться и идти — отец, наверное, уже заждался…»
***
Солнце светило нестерпимо ярко, и радужные круги прыгали в глазах даже сквозь прикрытые веки. Михаил приподнялся на локтях. Он лежал в разрушенной сакле, в единственном сохранившемся углу убогого строения. Рядом лежала Анаит. Он потрогал подчелюстную артерию девушки — кровь билась ровно, шея с синеватой прожилкой была тёплой, даже горячей. Жива. Михаил сел, потер ладонями лицо.
В памяти разом всплыли вчерашний день и вечер. Последнее, что он запомнил, прежде чем провалиться в забытье, была внезапно начавшаяся буря, в мгновение ока сменившая удушливое жаркое марево на ледяной дождь, шквалистый пронизывающий ветер и убийственный, смертельный холод. Михаил встал. Всё вокруг было покрыто белым ковром снега и инея. Странно, но Михаил не ощущал ни холода, ни даже озноба. А температура была явно минусовая. Его форменные тонкая летняя гимнастерка и шаровары, насквозь промокшие и заледеневшие ночью, сейчас были сухими и теплыми. Анаит!
Девушка спала. Она дышала ровно и тихо, слегка разметавшись во сне, словно ей было жарко. Её высокие скулы окрашивал здоровый оливковый румянец. Михаил был военным врачом, прошедшим не одну кампанию, и прекрасно понимал, что ни он, ни, тем более, девушка, не могли выжить прошедшей ночью. Но они выжили. Более того, девушка выглядела так, как будто спала эту ночь дома, в своей тёплой девичьей постели, а не на голом камне, под ледяным дождем, в насквозь мокром тонком платье. И сам он чувствовал себя необычно, даже странно. Он не ощущал даже малейшего намека на усталость или утомление, которые должны после перенесенного просто пригибать его к земле. Наоборот, сила и энергия просто бурлили в нем. И тут Михаил увидел. Уже начинающий исчезать, таять под ярким утренним солнцем снег был истоптан следами лап крупного зверя. Следы были вокруг спящей Анаит, на полу разбитой сакли. Отпечатки волчьих лап. И не одного зверя — стаи. Перед Михаилом вновь пронеслись его ночные видения. Приснилось? Пригрезилось? А следы?
Он почувствовал на себе взгляд. Волосы на затылке слегка зашевелились… Михаил, расстегивая кобуру, медленно обернулся… Девушка, проснувшись, смотрела на него. Она улыбнулась ему, солнцу и потянулась.
— Как хорошо! Мне снилось, что мы лежим на песке у реки. Отвернись.
Михаил встал и подошёл к пролому. Ветер трепал приставший к камню клок шерсти. Вот ещё. И ещё. И следы. Их цепочка уходила вверх, в горы, теряясь в дали. Михаил смотрел на них, не шевелясь. А следы таяли вместе со снегом, принесенным ночной бурей…
Они легко, почти бегом, поднялись на вершину перевала. Внизу, у подошвы горы, верстах в полутора, сверкали штыки и играли на солнце значки идущих по изгибающейся дороге войск. «Славься, славься, ты, русский царь!» — донеслось пение.
Они взялись за руки и побежали вниз, к войску.
Михаил лежал на тёплом, почти горячем мягком золотистом песке. Его глаза устали от пронзительной яркости пронизанной солнцем листвы, что как высокий зелёный шатёр возвышалась над его головой, и он, повернув голову, стал смотреть влево, на лежащую рядом Анаит. Девушка положила голову ему на плечо и чему-то улыбалась: то ли своим мыслям, известным ей одной, то ли лёгкому сну, овладевшему ею неожиданно. Они лежали на берегу Днепра. Лёгкий летний ветер приносил с реки вкус теплой влаги, который, смешиваясь с запахом прибрежной травы, превращался в неповторимый аромат, присущий только степям Юга России. Ветер перебирал чёрные кудри девушки, накрывал вдруг то только одной прядью, то настоящей волной, её лицо с точёными, совершенными чертами, делавшими её похожей на египетскую принцессу, то вновь являл её Михаилу, лишь оставляя на секунду или две тонкую прядь, смешавшуюся с ресницами.
Он лёг ровно и закрыл глаза. Странно. Как они оказались на берегу Днепра? На том самом месте? Да, именно на том самом… Где десять лет назад он, тщательно прицелившись… Тот же тёплый, почти горячий песок, те же пучки прибрежной травы, уже подсушенной беспощадным солнцем и потому шумящей даже от легкого ветерка… Трава была вокруг его головы, и её стебли, шершавые, мягкие и очень тёплые, касались всего его лица, словно лаская его. Так, очень давно, его вылизывала их ощенившаяся сука, когда он, маленький, приходил и ложился в сухое сено вместе со щенками.
С боков к Михаилу придвинулась и привалилась тёплая тяжесть, такая же легла на его грудь. Ему стало хорошо и покойно. Так было однажды, поздней осенью. Ему было семь лет. Они с отцом вернулись домой за полночь, в выстудившейся горнице было пронзительно холодно, и пока отец растапливал печь, маленький Михаил лежал на оттоманке, обложенный по бокам валиками и накрытый сверху тяжелой родительской периной, которую Савва вытащил из шкапа и укутал ею сына. А он лежал в этом построенном отцом логове, чувствуя, как оно наполняется теплом, смотрел на сидящего перед открытой печью отца, на его лицо, освещённое ещё не ярким, но уже набиравшим силу огнём, на его белые крепкие зубы, и на мгновение почудилось ему, что не отец это вовсе, а большой матёрый волк, но не испугался этого мимолетного наваждения, а наоборот. И казалось ему, что он сам волчонок, лежащий в родительской берлоге, надёжной и безопасной…
И сейчас ему, лежащему на берегу реки, было так же хорошо, как тогда, в отцовском доме. Его доме. Шершавые стебли продолжали касаться его лба и щек, а пришедшая из далекого детства теплая тяжесть согревала его.
Михаил спал. Положив голову на его плечо, лежала, крепко к нему прижавшись, девушка. А вокруг них, в ночи, бушевала и ярилась, бросая и крутя снег и ледяную пыль, буря…
***
Несколько мгновений потребовалось, чтобы осознать, что это не сон, не игра его воображения, а реальность, что он действительно видит её наяву. Она пришла в дивизию по личному приглашению командующего, который вручил ей благодарственную грамоту за выступление хора. Её звали Анаит. Михаил церемонно представился и попросил позволения проводить её. Она разрешила. Девушка была очень красивая, тонкая, хрупкая, и её изящество было даровано ей от рождения самой природой. Она блистала и завораживала незнакомой, новой для русского глаза и поэтому особо притягательной красотой, отличавших турецких армянок непривычным миндалевидным разрезом глаз, осиной талией. Михаил был просто зачарован ею. Сначала она, смешно коверкая слова, пыталась говорить по-русски, а потом выяснилось, что девушка неплохо знает французский, которым Михаил владел в совершенстве.
Они гуляли по городу, пили в кофейных настоящий турецкий кофе, густой, черный и горьковатый, пробовали терпкое местное вино, которое по двадцать копеек за глиняный кувшин продавалось на выставленных перед воротами скамеечках почти у каждого дома. Вечером они ужинали в ресторане гостиницы «Франция», одной из двух имеющихся в городе. Михаил проводил её до дома, чувствуя себя так, словно у него выросли крылья. По прошествии двух дней, переполненных ожидания и казавшихся ему совершенно бесконечными, они встретились вновь. Она повела его к дивному озеру, столь огромному, что противоположного берега было не видно, и носившему то же имя, что и город. Потом они гуляли по древней крепости, возведенной ещё до рождения Христа Спасителя, и любовались раскинувшимся внизу городом. Михаил был просто счастлив. Они были вместе, и так продолжалось, пока солнце не стало садиться. Он снова проводил её до двери и, еще стоя рядом с девушкой, уже жестоко скучал по ней, начав считать минуты до следующей встречи.
И она была, эта встреча… Но совсем не такая, какой ему хотелось, о какой мечталось…
***
Михаил сидел расслабившись, опустив правую руку вниз, а левую, с накинутым на неё поводом, положив на луку седла. Каждый мало-мальски опытный кавалерист знал, что неправильно, да и невозможно находиться напряженным в седле длительное время —снижалась реакция, терялись силы, притуплялась бдительность. Поэтому во время долгих переходов необходимо было держать тело в минимально возможном напряжении, что позволяло при возникновении угрозы сразу сконцентрироваться, «подобраться». Михаил мягко покачивался в такт идущего шагом коня и вспоминал события минувших дней. Неожиданно закаспийской бригаде, в состав которой входил полк Михаила, было приказано спешно выступить из Вана и форсированным маршем следовать к Баязету. И тогда стало понятно, что на фронте произошло нечто страшное, непредвиденное — дорога на север, дорога, по которой шел их батальон, и близлежащие тропы — всё было битком забито беженцами. Михаил постоянно привставал в стременах, оглядывая людской поток, двигавшийся рядом с войском. Это были армяне, которые покинули Ван и его окрестности и уходили от наступавших турок. Потом стало известно, что их, стремившихся к спасительной русской границе, было порядка пятисот тысяч. Они шли нескончаемым потоком, пешком, на арбах, забитых скарбом, в доверху нагруженных узлами телегах, тяжело и натужно толкали перед собой тачки с кутулями, вели домашний скот, посадив на него стариков и маленьких детей.
Полк Михаила, получив приказ о выступлении, встал на марш, едва успев оседлать лошадей, и, конечно, не было даже речи о возможности увидеться с Анаит. И теперь, снова и снова, и в очередной раз вытянувшись и приподнявшись, он вглядывался в лица идущих с войском людей, надеясь увидеть, найти её. Но не видел, не находил. Не было её среди этих опаленных зноем и покрытых пылью фронтовой дороги лиц. Кончался июль.
***
Михаил открыл глаза и снова стал смотреть на волшебный, тихо колышущийся полог, составленный из огромных ярко зеленых листьев, очерченных по краю золотистым сиянием. Ему совсем не хотелось вставать и идти к дому, хотя давно пора было это сделать. Продолжая любоваться листвой в высоте, он думал, как представит отцу Анаит. Отец встанет от растопленной печи и подойдёт к ним, лежащим под тяжёлой тёплой родительской периной. Перина была очень тяжелая, горячая, ощутимо давила на грудь. Михаил заворочался, пытаясь сдвинуть её…
***
Михаил и с ним девять человек казаков подошли к краю ущелья, удерживая коней у самого края каменного провала. Сразу с восходом солнца штабом бригады были высланы разъезды — отследить возможное появление турок, — и Михаил был отправлен с одним из них. За девять месяцев войны ему пришлось увидеть много такого, что потом хотелось бы забыть навсегда. Но то, что открылось перед ними внизу, на проходящей по дну ущелья дороге, долгое время вставало перед его глазами.
На камнях лежали тела. Трупы. Много. Очень много. Мужчины, женщины, старики, дети. Армяне, беженцы. Смерть настигла их в этом каменном коридоре. Разъезд спустился вниз. Конь под Михаилом всхрапывал и закидывал голову, обходя и переступая лежащие тела. У всех без исключения взрослых было перерезано горло, у половины мужских трупов отсутствовала голова. Девочки, у которых появились признаки женского естества, девушки, молодые женщины, были раздеты, изнасилованы и зарезаны как овцы, у детей пробиты головы.
Михаил чувствовал, как закостенело его лицо. Больше всего на свете он боялся среди лежащих тел увидеть Анаит, и сердце его останавливалось при виде каждой тонкой черноволосой фигурки. Но превозмогая себя, он продолжал смотреть и искать, надеясь, что не увидит, не найдёт, что нет её там… И увидел. За огромным валуном. В стороне от дороги. Она сидела, опустив голову и плечи, сидела так, словно стояла на коленях, а потом опустилась на землю, когда силы покинули её. Она подняла лицо и посмотрела на него. Она была жива, не ранена — опытный глаз полевого военврача сразу определил это. Одежда на ней была цела. Михаил соскочил с коня, обнял девушку. Она приникла к нему, из глаз её покатились слезы.
Сверху ударили выстрелы, рядом взвизгнула, отрекошетив от скалы, пуля. Турки! Они появились на противоположном склоне ущелья и открыли по казакам беспорядочную стрельбу. Михаил в мгновение ока взлетел в седло и вскинул Анаит на коня, посадив перед собой. Рядом открывался узкий, похожий на расселину, проход, и разъезд, на ходу отстреливаясь, галопом ринулся туда. Через десяток метров проход раздваивался, потом еще раз, и ещё… Михаил, крепко держа девушку, мчался вперёд, не разбирая пути…
10. Перевал
Мир исчезнет не оттого, что много людей, а оттого, что много нелюдей
Турция, 1915
Михаил откинул голову назад и почувствовал, как она легла на камень теменем. Выпростав левую руку из-под шеи Анаит, он короткими медленными движениями расположил её вдоль бедра, истратив на это остатки сил, и теперь лежал на спине, вытянувшись по стойке «смирно». По его телу, по всем его членам медленно разливалось тепло. Оно появилось в глубине живота, чуть выше пупка, стало шириться, пошло вверх, к груди, рукам, шее, лицу, и вниз, наполнив собой колени, икры и стопы. Ледяной шквалистый ветер, выдувавший из тела остатки тепла, а вместе с ним жизнь, ветер, бивший то слева, то справа с такой силой, что, казалось, сейчас сдвинет и поволочет его, кувыркая и ударяя о выступы скалы и разбросанные валуны, вдруг превратился в легкий ласкающий ветерок, наполненный нежностью и теплом. Ледяная игольчатая крупа, впивавшаяся в голые шею и лицо, голые потому, что свой башлык Михаил надел на девушку, превратилась в мягкие крупные хлопья пушистого снега, которые, невесомо кружась, тихо опускались ему на лицо, лаская его своим прикосновением мягко и нежно.
Он ловил эти чудесные кристаллы губами, и снег таял на них, отдавая ему свою сладкую восхитительную влагу. Он хотел открыть глаза, чтобы увидеть этот чудесный тёплый снег, который, беззвучно танцуя в тёмном воздухе, опускался на него из необозримой небесной пустоты, но как ни старался разомкнуть веки, не смог. Но неудача не огорчила его, потому что он продолжал наблюдать это прекрасное, восхитительное явление своим внутренним взором полнее и ярче, чем воочию. Ему становилось всё теплей и теплей, и он радовался, что снова чувствует ещё совсем недавно до бесчувствия одеревеневшие от лютого холода пальцы, как вновь бежит по ним живая горячая кровь, как наполняет теплом казалось бы навек примерзшие к зубам губы.
Сейчас, вот сейчас, он повернётся, обнимет её и станет целовать её руки и губы. Вот она лежит рядом, вот она, она слышит его дыхание и его мысли, и — он точно знает это — ей, как и ему, так же тепло и покойно. Сейчас он возьмёт её руку, посмотрит в её глаза. Вот сейчас, сейчас… Перед его взором возникла зелёная листва, пронизанная солнечными лучами. Листья и солнце были настолько яркими, что хотелось прикрыться от этого сияния, но он продолжал смотреть на них. Тело стало совсем невесомым, он более не чувствовал камней, на которых лежал. Ему было хорошо, как никогда доселе. Он смотрел на зелёную листву, бесшумно колышущуюся над головой, и не мог отвести от неё взгляд. Анаит! Она тоже должна видеть это! Он ей покажет, сейчас! Только сам ещё посмотрит, совсем чуть-чуть, чуть-чуть …
Был самый глухой час ночи, её середина. Этот самый тёмный, мистический час был известен людям издревле. Его знали бесстрашные всадники Леонтиска, легендарного командира конницы Александра Великого, о нем было известно закованным в медь и кожу железным легионам Рима, о нем ведали рождавшиеся и умиравшие в седле вскормленные молоком кобылицы нукеры грозного Темучина. Они знали, потому что в этот час ложились кони, ложились, чтобы быть менее уязвимыми. Потому что именно в этот час темное Нечто набирало наибольшую силу…
Была середина ночи. Михаил и девушка лежали в развалинах сожженного дома, где несколькими часами ранее надеялись укрыться от внезапно налетевшей и неожиданной для середины августа снежной бури. Лежавший среди остатков разрушенных стен под косыми обугленными стропилами Михаил уже не чувствовал ни холода, ни боли. Прижавшись к его плечу, лежала девушка, и на синеющем его лице застыла улыбка. Он замерзал.
Невдалеке завыли волки.
***
С самого утра настроение было приподнятое, праздничное. Накануне вечером генерал Николаев отдал приказ по находящейся в его подчинении войсковой закаспийской бригаде, стоящей в Ване, где во втором батальоне отдельного казачьего полка Михаил служил полевым врачом, с утра восьмого мая прибыть на плац за городскими воротами для парадного построения и благодарственного молебна.
Из-за того, что улицы, по которым двигался батальон, были донельзя узки, да ещё и кривы, соблюдать даже подобие строя было невозможно. В лучшем случае, рядом могли ехать максимум трое всадников, в основном же шли попарно, а то и рассредотачивались по одному, цепочкой, поскольку встречались такие места, где, раскинув руки, можно было коснуться противоположных стен. Улицы то скрещивались, то разбегались вдруг в трёх, четырёх направлениях совершенно неожиданно, то выгибались пологой дугой. Из-за близости нависающих над головой стен, глухих, без окон и балконов, и бесчисленных поворотов создавалось впечатление, что находишься в лабиринте. И тем неожиданнее были вдруг раскрывающиеся впереди небольшие площади, круглые или прямоугольные, очень светлые и солнечные. Такие места смутно напоминали Михаилу Неаполь, и впечатление было бы почти полным, если бы не пыль, поднимавшаяся почти до пояса сидящего верхом человека, и уже покрывшая плотным слоем сапоги и ножны сабель. Михаил пытался припомнить, при нём ли шейный платок, — подарок одной милой парижанки — и если да, то повязать его на лицо наподобие башлыка. Но тут они оказались перед большим, европейского стиля, двухэтажным зданием, где располагался штаб их бригады. Михаил, поглядывая на высокие арочные окна, вспоминал, как сразу по прибытии в Ван был приглашен сюда на банкет русского воинства с вождями армянских дружин.
Дальше улица стала широкой и ровной, и строй был восстановлен.
Батальон, по четыре в ряд, наполняя воздух столь близкими и родными воину звуками — то звонкими, то глуховатыми ударами копыт о каменистую почву и запахом разогретых конских тел, кожаных седел, сбруи и металла, — перешёл на галоп и проследовал к городским воротам и к уже видимым за ними плацу, где выстраивались и ровняли ряды русские войска. Батальон спешился и занял своё место среди стоящих в парадном строю полков. Закаспийская казачья бригада, как и все русские войска, расквартированные в Ване и его окрестностях, встали к благодарственному молебну и парадному маршу.
А когда служба закончилась, перед войском вдруг появились юные девушки, лет пятнадцати или около того, человек тридцать, и по-русски пропели «Славься, славься русский царь». Михаил, как и все находившиеся рядом с ним, со дня выступления из Мерва в августе прошлого, 1914 года, — а сегодня, слава Богу, был май 1915 — ничего подобного не видел и уже начал постепенно забывать, что в жизни кроме войны, её тягот и ужасов, к которым так просто и скоро привыкает мужское сердце, существует нечто прекрасное, был удивлен и восхищен происходящим до глубины души…
Девушки были одеты в одинаковые нарядные белые летние платья с черными передниками. В таком же точно платье вышла их руководительница. Девушка была если и старше своих воспитанниц, то совсем немного. Во время исполнения она стояла лицом к хору и спиной к выстроившимся войскам, прямо напротив Михаила. Она находилась совсем близко, их разделяло всего каких-нибудь полтора десятка шагов. Несильный ветер, дувший ей в спину, играл складками лёгкого платья, время от времени чётко очерчивая всю её тонкую фигурку. Девушка дирижировала своим прекрасным хором, и Михаилу казалось, что она, в очередной раз взмахнув руками, взлетит и отправится в полёт над плацем и застывшим на нем войском. Иногда она слегка поворачивала голову, улыбалась ученицам, и Михаил видел её тонкий профиль и прямой точёный носик, успевал заметить ресницы и уголок губ. И казалось ему, что никого прекраснее он не видел.
А потом всё закончилось, и девушки стали рассаживаться в подъехавшие за ними фаэтоны. Михаил хотел подойти к девушке, и, судя по загоревшимся глазам казаков и поднявшемуся в рядах ропоту и движению, такое желание овладело далеко не им одним, но появившейся перед батальоном командир полка сделал страшные глаза и пригрозил кулаком. Девушки смеялись, рассаживаясь, и поглядывали на воинов. Юная регентша села в коляску последней, и, когда кортеж тронулся, вдруг открыто посмотрела Михаилу в глаза. Одному ему.
После молебна и парада отряду было дано свободное время и отдых, и Михаил вместе с товарищами прямо с плаца, верхом, отправился к городским воротам — осмотреть город, выпить вина, повеселиться, просто почувствовать себя не на службе. Ван был достаточно велик, двести тысяч душ, и был строго поделен на две почти равные части, турецкую и армянскую. Таковое разделение зиждилось не столько на национальной разности, сколько происходило и устойчиво держалось на причине религиозной.
Город делился на части христианскую и мусульманскую. Когда в Ване стало известно о победном продвижении русских войск, армяне, усиленно притеснявшиеся мусульманами-турками, подняли восстание, выбили из города турецкий гарнизон и дотла сожгли турецкую часть города. Об этом бравым русским с гордостью рассказывали везде, где они останавливались выпить кофе, или вина, или покурить кальян. И Михаил с друзьями слушали этот рассказ в десятый и в двадцатый раз, гуляя по городу, где каждый встречный был рад им искренне, готов оказать любую услугу, выполнить любую просьбу. И они, Михаил со товарищи, отчаянно радовались и в полной мере пользовались редкой возможностью вдруг вновь очутиться посреди мирной жизни. И только образ прекрасной регентши, увиденной утром, не покидал мыслей молодого военврача, и в каждой черноволосой хрупкой девушке Михаил был готов увидеть свою незнакомку.
И он увидел её. И когда увидел, и, хотя казалось, был готов к этому и желал этой встречи всей душой, вдруг растерялся. А она улыбнулась ему как вчера, на плацу, и с милым акцентом произнесла непривычные ей русские слова:
— Здравствуйте, господин офицер…
9. Папочка
— Софочка, а вы знаете, что ваш биндюжник-папаша таки пропил ваше пинанино?
— Та шоб он сдох!
— У-вже…
Бруклин, 1977
— Проходи, — Леони с истерическим смешком приняла букет от Лёнчика. — Идиот! Боже мой, какой идиот!
— Не понял… — Лёнчик обиженно поджал губу. — Ты же вроде любишь садовые ромашки.
— Да… Спасибо… Я вообще-то не о тебе.
— А о ком?
Леони вздохнула и перекрестилась.
— Молитвы мои услышаны. Папашка в ящик сыграл. Виски будешь?
— Может, попозже?
— А я сейчас. — Леони налила себе полстакана. — Гори в аду, старый подлец… прости меня, Господи… — Она сделала хороший глоток, вновь осенила себя крестным знамением. — Знаешь, любимый, я сейчас словно развалилась на две половинки. Одна тонет в радости, другая — в чувстве вины.
Лёнчик подошел к Леони сзади, обнял за плечи.
— Тебе абсолютно не в чем винить себя… Да, а почему ты назвала его идиотом?
— Ему тысячу раз говорили, что после химиотерапии два месяца нельзя даже нюхать спиртное. А он даже курс не закончил… Сиделка отлучилась купить булки для уточек, оставила на лавочке в парке на пятнадцать минут, а когда вернулась — он уже бился в агонии, а рядом полупустая бутылка… Где успел, как?.. И почему «ГленДронах»? Он не любил хересный виски, предпочитал бурбон…
— Мы можем гадать до бесконечности… Главное — ты теперь свободна…
— И богата. Со мной уже связались по поводу завещания.